Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Памяти братьев моих Анатолия и Бориса посвящаю

Часть первая

Глава первая.

Я хочу на фронт

Войну я встретил по-мальчишески задорно: вот сейчас, мол, покажем этому Гитлеру, узнает он, кто мы такие! Стоит только нам обмундироваться, взять винтовки и — от него клочья полетят...

В понедельник утром в «Маслопроме», где я работал грузчиком (перед призывом в армию нагонял мускулатуру), состоялся митинг. Люди выступали, говорили гневные речи, я от нетерпения топтался на месте. Едва кончился митинг, бодрой рысью побежал в военкомат с заявлением:

«В связи с гнусной вылазкой врагов на наши границы прошу зачислить меня добровольцем в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Клянусь не щадя своей жизни бить врага до полной победы.

Комсомолец с 1938 года...»

В Барнаульском горвоенкомате встретил огромную толпу таких же, как я, юнцов. Наверное, не меньше часа добирался до стола какого-то работника военкомата, видимо, делопроизводителя, одетого в гимнастерку без знаков различия. Он принял заявление, не глядя положил его поверх стопки разнокалиберных и разномастных бумажек, заученно произнес:

— Идите. Вызовем.

Заведующий складом встретил меня строго.

— Где был?

Я ответил с подчеркнутым достоинством и нескрываемым пренебрежением:

— Ухожу на фронт.

— На какой еще фронт?

— На войну...

Сухощавый, жилистый, казавшийся мне тогда старым, сорокалетний завскладом внимательно посмотрел на меня.

— Это что еще за блажь?.. Вон три машины с маслом [5] пришли. Надевай халат и — на разгрузку. — Повернулся и пошел в свою конторку, как всегда, ровный, невозмутимый.

Я неохотно надел белый халат и побрел по длинному прохладному складу к дальним дверям, через которые шла разгрузка. Обидно было — такое событие, а тут все по-прежнему: таскай эти осточертевшие ящики с маслом в холодильник. Ну ничего, думаю, завтра вызовут в военкомат, обмундируют в защитную гимнастерку, в синее галифе, начищу до блеска сапоги, приду прощаться с маслопромовцами и этого кладовщика вроде не замечу.

Носил ящики и представлял себе, как совершу на фронте подвиг, А потом еще, еще... Меня мучил только один вопрос: в какие войска пойти? Стать летчиком мне очень хотелось, когда Чкалов через Северный полюс летал. Но придется долго учиться. Пока учишься — война кончится и на фронте не побываешь. В танкисты? Будешь в мазуте ходить, как вон Сашка-стажер в гараже. Хотя нет, в кино они все в новеньких комбинезонах ходят да в шлемах пробковых. Только ведь и на танкиста надо будет учиться. Дурак — пошел в грузчики. Надо было в трактористы. Сейчас бы заявился в армию, сел в танк и поехал... Хорошо бы лейтенантом — портупея через плечо, кубики в петлицах, наган в кобуре. Главное, конечно, наган. Это здорово. Только ведь — опять-таки учиться надо...

Но ни на следующий день, ни через неделю в военкомат не вызвали. Других вызывали, а меня — нет. Отпросился у завскладом, понес новое заявление (может, то затерялось где-нибудь в этой кипище). Потом еще одно, еще... В военкомате ворчали: чего, мол, лезешь, не до вас, молокососов, придет время — вызовем.

Я в трактористы тем временем перешел, потом в шоферы, перегонял НАТИ из Барнаула в Славгород.

Вызвали в конце апреля сорок второго года, когда пришло время призыва. Привезли нас в запасную часть. Поместили в карантин. (Слово-то какое... неприятное. В детстве, помню, в карантин ставили опаршивевших коней, С тех пор такая ассоциация.) Но ничего не поделаешь. Сидим. Водят нас в столовую. В основном ребята питаются домашними запасами. У меня же была полулитровая банка масла — принес на дорогу завскладом.

Но более всего в первые дни армейской жизни потрясла меня обмундировка. Старшина выдал нам военную форму «бэу», что означает «бывшая в употреблении». У гимнастерки [6] воротник такой огромный, что снимать ее можно было, не расстегивая пуговиц, и брюки одновременно вместили бы двух таких, как я, ботинки из грубой свиной кожи, один больше другого, а пилотка одной стороной достигала бровей, второй прикрывала глубокую ложбинку на тонкой шее. Глянул на себя, ушастого, с гусиной шеей, в зеркало и не узнал, оглянулся — не стоит ли кто другой сзади, не его ли вижу... Где же портупея, синие галифе и начищенные до блеска сапоги?

Старшина внушительно сказал:

— Ничего! Трепать на учениях — и такое сойдет. Не в театр ходить...

И мы согласились: действительно, не в театр собрались.

Теперь мы стали похожими друг на друга, и даже вопросы старшине задавали одинаково наивные:

— А на фронт скоро?

— А винтовку когда дадут?

Старшина, видать, добродушный по натуре, отцовски снисходительно отвечал:

— Время придет — и цацку дадут и настреляетесь, хай воно сказыться...

Нас зачислили в школу младших командиров. Ну, думаю, не хватало мне еще этой школы! Сержантом буду — подумаешь, начальство. Заикнулся было помкомвзводу, что, дескать, на фронт бы мне, а не в школу, он как цыкнет:

— Разговорчики!

Начались занятия. Готовили из нас командиров пулеметных отделений. Прикидываю: пулемет — это уже нечто, это уже оружие. Особенно если на тачанке — это красиво. Как у Буденного...

Но с первых же занятий нас так начали учить, что мы к вечеру ног не волочили. Изо дня в день одно и то же — отделение в наступление. Это значит — целый день (а майский день шестнадцать часов!) по-пластунски ползать и короткими перебежками бегать. Впереди — еще взвод в наступлении, рота в наступлении. А потом в такой же последовательности оборона. После обороны все это же на марше — отделение, взвод, рота, батальон. Темы меняются, а мы-то одни и те же. Я хватался за голову — когда же до фронта-то доберусь!

А ко всему прочему еще — песни. Они что, тоже боевую [7] мощь поднимают?.. После занятий ноги еле-еле передвигаешь, набегаешься, а старшина (не тот добродушный, а наш ротный) командует:

— Запевай!

Разговаривать неохота — до песен ли. А он:

— З-запевай!!

Идем, подволакивая ноги. До столовой осталась сотня метров, как-нибудь молчком дойдем. А он:

— Р-рота, правое плечо вперед... прямо! Бегом марш! И — мимо столовой. Пробежали. Отдышаться не успели, а он:

— З-запевай!!

Куда деваться — запеваем. И пока идем обратно до столовой, песня крепнет, крепнет, шаг тверже становится и — удивительно! — настроение поднимается, вроде бы усталости меньше. Он, этот старшина, знал толк в солдатской службе...

Год войны за плечами у страны. Пять республик вытоптал и выжег немец. А нам, салажатам, война все еще казалась забавой, игрушечным полигоном, местом для свершения подвигов. И только подвигов! Я почему-то был уверен, что меня не убьют, не могут убить. Как же так, вдруг меня не станет на земле!..

Были в роте и фронтовики. Всего несколько человек, правда. Держались как-то особняком. Занимались без подчеркнутого рвения, но деловито, сосредоточенно, будто делали серьезную необходимую работу. А во время перекуров сидели молчаливые, погруженные в себя. Они почти ничего не рассказывали о фронте, о подвигах и, может, поэтому казались нам окруженными ореолом.

Были в роте «старики» — на пяток-десяток лет постарше нас. Они, к нашему удивлению, не особо торопились на фронт. Говорили:

— Успе-ем! Все там побываем. Начальству виднее, кому когда...

И все-таки я хотел на фронт. За месяц написал три или четыре рапорта. И как в воду опустил — ни ответа ни привета.

Через месяц нам показали пулемет. Не только показали, мы стали носить его на занятия в поле. Удивляло: на пулемете колесики, а носить заставляют на спине. Никакой логики! А в нем сорок килограммов в станке да двадцать весят ствол с кожухом. А станок складной. Согнут ему хобот (так называется та эллиптическая дуга, за которую [8] в бою таскают пулемет), наденут станок на плечи — колесиками и вертлюгом на спину, хоботом вперед, — и так он, шельмец, плотно облегает плечи, что диву даешься — железяка, а нигде не давит, нигде не выпирает, как будто по твоей спине отлита. И тащишь его, сорокакилограммового захребетника.

Но главная беда надвигалась не отсюда. Мы узнали, что учить нас будут довольно долго и, может быть, выпустят младшими лейтенантами. Это уже ни в какие ворота не лезло, явно противоречило моим расчетам. Я соображал так. под Москвой Гитлеру дали по морде, еще таких один-два удара, и он вскинет лапки кверху, запросит мира. И зачем тогда вся эта учеба?

Как-то во время перекура, когда уже дрожали колени от этих коротких, но бесконечных перебежек, один из солдат сказал:

— А ты знаешь, как попасть на фронт? Недисциплинированных на командиров не учат. Из третьего взвода двое угодили на губу, а оттуда прямехонько в маршевую роту. Понял?

Теперь порой удивляюсь своей тогдашней наивности. А в то время на самом полном серьезе спросил:

— На губу? А как, это самое... угодить на губу?..

— Ну, брат, если уж ты это не можешь, тогда тебе и на фронте делать нечего.

Долго не мог придумать, как попасть на губу. И вот однажды случай представился.

Нас подняли ночью по тревоге. Задача была сделать марш-бросок и атаковать «противника». Лил проливной дождь, страшно хотелось спать. Грязь хлюпала под ботинками, вода текла за воротник. И так вдруг захотелось... нет, не на фронт — домой захотелось, на мягкую постель, под теплое сухое одеяло.

Марш-бросок — это, оказывается, когда половину пути идешь ускоренным шагом, а половину бегом. Пулемет — и станок и тело — несли по очереди. И примерно на полпути, когда уже по второму кругу мне досталось снова нести ствол, я вдруг вспомнил о губе. Вспомнил и не раздумывая решительно заявил, что не понесу больше. Командир взвода удивленно посмотрел на меня.

— Сажайте на гауптвахту!

Лейтенант приблизился ко мне и шепотом сказал:

— Ты чего, дурачок?

Если бы он закричал, я бы наверняка струхнул. Но [9] он, не желая скандала, стал по-человечески уговаривать меня. В общем-то я был вполне дисциплинированным курсантом, и он никак не ожидал от меня такого фортеля. А тут я заупрямился.

— Сажайте на гауптвахту! Ноги не идут больше. Я воевать пришел, а не таскать тяжести.

Лейтенант пожал плечами и побежал в голову колонны к командиру роты. А ротный был у нас здоровенного роста, с громовым голосом. Любил проводить строевые занятия, смакуя свой бас. Слышу: земля ухает — бежит. Дрогнули поджилки. Но стою.

Еще не добежал ротный до меня, уже кричит:

— Под военный трибунал! Застрелю подлеца!!!

Меня уже дрожь бьет. На самом деле может вгорячах пристрелить: война, а тут явное невыполнение приказа. Хотел объяснить, почему я выпрягся. Подал было какой-то сиплый звук. Но ротный как рявкнет:

— Молча-ать!

Ну, думаю, теперь уже семь бед — один ответ. Собрались вокруг меня какие-то люди. Хорошо, что рассвет только-только забрезжил, лица моего не рассмотреть — со стыда бы провалился. Рота наша давно уже прошла. Движутся другие. Чувствую: остывать стал ротный, выпалился весь.

— Десять суток ареста! — Отвернулся и уже обычным голосом сказал: — Политрук! Вы говорили, что вам в политотдел сегодня явиться. Отведите его в расположение.

Я передал кому-то свою ношу. Все побежали догонять роту. Остался один политрук.

— Пошли, — сказал он.

И мы пошли — я впереди, он сзади. Быстро светало. Дождь прекратился. Но было пасмурно. А еще пасмурней на душе. Лезли самые мрачные мысли. Почему-то казалось, что политрук может сейчас взять и выстрелить мне в спину, чтобы не возиться со мной. Неужели не услышу, как он будет доставать пистолет? А если услышу, то что могу сделать? Не кинусь же на него...

Стало совсем светло. Мы отшагали уже километров пять. Вошли в какую-то деревушку. Пастух гонит коров, оглушительно щелкает кнутом, покрикивает на буренок. Идем по улице. Вдруг политрук останавливает меня.

— Погодите. [10]

Сразу обратил внимание — сказал не «погоди», а «погодите». Удивило. Он подошел к женщине, стоявшей в ограде у плетня, о чем-то поговорил с ней. Она вынесла кринку молока. Политрук стал пить. Я стоял на дороге и обреченно смотрел на мир, словно прощался с ним. Вот живут же люди, делают что им надо, ни через какие гауптвахты идти к своей цели нет необходимости, никакого тебе страху перед ротным.

Вдруг слышу:

— Идите сюда.

Оглянулся. Мне говорят. Подхожу. Политрук протягивает кринку.

— Выпейте молочка.

Не понял, не дошло сразу. А потом вдруг спазм перехватил горло, защекотало в носу.

Больше месяца я в армии и больше месяца не пробовал молока, а любил его не знаю как. Полкринки оставил он мне. Это еще больше растрогало — не остатки отдал, а по-братски поделился. Выпил я это молоко и ничего не понял, никакого вкуса не ощутил. От волнения, что ли? Потом он дал папиросу. Мы закурили и пошли из деревни уже рядом.

Политрук спросил, откуда я родом, где призван в армию, кто родители. Я незаметно разговорился. Все рассказал. Он улыбнулся.

— Зря вы так.

Я теперь забыл фамилию политрука, но словно сейчас вижу его умные глаза, выпуклый лоб, а над ним волосы каштановые, волнистые (пилотку он нес в руке).

— Хотите, я вам расскажу случай из моей жизни? — Он надумался. — В финскую войну попал я в разведку. Товарищ у меня был, старший сержант, вместе уходили добровольцами на фронт, вместе лазили за «языком». Неимоверной храбрости человек. Азартный такой, быстро воспламеняющийся и, главное, нетерпеливый. Если загорелось ему — вынь да положь, не отступится. А разведчик, кроме храбрости, должен обладать еще и сверхобычным терпением. Трудно, пожалуй, сказать, что главнее в разведчике — храбрость или терпение. Хорошо, когда они сочетаются, эти качества. Такому человеку в разведке цены нет. А у него вот не сочетались. Храбрости было на троих, а терпения на одного не хватало. Любил ускорять события...

— Пошли как-то за «языком», — продолжал политрук [11] задумчиво. — Проникли на финскую территорию. Не успели осмотреться — офицер идет. Друг мой шепчет: «Давайте схватим!» Были среди нас и опытные бойцы, кадровой службы, говорят — надо сориентироваться. А он — свое: нельзя, дескать, упускать такого случая, может, больше офицеры не пойдут. Убеждаем его, что тропа-то набита, значит, ходят. Ну, в общем, выскочили из засады, схватили офицера. Он закричал. А рядом какие-то их подразделения стояли — мы в самую пасть к ним, оказывается, залезли... Трое мы вышли из пятнадцати и офицера не привели. И друг мой погиб, старший сержант... Поняли, к чему приводит нетерпение?

Мы разговаривали всю дорогу. Политрук говорил со мной, как с равным, и к концу пути я почти забыл уже обо всем случившемся со мной. И лишь когда вошли в лагерь, опять это гнетущее навалилось на меня — предстоящая гауптвахта. Около крыльца штаба политрук сказал:

— Идите в подразделение и доложите старшине.

Я пришел, доложил. Тот буркнул равнодушно:

— Лезь на нары в самый угол и спи. Не маячь тут. На завтрак разбужу.

После завтрака я тоже спал. И после обеда — спал. Отоспался за весь месяц. Перед ужином проснулся бодрый, освеженный. Поужинали втроем — старшина, писарь и я. А потом старшина говорит:

— Сдавай документы. Ремень снимай, хлястик от шинели, обмотки. Поведу на губу.

Сказал это обыденным голосом — можно подумать, что только тем и занимается, что водит на губу нашего брата. А у меня защемило сердце: достукался...

Просидел я семь суток. Сообщу для тех, кто еще не служил в армии: препаршивейшее это заведение, гауптвахта!

Удручающе действует на психику. Чувствуешь себя каким-то неполноценным, даже отверженным. И вид прямо-таки арестантский. Даже в туалет водят тебя под ружьем. Но это бы все еще ладно, к этому я был готов. Но вот что доконало меня окончательно.

На пятый или шестой день повели меня «под свечкой», то есть под ружьем, куда-то за расположение части (теперь уж не помню куда водили). Шли мы по дороге, пересекающей картофельное поле. Немного в стороне молодая женщина полола картошку. А около нее вертелся карапуз [12] лет четырех-пяти. И вдруг слышу — он спрашивает:

— Мам, а почему этого красноармейца ведут под ружьем?

И она:

— А это тех, — говорит, — которые не хотят воевать, так вот их водят под ружьем.

Ох и до чего же обидно было это слышать! Так и хотелось закричать: дура, не знаешь — не морочь голову ребенку!..

На седьмой день к вечеру мне вручили ремень, обмотки, хлястик к шинели, и я бодрым шагом отправился в свою роту. А назавтра зачислили в маршевую, выдали новенькое, с иголочки обмундирование. А еще через день нас с оркестром провожали на вокзал.

На перроне, когда грузились в красные теплушки (даже это льстило — во все времена солдаты на фронт уезжали в таких красных теплушках), я увидел нашего политрука.

— Товарищ политрук!.. Товарищ политрук!

Он, наконец, услыхал меня, помахал рукой.

— Ни пуха ни пера!

Я не знал, что в таких случаях отвечают, сказал:

— Спасибо.

Хотелось крикнуть ему: а вы, мол, говорили, что напрасно я так поступил. И только потом, размышляя под стук колес, вдруг спохватился: а может, при его помощи — даже наверняка при его! — и очутился я в маршевой роте и теперь вот еду на фронт...

Но я, оказывается, слишком рано радовался. Как потом выяснилось, везли нас пока что не на фронт.

Дальше