В землянке
Я никогда не видел лица этого человека. Не знаю его фамилии, его имени. Не помню, откуда он родом. Знаю лишь, что он лейтенант, и все. Мы разговаривали два-три часа. И тем не менее не могу не сказать о нем: он запомнился на всю жизнь. Я часто думал о нем в течение всей войны. И после войны.
Встретились мы так.
Я протиснулся в землянку. В ней было тепло и абсолютно темно. На всякий случай поздоровался. Мне ответил мягкий задумчивый голос. Немного помешкав, он настороженно спросил:
Кто?
Из новеньких я. Пополнение...
А-а. То-то слышу голос незнакомый. Откуда?
Из госпиталя. После ранения.
Где воевал?
Под Котлубанью.
Да-а, там были сильные бои осенью, помню... Располагайся, отдыхай. Есть хочешь? Там на печурке котелок со «шрапнелью», поешь. Хлеб пошарь, тоже где-то там.
Спасибо, не хочу.
Видать, он был рослым: его ноги выдавались в проходе. Я нечаянно задел за них в темноте, когда стал устраиваться на другой лежанке, к печурке поближе от нее чувствительно тянуло теплом.
Откуда родом? спросил он.
Сибиряк.
Хорошие ребята сибиряки, тихо произнес он и, помолчав, добавил: У нас есть один сибиряк, Иван Исаев. Из Красноярска. [45]
Я с Алтая.
Никогда не был в Сибири. Говорят, у вас на Алтае горы красивые, как в Швейцарии.
Не был, не знаю.
Где, в Швейцарии?
Я невольно засмеялся.
И в Швейцарии не был, и в наших горах.
Зря. Посмотрел бы. Я люблю смотреть.
Он говорил неторопливо, как, видимо, перед моим приходом неторопливо думал. Наверное, вспоминал дом, потому что стоило лишь заговорить о родной деревне, как в голосе появилось не то чтобы оживление, а какой-то интерес, теплота, раздумчивость.
До войны я механиком работал в совхозе. Скучная работа. Это я считал тогда. А сейчас как начну вспоминать, вспоминаю почему-то все чаще и чаще, и думается мне, что интереснее моей работы вроде бы нет и не было на свете. Так бы домой и улетел. В наш хреновенький гаражишко, к моим полуторкам. Кажется, люблю я их сейчас чуть ли не больше всего на свете. Запах гаражный! Ты, наверное, не представляешь всего этого? Тебе сколько лет-то?
Сегодня исполнилось девятнадцать.
Поздравляю... Конечно, неженатый?
Я хмыкнул:
Чего я, очумел, что ли...
Мне вот двадцать два. А я уже очумел.
Он долго молчал: видимо, снова улетал мысленно в свою деревню, потому что, когда я вроде бы начал придремывать, он вдруг заговорил:
Была у нас в деревне девчушка. Невзрачненькая, серенькая. Я уж школу кончил, а она все еще ходила в седьмой или восьмой, а может, и в десятый класс. Я не считал в то время. Мимо нашего дома ходила. В материных валенках, в большой шали. А потом как-то однажды весной вдруг она скинула всю эту шушеру. Увидел я ее и остолбенел. Думаю: боже мой, откуда такая красота-то взялась! Из ничего вроде бы расцвела. Стою и, рот разинувши, смотрю. А она подошла и улыбается: «Что, говорит, только сейчас и заметил? А я-то, дура, думала, что ты зрячий... Вильнула подолом и прошла мимо. И началось у меня, как в любовном романе: я за ней, она от меня. Чувствую, что совсем не отрезает и близко не подпускает. Обиделась, что ли... [46]
Он зашуршал газетой видимо, впотьмах отрывал лоскут на закрутку. Потом заработала «катюша» посыпались искры. Прикурил. Мне виден был красный огонек цигарки, и когда огонек вспыхивал, то освещались кончик носа и глубокая ямочка на квадратном подбородке.
И откуда у них такая обидчивость берется? Вроде бы вчера еще соплюхой была. А тут вдруг на вот те гонор...
Он опять замолчал. Лежал, попыхивая цигаркой. Потом вздохнул.
Приду, бывало, в клуб, а она с учителем танцует. Был у нас такой очкарик, на скрипке играл. Каждый раз, как только самодеятельность выступает, так он «Амурские волны» да «Дунайские волны» одно и то же пиликает. До сих пор не переношу я эти «волны»...
Он тихонько засмеялся.
В госпитале, знаешь, однажды услышал, так меня трясти стало, как в лихорадке. Доктор был у нас весельчак старичок, говорит: у тебя, парень, по-медицински выражаясь, аллергия, то есть отрицательная реакция на эти вальсы. Явление, говорит, довольно редкое в природе... А я-то знаю, чего ради у меня такая реакция!.. Бывало, подойду к ней. Не успею двух слов сказать, а он тут как тут: разрешите, говорит, пригласить вас на танец? Какая тут может быть положительная реакция! Так бы по морде ему и заехал. А все от злости, что сам танцевать не выучился стоял, стены отирал. Но зато когда танцы заканчивались, тут уж я к ней никого не подпускал как коршун кружил вокруг... Долго мы хороводились. Долго она испытывала меня, так сказать, на прочность... Я к тому времени уже начал понимать, что любовь должна чем-то питаться, не только одной ревностью и петушиным задором. Чувствовал, что очкарик со своими вальсами не нужен ей. Она с ним заигрывает, чтобы подразнить меня и вообще посмотреть, на что я способен. Ей нужен сильный человек. А когда я это понял, воспрянул духом: танцами и всякими там дунайско-амурскими волнами мне, конечно, не взять, а вот в технике тут мы посмотрим.
Он легко поднялся на лежанке, два раза торопливо затянулся окурком, осветив квадратный подбородок, острые скулы и свесившийся на лоб чуб, бросил окурок к печурке и снова лег на спину. Долго молчал.
Понимаешь, люблю я технику. Он снова помолчал. [47] Мне бы образование инженерное, я бы, может, стал, как Рудольф Дизель. Вздохнул. Стал снова отрывать газету, закуривать. Я бы непременно изобрел что-то грандиозное. И вдруг спросил меня: Ты в технике что-нибудь кумекаешь?
Да так, общее представление. Трактористом работал немного.
Ну, тогда ты поймешь, оживился он. Понимаешь, я задумал изобрести принципиально новый двигатель. Без поршней и без кривошипно-шатунного механизма. Роторный двигатель. Понял?
Н-не очень.
Он засмеялся.
Конечно, надо бы чертеж посмотреть. А в двух словах принцип его работы таков. В динамо-машине ротор видел? Вот и тут такой же стержень. Между стержнем и стенками цилиндра фигурное пространство, в котором вращаются лопасти и за счет конфигурации стенок создают разницу давления в цилиндре, производят всасывание, сжатие и выхлоп. Понял?
Я не совсем понял, но сказал:
Примерно представляю.
Так вот, я ночами сидел над этим двигателем. Массу литературы перечитал. Начал вроде бы шутя, в пику тому очкарику, а потом захватило меня. В мастерской отлил чугунный цилиндр с конфигурациями внутри. Всем гаражом драили до зеркального блеска. Долго не заводился. Потом только понял обороты ему надо большие. Пружину заводную приспособил. Ка-ак она крутнула! Завелся. Понимаешь, весь гараж прыгал от радости. А я, конечно, больше всех. Хорошо работал. Только нагрузку не принимал, малосильный получился. В чем дело понять не могу. Но я его добью все равно. После войны в академию поеду с ним. Какому-нибудь ученому отдам, пусть до ума доведет мою идею.
Он снова замолчал. И надолго. Докурил цигарку, заплевал на ладони, не поднимаясь, бросил к двери, откуда тянуло стужей.
Меня подмывало спросить, чем же кончились его ухаживания. Наконец насмелился. Кашлянул.
Ну, а как с тем делом? Свадьба-то была?
Он молчал... Значит, неспроста молчит, подумал я, Должно, отбил очкарик у него девку-то.
Не было свадьбы, наконец, сказал он тихо, [48] На второй день войны меня взяли в армию. Прибежал к ней домой. А ее нет, в город уехала по каким-то делам... Прибыли мы на станцию. Ждем отправки. Много нас скопилось. Сутки ждем. На душе у меня до того муторно хоть волком вой. К вечеру подали вагоны. И тут слышу, меня вызывают. Выбираюсь из толпы. Гляжу она! Кинулась ко мне на шею. Плачет, а сама целует меня и приговаривает: «Дура! Вот дура-то себя счастья лишала...» И еще всякие ласковые слова мне говорила при всех, никого не стесняясь. А потом достала из-за выреза кофты загсовый листок, говорит: «Хочу быть твоей женой. Давно согласна, да вот из-за своего дурацкого характера и тебя мучила и сама терзалась, все не верила, что ты меня сильно любишь. Давай распишемся в присутствии вашего командира. Едва упросила председателя сельсовета. Выдал листок...» Ну, я от радости, конечно, очумел, расписался сдуру-то. В эшелон и поехал.
Почему сдуру? искренне удивился я.
А что умного-то? Закабалил девку этой бумагой и все. Ни жена, ни невеста...
В землянке стало тихо. Я приподнялся на локте, ожидая продолжения рассказа: что же, что же дальше?.. А что, собственно говоря, могло быть дальше?
У входа в землянку послышались торопливые шаги. Заскрежетала обледенелая палатка. Просунулась голова.
Лейтенант! К пээнша-два!
Сейчас.
Он начал собираться. Я тоже сел на своей лежанке.
Может, помочь что-нибудь, товарищ лейтенант? предложил я.
Он ничего не ответил. Долго шуршал одеждой. Посапывал. Потом сказал бодро:
Ну, парень, отдыхай. Мы за «языком»... Вернусь, покажу тебе чертеж двигателя. Покумекаем вместе.
Но он не вернулся.
Утром принесли его ребята на плащ-палатке и похоронили. Я прибежал на взгорок, когда над могилой давали залп длинными очередями из автоматов.
К концу дня я пришел в землянку старшины вместе с другими новичками получать оружие, валенки, маскхалат. Там сидел начальник разведки полка, пээнша-два, грузный капитан Сидоров, и, как я немного погодя понял, писал родным погибшего лейтенанта. Старшина вывалил на стол содержимое лейтенантского вещмешка. [49]
Вещей ценных нет, товарищ капитан, одни письма... Вот, правда, папка с какими-то чертежами.
Капитан оторвался от письма.
Папку пошлем по инстанциям может, что дельное. А письма сжечь.
Письма-то от жены, товарищ капитан. Чуть не каждый день получал. Любовь, должно, сильная была.
Не отрываясь от листа, капитан сухо произнес:
Не посылать же их обратно.
И старшина молча стал бросать их в топящуюся печь. Они корежились, свертывались в трубочки, словно никак не хотели сгорать, потом враз вспыхивали ярким пламенем и мгновенно превращались в черную фольгу.
Капитан закончил писать. Посидел еще, задумавшись. Повернулся всем туловищем к печке. Долго, не мигая смотрел на огонь. Очень долго. Потом вздохнул, тихо произнес:
Се ля ви...
Что вы сказали, товарищ капитан? поспешно спросил старшина.
Капитан все еще смотрел на огонь. Наконец поднялся, опершись о колени.
Такова жизнь, старшина...