Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава четвертая.

Летчица

В нашей палате разговоры о ней велись изо дня в день. Да, видимо, не только в нашей. Во всем госпитале из сотни «ранбельных» (так называл [26] нас обслуживающий персонал) она была единственной женщиной. Никто не видел ее в глаза, но утверждали, что красоты неописуемой. Интригующим шепотом передавали, что она ппж («полевая походная жена») какого-то командира авиаполка и что вовсе не «ранбольная», а в госпиталь попала «по женскому делу». Мужчины нашей палаты понимающе переглядывались при этом. Я же хлопал глазами — никак не мог уловить тайный смысл этих слов. Чувствовал только, что намекают на что-то не совсем лестное по отношению к ней.

Палата наша наполовину была лежачей. Другая же половина, позавтракав, разбредалась до обеда по огромному корпусу госпиталя, а пообедав, снова исчезала — кто в красный уголок поиграть на бильярде, в шашки, забить «козла», кто в библиотеку, а кто и просто поточить лясы в другую палату или в вестибюль. Нас же, лежачих, окончательно догрызала скука. Тот, у кого уже позади остались стоны, охи и ахи, лежал в полудреме или самым беззастенчивым образом спал — спал за прошлый недосып и в запас на будущее. Тот, кто уже отоспался — бездумно глазел в потолок. Все уже было передумано, переговорено, и лишь вечерами охотно судачили о ней, о летчице.

По принципу образования слов «директорша», «председательша», то есть жена директора, жена председателя, называли и ее летчицей — женой летчика.

Потом кто-то узнал «из достоверных источников», что вовсе она не ппж, а самая что ни на есть законная жена авиационного генерала и что у нее перебита нога при бомбежке штаба авиасоединения, при котором она жила с мужем, и что будто ей давно за пятьдесят — старуха старухой.

Это последнее разочаровало всех. Никто не хотел верить такому «достоверному источнику». И вскоре с общего согласия решили, что это сплетня, что наша летчица молодая и, конечно, красивая.

Ее палата была напротив нашей, через коридор. И Жора Курдюмов, разбитной парень, «сердцеед-профессионал», как он сам себя называл, поначалу днями вертелся около ее дверей, дожидаясь, когда сестра понесет летчице обед или что-нибудь еще, чтобы будто нечаянно, мимоходом заглянуть в палату. Наконец такого случая дождался. Но у палаты оказалась просторная прихожая со второй дверью. Жора вернулся с кислой физиономией, [27] плюхнулся на кровать и закинул руки за голову.

Старший сержант, загипсованный от пят по самую грудную клетку, не без иронии спросил:

— Ты чего, Жора?

Все следили за тем, как Жора крутился около этой палаты, словно кот вокруг сала. Не знаю, как другие, но я втайне желал, чтобы на этот раз «сердцеед-профессионал» потерпел неудачу. Не то чтобы ревновал его к летчице или завидовал ему — просто считал, что она достойна лучшего, чем Жора. Мне так казалось. Наверное, не только мне.

И вот однажды Жора появился оживленным. Глаза у него были широко открытые и шальные. Он сел на кровать. Но тут же вскочил. Мы смотрели на него с любопытством. Никто ничего не спрашивал. Он не вытерпел первым.

— А я все-таки ее видел! — произнес он с расстановкой, многозначительно и обвел нас торжествующим взглядом. — Я был у нее в палате! — Надев на свою сияющую физиономию маску равнодушия и беспечности, он направился к двери.

— Пойду искать ей «Графа Монте-Кристо». Очень просила...

И он вышел. Мы переглянулись — врет, поди, балбес?

Жора из категории тех людей, которые любят всегда быть на виду, всегда красоваться, но с которыми никогда никто не водит дружбу, не затевает серьезных, откровенных разговоров, — нет в нем душевной предрасположенности к человеку, так необходимой близким друг другу людям. Жора прямолинеен в мышлении, самоуверен, нагловат. И вообще он не Жора, а Иван. Иван Курдюмов — значится по документам. Но ему не нравится это имя, и он с первого же дня заявил всем, что он Жора. Так его называют и сестры и врачи. Его все знают, он всегда на виду у всего госпиталя.

В красном уголке обслуживающий персонал и кое-кто из раненых иногда давали самодеятельные концерты. Жора затесался туда конферансье. Вел концерт бойко, подражая плохим традициям провинциальной эстрады, рассказывал ветхозаветные анекдоты и поминутно раскланивался. Невзыскательная окопная публика посмеивалась, причем не столько над его остротами, сколько над его развязной манерой держаться.

Жора напропалую ухаживал за сестрами. При этом [28] считал верхом удали, своеобразным лихачеством «заводить любовь» одновременно с несколькими девушками.

Рыжий сапер, непрестанно нянчивший свою культю, всякий раз качал головой:

— Вот, шельмец, дает так дает!

И не понятно было, восхищается он Жорой или осуждает его.

В этот день Жора появился в палате перед самым ужином. Он принес с собой растрепанную, как мочалка, книгу, бережно положил ее на тумбочку и опять торжествующе обвел нас чуть блудливыми глазами. Он молчал. Молчали и мы. Шла невидимая борьба: нам хотелось все-таки достоверно знать, кто она, эта летчица, такая ли она, какой создало ее наше коллективное воображение, а его подмывало похвастать своим новым знакомством.

И не вытерпел опять-таки он.

— Был у нее в палате, — сказал он.

— Слышали уже, — буркнул старший сержант. — Только не заливай ей, что ты разведчик.

Жора покраснел, но глаз не опустил. Неделю назад старший сержант уличил Жору в самозванстве — Жора все время выдавал себя за разведчика, к месту и не к месту хвастал: «Мы разведчики. У нас, у разведчиков...» Старший сержант в минуты, когда у него ослабевала боль, как-то особенно пристально присматривался к Жоре. Потом вдруг, изловчившись, вытянул из-под своей подушки уголок какой-то пестро-зеленой ткани, подозвал его.

— Ты, разведчик, подойди-ка сюда... Что это такое?

Жора покосился в изголовье старшего сержанта, пренебрежительно сказал:

— Какой-то бабий сарафан. Ну и что?

— Так! — значительно крякнул старший сержант. — А что такое «длинный язык»?

Жора еще больше насторожился.

— Что ты меня экзаменуешь? Будто не знаю.

— Ну, а все-таки, что?

— Что, что! Болтунов называют длинными языками.

— А в разведке что это такое?

— Ну, и в разведке тех, которые болтают.

— Та-ак! — уже более откровенно крякнул старший сержант.

— Что ты хочешь сказать? Что я — болтун? Ну и что? Имею такую слабость — поговорить. Ну и что? Может, я [29] людям хочу облегчение сделать в их ранении, развлекаю их своими разговорами.

Старший сержант по-прежнему вприщур смотрел на Жору, продолжал свое:

— А что такое пээнша-два?

— Знаешь что, старшой, ты мне туману не напускай. Говори сразу, что ты хочешь?

Старший сержант откинул голову на подушку, задрав квадратный подбородок, на лбу у него выступили крупные бусинки пота — видимо, опять начался приступ боли. Но он все-таки сквозь стиснутые зубы сказал:

— Никакой ты не разведчик... Трепло ты...

Рыжий сапер, желая примирить их, тогда заступился:

— Что тебе, старший сержант, жалко, что ли? Пусть говорит. Ему же за это жалованья не прибавят. Раз парню нравится.

— Н-нет! — твердо отрезал старший сержант.

И с тех пор старший сержант из своего угла постоянно приглядывался к Жоре, словно был на страже чести разведчиков, иногда снисходительно разговаривал с ним, полуиронически, но никогда серьезно. Так было и на этот раз, когда Жора бережно положил на тумбочку «Графа Монте-Кристо».

— О разведчиках можешь не беспокоиться, старший сержант, я ей не заливал, — сказал Жора. Повернулся к нам: — Но бабец, братцы, доложу вам... — Он чмокнул и поднял к губам собранные в шепотку пальцы. — Таких я еще не встречал в своей практике.

Старший сержант отвернулся к окну, тихо бросил:

— Циник ты!

— Может быть, старшой. Все может быть. Но ведь — война, — покровительственным тоном умудренного человека произнес Жора. — Война! Может, у меня это последняя возможность душу отвести. Ты вот отвоевался. Рано или поздно домой поедешь. Меня же скоро выпишут на фронт. А там, кто знает, возьмут да и убьют...

Неунывающий, несмотря на постоянную боль в культе, рыжий сапер с нетерпением ждал конца этой перепалки. И едва наметилась пауза, он тут как тут со своим на редкость ненасытным любопытством:

— Как это ты, Жора, проник туда, к ней в палату? Сколько ден крутился и все-таки проник.

— Солдатская находчивость, дед. — Жора начинал входить в свою роль, садился на любимого конька. Глаза у [30] него затягивались дымчатой поволокой. — Лиза катила перевязочный столик к ней. А он через порог никак не переезжал. Я тут как тут, подхватил, помог вкатить в палату... Ну, братцы, видел я красавиц, многие на шею кидались. Но такой не встречал. Сногсшибательная блондинка...

Он метался по узкому проходу между кроватями в мягких комнатных тапочках, как барс с подобранными когтями — такой же мускулистый, гибкий и такой же алчный.

— Вошел и обомлел. В глазах потемнело. Лежит на кровати этакое создание в голубом цветастом халате. Не в таком аляповатом, старший сержант, который ты хранишь под подушкой.

— Между прочим, то, что я храню под подушкой, называется летним маскхалатом разведчиков.

Жора остолбенело уставился на старшего сержанта, с минуту смотрел не мигая, потом, как-то сразу притушив пыл, занялся ужином (пищу в нашем госпитале разносили по палатам и для неходячих и для ходячих — общей столовой не было). После ужина покрутился еще несколько минут по палате и, наконец, сгреб книжку и вышел.

Сапер покачал ему вслед головой.

— Ну шельмец! Не парень, а ухо с глазом... Я так скажу, мужики: такие настырные бабам нравятся больше. Они к ним так и льнут, бабы-то. А человека сурьезного, самостоятельного могут не заметить. У нас в деревне один парень ухаживал за девкой. Такой сурьезный был, такой самостоятельный. А она — ни в какую. За вертопрахом все гонялась. А он вот под вид Жорки нашего — «прохвессор» был по бабьей части. Так и выскочила замуж за него. Пьет он сейчас, то есть до войны пил. Ну, а по пьяному делу бил ее, таскался по бабам и все такое... Смотришь порой на нее, и сердце кровью обливается — проморгала счастье по глупости по своей бабьей.

Старший сержант не удержал улыбку.

— Уж не в твоем ли обличий, батя, проморгала она свое счастье?

Сапер, любивший сидеть на кровати, забравшись на нее с ногами, по-калмыцки подобрав их под себя, обернулся так проворно, что пружины застонали.

— А что, старший сержант, ты думаешь, я и молодым не был и удалым не был?

— Я не думаю. Это ты говоришь, что выскочила она [31] за удалого вертопраха, а «сурьезного» и «самостоятельного» не заметила.

— Ну, а что, не правда? Чем я не сурьезный и не самостоятельный, а?

Старший сержант не ответил. Он задумался о чем-то своем. Голос подал из противоположного угла артиллерист из новичков, успевший уже отоспаться.

— А по-моему, ни одна женщина не устоит против стремительного натиска. Вот ты, пахан, говоришь: «сурьезный», «самостоятельный» и прочее такое. А если ты стоишь, как, прости господи, мокрая курица, конечно, всех девок проворонишь со своей серьезностью.

Старший сержант откашлялся:

— А мне кажется, друзья, что женщина прежде всего любит в мужчине силу. Внутреннюю силу и... и ум.

Один только я не знал, что любит и чего не любит женщина, поэтому лежал молча и, развесив уши, слушал людей «бывалых». А каждому уж больно хотелось хоть на минуту казаться бывалым и сведущим в делах любовных. Друг друга почти не слушали — пока сосед говорил, каждый торопливо ворошил свое прошлое. Найдет самое интимное, спрятанное в дальнем-дальнем углу памяти, — и пошла блуждать затаенная улыбка.

Незадолго до отбоя старший сержант, никогда не забывавший подытоживать разговор, на этот раз весело резюмировал:

— Итак, будем считать, что теоретическая часть темы «Любовь и ее влияние на заживление ран в восьмой гвардейской палате» прошла на невиданно большой высоте. Что касается обсуждения итогов практической ее части, то ввиду отсутствия докладчика (надо полагать, из-за чрезвычайной его занятости!) оно переносится на завтра. Вопросы есть?

Вопросов не было. Зато у каждого было хорошее настроение — потому что каждый побывал за этот вечер в своем прошлом. И теперь неохотно возвращался из него.

Спать укладывались не спеша, словно готовясь к длительной обязательной работе.

А Жора не появлялся. Я пытался и не мог представить, о чем можно разговаривать весь вечер с незнакомой женщиной, но даже в воображении разговор не получался. Я всегда очень завидовал людям общительным, а теперь вот особенно. Это ж надо, думал я, такой талант — и достался шалопаю... [32]

Сразу же после отбоя тихо скрипнула дверь. Жора прошмыгнул в палату. Беззаботно посапывая (я даже представил себе его самоуверенную физиономию), он разбирал постель.

Всю ночь Жора спал сном праведника — это было слышно по его безмятежно ровному дыханию. Палата же окончательно замирала лишь к утру — прекращались охи, вздохи и скрип пружинных сеток. На два-три предрассветных часа замирал госпиталь — засыпали все, даже самые тяжело раненные.

Жора, как всегда, проспал до завтрака. После завтрака перевязочная сестра Лиза обычно заходит и объявляет, кому в этот день назначена перевязка. У нас она непременно задерживается дольше — у нас Жора... Сегодня же в дверях появилась не Лиза, улыбающаяся и приветливая, а словно затянутый в белый халат зверек. Выдержав паузу, она громко объявила:

— Иван Курдюмов! На перевязку! — И уничтожающе стрельнула в Жору черной молнией из-под разлетистых бровей.

Жора дурашливо втянул голову в плечи, словно ожидая удара, заканючил:

— За что же такая немилость? Сразу уж и на перевязку...

Но Лиза не приняла его привычный шутовской тон, хлопнула дверью и ушла. Жора смущенно, но в то же время с нескрываемым торжеством сказал:

— Видал! Уже сразу все известно: где, чего и до скольки... Сейчас будет «перевязочка» та еще — только успевай поворачивайся.

Два или три дня Жора ходил очумелый, сияющий. В палату являлся сразу же после отбоя — через минуту-две. Ясно было, что перебегал из дверей в двери.

На четвертый день старший сержант-разведчик как-то вроде бы между прочим, но несколько облегченно и даже обрадованно заметил:

— Сорвалось. Видать, не на ту нарвался...

Я не понял совсем, тем более, что Жора по-прежнему исчезал на весь вечер и в палату являлся сию же минуту после отбоя. Правда, с лица его сошло выражение самодовольного торжества. Но он, как и раньше, спал до завтрака, как и раньше, уходя после ужина, многозначительно окидывал взглядом палату и особенно правый дальний ее угол, где лежал в гипсовом панцире разведчик. Глаза у [33] старшего сержанта были насмешливые — он видел и догадывался гораздо больше нас всех, вместе взятых.

Так длилось, наверное, недели две.

Тот день, когда я увидел ее, летчицу, я, конечно, запомнил надолго.

Случилось это после полдника. Вся палата ушла на концерт — почти все лежачие, за исключением старшего сержанта, уже стали не то чтобы шибко ходячими, но во всяком случае самодвижущимися. Я только что притащился с перевязки и сидел на койке, переводя дыхание.

А старшего сержанта укатили на съемку гипса — главный врач утром сказал, что настало время посмотреть, что там под гипсом творится, правильно ли срастается...

Дверь в палату была открыта настежь. Краем глаза я заметил, что в дверях кто-то появился. Подумал: кто-то из концертников не досидел и волокется домой. Поднял голову: против дверей в коридоре в инвалидной коляске сидела и, глядя на меня, улыбалась молодая женщина.

Почему-то сразу догадался, что это — она, летчица. С бледно-подсиненным лицом, пышными, очень коротко стриженными волосами, она показалась мне в первое мгновение большой фотокарточкой и еще более подсиненной рамке дверей. Но глаза, подвижные, серые и большие, оживляли эту «фотографию». Голубой халатик — за полгода моей армейской жизни, пожалуй, первая истинно женская одежка; нога в гипсе — это уже банально, ибо кругом ломаные ноги; голые по локоть нежные и красивые руки, миниатюрные часики... Я рассматривал летчицу с наивной бесцеремонностью. И, наверное, рассматривал довольно долго. Но ее ничуть не смутило мое любопытство — должно быть, она уже привыкла к этому. Наконец, я начал догадываться, что мне следовало бы встать, поздороваться с ней. Но при этом у меня все-таки хватило сообразительности представить себя в джентльменской позе и... в кальсонах. И я не встал, а потянул на колени одеяло.

Летчица опять улыбнулась.

— Это и есть восьмая? — Она сделала паузу и добавила: — Гвардейская.

— Да, — сказал я. — Проходите, пожалуйста, садитесь.

Она засмеялась...

— Я же сижу...

— Ну, все равно проезжайте сюда. — И с невольным сожалением у меня вырвалось: — Только Жоры нет. Он, наверное, на концерте. [34]

Мне показалось, что какая-то тень прошла по ее лицу, словно тучка проплыла.

— А он меня меньше всего интересует. — Она вкатила свое кресло через порог.

И снова будто солнце отразилось на ее лице — радостное настроение так и сквозило во всем.

— А как вас звать, юноша? И вы всегда такой бледный?

— Нет, не всегда. Был нормальным, а теперь вот...

— Залечили?

Я не понял.

— Лечили, лечили и залечили на другую сторону.

— Да нет вроде. Рану затянуло быстро, а рука не поднимается.

— И вас — на операционный стол?

— Ага. Располосовали плечо. Сегодня первый раз пешком сходил на перевязку.

— Ну и как? — улыбнулась она участливо.

— Насилу ноги приволок, — засмеялся я.

— Я тоже сегодня сделала первый выезд в свет...

Глаза у нее серые, с маленькими черными точками зрачков и такие веселые, смешливые. И показалось мне, что я давно-давно знаю эти глаза и до самой глубины понятно мне их выражение.

— Вы понимаете, у меня сегодня такой счастливый день! Будто заново мир увидела. А миру-то — всего один коридор. А вот, понимаете, радостно. Никогда не думала раньше о таком. Вы долго лежали?

— Не-е. Две недели всего. А сюда привезли меня из Красного Яра.

— Тогда вам трудно понять мое состояние. Я-то почти четыре месяца не поднималась — чуть ли не все лето в четырех стенах. Небо-то только лоскуточек в окно и видела. Единственное, что спасало, — это письма от друзей, ну и, конечно, книги. Книг наглоталась! — Она весело сморщила носик и провела пальцем по горлу. — А вы любите читать книги?

— Очень даже! — вырвалось у меня горячо.

— А что вы сейчас читаете? — показала на тумбочку, на которой лежала книга.

— Вчера закончил пьесу Симонова «Русские люди».

— Интересная? Слышать о ней слышала, а прочитать еще не довелось...

В это время в дверях появился Жора. Увидев летчицу, [35] он круто повернулся и шмыгнул мимо дверей. Меня это удивило. Но я не успел рта открыть, как следом за Жорой появилась нянечка. Она всплеснула руками.

— Валентина Васильевна! С ног сбилась, ищу вас. Пора на место, голубушка. На первый день достаточно. Нельзя же постольку гулять Давайте поехали домой!

Летчица грустно улыбнулась мне.

— Ну вот... дадите почитать пьесу?

— Да, да, конечно, — я поспешно подхватил с тумбочки книжку и протянул ей.

— Я быстро ее прочитаю и верну вам. Впрочем, приходите сами. Сегодня... — Она чуточку задумалась. — Нет, сегодня, пожалуй, мы с вами уже нагулялись. Приходите завтра. Хорошо?

Я кивнул молча и неопределенно, ибо знал, что не приду. Прийти — значит, надо о чем-то разговаривать.

Нянечка покатила ее из палаты. В дверях она встретилась со старшим сержантом. Того везли на высокой тележке прикрытым до самого подбородка белой простыней. Его «телегу» попридержали, пропуская кресло-каталку летчицы. Он скосил глаза. Удивился.

— Из нашей палаты выезжает дама? Ну и ну! На полчаса нельзя оставить этих донжуанов без присмотра. То сами пропадают до ночи где-то, а теперь уж и к ним стали ездить...

Мне не видно было лица Валентины Васильевны. Но старший сержант, смотревший на нее сверху вниз, вдруг смутился и от смущения начал хмуриться. Потом его вкатили в палату, долго перекладывали с тележки на кровать, укладывали на кровати — то приподнимали, то опускали загипсованную половину туловища, стараясь найти для разведчика наиболее удобное положение. Наконец уложили. Он вытер обильный пот с побледневшего лица, облегченно вздохнул. И сразу же повернул голову ко мне.

— Слушай, по-моему, я сгородил какую-то мерзость этой летчице. Тебе не кажется?

— Конечно, мерзость, — сердито ответил я.

Старший сержант сокрушенно уставился в потолок, время от времени поджимал губы и хмурился.

— Как она уничтожающе посмотрела на меня! Лучше бы меня снова повернули в перевязочную гипс менять.

До конца дня старший сержант был необычно взволнован — то ли после столь тяжелой перевязки, то ли... Нет, я не думаю, чтоб из-за этого нелепого случая с летчицей [36] он, всегда уравновешенный и уверенный, мог так взволноваться.

Мы лежали в палате вдвоем. Молчали. Я вообще всегда молчал. Он тоже не из разговорчивых. Не меньше часа пролежали. Вдруг он спрашивает:

— Она приезжала к тебе?

— Чего ради ко мне! Просто в палату заглянула.

— Но не к Жорке же. Жорку она на четвертый вечер выперла с треском.

— А вы откуда знаете?

Старший сержант повернул ко мне голову, невесело хмыкнул.

— Странный вы народ, книгочеи. Вроде бы в тонкостях разбираетесь, а вокруг себя ничего не видите. Никакой наблюдательности! — И вдруг как отрезал: — Не будет из тебя разведчика. Во всяком случае, я бы не взял тебя к себе во взвод.

Мне стало обидно. И я выпалил:

— Слава богу, что не от вас это зависит. А вообще-то после госпиталя непременно пойду в разведку. Это я решил твердо.

Старший сержант даже приподнял голову, чтобы внимательно посмотреть на меня.

— Ну и ну... — только и сказал.

Мы молчали до возвращения ребят с концерта. Когда послышался шум в коридоре, старший сержант, словно вдруг решившись, заговорил торопливее обычного, все время поглядывая на дверь:

— Пойдешь к ней, передай мои извинения: что, мол, в основном он, этот разведчик, хороший парень, а вот тут, дескать, сдуру сморозил черт знает что, наговорил всякой пошлятины. В общем, ты знаешь, что сказать. Понял?

— Нет, не понял.

Старший сержант удивленно повернул голову.

— Как то есть?

— Откуда вы взяли, что я пойду к ней и буду с ней разговаривать?

— По-моему, я слышал, она кого-то приглашала. А так как в палате ты был один, то, видимо, тебя.

— Не на всякое приглашение следует откликаться, не каждое является приглашением в том смысле, в каком принято понимать.

Разведчик смотрел на меня с непривычным интересом, словно не узнавал. [37]

— А в каком это смысле она тебя приглашала?

— Ну-у, мне кажется, что просто из вежливости.

— Да? — как-то неопределенно спросил он. — Странно. Женщина приглашает его к себе в комнату, и он считает, что это из вежливости. Как же тогда она должна тебя приглашать не из вежливости? Взять за руку и вести?

— Откуда я знаю?

Вечер прошел в разговорах о концерте.

Утром после обхода врача все разбрелись по госпиталю. Старший сержант выжидательно посматривал на меня. Я делал вид, что не замечаю этих взглядов, ходил по палате — пора уже привыкать ходить. После «мертвого» часа я снова шагал от окна к двери и обратно. Три-четыре раза пройдусь — сяду на свою кровать, посижу и — снова.

К концу дня старший сержант вдруг спросил:

— Как ты думаешь, сколько ей лет?

— Откуда я знаю?

— Во всяком случае, тебе она не ровесница.

— Да, года на три, на четыре старше, — согласился я.

Перед ужином он несколько настороженно спросил:

— Так ты в самом деле не собираешься идти?

— Куда? — будто не понял я.

— Ну, туда, к ней...

— А вам очень хочется, чтобы я сходил? — улыбнулся я. Мне начинало нравиться смущение этого всегда невозмутимого разведчика. Я только не мог понять: неужели он на самом деле влюбился? Как можно влюбиться в человека, увидев его раз, и то мельком?

— Мне очень не хочется, чтобы обо мне думали как о хаме.

— Тогда позовите нянечку и через нее передайте записку с извинениями.

Старший сержант задумался. Потом попросил меня достать из его тумбочки школьную тетрадь и роскошную трофейную авторучку. Писал он долго и мучительно. Потом подозвал меня, тихо сказал:

— Проверь, пожалуйста, ошибки.

Я бегло прочитал написанную ровным почерком страницу.

«Валентина Васильевна!

Пишет вам тот охломон, который вчера наговорил вам кучу пошлостей при встрече наших «экипажей» в дверях [38] восьмой палаты. Я очень извиняюсь перед вами. Не счи» тайте, пожалуйста, меня грубым.

К сему Николай Храмцов».

— «К сему» я бы выбросил. Старомодно. Вместо этого написал бы: «С уважением к вам такой-то». А так ничего, порядок!

Старший сержант безропотно принял мои замечания, переписал послание, позвал няню и попросил ее передать.

Наутро после врачебного обхода в палату заглянула перевязочная сестра Лиза и сразу же направилась ко мне.

— Как вы себя чувствуете... бледный юноша? — Последние слова принадлежали явно не ей, у летчицы позаимствовала.

— Ничего.

— Валентина Васильевна просила прийти к ней. Если, конечно, вы можете ходить.

— Может, может! — весело вмешался старший сержант. — Вчера весь день тренировался.

Я надел халат жидко-грязного цвета, до предела заношенный предыдущими поколениями «ранбольных» (администрация госпиталя, конечно, не рассчитывала, что в таких халатах будут ходить на свидание), и побрел за Лизой.

Лиза торопилась. Проходя мимо палаты летчицы, резко постучала костяшками пальцев по двери, подбадривающе улыбнулась мне через плечо и побежала дальше по коридору.

Через неделю, когда летчица уже начала ходить с костылями, я несколько раз приводил ее к нам в палату, Мне было неудобно перед старшим сержантом — вроде бы я был послан к ней парламентером от него, а оказался перебежчиком. Вот и старался сгладить это неудобство. Разговора у них как-то не получалось — он слишком смущался, этот храбрый разведчик.

А еще недели через две меня выписали в команду выздоравливающих. После завтрака сестра-хозяйка принесла мне новое зимнее обмундирование, и я начал собираться: старательно намотал зимние обмотки, опоясался зеленым брезентовым ремнем. И начал складывать в вещмешок немудрящие солдатские пожитки: пару запасного белья, запасные портянки, полотенце, булку хлеба, банку тушенки.

Вдруг в палате стало тихо. Я обернулся. В дверях стояла она. Я сразу и не узнал. На ней был темно-голубой [39] авиационный френч, такая же юбка и рубашка с галстуком. Но главное, что ослепило, — это ордена. Бог ты мой! У нее орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды и медаль «За отвагу». А в петлицах по два «кубаря». Палата остолбенела. От этой нашей остолбенелости и она смутилась.

— Пришла проводить воина при полном параде, — произнесла она, словно оправдывая свою форму. — Даже костыли рискнула оставить по такому случаю.

— Вот это здорово! — воскликнул старший сержант. Он приподнялся на локте из своего панциря.

Она, сильно налегая на трость и подволакивая левую ногу, прошла в палату, оглядела меня.

— Боже мой, гимнастерка-то мятая... Пойдем ко мне, поглажу.

— Ну да-а... Будто я на свадьбу собираюсь.

— Солдату главное самому быть гладким, а гимнастерка выгладится на нем, — вставил оживленно старший сержант. И вообще он сиял.

Валентина Васильевна стала разворачивать сверток.

— Я вот тебе выпросила у начальника госпиталя тушенки несколько банок, сала.

— Это зачем же? Будто меня кормить не будут.

— Со старшими в армии не положено пререкаться. Понял?

— Так точно, товарищ гвардии лейтенант! — гаркнул я и вытянулся по команде «смирно».

— То-то же. А здесь, в баклажке, спирт. Из полка еще привезла. Когда отправляли в госпиталь, ребята сунули... Дай-ка я тебе уложу вещмешок. Поди, напихал туда как попало.

— Какая разница...

Она старательно уложила вещмешок. Я надел шинель, стал прощаться с ребятами, подходил к каждому и пожимал руку. Потом взял свои пожитки и склонился над летчицей — я был на голову выше ее.

— Ну, Валя, будь здорова. Поправляйся.

Она заглядывала на меня снизу вверх, какая-то непохожая на себя в этом мундире и в галстуке, с мальчишеской прической, серьезная, неулыбчивая. Потом вдруг нагнула мою голову и крепко поцеловала в губы.

— Знаешь что, я тебе очень и очень желаю...

— Что?..

— Чтобы ты вернулся домой живым. [40]

* * *

И я вернулся живым.

Прошло много лет после войны. И однажды я встретил их — Николая и Валентину Храмцовых. Вначале встретил его — бывшего разведчика, а потом и ее. У них трое детей. Они оба инженеры-строители.

Какая она теперь стала, наша летчица? Конечно, уже не девушка-подросток. Располнела. Глаза потемнели. Но порой становятся прежними, озорными. От ранения внешних следов почти не осталось. Только, когда она сидит, левая нога ее как-то странно полусогнута — полностью нога не сгибается. Из ее нынешних сослуживцев мало кто знает, что в войну она была летчиком-истребителем, ведомым у своего первого мужа. Его портрет висит у них в гостиной.

В конце хочу сказать: фамилию супругов я изменил. Так хотела она, так хотел и он.

Дальше