Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава четырнадцатая.

Иван Исаев

С Иваном Исаевым больше, чем с кем-либо, я ходил за «языком», с ним дольше, чем с другими, пробыл во взводе разведки. На моих глазах он становился почти легендой. И тем не менее писать о нем мне сейчас труднее, чем о ком-либо. Очень не хочется, чтобы получился он у меня этаким лубочно-сусальным героем, которому все нипочем, который все может, который чуть ли не ложкой мог убить фашиста. Я боюсь этого потому, что с годами все чаще и чаще ловлю себя на мысли, что думаю о нем, о Иване Исаеве, не как о реальном человеке, не как о своем товарище, а как о былинном герое. Из памяти начали исчезать разные его слабости, присущие в общем-то всякому человеку, а достоинства, наоборот, обросли удивительными подробностями. Между тем этих самых человеческих слабостей у моего друга тоже было предостаточно.

Родом Иван Исаев был из Красноярского края. Не так уж часто я встречал на фронте земляков, поэтому обрадовался ему — как-никак все-таки соседи! Первый раз увидел я его в балке Глубокой, около хутора Вертячьего, кажется, в землянке у старшины. Я как новичок, прибывший в пополнение, пришел получать оружие и прочее снаряжение, а он явился тотчас, как только вышел из землянки начальник разведки капитан Сидоров, — будто ждал неподалеку. Явился без шапки — она болталась в капюшоне довольно-таки замызганного маскхалата. Мельком глянул на нас и сразу же взял старшину в оборот:

— Слушай, старшина, у тебя совесть есть?

— Куда тебе на моей совести ехать?

— Нет, ты скажи, есть у тебя совесть или нету?

Старшина разговорчив и благодушен.

— Чего тебе надо — хватаешься сразу за мою совесть? Ведь не она же тебе нужна.

— Ты — жмот.

К тому времени мне уже успели привить уважение ко всякому армейскому начальству, поэтому меня ужасно удивила такая вольность в обращении со старшиной. А сам старшина, видать, не был этим смущен.

— Ну, дальше? — вяло говорил он, продолжая заниматься своим делом.

— Ведь мы «языка» позавчера взяли? [124]

— Ну.

— Чего «ну»? Взяли или не взяли?

— Не знаю, не видел.

— Не видел? А я сам вот этими руками за дыхалку его держал. Понял?

— Ну, чего ты хочешь?

— Нет, ты скажи, взяли мы или не взяли?

— Я тебе говорю: не видел. Понял? Не видел я его. — И плеснул керосину в огонь. — Может, его и не было. Может, не брали вы его.

— Мы-ы не брали «языка-а»? — Иван даже задохнулся от негодования. — Пойдем в третью роту, я тебе покажу.

— Чего мне ходить...

— Нет, пойдем. Пойдем, я тебе покажу — лежит он там перед окопами, как миленький лежит, голубчик.

— Ну и что? Ведь не довели? Не довели. А я тут при чем? — У старшины уже появились твердые нотки в голосе, видать, Иван ему начал уже надоедать. — Не дам. Я тебе третий день долдоню об этом — не положено. Не дам — и разговор весь тут...

Иван, видать, выспался, плотно поел, настроение у него было хорошее, и он пришел сюда скорее всего скоротать время, мало рассчитывая на удачу. Но на всякий случай он перешел на запасные позиции.

— Ну хорошо. Не положено, говоришь? Не довели, говоришь, его? Но документы-то принесли? Так что хоть литр дай.

— Не положено тебе никакого литра, понял?

— Нет, не понял. Зажал ведь? Сознайся, что зажал, а?

Мне тогда показалось, что этот белобрысый, пышущий здоровьем парень если уж не алкоголик — алкоголики такими здоровяками не бывают, — то во всяком случае любитель хорошо выпить.

После за восемь месяцев совместного пребывания во взводе я ни разу не видел Ивана не только пьяным, но просто выпившим. Пил он мало. Даже очень мало. Но любил угощать. И в тот раз ему, наверное, хотелось непременно прийти в ту же третью роту, перед траншеями которой убили гитлеровцы взятого у них «языка», прийти и этаким щедрым жестом угостить и ротного, и его замполита, и взводных, и пулеметчика, который был посажен в ту ночь прикрывать разведчиков в случае, если противник их обнаружит. Ему очень уж хотелось распахнуть душу и показать ее [125] всем — смотрите, дескать, какая она щедрая, душа разведчика! А старшина этого не понимал...

Днем разведчики редко видятся. Днем разведчик спит, как сурок в темной норе-землянке, а ночью выходит на задание, на промысел. Я, например, долго различал ребят только по голосам. По походке. А лиц не знал. Иван — исключение: его увидел в первый же день. И он сразу, уже одной своей статью, понравился мне. Был он могутный и медвежеватый. Такими именно виделись мне боги войны — артиллеристы.

Более чем вольный разговор со старшиной и, главное, сверкнувшая на груди — Иван широким жестом полез в карман за зажигалкой — медаль «За отвагу», сразу же возвысили в моих глазах этого парня. Разве мог я подумать в тот миг, что не пройдет и трех недель и командир полка повесит мне на грудь такую же медаль? И вовсе не потому, что я отважнее других, нет, а просто потому, что в живых остались мы с Иваном вдвоем изо всего взвода. Остались в живых и привели «языка».

Та ночь, за которую получил я медаль, до сих пор часто снится мне, как одна из самых кошмарных и страшных в моей жизни. Причем с годами она потрясает меня все больше и больше. Потому, наверное, что с годами серьезнее задумываешься о жизни, и у тебя в буквальном смысле начинают шевелиться волосы на голове, когда снова всплывают в памяти детали той ночи и снова видишь, благодаря какой невообразимой случайности остался жив. Весь взвод полег, а мы с Иваном Исаевым остались живы, хотя были тут же, вместе со всеми. И никакой опыт, никакая изворотливость и ловкость совершенно ни при чем — только случайность... Самый опытный разведчик и самый молодой остались в живых.

Может быть, Иван все понимал уже тогда, в те секунды, когда гибли один за другим наши товарищи? Я же не понимал. Я видел, как падали ребята, — нас всегда учили падать, отползать и вскакивать уже в другом месте. Но я не подозревал, что они падают замертво. Я не чувствовал трагедии. А ребята больше не поднялись. Не могли подняться. Я понял это, когда все уже свершилось...

А происходило это так.

Мы подползли к блиндажу бесшумно всем взводом. Я как новичок — сзади всех. Не знаю, чего мы ждали, но лежали долго. Не знал я и того, что так неимоверно долго лежали мы прямо перед дулом вражеского пулемета. Не хочу [126] обвинять взводного, который тоже погиб. Но когда через год с небольшим я сам стал командовать взводом разведки, тогда я бы уже не повел взвод в лоб на пулемет. А если бы другого выхода не было (так, наверное, тут случилось), секунды не держал бы людей на открытом месте перед амбразурой дзота. Может, растерялся парень и никак не мог решиться на стремительный бросок? А может, он уже был убит к тому времени, когда надо было поднимать нас... Все могло быть. Я не судил его тогда, тем более не могу судить сейчас, ибо известно, что каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны...

Когда взвилась осветительная ракета — гитлеровцы все-таки заметили нас — над нами пронеслась первая пулеметная очередь, придавливая нас, как катком, к земле, все, наверное, поняли, что другого выхода нет, только один остался — броском вперед. Кто добежит до вражеского дзота, тот останется жив, кто не успеет, тому — вечная слава... Люди задвигались, заелозили — явно нужна была властная, решительная команда, которая бы подняла всех. А ее не было, этой команды.

И в этот момент вдруг надрывный, разъяренный голос Ивана Исаева:

— Вста-а-ать!! В бога... в креста...

Я не могу с точной последовательностью восстановить в памяти, что было после того, как все вскочили, словно подброшенные. Помню только, что я стрелял длинными очередями поверх голов бегущих впереди меня ребят. Передо мной рвались гранаты, а в лицо — прямо в глаза — ослепительно яркие вспышки бьющего в упор пулемета. В это пламя я и стрелял. Ребята падали, а я бежал. Я уверен был, что позади меня они снова поднимаются и бегут следом. И вдруг все стихло. Я перепрыгнул через бруствер и скатился в траншею. И тут же запыхавшийся, прерывистый голос Ивана Исаева:

— Кто это?

— Я, Иван.

— За мной!

Он влетел в дзот. Дал очередь из автомата поверху. При вспышках я увидел прижавшегося в углу пулеметчика. Навалился на него всем телом, стараясь ухватить за горло (почему именно горло его мне понадобилось — не знаю).

— Не задуши смотри... Где остальные-то?

— Я почем знаю... Чем его связывать-то?

— Нечего его связывать. Карманы обшарь... Ну куда к [127] черту ребята запропастились? Что мы тут — до утра будем чухаться?

Было тихо. Удивительно тихо. Даже на тех участках, где до того периодически постреливали дежурные пулеметы, — и там все замолкло — не иначе, вся передовая была удивлена минутным шквалом ураганного огня, столь неожиданно прорвавшегося и так же неожиданно замолкнувшего.

— Посиди с ним здесь, — сказал Иван, и я понял, что он говорит о пленном. — Я сейчас. — И выскочил из дзота.

Я начал подозревать неладное — кто-то из ребят должен же заглянуть сюда, кто-то же должен голос подать. Но никто голоса не подавал. И только пулеметчик, которого я впотьмах держал за руки, трясся, как в лихорадке, и что-то бормотал.

Ввалился Иван.

— Пошли... Ком! Ко-ом, гаденыш ты такой! — заскрежетал Иван зубами. — Так бы тебе и размозжил башку! Шне-ель!

Мы вышли в траншею. Кругом висели ракеты. Было светло чуть ли не как днем.

— Иван, а где ребята? — с замирающим сердцем спросил я.

И мне хотелось, чтобы он ответил, что они где-то рядом, где-то в другом месте. Но он почему-то раздраженно буркнул:

— Нету ребят. Двое мы с тобой остались. И еще вот этот выродок. Жми с ним короткими перебежками обратно. А я задержусь, в случае чего прикрою.

И я с пленным побежал. Иван, погодя — следом.

Тут я и увидел их, всех двенадцать, в белых маскхалатах, с «забинтованными» марлей автоматами в руках. Почти все они лежали ничком, головой в сторону немецкого блиндажа. Такими они мне и снятся до сих пор: лежат ничком перед амбразурой, все белые и все недвижные.

Я остановился.

— Иван, может, живой кто есть?

Иван по-прежнему сердито крикнул:

— Нету живых. Всех побил, гад. — И уже тише: — Я проверял...

...И еще снится, как я бегу на амбразуру. А ребята впереди меня падают и падают. И я знаю, что вот-вот должен упасть и я. Но бегу и не падаю. Тридцать с лишним лет бегу и каждый раз жду, что вот теперь-то и я упаду и мне от этого станет сразу легче — я буду лежать рядом со всеми. [128]

Но каждый раз снова и снова преодолеваю то расстояние до дзота и каждый раз вижу, как падают и падают ребята...

Я не только в первые дни, но и все последующее время, не скрывая, преклонялся перед незаурядностью разведчика Ивана Исаева.

Я не знаю дальнейшей судьбы Ивана Исаева, жив ли он остался на войне, а если жив, то сумел ли удержаться в мирное время на той высоте, на которую подняла его работа талантливого разведчика. Да, образования не хватало Ивану. Жалел он об этом? Не знаю. Одно я могу твердо сказать: Иван Исаев был жаден до всего нового, неведомого ему.

Я много раз замечал резкую перемену в человеке, вернувшемся на передовую после отдыха в тылу. Когда длительное время ходишь около смерти, тогда не то что привыкаешь к ней, нет, а притупляется восприятие опасности, свыкаешься с мыслью, что так оно и должно быть, что не ты один, все тут на фронте в таком же положении. А когда человек побудет в тылу, обнаружит заново, что там ласково светит солнце, смеются девушки, тогда смерть кажется особенно противоестественной.

После формирования оказались мы на Курской дуге. Не скажу, чтобы Иван не изменился, что был он таким же, каким и под Сталинградом, Нет. Но у него не было того тщательно скрываемого страха перед новыми вылазками за «языком», который на первых порах буквально держал всех нас в тисках — мы-то видели это друг в дружке. Иван, казалось, просто был удивлен: так прекрасна там, в тылу жизнь, а тут все по-прежнему, по-прежнему убивают один другого.

Несколько дней весь взвод был каким-то взбаламученным — все ходили как потерянные. Зачем, казалось, нужен он был, этот отдых, зачем эти танцы в сельском клубе с девчатами, уж лучше бы взяли да прямо из Котлубани направили сюда, на эту проклятую дугу, которую надо «разгибать». Иван один не выглядел растерянным, он был просто злей. Ни на кого конкретно, а на весь мир, в котором возможны и такие взаимоотношения между людьми, как войны.

Первого «языка» в полку после отдыха брал здесь, на Курской дуге, Иван с группой ребят. Командование понимало, что «языка» надо взять легко и красиво — нужко взбодрить разведчиков. А неудача надолго выведет весь взвод из строя. Поэтому и послали Исаева — он лучше, чем [129] кто-либо, проторит дорожку. После этого ребята легче втянутся, и все пойдет, как и должно быть на войне. Я не ходил на эту операцию. Меня, как только вышел полк на передовую, занарядили наблюдателем в один из батальонов.

Между нашими и немецкими траншеями было около километра, да к тому же посредине нейтральной полосы — бугор. С земли ни черта не видать, и я выбрал место на дереве. Дерево облюбовал не самое высокое, но такое, чтобы сзади него стояло густое и высокое и чтобы меня на его фоне не было видно.

Никто из наших ребят летом в разведке не был, за «языком» не ходил и за неприятельским передним краем не наблюдал. Поэтому целый день с любопытством и удивлением следил в бинокль за фрицами, за их жизнью на передовой От подъема до отбоя. Это было интереснейшее зрелище Гитлеровцы здесь непуганые, живут, как на курорте — ходят в одних трусах, в полный рост, загорают, поют песни, в траншеи почти не спускаются. Наша пехота через бугор их достать не может — да и вообще воюющим сторонам из-за бугра друг друга не видно.

Вечером я возвращался во взвод, жадно хлебал «шрапнель» — целый день на голодный желудок. Сухим пайком брать не хотелось, попросить в роте котелок супу, конечно, можно было, никто бы не отказал, но я стеснялся. И вот хлебал по вечерам и взахлеб рассказывал обступившим меня ребятам о виденном. Я уже знал в лицо многих фрицев. Офицеров среди них не было. Видимо, командовали всем на передовой унтер-офицеры и ефрейторы. Но часам к двенадцати каждый день появлялся офицер. Все вскакивали, вытягивались в струнку. Он проходил в блиндаж, и каждый продолжал заниматься своим делом.

— Так ты знаешь что сделай! — восторженно воскликнул Исаев. — Ты возьми снайперскую винтовку и шлепни этого офицера. Понял?

Такая мысль у меня уже мелькнула. Но это значило, что потом надо будет искать другое место — с обжитого уже мной дерева их снайпер снимет меня с первого выстрела. Я-то попаду или нет в офицера, а снайпер меня стебанет наверняка.

— Эх ты-ы. Завтра я пойду с тобой, — загорелся Иван. — Мы его, паразита, как миленького снимем. Я сейчас сбегаю к снайперам, выпрошу винтовку, и мы его...

Винтовку он принес, но идти со мной ему не пришлось — на другой день Ивана с ребятами послали на противоположный [130] конец обороны, день-два понаблюдать, а потом добить «языка». Я же не утерпел и на следующее утро взял с собой снайперскую винтовку, дождался появления офицера, поймал его в прицел и чикнул. Не знаю, убил я его или нет. Но когда рассеялся дымок от выстрела, ни одного фрица на полянке за траншеями не было — как корова хвостом смахнула. А через минуты-две засвистели мины. Я не стал испытывать судьбу дальше — бросил винтовку вниз и следом за ней сам, не разбирая сучьев, кубарем к матушке-земле. Шмякнулся, сгреб винтовку и бегом к окопам. Пока добежал до нашего переднего края, с десяток мин около моего дерева разорвалось — ну, думаю, и оперативность у них! Наша пехота тоже стала собирать свои пожитки и спускаться в траншеи, в блиндажи. Ворчат солдаты на меня.

— Чего тебе приспичило тут со своей пукалкой?

— Не настрелялся еще. Как хорошо жили...

Я виновато отсиделся в траншее, пока кончился минометный обстрел, и побрел домой, во взвод.

А на следующий день рано утром Иван Исаев привел «языка», хорошего такого унтерочка. Сам возбужденный — и тем, что «языка» приволокли без потерь, и что отвыкнуть от тыла не так уж, оказывается, и трудно.

— Только знаете, ребята, что я скажу? Зимой лучше.

— Это почему же? — спросил Грибко, самый старый после нас с Иваном по стажу разведчик во взводе.

— Сейчас на каждый куст надо оглядываться. Везде фриц может сидеть и тебя караулить. А зимой, ясное дело, по блиндажам они сидят, родимые. Между блиндажами можешь прогуливаться свободно, только бы на часового не напороться, ясное дело. Ведь просто так, ни с того ни с сего на снегу фашист лежать не будет? Ясное дело — не будет. Он же не морж. А сейчас может лечь под куст и лежать... ну, допустим, неделю.

— Чего ему неделю делать под кустом? — пытался «завести» Исаева Грибко. Он умел это делать.

— А так, захочет и будет лежать.

— Что ж ты не захочешь и не ляжешь под кустом на неделю?

Иван вздохнул:

— Старшина кормить не будет...

— А у них, думаешь, кормят бездельников?

— Он же караулить будет.

— Кого? [131]

— Ну меня...

— А откуда он будет знать, что ты пойдешь именно мимо этого куста?

— Ниоткуда, — стал в тупик Иван Исаев. Чувствовал, что Грибко закружил его. — Откуда я знаю? Что ты пристал ко мне?

— Это не я пристал. Это ты оглядываешься на каждый куст. Чего ты оглядываешься?

— Я не оглядываюсь.

— Но хочется оглянуться, правда?

— Ага, хочется, — обрадованно признался Иван. — Так и кажется, что он, сукин сын, сидит под кустом и ждет, когда ты пойдешь, чтоб сзади кинуться.

— Какой-то ты, Иван, стал трусоватый. На себя не похож.

Иван поскреб в затылке.

— Понимаешь, как-то непривычно. Под Сталинградом было хорошо.

— Чего уж хорошего — столько ребят полегло.

— Это само собой. — Иван опять вздохнул. — Тут еще неизвестно сколько поляжет... В общем, ясное дело, от легкой жизни пора отвыкать. Опять запрягаться надо... Хоть война бы скорее кончилась, что ли!

А несколько дней спустя мы ходили в тыл к гитлеровцам. Больше всего удивило Ивана — да не только его, а я всех нас — что за линией фронта точно такая же земля, такие же деревья, такая же трава растет. На войне до того привыкаешь к линии фронта, что даже мы, разведчики, при переходе этой линии ощущаем трепет в душе, словно перешагиваем в другой мир. Поэтому и ждешь по ту сторону переднего края чего-то необычного. А в этот раз даже не заметили, когда и перешли в тот чужой мир... Иван удивлялся:

— Ни за что не верится, что война, — никогда я летом не воевал. Такая благодать кругом, а тут война... — И вдруг догадался: — А-а... вон это почему — я в лесу никогда не воевал. Мне сейчас кажется, что я дома, в своей родимой тайге. Вроде на охоту пошел, и все.

Чтобы обвыкнуться, недели нам хватило. А через неделю мы втроем — Иван Исаев, комсорг взвода Грибко и я — пошли пощупать немцев в деревушке, которая называлась Малая Моховая. Задание казалось пустяковым. Кругом деревни болото, и где-то в этом болоте — а скорее всего между болотом и деревней — стоят минометы и методически [132] жварят по нашим ближним тылам — от штаба полка и до самой передовой. Надо было засечь их позиции, нанести на карту, выследить немецкого корректировщика и по возможности обезвредить его. Ребята шутили:

— На такое плевое дело посылают трех стариков...

— Проминаж им делает пээнша, чтоб салом не покрылись.

Кто знал тогда, что это были их последние шутки и последнее наше расставание.

Болото оказалось поймой речушки. На противоположном ее берегу стояли две минометные батареи.

— А корректировщика, — уверенно заявил Иван, — надо искать на этом берегу, на самом высоком дереве.

И мы нашли. Нашли провод, который тянулся с дерева на дерево. Перво-наперво обрезали его. А потом двинулись по нему обратно, к нашей обороне. Шли со всеми предосторожностями, осматривая каждое дерево с вершины до самого комля. Провод вывел нас на пригорок и исчез в густой кроне кряжистого дерева. Иван приложил палец к губам, повернувшись к нам, предупредил, чтобы замерли, и сам осторожно стал обходить это разлапистое дерево. Вдруг на лице его появилась улыбка. Он поманил нас пальцем и сделал знак, чтоб шли тихо. Мы с Грибко подкрались на цыпочках и увидели прямо-таки изумительную картинку: на расшарашенных массивных ветвях устроен помост, а на помосте — в одних трусах лежит и загорает себе корректировщик. До того это выглядело мирно и забавно, что просто в голову не пришло поначалу поднимать автомат и стрелять в загорающего человека.

Иван окликнул его:

— Эй, фриц! Гутэн таг... Ком... Ком-ком!

Немец встрепенулся. Увидел нас в цветастых маскхалатах. Метнулся было к автомату, висевшему тут же на сучке, но Иван погрозил ему пальцем.

— Эй-эй! Ты брось свои фашистские замашки. С тобой как с человеком, а ты... Хэнде хох! Бросай оружие сюда. Ком!

Корректировщик растерянно смотрел на нас сверху и, конечно, начал уже соображать, что сопротивление — это самоубийство. Мы же изрешетим его помост вместе с ним, не сходя с места.

После того как он спустился, оделся и предстал в полное наше распоряжение, мы посовещались — считать задачу выполненной или вернуться к речушке с пленным и пусть он [133] покажет, где еще стоят их минометы, где штаб и где вообще все ихнее?

И мы вернулись. На речушке же стояла старая мельница — почти такая, как в «Русалке». Не было только мельника. Противника тоже не было. Мы обшарили ее сверху донизу. Установили, что гитлеровцы тут бывают — валялись пустые консервные банки и прочие отбросы. Больше того — мельница даже работала недавно и на ней мололи пшеницу: около жерновов была просыпана свежая мука.

Иван обследовал все тщательно и досконально. И вдруг шепотом позвал:

— Ребя, гля, тут дверь куда-то. Вон заваленная.

Раскидали завал. Замка не было. Правильно хозяин рассудил: в войну никого замок не остановит, наоборот — привлечет внимание. Заглянули в подвал — всякое барахло навалено. Иван попинал, попинал хлам. Куда-то полез вглубь. Кричит оттуда:

— Ребя, кадка меду!

Вчетвером дулись, пока подкатили поближе к свету кадушку центнера на три — на четыре меда. Немец дулся на равных. Ел мед тоже вместе с нами.

— Эх, хлеба нету, — пожалел Иван. — А без хлеба много не съешь.

Грибко предупредил:

— А меду много есть нельзя. Сразу копыта откинешь.

— Ну уж прямо. А чего ж тогда говорят, что когда меду переешь, то после на пузе он выступает, если на солнце полежать...

Мы уплетали мед ложками — благо у солдата ложка всегда за голенищем. И очень жалели, что его в кадке не убывало.

Вдруг послышалось далекое тарахтенье брички.

— Вон они, голубчики, едут, — с сожалением заметил Иван. — Пожрать спокойно не дадут. — Ему так не хотелось отрываться от кадушки.

Вышли все вчетвером (пленный — тоже) из погребка. Остановились за углом. Видим: три подводы подкатывают к мельнице — явно хозкоманда. Выходим из укрытия навстречу без опаски. Иван смеется. Машет рукой:

— Ком. Ком-ком.

До обидного скуден наш немецкий лексикон: «хенде хох», «шнель» да «ком» — вот почти и все, с помощью чего мы объяснялись с пленными, хотя у каждого по четыре-пять лет обучения немецкому языку в средней школе. [134]

Подъезжающие фрицы не сразу сообразили, кто перед ними, — маскхалаты одинаковы на первый взгляд и наши и их. К тому же мы улыбались. А один среди встречающих вообще вроде бы знакомый. Опомнились они, когда подъехали совсем уже близко. Сыпанули с бричек, как горох из мешка по полу. И как растворились, словно не в кусты, а в воду канули. Мы, правда, особо и не искали. Но посмеялись их проворству от души. Даже пленному показалось это смешным.

Мы забрались на крышу мельницы, и «наш» фриц показал, где размещен штаб их части, где запасные позиции минометных батарей, где живут офицеры и где проходит через болота дорога, по которой подвозят боеприпасы, продовольствие.

Домой мы вернулись на трех бричках с мешками пшеницы и двумя ведрами меда — больше не нашли посуды.

Во взводе нас ожидала страшная весть. Младший лейтенант Кушнарев с половиной взвода ходил на левый фланг, где две роты проводили разведку боем — ему надо было выяснить силы противника на этом участке и расположение огневых точек. Ребята увлеклись, младший лейтенант — тоже. Оторвались от стрелков. Напоролись в бурьяне на скрытую, тщательно замаскированную пулеметную точку. Пулемет ударил с фланга. Почти с тыла. Многих поранило. Но убитых не было. Так потом рассказывал комбат.

Роту нашу отогнали кинжальным фланговым огнем, а раненых разведчиков и стрелков пьяные фашисты докалывали штыками.

Иван стонал, метался по землянке ПНШ-два, скрежетал зубами и повторял:

— Женька-то... Женька-то Кушнарев уже разведчиком стал. Как он допустил, чтоб его обвели. Вокруг пальца обвели, как мальчишку...

Он не находил себе места.

— Гады! Сволочи! Раненых докалывали... Зверье!.. А мы с ними цацкаемся... Ну, я этой батарее сейчас покажу. Света белого невзвидят, гады. — Выскочил из землянки начальника разведки, пнул подвернувшееся ведро с медом. Опрокинул его. Мед медленно, толстым слоем потек по траве.

— Иван! Погоди, — кинулся было я следом.

Но капитан остановил меня.

— Ничего. Пусть. [135]

Иван добежал до наших шалашей, сгреб свой автомат и запасные диски к нему. Он торопился. У него тряслись руки, и он никак не мог надеть чехлы с дисками на поясной ремень.

— Ребята! Кто со мной?.. Пойдем. Перевернем все вверх тормашками.

Начальник разведки капитан Сидоров, всегда спокойный и уравновешенный, не расшевелился даже сейчас, смотрел молча на то, как расхватывали ребята оружие и боеприпасы, запихивали по карманам гранаты. Наконец окликнул:

— Грибко. Ты пойдешь?.. Тогда смотри, чтоб без горячки.

У меня под кожей засуетились мурашки — уж очень захотелось туда же, с ребятами.

— Я тоже пойду, — обернулся я к ПНШ-два.

— Нет, — сказал он тихо, по-прежнему глядя на ребят. — Командир полка приказал разведать левый фланг, где погиб Кушнарев с ребятами. Пойдешь туда. А на эти батареи и деревню завтра хотели послать стрелковую роту. Но мы сами справимся. Грибко! — окликнул капитан. — Может, поддержать вас минометным огнем?

— Не надо. Мы и так дадим, небу жарко будет!

— Только осторожно! — вдогонку крикнул капитан Сидоров ребятам. — Чтоб ни единой жертвы. Поняли?..

Исаев прошел мимо нас, не глядя ни на начальника разведки, ни на меня. У него дрожали ноздри, на лице были красные пятна. Таким он мне и запомнился. Больше мы не виделись.

Через час с тремя автоматчиками я пошел вдоль наших траншей на левый фланг, и меня накрыл тяжелый снаряд.

Очнулся я через два дня в Калуге на операционном столе чурбан чурбаном — ничего не слышал и не говорил, с поврежденным позвоночником.

Так до сих пор я и не знаю, как поквитались там, в Малой Моховой, с гитлеровцами наши ребята. Еще через два дня раненый Грибко разыскал меня в госпитале. Но я не успел спросить его об этой вылазке, потому что он ошарашил меня более тяжелым сообщением — на мине подорвался командир полка. Погиб он вместе со своим ординарцем Колькой.

А в Малой Моховой ребята, видимо, распотрошили фрицев. Не могли они впустую сходить. Не такой это народ был. [136]

Что же добавить об Иване Исаеве?

Через полтора года, в декабре сорок четвертого, уже дома, на Алтае, списанный по инвалидности, я однажды услышал по радио рассказ о подвиге на одном из Прибалтийских фронтов. И первым среди героев был назван разведчик энской части Иван Исаев. Может, это был он?

Наверное, это был он. Во всяком случае мне очень хотелось верить в это. Мне очень хотелось верить, что Иван Исаев вообще остался жив. А почему бы действительно ему не быть живым? Правда, почему бы? [137]

Дальше