Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Предгрозье

Это не должно повториться

С десяток лет назад, это было в сибирской тайге, я попал в черный буран. Отшагав около двадцати километров, я приближался к Тасеево. Когда-то, в царские времена, в это село сослали Дзержинского. С утра стояла на редкость тихая, безветренная погода, с чистым небом и ясной далью. Слышно было, как неутомимые дятлы и кедровки отбивали на мачтовых соснах четкую дробь.

Вдруг из-за горизонта выплыла мрачная туча. Она вскоре затянула весь небосклон. Порыв тяжелого ветра расхлестал с высоких крон лиственниц пышные подушки снега. Умолкли дятлы. Воробьиные стаи сорвались с желтого от навоза тракта и панически устремились в тайгу. По каким-то незначительным, хорошо известным им признакам птицы чуяли приближение чего-то грозного.

И оно не заставило себя ждать. Сверху, словно прорвав плотину, повалила липкая непроницаемая копоть. В мгновение наступившем густом мраке не видно было собственных рук. Где перед, где зад, где правая сторона, где левая — я уже не разбирал. Коренные сибиряки и те страшатся этих черных, как сажа, снежных хлопьев, которые заживо хоронят человека. Потрясенный необычным проявлением злых сил природы, скованный суеверным страхом, я остро ощутил потребность в какой-то точке опоры, без [14] которой черный буран подмял бы меня. И я ее нашел. Метнувшись наугад в сторону, двигаясь по колена в снегу, набрел на ствол листвяка. И это безмолвное таежное дерево, под защиту которого я отдался всем своим существом, обдало меня крепким, настоящим, словно человеческим, теплом. Получив опору, мое леденеющее сердце оттаяло, и я спокойно переждал порыв грозной стихии.

...Десятки лет изматывал души советских людей губительный буран сталинизма.

11 июня 1937 года очень скорый и очень неправый суд отправил на плаху лучших полководцев нашей страны. Ежов поторопился с исполнением приговора. Его подручные быстро расправились с блестящими стратегами ленинской школы — маршалом Тухачевским, с командармами Якиром, Уборевичем, Корком, с комкорами Эйдеманом, Фельдманом, Примаковым, Путной.

Прошли две недели. И какие! Наполненные справедливым гневом народа — ведь ему внушали, что казнены изменники, предатели, шпионы; сомнениями и жуткой тревогой тех, кто знал десятилетиями этих людей и верил им, как собственному сердцу, как верил в правоту нашего дела; разбродом в армейской толще, гневно вопрошавшей: «Кому же после этого верить?», а позже — страхом и неуверенностью за завтрашний день у самых честных, самых преданных борцов партии; ликованием врагов и отступничеством лучших друзей.

25 июня меня исключили из партии за восхваление «злейших врагов народа» Якира, Уборевича, Примакова в романе «Золотая Липа». Исключенный, отдав партийный, символически получил волчий билет.

Это было хуже волчьего билета — это была путевка в политическую смерть. И не только политическую. Но кто тогда думал о жизни? Речь шла не о ней. Речь шла о чести. И не о своей, личной. А о чести партии. Коммунист, порочивший себя, порочил прежде всего партию. Если ты, не устояв в тяжкой борьбе с наветами, поклепами, клеветой, признавал себя преступником, ты чернил партию, свидетельствуя, что она годами не могла распознать в тебе негодяя, что, воспитывая в тебе человека, она растила отступника. И ленинская правда, как показали события, подтвердила: тот, кто боролся за честь партии, боролся и за свою жизнь.

Борьба была тяжкой, томительной и неравной. Одно дело тягаться с палачами белогвардейской контрразведки. Другое — с теми, кто в своих черных делах прикрывался [15] святым знаменем Советов, кто предъявлял тебе счет от имени партии, кто неправомерно обрушивал на человека, лишенного элементарных прав к защите, всю тяжесть закона военного времени. А время-то было мирное!

Неверно предположение, что 1937 год начался с так называемого процесса Тухачевского. Он берет свое начало значительно раньше.

Об этом мне и хочется рассказать. Не о допросах, не о пытках, не о лагерях. Нет! О всем том, что этому предшествовало.

Я могу поведать лишь о том, что было в поле моего зрения, и о том, что случилось лично со мной — с командиром и комиссаром Отдельной тяжелой танковой бригады, непосредственно подчиненной Якиру. Но достаточно изучить процессы в одной капле воды, чтобы узнать, что происходит во всем многоводном океане.

Премьер Советской Украины

Весной 1931 года я готовился к отъезду из Харькова в Проскуров. Там стоял штаб 1-го конного корпуса червонного казачества. Его организатором и первым командиром был коммунист с 1914 года, политкаторжанин, воспитанник и зять Михаила Коцюбинского — поэт и литератор Виталий Маркович Примаков. Пользовавшийся огромной любовью казачьей массы — «наш Примак», любимец Серго Орджоникидзе и Григория Ивановича Петровского, он в двадцать лет обнаружил редкий талант командира и блестящего рейдиста.

Червонное казачество вместе с его боевыми братьями — латышскими стрелками осенью 1919 года под Орлом и Кромами нанесло сокрушительный удар деникинской офицерской гвардии, рвавшейся к Туле и Москве.

Под знаменами червонных казаков я воевал на Перекопе, летом 1920 года шел к Золотой Липе, Стрыю, Карпатам. В 1928 году возглавлял штаб 1-й дивизии. В 1929 году в качестве гида и переводчика сопровождал в подшефную Французской компартии Запорожскую дивизию Марселя Кашена.

И вот весной 1931 года я снова направлялся в эту дивизию, чтобы вступить в командование ею. И вдруг мне сообщают: «Вас вызывает к себе Чубарь». Это крайне удивило меня.

В 1929 году вспышка туберкулеза вынудила меня оставить ряды армии. Заботливая военная медицина, заперев [16] меня в Гурзуфе на семь месяцев, потушила болезнь. В Харькове командующий войсками Украинского военного округа Иона Эммануилович Якир насел на меня:

— Послушайте, комбриг без бригады! Мы вас прочим в министры без портфеля. Будете представлять интересы военного ведомства в Совнаркоме...

Узнав, в чем состоит это представительство, я наотрез от него отказался. Считал эту работу не по своему плечу.

Моя деятельность вряд ли могла попасть в поле зрения главы советского правительства Украины: в Наркомпросе с 1930 года я работал в роли инспектора, ответственного за военную подготовку в учебных заведениях.

В приемной ждать пришлось недолго. Вот и кабинет Председателя СНК. Влас Яковлевич встретил меня, выйдя из-за своего стола. Я растерялся. Но это случилось потому, что я тогда мало еще знал этого замечательного человека и большевика-ленинца.

В. Я. Чубарь сразу приступил к делу. В связи о ростом военной опасности намечалось усиление оборонной работы в республике. ЦК КП(б)У решил укрепить объединенный военный аппарат ЦК и СНК и поставить меня во главе его.

Это предложение меня ошеломила. Имея лишь теоретическое представление об оборонно-мобилизационных функциях правительственных органов, не считал вправе брать на себя такую нагрузку. Я так и ответил Власу Яковлевичу. Он сказал, что при всяком затруднении я могу рассчитывать на его помощь; что решения будет принимать Комиссия Обороны, в которую входит он, секретарь ЦК, командующий войсками, Наркомтяж и председатель ГПУ. Мое дело — лишь проводить в жизнь эти решения и контролировать исполнителей.

Я назвал ряд товарищей о академическим образованием, которые, с моей точки зрения, легко справились бы о работой. Но Чубарь твердил одно: «ЦК поручил мне говорить с вами, а не с ними». Я сообщил Чубарю о моем желании вернуться в дивизию, в рядах которой я провел гражданскую войну. Влас Яковлевич, мягко улыбаясь, сказал: «У нас дивизий много, а Украина одна. Если для вас мало значит мое слово, то надо считаться с волей ЦК. И помните — после Совнаркома любая дивизия ваша».

Влас Яковлевич, дав мне сутки на размышления, порекомендовал не отказываться. Мои ближайшие друзья пришли на помощь — они посоветовали ответить Чубарю согласием. [17]

Я перешел на работу в Совнарком, а командиром 1-й дивизии назначили Ивана Никулина, ветерана червонного казачества, бывшего машиниста молотилки, человека с крепкой рукой рубаки и с хорошей головой философа.

С первых нее шагов на новой работе я понял, насколько неосновательными были мои опасения. Прекрасный знаток экономики Украины, Влас Яковлевич чувствовал себя очень уверенно и при решении чисто оборонных и мобилизационных вопросов. Ему мог бы позавидовать любой из нас, окончивших академию имени М. В. Фрунзе.

* * *

Линейные солдаты партии, мы шли туда, куда она указывала. В том числе из огня в огонь.

Что же двигало нами, молодыми коммунистами? Служебное рвение, угодливость, страх, фанатизм, слепое повиновение? Отнюдь нет! Всеодухотворяющая ленинская идея! Но было и другое. Нам светили путеводные звезды — старшие товарищи. Те, у кого слово никогда не расходилось с делом. Те, кто не только красно говорил о горе всего человечества, но умел проявить заботу об отдельном человеке. Те, кто, твердо проявляя свою волю, не подавлял и волю других. Те, кто были настоящими ленинцами, коммунистами не только по идее, но и по образу действий и по образу жизни. И еще — те, у кого личный пример шел в ногу с проповедью.

В этом коренилась сила и мощь, стойкость и несокрушимость большевиков. А тут еще довелось сесть за один рабочий стол с теми, кого хорошо знал Ленин, — Коссиором, Постышевым, Чубарем, Скрыпником, Затонским, Коцюбинским, Якиром. Это обязывало!

В то время Украине пришлось без огласки решать много сложных вопросов, не считая генеральных задач, всенародно оглашенных планами пятилетки.

Вдоль западной границы возводились укрепления. В Киеве, лично руководя работами, неотлучно находился начальник инженеров РККА Н. Н. Петин.

Это было тревожное время, когда из нутра приемника доносились голоса обезумевшего Берлина. Воскресшие стараниями американских мультимиллионеров и Круппа неандертальцы праздновали кровавую победу. Жуткая дробь барабанов, грозный топот подкованных сапог, обезьяний рев взбесившейся толпы, каннибальская мелодия фашистского гимна, истерические крики — «Француз должен сдохнуть, чтобы немец мог жить», «Хайль Гитлер!» — холодили кровь, [18] морозили кожу, шевелили волосы на голове. Росла кровавая угроза всему человечеству. И она зарождалась там — на берегах Рейна и Шпрее.

Назревал со всей очевидностью новый конфликт, грозивший ввергнуть весь мир в пучину бедствий и ужаса. Россия не раз спасала Европу от натиска варваров с Востока, Теперь ей предстояло выручить Европу от варваров Запада. Стало ясно, что лишь железом и огнем можно будет смирить опьяненных кровавыми успехами башибузуков.

В те годы крупный военный специалист профессор Свечин доказывал абсурдность развертывания армий западнее Днепра и, следовательно, бесцельность обороны Правобережья. Он требовал оставления всей территории вплоть до Киева с первого же выстрела, для того чтобы противник, наступая, выдохся, а Красная Армия, обороняясь, набралась сил. Эту оригинальную концепцию Свечина осудила наша печать.

Страна готовилась к отпору. Поднимались с насиженных мест стрелковые дивизии, кавалерийские соединения с Кавказа, с турецкой границы, из Средней Азии и Сибири и, пересекая континент, оседали в Шепетовке, Славуте, Проскурове, Каменец-Подольске — по всей западной границе. В укрепленных районах появились гарнизоны. Вновь созданные танковые бригады занимали предназначенные для них точки дислокации.

Шло новое строительство во всей пограничной зоне. Оттуда в глубь страны перевезли всех, кто ранее служил в белых армиях и у Петлюры.

Партия была начеку.

Сооружались мосты и переправы, опорные пункты для широкого маневра войск, ставилась сеть сложных преград, о которые должны были разбиться первые валы нападающих.

Десятки тысяч людей, вереницы подвод, сотни машин и механизмов передвигались в день и в ночь, подвозили камень, песок, щебень, цемент, арматурное железо, гвозди, рельсы. Строились железные дороги, подъезды и тупики. Возводились новые больницы и хлебопекарни. Согласно планам Генерального штаба менялся лик Правобережья Украины.

Железобетонная гряда охватила западные окраины республики непроницаемым поясом. Укрепрайоны заперли тяжелыми замками все узлы дорог и проходы в страну.

Вместо отвергнутых практикой громоздких, тяжеловесных [19] крепостей создавалась так называемая «фортификационная пыль»: доты и дзоты.

Новоград-Волынский комплекс, Коростеньский, Винницкий, Тираспольский. А в глубоком тылу, на подступах к столице Украины — гранитный пояс мощных дотов на линии реки Ирпень. Последнее слово фортификационного искусства, значительно превосходившее и линию Маннергейма, и линию Мажино.

В Киеве же находился штаб Дорстроя, который прокладывал дороги от Днепра до границы — Чернигов — Хабное — Овруч; Казатин — Шепетовка; Бар — Проскуров. Всего 14 маршрутов. Если при царе на постройку шоссе Киев — Житомир (120 километров) ушло 12 лет, то Дорстрой в одно лето сдавал по 500 километров путей.

На Полесском участке будущего театра военных действий по планам военведа Укрлес проводил спецлесорубки. В результате этих работ на ранее непроходимой местности возникло несколько новых рокадных путей.

Укрмелиострой попутно с планами пятилетки решал и оборонные задачи — осушал одни участки и создавал возможность мгновенного затопления других.

А работа снарядных, патронных, пороховых заводов, пошив белья, шинелей, сапог, закладка продовольствия для нужд армии, мобилизация людских контингентов, их обеспечение, поставки для военведа гужа, тракторов, машин! Работы было предостаточно. Вот тогда по предложению В. Я. Чубаря в наркоматах был введен пост замнаркома по оборонным вопросам.

Летом ЦК партии мобилизовал ответственнейших коммунистов столицы. Одни отправились на дорожные участки, другие — на гранитные карьеры, третьи — для массовой работы. Влас Яковлевич напутствовал всех мобилизованных дельными советами.

Центральный Комитет ВКП(б) решил на первомайском параде 1932 года показать первые советские быстроходные танки. Изготовление двух опытных машин по чертежам молодого советского инженера Кристи было возложено на директора ХПЗ Владимирова, бывшего командира полка в 45-й дивизии Якира. ЦК ВКП (б) всю ответственность за своевременное выполнение задания возложил на Коссиора и Чубаря.

Для ХПЗ в те времена было легче изготовить 100 паровозов, нежели один танк. Не хватало многого. Влас Яковлевич прекрасно знал, каких инженеров и какие материалы для выполнения ответственного задания могут дать Луганск, [20] Мариуполь, Днепродзержинск, Днепропетровск, Горловка. Выяснилось, что для изготовления танков понадобится немало цветных металлов. И тогда же по предложению Чубаря ЦК КП(б)У решил использовать для этой цели церковные колокола.

Партия строго исполняла указания XV съезда ВКП(б) о развитии тех отраслей индустрии, «на которые выпадает главная роль в деле обеспечения обороны».

В результате на первомайском параде в Москве участвовали два быстроходных танка БТ-2. Конечно, сейчас они показались бы потешными, но в то время их изготовление было большой победой. И если ХПЗ вовремя справился с этой нелегкой по тем временам задачей, то в этом была колоссальная заслуга Власа Яковлевича.

Товарищ Чубарь покорял всех своей человечностью. Для него не существовало ни больших персон, ни маленьких людей. Все мы, работавшие под его началом и многому у него научившиеся, видели в нем прежде всего старшего товарища-большевика, а потом уже главу правительства. И это нисколько не умаляло его авторитета как ответственного руководителя государства.

При всех обстоятельствах чувствовалась его рабочая закалка и большевистская выдержка. Никакое событие, никакое потрясение не могли вывести его из себя. Он неизменно сохранял душевное равновесие. Никогда и ни на кого он не повышал голоса. Строго требуя с каждого порученную ему работу, он с человеческим теплом относился ко всем сотрудникам правительственного аппарата.

Интересно отметить такую деталь. Влас Яковлевич прекрасно решал все, связанное с обороной страны. Но кто бы по этим делам ни приехал из Москвы, он советовал ему предварительно обсудить вопрос с военными работниками Совнаркома.

В начале 30-х годов конница еще рассматривалась как основная ударная сила Советских Вооруженных Сил. На западной границе стояли три конных корпуса — червонного казачества Демичева в Проскурове, корпус Криворучко в Житомире и корпус Григорьева в Шепетовке.

В октябре 1933 года в Харькове происходили традиционные конноспортивные состязания.

Стояли красные дни догорающей осени. Важно плыли над ипподромом сверкающие на солнце легкие нити паутин. Высокие березы вырядились в яркий многоцветный наряд. Как гордые рыцари в золотых доспехах, вытянулись они шпалерами вдоль ровного шоссе. [21]

С праздничным видом природы совпадало и праздничное настроение людей, собравшихся на скамьях ипподрома и вокруг него.

Несмолкаемый говор зрителей, команды начальников, покрикивание тренеров, визг несметных орав мальчишек, призывы лотошниц сплетались в протяжный бесконечный гул, прерываемый веселым ржанием лошадей.

Всадники — и молодые командиры, и седые рубаки, — столь же нетерпеливые, как и их кони, гарцевали по кругу.

Чубарь, восхищенный мастерством конников, сказал: «Сосватаем каждой дивизии какой-нибудь наркомат». В тот же день состоялось и «сватовство» и «бракосочетание». Договорившись с Коссиором, Чубарь во время товарищеского обеда объявил об этом и шефам, и подшефным.

Власа Яковлевича волновало все, что касалось обороны страны. Вот он узнает, что номерной завод срывает поставку агрегатов для радиостанций подводного флота. И он срочно дает указания директору завода. Нарушается график строительства Горловского азотно-тукового комбината, и Влас Яковлевич принимает меры, чтобы ввести строительство в график. Одесса, питающаяся днестровской водой, вяло бурит артезианские колодцы, от которых только и можно ждать воды во время войны, и Чубарь, подняв трубку, в очень деликатной форме напоминает одесским руководителям об их долге.

Есть деятели, от которых, словно от солнца, исходят мощные потоки света и тепла. Их свет никого не ослепляет, тепло не обжигает, напротив, вызывают бурную детонацию энергии.

Эти люди не руководствуются принципом: «Чем ночь темней, тем ярче звезды». Для того чтобы выглядеть ярче на общественном небосклоне, они не нуждаются в окружении послушных, поддакивающих исполнителей. Эти деятели широкого державного масштаба прежде всего думают о престиже государства, о нуждах и желаниях народа и меньше всего о своей персоне.

Таким деятелем был талантливый ученик ленинской школы, славный сын украинского народа, большевик с 1907 года Влас Яковлевич Чубарь — в течение многих лет бессменный Председатель Совнаркома УССР.

Большевик Чубарь в такой же степени верил в силы товарищей по работе, как и в собственные силы. Премьер Чубарь комплектовал свой «кабинет» людьми большого ума, крепкой воли, самостоятельного суждения и крепкого характера. [22]

В «кабинет» Чубаря входили А. Сербиченко, В. Порайко, Ю. Коцюбинский, Н. Скрыпник, В. Затонский, Д. Петровский, К. Сухомлин, В. Балицкий, С. Канторович, А. Рекис, Покорный, Кузьменко, Легкий.

В. Я. Чубарь всячески поощрял инициативу и самостоятельность не только наркомов, но и всех сотрудников правительственного аппарата. Не опасаясь за свой авторитет, он, зная больше всех, говорил меньше всех. Но зато каждое его слово было очень веско и убедительно.

Высокого роста, широкий в плечах, с мужественным лицом рабочего человека, он покорял всех изумительной выдержкой, невозмутимым спокойствием.

Одно можно сказать — Влас Яковлевич не был воинственным человеком. Крупный партийный деятель, вся жизнь которого была связана с созиданием, он жаждал мира, ибо без мира нет созидания. Но он хорошо знал, что хищного зверя не задобришь и жирным куском. Зверь понимает только язык дубины. И все, что было в силах В. Я. Чубаря, в силах главы правительства Советской Украины, он делал, чтобы эта дубина была и покрепче, и потяжелее.

Три года совместной работы с этим партийным и государственным деятелем дали мне много, как и много дала мне многолетняя боевая служба под командованием Примакова.

Но вот на политическом горизонте страны появились грозовые тучи. Вернулся из Москвы делегат XVII съезда партии, мой близкий друг Николай Аркадьевич Савко — начальник политотдела 1-й Запорожской дивизии. Доверительно сообщил мне, что неожиданно для многих делегатов при баллотировке Сталин получил огромное количество черных шаров. В кулуарах съезда шли разговоры, что Ворошилов предложил скрыть результаты голосования, а Сталин воспротивился, сказал: «Пусть все знают, чего каждый из нас стоит».

* * *

И вот после съезда приезжает в Харьков Постышев на пост второго секретаря ЦК КП(б)У. Коссиор, оставаясь формально первым секретарем, сразу же отодвигается в тень. По английскому образцу он «царствует, но не управляет».

Во время скачек, чтобы уравнять условия состязания, всаднику легкого веса добавляют груз — гандикап. Вот результат черных шаров баллотировки. Коссиору «подвесили» гандикап в лице Постышева, Чубарю — в лице Любченко. [23]

Очевидно, Сталина после съезда больше всего тревожили Ленинград и Украина. И он принял свои меры. Вслед за Постышевым вскоре явился в столицу Украины эмиссар Сталина — Каганович. На многолюдном собрании в опере он прорабатывал украинское руководство. Громил вовсю старейшего соратника Ленина — Н. А. Скрыпника. Вскоре Скрыпник застрелился.

Самоубийство большевика наносит удар партии. И чем ответственней он, тем чувствительней этот удар. Но наступают такие моменты, когда и жить нельзя, и умереть невозможно. А Скрыпник смог умереть. Этим выстрелом воспользовались враги. Они писали за кордоном: «Когда великий грешник Микола Скрыпник явится на суд божий, то на одну чашу весов положат все его страшные прегрешения, а на другую маленькую пулю. И чаша с маленькой пулей опустится вниз».

Поведение Кагановича — сталинского уполномоченного — можно понять, ознакомившись с тем, что писала «Правда» 25 января 1962 года: «Николай Алексеевич (Скрыпник) принадлежал к тем делегатам съезда (VI), которые резко возражали Сталину в ответ на занятую им неправильную позицию по вопросу о явке Ленина в суд. Скрыпник заявил на съезде, что мы не отдадим наших товарищей на классовый пристрастный суд контрреволюционной банды».

Изможденное лицо Постышева, длинные волосы, падавшие на лоб, скромная косоворотка, неизменные четки в костлявых руках придавали ему вид аскета.

Непримиримость к чужакам, невероятная работоспособность, строгость ко всему, что касалось интересов партии, скромность в личной жизни, фанатизм представляли его как одного из безупречных апостолов коммунизма. Таким он казался всем, кто общался с ним близко, кто видел или слышал его хоть один раз. Казалось, что, если даже самый затаенный враг очутится перед его суровым лицом, он должен затрепетать с головы до ног, пасть на колени, поверженный его необъяснимой силой.

Павел Петрович верил в непогрешимость Сталина, как верили многие старые коммунисты, и поэтому вел себя так, превышая власть Чубаря, Коссиора, и жестоко, без разбора обрушивался на людей по каждому случаю, пока сам не стал жертвой произвола Сталина.

А между тем на Украине расцвел свой культ. Вовсю раздувался культ Постышева, хотя никто не снимал и не перевыбирал первого секретаря ЦК КП(б)У Станислава [24] Викентьевича Коссиора. Изо дня в день все газеты и радио говорили не о партии, не о народе, а о Постышеве — верном соратнике великого Сталина. Как будто Коссиор, спавший в царской ссылке на одних нарах со Сталиным, был его противником. Пропаганда не умолкала ни на миг: «Постышев сказал», «Постышев изрек», «Постышев указал», «бульвар Постышева», «елки Постышева»...

Не смирился с опекой Любченко В. Я. Чубарь. Тем более что на заседании Совнаркома Любченко повел себя весьма бестактно в отношении Чубаря. Влас Яковлевич ушел с поста премьера, некоторое время был без работы, а прислужники нового премьера отказывали ему — кандидату в члены Политбюро ЦК ВКП(б) — даже в машине. И вдруг приходит весть — Чубаря переводят в Москву на пост заместителя Председателя Совнаркома СССР.

Прекрасный знаток народного хозяйства, человек с твердой волей, Чубарь неоднократно выступал против ошибочных установок Сталина. И это, в сущности, было не чем иным, как проявлением ленинского принципа коллективного руководства. А может, и он положил свой черный шар в урну? Вот и взяли его пока в Москву, поближе. Так будет спокойнее. Тем более что авторитет старого большевика Чубаря на Украине был очень высок.

...Осталось позади то время, когда правительство, весь коллектив Харьковского паровозного завода, где вырос новый танковый цех, с нетерпением ждали появления первых быстроходных машин.

Первенцы нашего танкостроения обладали колоссальной по тем временам скоростью, но башни их были железными и вооружены они были лишь пулеметами. Они, быть может, удивили иностранных наблюдателей гораздо больше, чем те тысячи быстроходок, которые теперь сходили с конвейера. Новый цех на ХПЗ выпускал танки БТ-5 сериями, с настоящей мариупольской броней, с мощной пушкой и пулеметами и с авиационным мотором. Контроль за выполнением строгих заданий Москвы был возложен на нашу Комиссию Обороны. Да и, кроме этого, работы было больше чем достаточно.

Злодейский выстрел

В новой столице — Киеве Совнарком Украины разместился по Банковской улице, в особняке бывших царских магнатов Игнатьевых. По своему архитектурному богатству, художественному оформлению и внутренней роскоши это [25] был скорее дворец некоронованного монарха, нежели особняк крупного землевладельца. Богатый вестибюль с вздыбившимися медведями, оленьими головами, Венерами и Аполлонами, мраморными лестницами и плюшевыми дорожками возвещал посетителю, что он пришел в изумительный храм, созданный талантом и тонким вкусом зодчего. Теперь там размещается Союз писателей Украины.

1 декабря 1934 года. Длинный зал заседаний мягко освещен люстрами. За окнами зима. Стекла высоких окон расписаны затейливой изморозью.

У длинных столов, покрытых зеленым сукном, углубились в бумаги наркомы. Кто читал, кто писал в своих блокнотах, а кто, в глубокой задумчивости, выводил замысловатые рисунки на полях деловых бумаг.

Стоял вопрос о работе легкой промышленности, и новый глава правительства Любченко то и дело перебивал докладчика «остроумными» репликами.

Нарком — старый большевик, боровшийся за революцию еще тогда, когда Любченко постигал азы медицины в военно-фельдшерской школе, — укоризненно поглядывал на председателя поверх очков.

Тяжелая дверь с массивной инкрустацией и медными ручками тихо приотворилась. К Любченко на носках приблизился его секретарь. Панас Петрович поднялся со своего места. Скрылся за тяжелой дверью. Управделами Ахматов начал рассказывать свежий анекдот. Вернувшись в зал заседаний, Любченко встревоженным голосом произнес:

— Товарищи! Случилось большое несчастье!

Приблизившись к креслу, взялся обеими руками за его спинку. Выждав секунду, продолжил:

— Убит товарищ Киров!

Все молчали.

— Объявляю заседание Совета Народных Комиссаров закрытым! Еду в ЦК!

Любченко ушел в свой кабинет. За ним последовали нарком просвещения Затонский, председатель Госплана Юрий Коцюбинский, другие.

Словно сквозь туман, я смотрел, как медленно и молча складывали свои бумаги и закрывали портфели оставшиеся в зале члены правительства и тихо, словно опасаясь потревожить чей-то покой, выходили из зала.

Весть о большой утрате тяжело ударила по сердцам всех советских людей.

Это была вторая по своему значению потеря после смерти [26] великого Ленина. И между этими двумя утратами лежал промежуток времени в десять лет и десять месяцев.

Газеты писали, что террористический выстрел, прозвучавший над Невой 1 декабря 1934 года, показал, что о врагах забыли. Он кричал о том, что врагов надо искать не среди врагов, где они и так видны, а среди «друзей», где найти их труднее.

И дни великого народного гнева совпали с днями великого пересмотра людей. Народу сообщили, что подлый убийца, вдохновлявшийся иностранной разведкой извне и изменниками изнутри, схвачен. В одной руке его оказался револьвер, в другой — партийный билет.

Как гром среди ясного неба прозвучала весть об аресте заместителя Председателя Совнаркома и председателя Госплана Украины Юрия Коцюбинского.

* * *

Любченко, сообщая о том, что Коцюбинский являлся руководителем подпольного троцкистского центра, возмущался:

— Скажите на милость! За одним столом заседали! Какая сволочь!

Белый снег хрустел под ногами бесконечных колонн. Злой ветер срывал шапки с людей, хлестал по лицу, играл волосами, его неутихающий гнев сливался с гневом взволнованных масс.

Люди шли, шли и шли... Над ними, нахлестываемые ветром, негодовали тяжелые ткани знамен. Стонал под тысячами ног свежевыпавший снег. Рычал, как растравленный зверь, злой ветер.

Колонна шла за колонной, завод за заводом, школы, вузы, фабрики, театры, наркоматы и учреждения, и казалось, что не будет конца и края этому неиссякаемому людскому потоку.

Весь гнев, вся ненависть масс, все их негодование вылились в единый порыв. А этот порыв требовал смерти врагам. Так ответили миллионы трудящихся на тяжелую потерю.

В газетах печатались списки расстрелянных диверсантов и шпионов. Так ответило ГПУ на убийство Сергея Мироновича Кирова.

Народ сжатыми кулаками, стальным взглядом суровых глаз санкционировал решительный акт возмездия.

Среди расстрелянных были и писатели — Влызько и Крушельницкий. Среди Крушельницких были учителя, врачи, адвокаты, знаменитый актер. Но из всех Крушельницких, [27] как сообщалось тогда, шпионом оказался этот благообразный, тихий, с апостольским голосом старик, носивший белый чесучовый пиджак.

В массе демонстрантов шагал некто Ярошенко-Братовский в хорошем драповом пальто, в шапке-финке. Пополневший и обрюзгший, он ничем не отличался от других советских служащих, искренне и неподдельно выражавших свой гнев.

Никто и ни за что не подумал бы, что этот с подходящим к данному моменту скорбным лицом гражданин гонялся с шашкой в руках за безоружными рабочими Киева, сражался против большевиков и неоднократно приходил из-за кордона с диверсионными целями, пока не был пойман червонными казаками в Литинских лесах.

Заметив меня, он низко поклонился, сняв финку. Он знал, что в такие моменты его прошлое, возникая из забытья, становится грозной тенью впереди его настоящего.

Я не мог ответить ему. Отвернулся.

Спустя неделю влетел ко мне в кабинет заведующий сектором культуры. На нем не было лица. Сообщил, что арестована его сотрудница Шульга.

— Я вас спрашиваю, кто она? Знаете, какое пятно это налагает на нас всех, на меня и прежде всего на вас? Что бы это могло значить?

— Это значит, что человек из мира благополучия перешел в мир невзгод.

— Нашли время для шуток... Но я не стал бы с ней совершать какие-нибудь преступления... Знаете, мы всем отделом ходили с ней в кино.

— Что вы передо мной оправдываетесь? — ответил я.

Я чувствовал, что вдруг, ни с того ни с сего, на меня надвинулась страшная гроза. Арестованная была принята на работу по моей рекомендации. Ее муж, крупный работник штаба округа, явившись как-то по делам мобилизационных планов, спросил, нельзя ли устроить его жену на работу ко мне в аппарат?

У нас все места были заняты. Я порекомендовал Марию Шульгу сектору культуры. Побеседовав с претенденткой, ее охотно приняли в штат. После начальство очень похвально отзывалось о ней как о работнике. И вдруг — такой конфуз!

Я ходил как в тумане. Казалось, что все смотрят на меня с подозрением. Вспомнил внимание, с которым слушал меня переполненный зал во время недавней партийной чистки, и представлял себе то собрание, перед которым я должен буду отчитываться. [28]

Незадолго до убийства Кирова явился ко мне Ярошенко с бумажкой из УГБ, рекомендовавшей его на пост заведующего сектором обороны Наркомпищепрома. Я отказался от этой кандидатуры. Ярошенко поинтересовался причиной отказа. Я ему сказал то, что думал: «То, что вам доверяет УГБ, это хорошо. Но я вам оборонной работы не могу доверить. Надеюсь, вы помните лето 1921 года, лес под Литином, где наши казаки поймали вас — петлюровского резидента»..

— У меня семья!

— У вас семья? Но надо думать о миллионах семей.

— Жаль, жаль, — покачал головой проситель. — Я думал, что я своей работой на пользу Советской власти загладил свои преступления.

Именно — загладил. Загладить — это одно, а искупить — другое.

Ярошенко ушел. Уходя, посмотрел на меня долгим, ненавидящим взглядом. Такая свобода взора была бы опасна лишь при наличии свободы рук. И вот связанные много лет назад руки вновь получили свободу действия...

Спустя час мне уже звонили из УГБ. Начальник оперативного отдела Соколов-Шостак укорял меня: «Вы не доверяете органам!» Он заявил, что будет жаловаться в ЦК. В заключение сказал: «Смотрите, как бы вам не пришлось пожалеть». Но Ярошенко я все же к оборонной работе не допустил.

В тот день, когда стало известно об аресте Шульги, в здании оперы собрался партийный актив, где должен был выступать Постышев. Получил билет и я. У входа в театр, у полураскрытых дверей, стоял помощник Соколова. Проверив билет, он закрыл дверь перед самым моим носом. На мой недоуменный вопрос ответил: «Зал переполнен», но пришедших после меня он пропустил. Машина Соколова заработала...

Я ждал худшего. Ждал, естественно, что от меня потребуют объяснения руководители: Коссиор, Любченко, Якир. Но они меня не тревожили. Меня тревожили собственные невеселые мысли. Я позвонил начальнику Особого отдела округа Бржезовскому, бывшему особисту червонного казачества. Он сказал, что Шульга встречалась на курорте с Николаевым — убийцей Кирова. По ее делу ведется дознание. От этого сообщения стало еще тяжелей. Не выходила из головы угроза Соколова.

Это не шутка — самому болезненно переживать удар, нанесенный моей партии, и тут же в какой-то мере, хотя и [29] косвенно, очутиться причастным к тем, кто виновен в этом злодеянии!

Прошел еще день. И... с утра, вместе со всеми сотрудниками, вышла на работу полностью обеленная Шульга. Не садясь за стол, поспешила ко мне, со слезами на глазах просила прощения за невольно доставленное мне огорчение. Вся история с письмом Николаева, с курортными встречами оказалась мифом.

Вскоре состоялся публичный процесс над Зиновьевым и Каменевым — «идейными вдохновителями убийства Кирова». Читая отчеты суда, я вспомнил своего земляка, Зиновия Воловича, комиссара полка в гражданскую войну, краснознаменца.

Низкорослый, широкоплечий, с большой кудрявой головой, Волович походил на Мопассана. В гимназии его так и звали — Мопассан.

Однажды мы встретились с ним на Сретенке. Это было в 1932 году. Он повел меня к себе. Его учреждение помещалось рядом с Лубянкой, в небольшом домике. Очевидно, желая показать, что и он не последняя спица в колеснице, Мопассан развернул передо мной помятый номер газеты «Figaro». На первой странице были помещены два крупных портрета — Воловича и его жены. В тексте под ними значилось: «Каждый честный французский гражданин, встретив этих международных авантюристов, обязан дать о них знать ближайшему ажану». Фельетон «Какого же цвета был серый автомобиль» обвинял чету Воловичей в похищения вожака белогвардейцев генерала Кутепова.

Но вот что читатель узнает из записок Александра Вертинского:

«В «Эрмитаже» на комартене пела в одно время Тамара Грузинская, приезжая из СССР, пела Плевицкая. Каждый вечер ее привозил и увозил на маленькой машине генерал Скоблин. Ничем особенным он не отличался. Довольно скромный и даже застенчивый, он скорее выглядел «забитым» мужем такой энергичной и волевой женщины, как Плевицкая. И тем более странной показалась нам его загадочная роль в таинственном исчезновении генерала Кутепова и Миллера. Это было и потому еще странно, что и с семьей Кутепова, и с семьей Миллера Плевицкая и Скоблин очень дружили еще со времен Галиполи, где Плевицкая жила со своим мужем и часто выступала».

К этому имени, к генералу Скоблину, мы еще вернемся...

Лукаво усмехаясь, Мопассан отрицал свою причастность к делу Кутепова. И тут же добавил: «Жду повышения. Кажется, [30] пойду в заместители к знаменитому латышу Паукеру. Это начоперод — гроза контрреволюции, столп нашего ГПУ. Мне оказывают большущее доверие. Буду отвечать за охрану Сталина...»

В конце месяца зашел ко мне на работу Натан Рыбак, сотрудник комсомольской газеты, тогда только лишь начинающий литератор. Поговорив о том о сем, о предстоящей отмене с 1 января 1935 года карточной системы, предложил встретить вместе Новый год.

— Соберемся: я, Саша Корнейчук, вы, наши жены. Пригласите товарища Шмидта. Мы с Сашей хотели познакомиться и послушать этого замечательного героя.

Я позвонил командиру танковой бригады Шмидту. Он ответил:

— В компании разные меня не тащи. Знаешь, какое время! Сейчас не успеваю отчитываться на собраниях: с кем, когда, зачем встречался. А потом станут допытываться, с кем встречал Новый год? Не было ли там недобитых националистов? Ведь писатели!

Это высказывание танкового комбрига я привел не зря. Спустя полтора года его одиозная фигура была выбрана как ключевая для дьявольской операции избиения лучших кадров Красной Армии.

В прошлом землекоп, коммунист с 1915 года, за исключительную храбрость Шмидт заслужил на фронте четыре Георгия и чин прапорщика. В 1917 году, вместе с подполковником Крапивянским и нынешним профессором Ф. В. Поповым, играл видную роль в большевизации солдатских комитетов Юго-Западного фронта. В 1918 году он комендант родных Прилук. Захватив город, озверевшие самостийники расстреляли большевика-коменданта. Его подобрали подпольщики. Он оказался живым, и его выходили, Шмидт создал партизанский отряд и, согласуя свои действия с черниговскими повстанцами Крапивянского, освободил от оккупантов и гетманцев большую территорию Полтавщины, Затем во главе Суджанского полка в составе 2-й Повстанческой дивизии освобождал Украину.

За бой под Люботином Шмидт получил первый орден Красного Знамени.

Потом во главе бригады выгонял петлюровцев из Кременчуга, Винницы, Проскурова. Командовал дивизией под Царицыном. На глазах у Сталина и Ворошилова, раненный в грудь и поддерживаемый под руки двумя красноармейцами, не покидал поля боя до полного разгрома уллагаевской дивизии. Получил второй орден Красного Знамени. Генерал-лейтенант [31] Лукин, командовавший тогда у Шмидта полком, бывший заместитель Маресьева по Комитету ветеранов войны, свидетельствовал, что ему не довелось видеть более отважного командира, чем Шмидт. В 1921 году он командир 2-й червонно-казачьей дивизии. В бою с бандой получил еще одно ранение. Из конного корпуса Примакова он попал в Елисаветград на пост начальника кавалерийской школы. Потом он начальник Владикавказской школы горских национальностей, командир кавалерийской дивизии в корпусе Тимошенко. Храбрец, балагур, остряк, любимец бойцов, добрый товарищ, Дмитрий Шмидт был одним из самых популярных командиров Красной Армии.

Его знала не только армия. В среде крупных партийцев он был свой человек, на заводах Митьку Шмидта встречали как своего брата. Любила его и артистическая среда — дружил он с Качаловым, Хмелевым, Утесовым. Имел друзей среди писателей. Приезжал к нему в гости Бабель. Поэт Багрицкий посвятил ему свою лучшую работу — «Думы про Опанаса».

И вышло так — писатели, с кем отказался встретиться под Новый год Шмидт, здравствовали и процветали, а его самого, увы, давно нет среди нас. Зато сейчас в трудах о прошлых ратных делах, о годах борьбы за молодую Республику с заслуженным уважением называется имя Дмитрия Аркадьевича Шмидта.

И вот копия письма киномеханика из Прилук Митьки Шмидта Иосифу Сталину, 1937 год.

«Многоуважаемый Иосиф Виссарионович, знаю, что Вы заняты по горло, однако решился оторвать у Вас несколько минут. Как-то взбрела в голову Ворошилову идиотская мысль, будто я собираюсь его убить. Вы были свидетелем боя за Царицын, в котором моя дивизия одолела бешеные орды деникинца Уллагая. В Вашей власти не допустить торжества черной несправедливости.
Бывший начдив стрелковой царицынской дивизии Д. Шмидт».

Спустя неделю Шмидта казнили. Ныне в Прилуках установлен монумент в память первого военного коменданта города.

* * *

В первые дни января 1935 года я встретился на широкой парадной лестнице игнатьевского особняка с Любченко. Он крепко пожал мне руку. [32]

— Я только с заседания ЦК. Собирайтесь в Москву, в бронетанковую академию. Жаль, жаль расставаться, но ничего не поделаешь. Желаю удачи.

Попрощались мы очень тепло. Меня радовала перспектива возвращения в армию. Но одно удивляло: Якир обещал направить меня в строй, а тут — академия. Ничего не попишешь — начальству виднее.

Покидал я аппарат Совнаркома не без грусти и уезжал на учебу в столицу не без удовольствия.

Бронетанковая академия

Лефортовский дворец — монументальное наследие пышного екатерининского царствования.

По проекту Ринольди 1773 года его возводили сорок лет. Строили славные отечественные зодчие Волков, Жеребцов, Плужанов на том самом месте, где стоял когда-то старый, несколько раз горевший, Петровский палац. Гигантское сооружение кранового цвета, с коринфскими колоннами, подпиравшими белый трехугольный фронтон со следами двуглавого орла, своим фасом простиралось на несколько кварталов.

Стиль ампир из российских столиц и губернских центров проник во все крупнейшие барские усадьбы империи. Общественные здания — это материальное выражение духовной структуры народа и морального облика его вождей. Екатерина, став во главе азиатской державы, значительно европеизированной ее великим и дерзким предшественником, постаралась придать ей и европейский лоск через свою администрацию и через своих зодчих.

Обширные вестибюли, широкие мраморные марши, сверкающие люстры, двухцветные залы, высокие хоромы преследовали одну цель — подавлять умы и символизировать ничтожество бессильного человека перед всесильной системой.

В Лефортовском дворце размещались автобронетанковая академия и академические годичные курсы при ней — АКТУС. Неподалеку высилось мрачное здание лефортовского старинного училища. В нем содержался генерал Матковский, бывший начальник штаба Колчака.

Старожилы показывали нам окно домика, через которое один из слушателей, мстя за повешенного брата, застрелил преподавателя — царского генерала Слащева.

Слащев-вешатель был правой рукой Врангеля. «Обиженный» своими, он в тридцатые годы, находясь еще в Константинополе, предложил Москве умопомрачительный [33] план разгрома чуть ли не всего капиталистического мира. Свой поход он мыслил начать через Индию. Авантюру Слащева отвергли, а ему самому разрешили вернуться в Советский Союз. Здесь он обучал своих вчерашних врагов стрелковому делу.

Пять месяцев на курсах пролетели незаметно. Состав слушателей, явившихся со всех концов страны, отличался пестротой: строевые командиры, политработники, танкисты, конники, пехотинцы, штабники, пограничники. Бронетанковая академия с утра до ночи кипела, как котел. Погоня за знаниями была бешеной. Напряженный труд этой молодежи не пропал даром. Это они создали и повели в бой против фашизма армады советских танков.

А каков был путь к тем броневым армадам? В 1918 году на полях Франции у Камбрэ пехотные клинья немцев были развеяны в прах стальными клиньями союзников. В ту пору Красная Армия о них могла лишь мечтать. Отбив несколько громоздких «Рикардо» у интервентов, мы вспоминали слова «Дубинушки»: «Англичанин-мудрец, коль работать не смог, изобрел за машиной машину...»

Но вот осталась позади наша первая пятилетка. Англичанин — мудрец Фуллер, танковый апостол, тщетно взывал к мудрости лордов, а у нас уже полной грудью дышали танковые корпуса — Калиновского в Москве, Борисенко в Киеве, Чайковского в Ленинграде. В научно-исследовательском институте академии разрабатывались проекты новых боевых машин. Вместе с советскими конструкторами работал американский инженер Кристи — творец самой быстроходной машины, не пожелавший отдать капиталистам свое изобретение.

В Лефортовском саду — детище Растрелли и Казакова — находился каток. После напряженного дня учебы многие слушатели уходили туда. На льду чудеснейшим образом восстанавливались силы, растраченные в классе и на танкодроме.

Много бегал на коньках Куркин, «бобик». Так звали танкистов, служивших еще в царских броневых отрядах.

Катался Адъютант Франца-Иосифа — галичанин Богдан Петрович Пэтрица, командир киевского танкового батальона, колосс, напоминавший тяжелый танк. Призванный в австро-венгерскую армию, по росту он попал в ординарцы императорской ставки и за это получил свое прозвище. Адъютант Франца-Иосифа то спотыкался, то падал, то ноги его расползались по льду. Но больше всего он восхищал нас своим великолепным ростом. Зато Серый Барон Розэ — [34] однофамилец героя гражданской войны Вольдемара Розэ, сын латвийского хуторянина, был чрезвычайно грациозен на льду.

...На катке во всю мощь гудел репродуктор. Радио передавало заключительное заседание очередной сессии Верховного Совета СССР. Но то, что происходило на том заключительном заседании, шло вразрез с ленинскими принципами, с ленинской скромностью: славословили Сталина. Делегаты сессии вели себя тогда, как идолопоклонники. И это, как всегда, рано или поздно дало себя знать. Тогда, на катке, конечно, больше подсознанием, чем разумом, я почувствовал угрозу, таившуюся в нечеловеческом восторге, которым захлебывался лефортовский репродуктор...

Однажды мне довелось быть очевидцем безумного восторга людей, и этот восторг не только радовал, но и восхищал меня. В 1929 году, на годовщину корпуса червонного казачества, приехали в Проскуров его боевые ветераны.

На широком пространстве раскинулась огромная затихшая конная масса. Впереди всех на рослых жеребцах застыли командиры дивизий. Два человека с разными жизненными путями, разными характерами и разной судьбой. Ивану Никулину не пришлось вести свою дивизию в бой. А другой — Александр Горбатов — после двух лет, проведенных на Колыме, командовал в Отечественную войну армией и стал впоследствии комендантом Берлина.

Во второй линии, на крупных лошадях, ждали команды восемь командиров кавалерийских, два артиллерийских и, в своих танках, два командира танковых полков. В третьей — сорок восемь командиров эскадронов и батарей, и в четвертой — сто девяносто два взводных командира. Десятитысячная масса всадников затихла позади линии командиров взводов.

В каждой дивизии полк вороных, полк гнедых, полк рыжих и полк серых коней. И хор трубачей с серебряными трубами на правом фланге полков. И с золотой бахромой и золотой канителью увесистые бархатные знамена, покрытые боевой славой, овеянные ветрами сражений, прокопченные пороховым дымом, алые, пурпурные и красно-багровые, как и кровь героев, пролитая во имя чести этих воинских святынь.

Некоторые из них были вручены червонным казакам в огне боев Михаилом Ивановичем Калининым.

Громкое «ура!» перекатывалось по рядам от одного фланга к другому и, подхлестываемое звуками гремящей и поющей меди, замирало где-то вдали на окраине города. [35]

Ветераны с развевающимися по ветру знаменами двинулись вдоль строя. Сначала рысью, а затем широким галопом. И громовое «ура!», в котором выражались восторг и восхищение многотысячной массы, долго не умолкало на этом праздничном поле. Воистину, это были потрясающие минуты, которых не забудешь вовек. Но этот восторг, это ликование, это неистовство были адресованы великой идее, героическому прошлому советского народа, историческим победам его неодолимой армии. Не отдельному герою, не сверхчеловеку, не божеству.

* * *

В Москве свободное время я часто проводил в доме Кругловых на Чистых прудах. Александра Круглова, смуглого, неунывающего одессита, я любил за живой характер, ум, решительность. В пятнадцать лет — он комиссар бронепоезда «Коршун», в семнадцать — комиссар полка. В 1921 году мы с ним недолго работали вместе в 7-м червонно-казачьем полку. Он завоевал казачью массу не только бойким словом, но и своим замечательным смычком. В нашей самодеятельности большую роль играла скрипка комиссара полка.

В Москву, в Главное политическое управление Красной Армии, Круглов попал из Тирасполя, где был комиссаром Тираспольского УРа. Александр Круглов умел зажечь большевистским энтузиазмом и инженеров, и рабочих, умел позаботиться и о строителях, и о стройматериалах. Не раз являлся в Совнарком Украины с жалобами на нехватку вагонов, цемента, арматуры, гранитного щебня. И кто бы, в память прошлой дружной работы, не помог своему товарищу? Помогал Круглову и я.

Гамарник взял энергичного комиссара к себе. Инспектора ПУРа все до единого были старыми большевиками. А тут инспектором назначили коммуниста с 1918 года. Но Круглов оправдал оказанное ему доверие.

С искренним восторгом Александр отзывался о своем начальнике — Гамарнике. Слепо любил Сталина. Его речи штудировал с красным карандашом в руках. За Сталина воевал в 1927 году с троцкистами. Скромный на работе и в быту, любил повторять сталинские слова: «Скромность украшает большевиков».

У Кругловых часто бывала Мария Данилевская, старая большевичка, подруга Кругловой — Эльзы Антоновны. С Данилевской летом в 1919 году мы отправились из Киева на деникинский фронт. Там ее назначили начальником [36] политотдела 42-й дивизии. Умная, содержательная женщина, она тяжело переживала свой страшный изъян — огромный ожог на лице.

Однажды мне позвонили из дома певицы Клавдии Новиковой. Приехавший из Киева ее муж Швачко, начальник противовоздушной обороны Украины, мой приятель, звал меня к себе.

Александр Ильич Швачко обладал неимоверной силой и величественной внешностью. Если бы он жил в античном мире, где гармоничность форм ценилась наряду с бойкостью речи, он занял бы видное место в общественной жизни страны. Его голубые глаза светились добротой, а светло-золотистые волнистые волосы придавали благородное мужество его приятному лицу. Тембр его голоса был внушителен. И Швачко так мило умел говорить о пустяках, что сразу никто и не подумал бы, что человек не очень умен.

Рожденный в помещичьей семье, Швачко, не успев приобщиться к сливкам своего сословия, попал в самую гущу народных масс. В 1916 году восемнадцатилетним прапорщиком он в солдатских окопах. Это выработало в нем ту простоту, которая, не изгладив черт хорошего воспитания, делала его приятным всюду, где бы он ни появлялся.

Александр Ильич мог хлебать щи из одного котелка с первым попавшимся бойцом, завалиться спать в кучу отдыхающих солдат и, прибыв в полк, бросить на ходу дежурному свою шинель, небрежно процедив: «Почисти, милый, пока я обойду часть». Он любил говорить: «А знаете, кто возглавляет противовоздушную оборону Франции? Сам Пэтен!»

Швачко, имея какое-то поручение к москвичке Елене Константиновне Боевой, попросил меня сходить с ним на Басманную улицу.

Выросши в бедной крестьянской семье на Урале, Боева, богато одаренная от природы, недурно рисовала, пела, играла на рояле, прекрасно знала наших и иноземных мастеров кисти. Со своим мужем, в прошлом видным работником ЧК, изъездила почти всю Европу.

Боев находился в Нью-Йорке на посту советского торгпреда, Елена Константиновна, заканчивая литературную учебу, оставалась в Москве.

Швачко попросил хозяйку сыграть. Она присела к роялю, предварительно взглянув в маленькое зеркальце, стоявшее на стопке партитур. Небрежно тронула клавиши. Взяла [37] несколько аккордов, и, хотя ее просили только сыграть, она запела под собственный аккомпанемент:

Слышен звон бубенцов издалека —
Это тройки знакомый напев.

Пела она сильно, красиво, величественно. Казалось, что звуки ее голоса плывут среди той стужи, которая сковала бесконечный искристый простор.

Пела она сильно. То ли желая похвалиться своими связями, то ли просто из добрых побуждений, Боева предложила всем съездить в гости к ее друзьям — Антиповым, Тухачевским или Коркам, по выбору. Приглашая нас, она лукаво добавила: «Вам, военным, это знакомство не помешает». В то время такое общение с высшими военачальниками страны могло польстить всякому. Но заводить с ними знакомство шло вразрез с моими принципами.

Спустя месяц после начала занятий арестовали нашего слушателя Серого Барона — Розэ. Призывая нас к бдительности, нам сообщили, что Розэ вместе с троцкистами замышлял какой-то террористический акт. Но никаких доказательств его вины нам не предъявили. Нам полагалось верить на слово. А почему бы нас не ознакомить с показаниями Розэ, с показаниями обличающих его свидетелей, с фактами? Убедившись в его вине, мы еще плотнее сомкнулись бы вокруг нашего ЦК, вокруг наших руководителей. Но это никого не беспокоило. «Мы сказали, а вы верьте. Попробуйте не поверить!»

Дело Розэ было отголоском грозных кировских дней.

* * *

В июне состоялся выпуск. Я уже знал, что назначен в Харьков командиром и комиссаром 4-го отдельного танкового полка вместо Кукрина. То, что мне, кандидату на кавалерийскую дивизию, давали полк, меня не смущало. Новичок в танковых войсках, я нуждался в стажировке. Наш выпускник Кукрин получил танковую бригаду.

Плох тот солдат, который не мечтает о жезле маршала. Но и плох тот маршал, который не таскал на себе тугую скатку солдата. Дух бронесил идентичен духу конницы: порыв, смелость, дерзость, инициатива, стремительность, массовость. Но конституция не та. И изучать ее надо с азов. А полк, к тому же отдельный, к тому же резерва Главного Командования, — это не такой уж плохой аз...

А может, судьба специально нажимала на тормозную педаль?.. Не зря говорят — все, что делается, делается к лучшему. [38]

На прощальный, довольно скромный банкет пришли Халепский, начальник академии Германович. Его заместитель Стуцка, бывший комбриг знаменитой Латышской дивизии, зная, что я знаком с Постышевым, попросил меня поговорить с ним. Сын Постышева вел себя вызывающе, шатался по пивным, не признавал факультетских руководителей.

— Вы бы ему написали! — посоветовал я Ступке.

— Не знаю, что получится. А вдруг я же буду виноват, не сумел, мол, воспитать. Знаете, то, что другой напортит за двадцать лет, мы должны исправить за двадцать месяцев. Скажу одно — дискредитирует этот юноша своего отца.

Стуцка советовал мне перед отъездом из Москвы представиться Халепскому. Но я не внял этому голосу благоразумия. Постеснялся. Думал: чего я, какой-то там комполка, полезу к начальнику Автобронетанкового управления отнимать его время никому не нужными церемониями. Но Стуцка был дальновиднее меня...

Как-то в те дни я встретился с Еленой Константиновной Боевой. Она поздравила меня с окончанием учебы. Сказала, что в ближайшие дни едет в Нью-Йорк и что перед отъездом ей бы хотелось сделать доброе дело.

— И стоит ли вам забираться в какой-то Чугуев. Хотите — поговорю с Тухачевским, Корком. Вас оставят здесь. Потом скажете мне спасибо.

— Извините, добрый человек, но мне это претит, — ответил я. — Я же не «милый друг».

Иностранные гости

Академия дала много, но не все. Пришлось учить людей, учиться самому.

В Чугуевском военном лагере издавна ковалась русская ратная сила. Стрелковые полки стояли на тех же участках, где в старое время располагалась пехота. 4-й танковый полк занимал сосняк, в котором когда-то ютились ахтырские гусары. Лагерь упирался в бойкий и глубокий Донец.

За лесом, на широких волнистых песках, по умятым дорожкам от зари до зари носились танки, барабаня из пушек и пулеметов по далеким тусклым щитам.

Мы перестроили весь план огневой подготовки. Бойцов стали обучать так, как в академии учили меня.

На танкодроме, тоже спозаранок, ревели, как звери, сильные моторы. Грохотали гусеницы. Пищали катки и колеса. [39]

Обжигала руки раскаленная броня. Мелкий песчаный туман золотил лица, подводил глаза, скрипел под зубами и тихо плелся к лесу, где оседал на пустые палатки танкистов.

Через неделю мне уже казалось, что я ни на один день не расставался с армией, хотя за пять лет боевая техника сильно шагнула вперед. 4-й танковый полк представлял собой обычный, спаянный хорошими традициями коллектив. Командиры? Такие, какими я знал их раньше, но более грамотные, и бойцы были полюбопытнее. Порядки те же, но чуть-чуть построже. И я был тот же, но чуть постарше, чуть неопытнее, но ничуть не помудрей...

Пришлось очень много работать. Начальник штаба полка Хонг-Ый-Пе только что вернулся с учебы в Ерескинских лагерях, за Полтавой. Помощник по политической части Зубенко проходил семинар в Харькове, а хозяйственник Толкушкин — пожилой человек, служивший еще в Ахтырском гусарском полку и помнивший старую интендантскую заповедь: «Из всех доверенных мне желудков самый ценный — это мой» — был очень неподвижен, и за это, по заслугам, называли его Бестолкушкиным.

Свою работу Хонг-Ый-Пе выполнял безукоризненно, точно и грамотно. Первые мои опасения развеялись. Я считал, что мне придется делать многое из того, что входит в круг обязанностей начальника штаба, но уроженец далекой Кореи был аккуратен, исполнителен и инициативен.

Хонг отличался столь же замкнутой душой, как и лицом. На вопросы отвечал четко, кратко и исчерпывающе. Ни одного лишнего слова, ни одного зряшнего восклицания. Жестов вообще не знал этот казавшийся высеченным из камня азиат.

Вскоре явился в полк знатный гость — майор французского генерального штаба Луи Легуэст. Старше меня тремя годами, сухой, поджарый, корректный, выдержанный, с умными черными глазами, он не скрывал своей радости, вызванной франко-советским союзом. Ненавидел Гитлера, понимая, какая угроза нависла над его любимой родиной. Сын макаронной фабрикантши, он видел спасение Франции в тесном союзе с Красной Армией. Танковое дело знал отлично. На танках воевал в прошлую войну, имел много печатных трудов.

Легуэст видел советских военных у себя в Париже. Но одно дело там, во Франции, а другое — здесь, в Чугуеве, в глубоких недрах далекой и загадочной, внушающей страх и любопытство страны. [40]

На майоре был новый светлый костюм из мягкого шелковистого габардина. Брюки — с черным узким басоном от карманов до самых штрипок. На круглых серебряных пуговицах мундира — выпуклый рыцарский шлем. Над левым карманом — орденская колодка. На голове — с большим прямым козырьком какое-то похоронное черное кепи, густо шитое золотой капителью.

Припорошенный дорожной пылью, он стоял в кабинете навытяжку.

— Бонжур, мон колонель. Здря-вст-вуйтэ, гаспадин полковник, — тут же перевел он свои слова.

Поздоровался со мной и со всеми приглашенными в кабинет командирами батальонов. Каждому посмотрел глубоко в глаза — изучал.

Встретившись взглядом с начальником штаба, майор на миг растерялся: «Не есть ли это один из тех страшных китайцев-большевиков, которыми во Франции пугают чувствительных дамочек?»

Усаживаясь на самый кончик стула — то ли это была природная скромность, то ли этикет, — француз снял черное кепи и обнажил охваченную необъятной лысиной голову.

— Устали с дороги? — задал я гостю один из тех стандартных вопросов, которыми отличается всякий «дипломатический» разговор.

— Ньекогда било устават, полковник, ошень много, как это по-руськи — импрессион, ага, впишатлень.

Несколько раз украдкой француз взглянул на Хонга, застывшего на своем месте, как величественный Будда. Очевидно, этот персонаж возбудил во французе особое любопытство.

Потянулись дни учебы. Стажер работал исправно. Изучал, быть может, не все то, что ему бы хотелось, но все то, к чему он имел доступ. В синем берете, в рабочем костюме, его можно было видеть на полигоне, на танкодроме, в парках, в мастерских. На командирских занятиях, в классе, в поле, вел карту, как и все. На вопросы отвечал четко, отрывисто. На занятиях я был к нему требователен, строг, как и ко всем. На субботних совещаниях, где говорилось о промахах командиров, француз смеялся: «У нас это называется «пойти к полковнику на чашку чая, кофе».

Однажды, после ночного учения, майор восторгался советской танковой тактикой:

— Какая смелость! Какой дерзкий размах! Какая решительность! [41] А кондукторы, — так он называл водителей машин, — это же настоящие дьяблы!

— Разве у вас нет ночных учений с танками? — спросил я.

— Что вы? Французы? Ночью? Танки?

— Как-то не верится, — пожал я плечами.

— Ma foi! — решительно взмахнул обеими руками француз. — Вот вы не верите моим словам, а я не верю своим глазам. Что лучше, что хуже? Нет, правда, с такими кондукторами нет ничего недоступного.

— Да, — согласился с французом замполит Зубенко. — Мы считаем так: там, где не пройдет колесо, там пройдет лошадь, где не пройдет лошадь, там пройдет человек, а где не пройдет человек, там пройдет наш красноармеец!

— О-ля-ля! Камрад, вы философ!

Ночной маневр, закончившийся учением — переправой через Донец, привел нас к большому молочному совхозу. Откуда-то пришли румяные, цветущие девушки. Принесли кувшины с холодным молоком, сытные караваи, пирамиды сливочного масла. Появились столы. И после целой ночи блужданий по полям это было великолепным завершением учебы.

Рабочие совхоза обступили гостя. Одной женщине очень захотелось говорить, и она, став у стола, произнесла длинную речь, призывая союзную Францию быть бдительной по отношению к фашистам. Чутье этой доярки не обмануло ее. Кто знает, быть может, это она с партизанской винтовкой спустя всего лишь шесть лет дралась здесь, у Донца, с нацистской сволочью или, замученная палачами, сложила свои косточки на немецкой земле.

Отвечал и француз. Говорил с жаром. Он понял, что могущество его союзника — не только в его танках. Он увидел, что за танками стоит народ, его гранитная воля к сопротивлению.

Наверное, нигде и никогда на его родине ему так не аплодировали, как здесь, в этой украинской глуши, у древнего и капризного Донца.

На прощание совхозники с чувством трясли французу руку. Девушки, осмелев, хлопали его по плечу. Но он не оскорбился этим амикошонством. Быть может, он в ту пору взвесил, что эти простые люди могут стать наиболее верными друзьями любимой им Франции.

Легуэст достал бумажник. Искал глазами, кому же заплатить за деревенский импровизированный завтрак. Но на него замахали руками. Гость изумился: [42]

— У нас не так. Дружба дружбой, а франк — это франк.

Француз вскоре стал неузнаваем. Раньше он ходил с опаской, ко всему присматриваясь, был все время настороже. Со всех не спускал робких изучающих глаз. Теперь взгляд его стал мягким, спокойным. Ко мне никогда не подходил первым. Ждал, когда к нему обратятся, позовут. И чувствовалось, что его радовало это внимание.

В театры, рестораны майор отправлялся с Некрасовым — нашим капитаном. Вместе они ездили осматривать город, заводы. Платили по очереди — таков был между ними уговор. Но, по признанию Некрасова, Легуэст был скуповат. Француз!

Часто мы с ним беседовали о французской литературе. Он ее знал хорошо. Особенно классиков. Когда заговорили о Викторе Маргерите, майор замахал руками. По его словам, писатель оклеветал французскую женщину. Каждая француженка — это мать, а мать достойна преклонения, не хулы.

Нам нравился его такт. Мы много слышали о японцах-стажерах, доходивших в своем любопытстве до откровенного нахальства. Мы допускали, что майор имел свои специфические задачи. Но оснований для жалоб у нас не было.

Особенно Легуэст вникал в тактику. Здесь, по его словам, он нашел для себя много нового. Он много читал Фуллера, но только сейчас убедился, что доктрина англичанина по-настоящему проводится в жизнь здесь, в СССР. Французы мыслят себе действие танков в тесной связи с пехотой на поле боя, а не в отрыве от нее — на оперативном просторе. «Неужели вы так же будете и воевать?» — удивлялся он и в то же время восхищался дерзостными бросками наших танковых частей. «Вернусь домой, обязательно расскажу полковнику де Голлю — это наш танковый теоретик».

Легуэст говорил: «Вот я знаю: ваши люди — рабочие. Мы в наши танки сажаем пейзанов. Правда, они меньше знакомы с техникой, зато послушны. Одно жаль, — жаловался француз, — ваши коммунисты из кожи лезут, чтобы укрепить армию, а наши — напротив. Сейчас вы наши союзники. Подскажите Кашену, что так нельзя. Эх, если бы наши коммунисты делали в армии то, что делают ваши...»

— Придет время, — утешал Легуэста замполит Зубенко, — и будет по-вашему.

Многого этот французский генштабист не понимал, на многое смотрел глазами сына фабрикантши, но это был честный, смелый, прямодушный, сердечный человек, искренне [43] желавший франко-советской дружбы. Не то, что иные иноземцы, приезжавшие к нам в полк.

Все лето провел у нас Легуэст. За это время наши дружеские отношения ни разу ничем не омрачились. Никто из нас не сомневался, что в лице майора Легуэста, посланца французской армии, мы имели крепкого защитника франко-советского пакта о взаимной помощи. Но... во Франции оказались люди посильнее Луи Легуэста...

На прощальном банкете мы преподнесли нашему гостю подарок, растрогавший его до слез, — серебряный портсигар с золотой дарственной надписью. Был и коньяк. С тремя звездочками — «поручик» и с четырьмя — «штабс-капитан», как называл их бывший ахтырец Толкушкин.

Легкие мелодии вальсов и модного танго перемежались с тостами. Звенел корнет, гудели баритоны и басы. Молодой музыкант, красный от натуги, раздувая щеки, словно отбивался от страшного серебряного удава, опоясавшего его своим толстым телом. И из этой борьбы человека с серебряным удавом рождались чудные звуки. Музыка, богатый стол, вокруг которого важно расхаживал приглашенный из Харькова метрдотель, создавали повышенное настроение. Бросая масляные взгляды на обильные закуски, Толкушкин потирал руки:

— Хороша меблировка!

Все засмеялись. Едва уловимая усмешка зашевелилась на окостеневшем лице Хонга. И ему понравилась шутка бывшего гусара.

В каждом слове легуэстовского тоста чувствовался оголенный страх перед фашистами. И спасение Франции он видел в союзе с могущественным СССР. Было очевидно, что помимо изучения тактики большевистских танков он должен был установить, насколько могущественна сама армия большевиков.

После «ура!» в честь Красной Армии все выпили по третьему бокалу хорошего вина. Этим было исполнено старое правило: «Бог троицу любит». Но русский бог не придирчив. После третьего опрокинуты были и четвертый, и пятый бокалы. За столом стало шумно. Стучали ножами и вилками, звенели бокалы. Хлопали пробки.

Гость пил усердно, не чувствуя себя связанным, как на первом банкете. Его живые глаза искрились. Подняв бокал и чокнувшись со мной, он сказал горячо, с душой:

— Вы, мон колонель, коммунист, я — католик. — Он расстегнул пуговицу кителя и достал черненький палисандровый крест. — Я пью за ваших коммунистов и пью за то, [44] чтобы наши коммунисты были такими же патриотами Франции, как ваши патриоты своего СССР!

— В этом я не сомневаюсь, — ответил я, выпив рюмку и наливая новую. — А теперь выпьем за католиков, которые пьют за коммунистов.

— Выпьем за ваш замечательный полк, — предложил Легуэст.

Да, мы все ценили несокрушимое боевое братство, каким отличалась наша часть. По нашему полку Легуэст и все пославшие его могли судить о моральном облике всей Красной Армии.

Так 4-й танковый полк превратился в приемную для всех иностранцев. После француза прибыли из буржуазной Литвы командир ее единственного бронетанкового полка подполковник Сидобрас и лейтенант Печюра. Им был устроен скромный обед в части. Неуклюжий, похожий на переодетого дьячка, Сидобрас чувствовал себя неуверенно и все время жалко улыбался. Лейтенант Печюра был остер на глаз и боек на язык.

Командир полка жил у нас неделю, лейтенант приехал на шесть месяцев. От командующего Дубового мы получили установку «показать товар лицом». И вот танковый полк в полном составе построился в поле. У старшего гостя из Каунаса глаза полезли на лоб. Он до того был восхищен невиданным зрелищем танковой мощи, что бросился открывать дверцу машины, на которой приехали мы с заместителем Зубенко и начальником штаба Хонг-Ый-Пе.

Это было время, когда входивший в силу немецкий милитаризм хищно клацал зубами над несчастной буржуазной Литвой, нахально требуя передачи ему Мемеля — Клайпеды. Литовские правители, чуя смертную угрозу, шатнулись в сторону Москвы, хотя ее вожди — крупные помещики охотно пошли бы на сговор с Гитлером.

Растерянный, сияя от восторга, Сидобрас пролепетал на ломаном русском языке:

— Эх, нам бы эту силу. Мы бы не так разговаривали с немцами из-за Клайпеды. Ну, хотя бы тот батальон, — указал он на правофланговое подразделение строя, где стояли тяжелые машины Т-28. — В моем полку, — скис гость, — десять несчастных бронемашин и пять «ванек-встанек» — французских «Рено».

По взмаху красного флажка из общего строя машин отделилась одна и, сделав неполный эллипс, урча и содрогаясь, остановилась на полном ходу. Взвилась крышка люка, [45] в из машины, ловко оттолкнувшись руками, выпрыгнул водитель.

Я забрался в свой командирский танк. Сделав на максимальной скорости несколько широких вольтов, преодолел противотанковый ров, два эскарпа и, резко затормозив, остановился. Это не было моим ухарством. По инструкции показ вождения начинал командир части.

— Пожалуйста, попробуйте нашу быстроходную, — предложил я гостю.

Литовец замахал руками:

— Нет, нет! Вот лейтенант Печюра наберется у вас мудрости. А тогда уж вернется и будет учить нас.

Через неделю прибыл литовский военный атташе полковник Скучас. Благодарил за гостеприимство, оказанное литовским офицерам, выпил чашку чая и пригласил наших командиров к себе на ужин.

Широким жестом он достал из кармана брюк коробку папирос, с тиснеными золотыми буквами на крышке и станиолем внутри. Из ящика письменного стола я вынул свои, такие же. Правило: «По папиросам встречают, по уму провожают».

Атташе вначале принимал гостей у себя в номере. Он прекрасно, без всякого акцента, говорил по-русски, не то, что Сидобрас. Это был высокий, плечистый, довольно красивый, с барскими манерами брюнет, не чета его офицерам-хуторянам.

Пришел официант с подносом. Кто стоя, кто сидя выпил свою рюмку, закусывая вино хрупким бисквитом. Полковник Скучас занимал гостей.

— Знаете, здесь, в этом номере, жил Эдуард Эррио! Это делает нам честь, господа! Профессор! Знаменитость! Должен вам сказать, господа, — продолжал атташе, — Харьков — родной для меня город. Да, да, не смотрите на меня так. Я ведь кончал Чугуевское училище. Мне очень хотелось посмотреть места, где прошли мои юнкерские годы. Генерал Дубовой был очень любезен, дал мне машину. Знаете, господа, я поражен! Там, где было дикое, половецкое поле, выросли гиганты. Вдоль всего шоссе Харьков — Чугуев — заводы, заводы, заводы, огромные дома, парки, асфальт. У Рогани — цеха, ангары, самолеты, но я, разумеется, не имею права спрашивать, что там, в этих цехах и ангарах. Очевидно, там не делают шоколад, — усмехнулся атташе. — Но Чугуев — боже мой! — наш славный Чугуев — его не узнать! Домики отставных офицеров, где мы жили, развалились. Само училище вросло в землю, а парк, [46] шикарный парк, с которым связано столько воспоминаний, почти весь вырублен, уничтожен.

— Господин полковник, — успокоил его один из наших товарищей. — Возможно, если б в Чугуеве не был уничтожен старый парк, то не были бы созданы в Европе некоторые государства...

Атташе секунду смотрел изумленно, а потом сказал:

— Возможно, что вы правы. Не пора ли нам ужинать?

Стол был накрыт внизу, на втором этаже, в ресторане.

За ужином атташе рассказал о себе. Он служил в царской гвардии, в Петербурге. У себя, в Каунасе, командовал дивизией. Кроме дома в столице ему принадлежало крупное поместье с богатым заповедником, и каждый год к нему на охоту приезжал его друг — сам президент. Ему приходилось очень трудно: жить надо в Москве, а все хозяйство лежит на супруге. И дочь надо воспитывать. Она уже взрослая девица.

— Вы сами знаете, что это значит!

— «Что за комиссия, создатель...» — усмехнулся Зубенко.

— «Быть взрослой дочери отцом», — продолжал Скучас. — Вы знаете, наш министр иностранных дел был когда-то видным русским поэтом. Балтрушайтис, слышали?

Гость продекламировал воинственную песенку.

— Что же, выпьем, господин полковник, за поэзию, которая прославляет мечи, — предложил я.

— И за мечи, которые дружат с поэзией, — изысканно, по-гвардейски, раскланялся атташе. — Нам сейчас очень тяжело, — продолжал он. — Мы — республика маленькая, как говорят, на один зуб. И приходится содержать непосильную для нас армию. Зато у нас...

— Большому кораблю — большое плавание!

— Жаль, — покачал головой атташе, — Европа не принимает ваших планов разоружения.

— Да, жаль, — согласился с ним Зубенко. — А пока что... Знаете, между двумя грозами громоотвод бездействует, но ни один нормальный человек не предложит снять громоотвод после грозы.

— Я с вами согласен, — усмехнулся атташе. — А как вы думаете — война будет?

— Будет! — сказал я. — И знаете почему? Раньше империалисты боялись, что мы будем забирать то, что принадлежит нам. А сейчас, когда мы очень многое создали, они захотят забрать у нас наше.

Ресторан опустел. Подвыпивший Печюра взял у музыкантов [47] скрипку. Подняв смычок, он сказал: «Отец, владелец небольшой мызы, не мог содержать меня — студента. Я купил скрипку и стал играть в ресторане. Но и это не помогло — пришлось пойти в военную школу».

Сопровождавший полковника Скучаса начальник литовских военных училищ сел за рояль. Тогда и наши показали себя. Капитан Некрасов, завладев баяном, показал гостям, что и наши командиры как музыканты чего-то стоят... Помещение заполнилось звуками веселой польки, одинаково национальной и для русских, и для поляков, и для уроженцев Литвы.

Полковник Скучас, галантно изогнувшись, пригласил Толкушкина. Пошли в пляс с нашими командирами и Сидобрас, и Печюра, и полковник — начальник военных училищ. Слабая Литва жалась к сильному соседу. И этим сильным, верным соседом был Советский Союз.

Не знаю, может, и эта скромная встреча внесла свою лепту в дело последующего воссоединения угнетенной Литвы с великим Советским Союзом.

Пока Скучас отбивал на пианино «На сопках Маньчжурии», изрядно охмелевший командир литовского бронеполна Сидобрас шептал мне:

— Мне что? Я не Скучас! У меня нет ни своих полей, ни своих лесов. Живу с жалованья. Армия нужна нам теперь, без нее не обойдется и Советская Литва. Буду служить в литовской Красной Армии. Если не прогонят, конечно...

Так оно и случилось. Добро клонится к добру, а зло ко злу. Трудовая Литва, войдя в семью советских народов, отстояла от фашистов и Клайпеду, и Вильнюс. Подполковник Сидобрас служил в Красной Армии. Бывший лейтенант Печюра занимал крупный пост в Министерстве культуры Литовской ССР. А бывший военный атташе полковник Скучас? Вот выдержка из письма советского генерала Владислава Нарьялиса, бывшего начальника генерального штаба буржуазной Литвы:

«В последние годы, т. е. в 1939 — первой половине 1940 года, Скучас в чине бригадного генерала был министром внутренних дел. Много подлостей наделал во время своего царствования, а летом 1940 года удирал за границу, но, насколько помню, был пойман и получил по заслугам».
* * *

Командующий войсками округа Иван Дубовой давал очередной банкет в «Красной гостинице». Иностранные гости стали нашим стихийным бедствием. На этот раз — чехи. [48]

Начальник генерального штаба генерал Крейчи, сигравший впоследствии постыдную роль в судьбе Чехословакии, все время ахал, вспоминая танковый цех нашего ХПЗ. А ведь их «Шкода» тоже что-нибудь да значил!

К бульону подали хлебные лукошки с запеченным в них паштетом. Полковник-пограничник, а по-чешски граничар, чувствовал себя крайне неловко. Боясь показаться смешным, он не решался первым приступить к загадочной еде. Чтобы выиграть время, он зорко следил за тем, что будут делать соседи.

— Мы завидуем вам. Вот нам бы такое правительство, как ваше!

— Как вас понять, господин полковник? — спросил Дубовой.

— Видите ли, когда нашей армии надо каких-нибудь полмиллиона крон, парламент об этом размышляет полгода. А ваше правительство сказало — и все!

— Если у вас будет такая партия, как наша, тогда у вас будет такое же правительство, как у нас! — ответили граничару.

Туровский — заместитель Дубового, улыбаясь, придержал лукошко вилкой, выгреб ножом ее содержимое. Полковник-граничар сделал то же самое. Разделавшись с одним лукошком, он уже смело приступал к другому.

— Мне все равно, — ответил он. — Я не Шкода, не Гайда и не Батя. Все богатство при мне! — Он хлопнул себя по груди, вынул из бокового кармана бумажник. Достал фотоснимок молодой женщины с ребенком. — Вот оно, мое богатство! А что касается всего остального, то я думаю, что и при коммунистах нужны будут стране граничары.

— Очевидно! — подтвердил его сосед.

Своими рассуждениями граничар напомнил мне литовца Сидобраса.

— Правда, вот с религией! — прищурил глаза чехословак. — Мы верующие, Нам нужен костел. Нам нужен бог, нам нужна вера.

— И веруйте себе, сколько вашей душе угодно, — усмехнулся Туровский, — мы ведь тоже веруем!

— Неужели? Что? В бога? В папу?

— И ни в бога! И ни в папу! Мы верим в коммунизм!

— Но это же разница!

— Разумеется, — ответил Туровский. — Одна вера ведет из мира действительности в мир фантазий, а другая — из мира фантазий в действительный мир! Какая лучше — судите сами, господин полковник. [49]

— Говорят, вы разрушили религию! Старую религию!

— Не мы уничтожили ее. Она сама стала разрушать себя с тех пор, как из прибежища угнетенных превратилась в оружие угнетателей.

— Знаете, господин генерал, — ответил граничар. — Я солдат, не философ. Давайте лучше выпьем!

— Давайте, давайте, — согласился Туровский. — У нас философы, когда надо, пьют не хуже солдат!..

Иностранцы! Стихийное бедствие! Но «бедствие» знаменательное! Льнули к нам лимитрофы — понятно. Коричневая акула готова была их проглотить вместе с потрохами. Но льнула Франция, победительница в прошлой войне, с ее мощной индустрией, необъятной колониальной империей, с ее отважными сенегальцами и зуавами, с ее первоклассной линией Мажино, с легендарным Верденом, чьи тяжелые жернова перемололи полтора миллиона бошей. Да, Франция льнула к стране, на которую еще недавно бросала свои дивизии и крейсера. Вот так штука!

Это говорило о нашей возросшей силе — политической и боевой. Там поняли — лишь в единении с Красной Армией может что-нибудь значить их линия Мажино...

Большие Киевские маневры

Давно уже не было здесь, в этой стороне, такого оживления, как в обильную и звонкую осень 1935 года.

По широким шляхам и тесным проселкам носились с запада на восток и с востока на запад торопливые всадники. В густом куреве пыли мчались легковые машины, маячили на буграх люди с планшетами, над полями и рощами гудели самолеты. Прибыли из Житомира и Винницы, из Проскурова, Шепетовки, Бердичева, со всего Правобережья, стрелковые и конные корпуса и вновь созданные танковые бригады. Разбившись на «синих» и «красных», они заняли свои места, одни, чтобы захватить Киев, а другие — чтобы его удержать.

Киевские маневры 1935 года были действительно большими: и по количеству войск, и по оперативному замыслу, в по числу иностранных гостей. Прибыли союзники Красной Армии — наши друзья французы во главе с генералом Луазо, чехословаки — с их начальником генерального штаба Крейчи. Явились и итальянцы — друзья наших врагов.

За хутором Паулиновка, в частом высоком ольшанике, ждал сигнала к атаке танковый корпус Борисенко. Это соединение [50] развернулось на базе знаменитой 45-й дивизии Якира.

Робкое мерцание рассвета посеребрило кустарники, дальние холмы. На опушке рощи, широко расставив ноги, всматривался вдаль командир танковой бригады Яков Николаевич Федоренко, будущий маршал танковых войск — посредник при танковом корпусе. Тут же находились и его помощники. По тяжелым танкам помощником Федоренко назначили меня.

На прогалине, поросшей дикой травой, остановилось несколько больших машин. Приехали иностранцы. Итальянский генерал протянул руку посреднику, но Федоренко, показав взметом бровей на взвившуюся ракету, склонился над телефоном. Французский генерал Луазо посторонился и, сказав: «Не будем мешать», злорадно посмотрел на итальянца.

Гости отошли в сторонку. Посредник выругался:

— К черту под брюхо! Я старинный моряк и не терплю эту братию с корня жизни. Тоже мне друзья! Союзнички!

Тяжелый танковый батальон Адъютанта Франца-Иосифа расположился рядом с линейной танковой бригадой Шмидта. Тут и там сквозь изрядно пожелтевшую листву торчали защитные дула сорокапяток.

Свернувшись калачиком возле гусениц, спали бойцы. Повара в белых халатах раздавали экипажам завернутые в целлофан бутерброды. Разговаривали шепотом. Нарушали тишину лишь хруст сухих веток под ногами и крики потревоженных птиц.

И вдруг со стороны штабного автофургона, закрытого маскировочной сетью, несмотря на ранний час, донесся взрыв безудержного хохота. Не было никаких сомнений, что там находился и сам Шмидт. Я направился к штабной стоянке.

Надрываясь от смеха, бойцы плотной стеной окружили своего командира. Небольшого роста, с черными, по-монгольски раскосыми глазами, в синем комбинезоне, синем берете, с двумя ромбами в петлицах, с двумя боевыми орденами на груди, Шмидт забавлял своих бойцов. Заметив меня, он, не меняя серьезного выражения лица, повел в мою сторону пальцем:

— Это, товарищи, не Лев Толстой, но тоже писатель. Кое в чем опередил Толстого. Лев Николаевич в двадцать пять лет был командиром батареи, а он — бригадный командир... Сейчас командует полком вместо Куркина-Шмуркина... [51]

Танкисты вновь дружно рассмеялись. Я хорошо знал Шмидта, чтобы обижаться на него. Только сказал ему:

— Брось паясничать, Дмитрий Аркадьевич!

— Крепкий смех — залог здоровья, — ответил он. — Знаешь, друг, много есть мастеров вызывать у людей слезы. А я стремлюсь вызывать у людей смех. Говорил же я тебе — только из-за этого мечтал в молодости стать цирковым клоуном. А получилось другое...

Танкисты затихли. Эти слова командира, сказанные с какой-то душевной горечью, взволновали их.

— Шутки в сторону, — продолжал Шмидт. — Прошу любить и жаловать этого человека. — И шепнул мне на ухо: — Ты на меня не обижайся. Знаешь, язык мой — враг мой. Из-за него уже сто мест переменил.

Повторенный гулким эхом, раздался вдали протяжный гудок. Вскоре на просеке появился синий «бьюик». Машина остановилась у штабного фургона. Из нее, сопровождаемый адъютантом, в защитном плаще, вышел Иннокентий Андреевич Халепский. Шмидт, скомандовав: «Смирно!», доложил: «Товарищ начальник автобронетанковых сил! Восьмая линейная танковая бригада ждет сигнала к атаке».

Халепский поздоровался с танкистами. Протянул руку Шмидту:

— Как жизнь, Митя? Не унываешь?

— Живу твоими молитвами, Иннокентий, — как всегда, с серьезным видом, непринужденно ответил командир бригады.

Подошел и я. Доложил, что тяжелый батальон Петрицы готов к выступлению.

— Очень рад! — хмуро отрезал главный танкист. — Слава богу, соизволили наконец представиться начальству...

С недоумением посмотрел я на Шмидта. Тот, ничего не говоря, подмигнул мне. И вдруг кто-то зашевелился в открытом газике командира бригады. Послышался сладкий зевок. Из машины, с шинелью внакидку, с измятым после сна широким красным лицом, вышел начальник Московской танкотехнической школы Горикер.

И вид командира, и сползшая с рукава его шинели белая повязка посредника взорвали начальника бронесил:

— Где ваш планшет, Горикер? — загремел Халепский. — Доложите обстановку. Что вам известно о механизированных силах «синей стороны»? Где передовые части мехкорпуса Борисенко? Что донесла разведка 8-й мехбригады?

Наступила гробовая тишина. Лишь беспечные синички, копошась на ветках березняка, беззаботно чирикали. [52]

Невнятный доклад Горикера не удовлетворил Халепского, располагавшего, очевидно, самыми свежими данными.

— Бездельник! — заорал он. — Для этого я вас командировал на маневры? Приехали сюда спать...

Шмидт поправил берет, Подошел к Халепскому. Не повышая голоса, перебил его:

— Ты чего раскипятился? Слышишь, какая тишина кругом, а ты здесь сотрясаешь зря воздух. Человек, который кричит, думает, что он пугает, а на самом деле он только смешит...

Мы все обомлели. Кто был для всех нас Халепский? Недосягаемая величина, титан, главный танкист Красной Армии! И вдруг такой выпад со стороны его подчиненного...

Мы ждали новых взрывов гнева, но последнее слово Шмидта подействовало, как холодная струя из брандспойта. Халепский сник. Сел в машину. Дал команду трогать. Для сохранения престижа бросил Горикеру:

— Немедленно отправляйтесь в штаб к Борисенко. В двенадцать ноль-ноль доложите мне там обстановку. Помните — больше этого не потерплю...

Когда машина Халепского удалилась, Шмидт обратился к совершенно подавленному Горикеру:

— Вот что, Резына (начальник школы, бывший кузнец, сельский уроженец Украины, никак не мог произнести правильно слово «резина», выговаривал его твердо, с буквой «ы»), мой тебе совет — дать наступить себе на мозоль раз — это не то что ноги отдавят, а без головы останешься. Виновен — пусть наказывают по уставу. Чем выше начальник, тем скорее он забывает слова Горького: «Человек — это звучит гордо». Мало нас с тобой, славный коваль, цукали при царе? И мы за то кровь проливали, чтобы нас считали людьми, не собаками... С богом, Резына...

Шмидт издали приветствовал командира Винницкого стрелкового корпуса бородача Гермониуса:

— Здорово, Вадим!

— Здоров, Митя!

— Клянусь потрохами убитого мною вчера зайца, у тебя сегодня в лице есть что-то восточное, экзотическое.

Гермониус улыбнулся, разгладил окладистую рыжую бороду.

— Скобелевское, кауфманское?

— Да, да, что-то туркестанское. Ты мне напоминаешь туркестанского ишака. Пусть меня автобус задавит, если это не так. [53]

— Негодяй, Митька! Ну и негодяй! — Гермониус смеялся и трепал Шмидта по плечу.

Вдруг Гермониус встрепенулся:

— Хватит, Митя, замри... Сам едет...

Хотя голубая машина командующего войсками округа и главного руководителя маневрами Якира еще далеко курила по Фастовскому шляху, командир Винницкого корпуса подтянулся, выпятил грудь, разгладил бороду.

К командному пункту Борисенко потянулись командиры. Все знали манеру командующего: вести разговор на людях.

Вот он, высокий, стройный, подтянутый, без плаща, хотя многие с ночи их не снимали, с тремя орденами и депутатским значком на груди, с легким прищуром черных всевидящих глаз всматривается в лица танкистов. Якир любил говорить: «Самый верный инспектор — собственный глаз», и, чтобы узнать настроение людей, не ждал докладов командиров и комиссаров. Он его сам угадывал с первого взгляда.

Есть полководцы, которые проводят долгие часы над синими и красными стрелами топографических карт. У них не хватает времени для прощупывания солдатского сердца. А от него прежде всего зависит успех или неудача этих магических стрел. Якир отдавал картам минуты, людям — часы.

Побеседовав сначала с танкистами, он собрал вокруг себя их командиров. Вот с планшетом в руке приготовился к вопросам командующего командир танкового корпуса Борисенко, Винницкого пехотного — Гермониус, Житомирского кавалерийского — Криворучко, командир танковой бригады Шмидт. Уточнив с командирами задачу каждого, Якир, оглянув плотную массу бойцов и начальства, резюмировал:

— Так что я вам скажу, дорогие товарищи? Сегодня мы, конечно, не услышим ни свиста пуль, ни разрывов снарядов, не прольется кровь. Не будет ни убитых, ни раненых. Пленные, может, будут... Но те, кто учился в академиях, знают — любая война, каждое сражение преследует политическую цель. Наши враги шипят за кордоном, что нам грош цена. Покажем же, чего мы стоим. Хотя они же пророчили, что Красная Армия не просуществует и восемнадцати дней, она существует уже восемнадцать лет. Политическая цель больших Киевских маневров — продлить мир. Изо дня в день мы укрепляем нашу мощь, нашу страну. Вот почему партия, страна, нарком и я, ваш командующий, требуем, чтоб каждый боец действовал сегодня отлично. На нас смотрит вся Европа, смотрит весь мир. Сегодня [54] за вашей работой будут следить французы, чехословаки, итальянцы...

Маневры возвещали друзьям и недругам: пока что Красная Армия надежный щит Советского Союза, но в любую минуту она готова стать его разящим мечом.

— Хай им бис, басурманам, — отплевывался командир конного корпуса Криворучко. — Поздоровкались, а я им кажу — погоняйте на Иванцы. Там штаб Якира. На шашках побалакать с ними — це наше дило. А по-культурному — шала-бала, бонжун-монжур — душа не лежит...

— А вот твой шеф, покойный Гриша Котовский, тот одинаково хорошо балакал и шашкой, и языком. Нам нужна не война, а мир. Понимаешь, Николай Николаевич, мир...

И тут, в этих проникновенных словах Якира, уже звучал голос не сухаря-вояки, а мудрого партийца, члена Центрального Комитета партии.

Якир подошел ко мне:

— Вы не только посредник. Записывайте все интересное. Помните — у нас пока нет ни одного путного наставления по танкам прорыва. Это и вам пригодится.

* * *

К нам, на поляну, донеслись звуки трубы. Красные готовились покинуть исходные позиции. Я направился к опушке, где стоял батальон Богдана Петрицы.

За Ирпенем много чешских, украинских, немецких хуторов. В каждом хуторе большой дом под черепицей, огромная клуня, сараи, конюшни, гигантские скирды соломы. Шикарные осокори вперемешку с пирамидальными тополями окружают эти одинокие поселения.

И вокруг этих поселений на гибких мачтах рвущиеся к небу заросли хмеля. Хмель, хмель, всюду хмель.

У хутора Паулиновка, на небольшом песчаном бугре стояло высокое сооружение, сколоченное из пахнувших смолой мачтовых сосен. Это была вышка наркома. С нее просматривались и дальний лес на горизонте, и вся местность, изрезанная плоскими лощинами, песчаными буграми, мелким кустарником.

Здесь, в этом районе, по расчетам штабных жрецов, которые на маневрах реже ошибаются, чем на войне, намечался завершающий акт большой оперативной постановки.

Глубоко вспаханная плугом первой мировой войны почва дала богатый всход «пророков». Их было много, и каждый род войск имел своего. Если одни мрачно пророчили [55] своему оружию неминуемую гибель, то другие, наоборот, всячески превозносили будущую роль своего.

Итальянцы, помня позор Капоретто и Изонцо, послевоенные бунты вооруженных плебеев, стремились свести на нет роль пехоты. Они полагали, что силами одной авиации, укомплектованной аристократами, удастся решить наисложнейшие стратегические задачи и достичь любые политические цели. Апостолом этого нового учения был генерал Дуэ. Но война в Абиссинии показала, что и безоружных эфиопов не легко было сломить одной авиацией.

Генерал Фуллер — начальник штаба британского танкового корпуса, громившего немцев под Камбре и Суасоном в 1918 году, много написал о роли танков. Но превзошел его австрийский генерал Эймансбергер, сочинивший по заказу германского генерального штаба сильно нашумевшую «Танковую войну».

Эймансбергер утрировал значение нового рода войск, но, что ни говорили знатоки или скептики, а на улицах, в театрах, на станциях и особенно на гарнизонных собраниях больше всего бросались в глаза черные бархатные петлицы.

Снова, как полтысячи лет назад, появился на полях сражений закованный в броню отважный рыцарь, но его носит по полю боя не резвый, прикрытый латами конь, а двенадцатицилиндровый пятисотсильный авиационный мотор. История повторяется, но на высшем уровне.

Французы много работали над новым оружием. На пуговицах французских танкистов красуется тисненый рыцарский шлем. Но их танки и пехота — это сиамские близнецы: один без другого ни на шаг. Их танк толстостен, неуклюж, неповоротлив.

Писали о каких-то таинственных лучах, которые способны глушить моторы на расстоянии. Этот загадочный антимотор пугал обывателей, но не практических деятелей. Численность моторизованных войск росла не по дням, а по часам.

Американцы создали свой быстроходный оперативный танк. Много писали о его боевом применении и они, и британцы. Но впереди всех оказались советская военная мысль и советская индустрия. Советский народ получил свою броню.

И вот здесь, на больших Киевских маневрах, впервые в огромных масштабах проводилось ее испытание.

В этот день, как и во все предыдущие, солнце грело вовсю и осенний ветер гнал по шляхам густые отары пыли.

Заревели моторы. Зазвенели гусеницы. Затрещали кусты. [56] Стальные громадины поползли вперед. Уходили одни, а за ними ползли другие. Из неиссякаемого чрева кустарника ежесекундно выплывали все новые и новые вереницы машин. Безлюдное и смирное до того поле заполнилось грозными силуэтами мчащихся вперед танков. Страшный рев, нескончаемый грохот и лязг потрясали всю округу.

На песчаных складках местности появилась первая волна боевых машин. Ровная вначале линия танков стала изгибаться. Отдельные единицы вырывались вперед, а другие, лавируя по неровному полю, немного отставали. Изогнутый, кривой вал катился все время вперед мощно, величественно, неотвратимо, волоча за собой длинные хвосты кипящей пыли.

Крупный кулак — танковый корпус впервые решал самостоятельную задачу. Двигаясь за огневым валом, он взламывал оборону, развертывал фланги прорыва и развивал его, кидаясь на глубокие тылы «противника».

Передовой батальон, прикрывавший подступы к боевому охранению, отошел. Первая волна танков перехлестнула через выдвинутые вперед огневые точки охранения, и черный вал пыли, катившийся за танками, встал стеной между первым и вторым валом атаки.

Быстроходки, выставив вперед длинные хоботы пушек, с гулом и грохотом ринулись вперед. Синий язык пламени, как жало дракона, рвался наружу из докрасна накаленных глушителей.

Танки стремительно неслись вперед. Рытвины, канавы, валы для них нипочем...

Спустя два дня разыгралось конное сражение.

Давно уже убрали хлеба. За каждым селом высились огромные, как фабричные корпуса, скирды соломы. В каждой колхозной хате хлеба было вдоволь. Не то, что в прошлом году! По большакам и дорогам, вдоль которых в прошлую осень валялись, как на фронте, трупы лошадей, побитых голодом, с песнями и музыкой шли грозные полки кавалерии.

День выдался хмурый. Сеял мелкий дождь. На березах листья сверкали, как лакированные.

Два кавалерийских корпуса приближались для схватки именно здесь, на этой безмолвной плоскости, пересеченной кое-где пологими холмами.

Крепкие кони, грызя удила, играли под всадниками. Кавалеристы отпускали шуточки по адресу девчат из колхозного обоза, отвозившего хлеб на железнодорожную станцию. Девушки улыбались, показывая белые зубы, и, чтобы [57] скрыть смущение, нахлестывали кнутами ни в чем не повинных лошадей.

Шли полки. Сильные, отважные, смелые. Шли за своими полковыми знаменами, помня о подвигах, которые родили их славу, и храня славу, которая родит новые подвиги.

Слава Перекопа и слава Каховки, слава Одессы и слава Харькова реяла над этими полками.

Как опытный ткач из разных кусков шерсти, различных цветов и оттенков, ткет прочный, яркий и добротный ковер, так и партия из сынов всех советских республик создавала монолитные кавалерийские соединения.

Давно уж разошлись по домам герои бессмертных подвигов. Но каждый боец, уходя домой, вносит в неделимый, безвозвратный фонд полка нечто свое. А полк, как казначейство, бережет накопленную многими поколениями бойцов воинскую славу.

Среди старых командиров конницы можно было еще встретить тех, кто дрался с деникинцами под Орлом, и тех, кого благословлял на эту святую битву сам Серго Орджоникидзе. В длинной мохнатой бурке, в страшную метель и пургу, стоял он тогда на передовой, провожая червонных казаков Примакова в деникинский тыл. Были здесь и те, кто крошил Врангеля под Каховкой, и старые командиры Котовского, громившие Петлюру под Волочиском и банды Антонова на полях Тамбовщины.

Тяжелый туман уныло полз над мокрыми полями. Медленно плыли на запад рваные тучи. Над дальними пологими буграми, где строились для атаки колонны, солнце словно ударом кривого меча распороло свинцовое небо.

Полки кавалерии, осиянные призрачным светом, стояли, как чеканные глыбы на высоких холмах. Всадники казались сказочными богатырями, воскресшими из тьмы далеких веков.

Конница перешла из походных в боевые порядки. Вслед за танками двигалась огромная ее масса. Полки шли на больших интервалах и дистанциях, рассредоточив в глубину и по фронту линейные эскадроны, пулеметные тачанки, батареи. С развевающимися по ветру знаменами, с трубачами, стремительная, мощная, неудержимая конница заполнила весь плацдарм с севера на юг и от командного пункта до опушки соснового бора.

Весь этот боевой организм, вся фаланга, раскинувшаяся по фронту на шесть километров и столько же в глубину, шла словно пантера, крадучись, короткой рысью, чтобы [58] вблизи «жертвы» сделать смертельный прыжок и, вскочив ей на хребет, переломить его надвое.

Шмидт возвестил:

— Кронпринц идет в атаку. Смотрите, он так кричит и размахивает руками, что под ним лошадь вспотела.

Кронпринцем звали командира 14-й кавалерийской дивизии, сына председателя ВУЦИКа Г. И. Петровского.

Тяжелые машины, шедшие на флангах, пустили в ход дымопуски. Густой завесой они прикрыли весь кавалерийский клин. В прорыв, сделанный танками, втягивался конный корпус.

Прошел еще день. С огромного пространства маневров и со стороны «красных», и из районов, занятых «синими», потянулись зисы, «бьюики», «паккарды». Все они стремились к вновь загудронированному Житомирскому шоссе и по нему уже катили дальше на восток, направляясь через Ирпеньский мост к Киеву.

Целая авиадесантная дивизия должна была под прикрытием авиации и ночной тьмы появиться внезапно из облаков, совершить посадку в намеченном для этого районе и стремительной атакой овладеть Киевом.

На командном пункте, рядом с наркомом, стоял в длинной шинели, с воспаленными глазами Якир. Тут же находился и Туровский, вызванный из Харькова и игравший значительную роль в руководстве маневрами.

Всем бросалась в глаза не только служебная, но и личная близость между Якиром и Туровским. Их связывали и прошлая дружба, и общие интересы по подготовке страны к обороне, и то, что они оба не пошли за оппозицией, а остались не только верными делу партии, но и активно боролись за него.

Начало светать. В небе загудели истребители. Появились тяжелые десантные самолеты. Из их нутра посыпались парашютисты. Вот они, на ходу сбиваясь в группы, уже завладели полем. Спускались на плацдарм тяжелые корабли. Началась разгрузка проворной воздушной пехоты, танков, пушек, грузовиков.

Пройдет полчаса, и несколько полков десантной дивизии уже будут готовы к атаке.

Жалобы ветерана

Разбор маневров состоялся в Киевском оперном театре. Основные тона отделки Большого театра — алый с золотом. Такая же отделка и в уютной Одесской опере. В Иркутской [59] — салат с золотом. В девственно-белый цвет с золотым бордюром разделана внутренность Киевской оперы. В какой бы из этих театров человек ни зашел, он чувствует, что попал в величественную обстановку храма искусства.

На сцене Киевской оперы на огромных штативах закреплены и карты, разрисованные изогнутыми цветными линиями. Весь партер, ложи, бельэтаж, амфитеатр и галерка заполнены командным составом. Бросается в глаза сукно и бархат черных петлиц. У малинового цвета пехоты появился солидный спутник — черный цвет технических войск.

Большевики овладевали техникой. Вчера — это была идея. Сегодня — это уже факт.

В фойе веселое оживление. Участники штурма Зимнего дворца, герои Перекопа и Царицына встретились с теми, кто водил войска за Буг и за Вислу, и с теми, кто брал Екатеринбург и Владивосток. Их яркое прошлое уже перестало быть нашей жизнью, оно уже стало нашей историей.

Правые ложи занимали иностранцы. В самой почетной, первой — французы. Рядом с ними — чехословаки, в третьей — представители Рима. Напротив расположились представители Генерального штаба Красной Армии.

Мы все очень внимательно слушали докладчика. Но чужеземцы нас превзошли... Непрестанно шуршали их блокноты. Еще бы! Всем были известны имена — Тухачевский, Якир, Егоров, Уборевич, Блюхер, Буденный, Примаков. Но прочие русские воеводы, по их мнению, были горазды лишь лаптем щи хлебать. А маневры с участием огромных масс живой силы и техники расшифровали новые имена. Дубовой, Туровский, Гермониус, Криворучко, Ушаков, Борисенко, Шмидт, Астахов, Инганиус.

Иноземцев — и наших «союзников», и союзников нашего вероятного врага — волновало все. И то, что большевики сумели в короткое время создать мощные соединения танков, авиации. И то, что московский Генштаб нашел наилучшие формы их применения.

Высоких гостей из Праги, Парижа и Рима все это не столько волновало, сколько тревожило.

Когда наши полководцы в порядке обмена учились в догитлеровском Берлине, Гинденбург назвал Якира «советским Мольтке». Там наши товарищи постигали науку вероятного противника. Сгодится. А Примаков потом выпустил книжку «Тактические задачи немецкой военной академии». (Но как только не стало автора, выпала из обращения и его бесценная книга.)

Я сидел в партере. Покинув ложу, ко мне спешил майор [60] Легуэст. По-французски порывистый, экспансивный, он бросился меня обнимать. Мы с ним не виделись две недели. С началом маневров он был вызван в Киев, где присоединился к французской военной делегации, возглавляемой заместителем начальника генерального штаба генералом Луазо.

Наш военный атташе во Франции Венцов представил меня генералу Луазо. Познакомил с его спутниками — полковниками генерального штаба Мандросом, Лелонгом, Рамотэ и Симоном.

Генерал Луазо тихим, бесстрастным голосом обратился ко мне по-французски:

— Я давно вас хотел повидать, колонель!

— К вашим услугам, мон женераль!

Офицеры внимательно осматривали меня, мои сапоги, галифе, гимнастерку, орден. Вслушивались в речь, в ответы, в произношение.

— От имени французского генерального штаба благодарю вас за прием и внимание, оказанное нашему майору.

— Я выполнил долг, возложенный на меня наркомом, генерал.

— Прекрасно, колонель! Прекрасно! Наш майор Легуэст восхищен вашим полком.

— Мон женераль! Я рискую кое-что переоценить, по и мне самому нравится мой полк. Впрочем, все наши полки таковы...

Венцов одобрительно усмехнулся.

— О-ля-ля, колонель! Итак — еще раз вам спасибо.

Я козырнул, козырнули и французы.

— Теперь мы ваши союзники. Приезжайте к нам обязательно. Генеральный штаб Франции сделает все, чтобы вам понравились французские танкисты, как нашему майору понравились ваши.

— С удовольствием, мон женераль! — ответил я. — А в остальном — как прикажет нарком.

— Мы будем просить женераля Ворошилова. Не правда ли? — обратился генерал к военному атташе.

— Обязательно!

После разбора в фойе театра меня подозвал к себе начальник разведывательного управления Красной Армии Семен Урицкий. С ним рядом стоял начальник внешних сношений Геккер, в гражданскую войну командарм 13.

— Француз, ваш гость, в восторге, — сказал Урицкий.

— Если вам по душе денежная награда, — добавил Геккер, — это зависит от вас. Скажите — получите сегодня. [61]

Если вас больше устраивает приказ с благодарностью наркома — ждите. Мы вам его пришлем из Москвы.

— Подожду! — ответил я.

События повернулись по-иному. Во Францию поехать не пришлось. С благословения «женераля» Ворошилова мой путь лежал не на далекий Запад, а на Дальний Восток...

17 сентября 1935 года генерал Луазо заявил корреспонденту «Правды»: «С дружеской откровенностью высшее военное командование Красной Армии показало нам ее жизнь и работу. Подобного мощного, волнующего зрелища я не видел в своей жизни... В этом дружеском отношении я вижу лучшее доказательство искренной симпатии народов Советского Союза к моей стране...»

На широком поле, за городом, собралась вся огромная армия Правобережья, завершившая годовую учебу великолепным заключительным маневром на перенравах через Ирпень.

Был ясный осенний день с ярким солнцем и скудным теплом. Со стороны Святошино дул ленивый западный ветер, гнавший на город тихую песчаную пелену.

Беспрерывно трепетала трава, стряхивая с себя колючий песок. Издали казалось, что это серо-голубые зверьки, встав на задние лапки, совершают на одном месте священный, им одним доступный танец. Дрожали длинные стебли белены, которая была слишком ничтожной, чтобы сойти за дерево, и слишком величественной, чтобы считать ее травой.

Над всем полем высились две трибуны, наспех сколоченные саперами. У их подножий собрался весь цвет армии и весь цвет Киева.

Женщины в ярких нарядах, в красных, синих, белых беретах, в модных шляпках с вуальками и без вуалей, в бостоне, коверкоте, свежие, румяные, подкрашенные, с волосами, завитыми, надушенными и уложенными у лучших киевских мастеров. В руках — яркие букеты цветов.

Киев всегда славился своими женщинами. Эта слава не померкла и по сей день.

Приехал и поднялся на трибуну Коссиор, появились Постышев, Любченко. За ними взобрались на трибуну седоголовый старый большевик Шелехес, важный, как кардинал, галичанин Порайко. Вечно сумрачный Постышев поддался общему настроению: все время улыбался и, играя четками, бросал сиплым, словно простуженным, голосом шутливые реплики.

Было весело. Никто не чувствовал приближения страшной [62] грозы, унесшей спустя год-полтора почти весь цвет Украины.

Заполнили свою трибуну и иностранцы.

Нацисты кричали о мифе XX века. И вот этот «миф» развернулся перед «глазами Европы» четкими и величественными контурами своей плоти и грозным веянием своего неодолимого духа. Вольно было сомневаться в том, что рассказывал нарком по иностранным делам там, в Женеве, но нельзя было не верить тому, что показал Якир здесь, на полях Киевщины.

Я провел ночь за городом, в Ворзеле, у Василия Упыря. Никто так не умел заправить пляшку горилки заветной травкой, как его дружина. Никто с такой любовью не мог вспоминать невозвратное прошлое, как Василий Упырь, этот прекрасный товарищ и безупречный большевик, принимавший меня в партию в 1918 году. С именем Василия Упыря были связаны воспоминания о моих первых шагах на революционном пути. В семье Упыря я всегда возвращался к своей молодости, наполненной борьбой и бесконечным риском.

После теплой беседы с другом я подкатил к месту парада.

Словно четкая дробь, загрохотали по высокой лестнице трибуны подкованные каблуки. Мне навстречу бежал смеющийся, радостный, веселый Луи Легуэст.

Француза не смущало ни то, что свидетелем его почти детского восторга были все иностранцы — его строгие коллеги, настороженные чехи, надменные итальянцы, и многочисленные русские гости, и то, что вот-вот раздастся команда «Смирно!» для войска, приготовившегося к встрече наркома.

— Бонжур, мон колонель, — протянул он мне руку. — Поздравляю вас. Женераль Венцов сказал, что вы в будущем году приедете к нам, а женераль Луазо обещал, что я буду вашим гидом. Приезжайте, мон колонель, я вам покажу, что такое наша Франция и что такое наш Париж.

Мне показалось неудобным стоять посреди поля, у всех на виду, и я, дав майору знак, направился к месту, где собрались гости.

— Мы сегодня уезжаем к себе, — продолжал Легуэст на ходу. — Все то, что я видел у вас, я запомню на всю жизнь. Теперь я вам скажу больше, только по секрету. Что касается оперативного применения танков, то наш генерал Луазо стал большевиком. — Майор рассмеялся. — Итак, приезжайте, мон колонель, я вас буду ждать. И своей мама, — [63] добавил он уже по-русски, — я буду сказаль — пусть приготовляй дюжина бутилка старый-старый бургундский вино!

Подошел Гермониус.

— Надо вас поздравить — скоро вы будете полковником. Подумайте, как это сладко звучит — полковник. Не то, что командир полка!

— Ничего не понимаю, — пожал я плечами.

— А вы разве не слышали? Мне говорил верный человек. Вводятся новые чины — лейтенанты, полковники, маршалы!

— Значит, вы будете генералом?

— Нет. Говорят — пока еще рано. Я буду комдивом. Я бы согласился лучше на полковника, чем на этого комдива!

— Кто же вам мешает?

— А положение? Вы шутите? Я в Виннице хоть не царь и не бог, а нечто в этом роде.

Ни разу не было столько разговоров, как в ту осень, о разных назначениях, перемещениях, переменах...

Раздалась протяжная команда «Смирно!». Ее подхватило и повторило несколько голосов, и глухое эхо «ирно!» покатилось по холодному осеннему полю вдаль, где синел обвитый легкой дымкой Святошинский бор. Заиграли оркестры.

Там, вдали, объезжая четырехугольники войск, здоровался с полками нарком.

Оркестры перестроились, застыли напротив трибун. Их было очень много, и пеших, и конных — целый полк музыкантов. Сверкали на солнце начищенная медь и серебро легких корнетов, тяжелых змееподобных басов.

Вдали колыхнулось и тронулось вперед широкое, необъятное море. Лихо зазвенела медь, запело серебро, загудели барабаны, отмечая ритм надвигающегося людского прибоя ровными вздохами: ах-ах-ах-ах.

Впереди войск шел командующий округом Якир. Он пытался пройти четким строевым шагом. Но это был шаг интеллигента, а не шаг солдата.

За ним следовал еще более высокий, более стройный и более плечистый Иван Дубовой. Он не думал о своем шаге. И это не был шаг интеллигента. Это был шаг воина.

Затем шел Туровский. И чувствовалось, что дается он, этот марш, ему нелегко. То ли дело передвигать на картах корпуса и армии!

Впереди Житомирского корпуса, шедшего головным, лихо отпечатывал шаг огромный, с красивым, мужественным лицом Антонюк. [64]

За ним стремилась вперед дивизия, имя которой обессмертил легендарный Николай Щорс. После Щорса ее возглавил выдающийся герой гражданской войны потомственный шахтер Иван Дубовой. Боевые знамена богунцев и таращанцев развевались над славными полками молодой Богунии и молодой Таращи.

Колыхались и сверкали на солнце острые штыки. Твердо отбивался шаг. В такт шагу плыли вперед крепкие молодые плечи. Опаленные походами лица и острый взгляд зорких глаз повернуты к трибунам. Воины ждут одного жеста, чтобы залить все поле могучим, упругим «ура!».

Грозно гремели трубы и рокотал барабан.

Шли полки за полками, дивизии за дивизиями. Крепкие, могучие, сильные — славная молодежь Украины, Дона, Кавказа, Сибири, — пришедшие сюда, к Днепру, с берегов Волги, Дона, Кубани, Камы и Иртыша.

Прошла Овручская дивизия, недавно переброшенная о Кавказа. У всех широкие плечи, тонкая, затянутая узким поясом, талия и мягкая, словно кошачья, поступь.

Все полки этой дивизии не прошли, а словно прокрались чутким движением рыси, готовой в миг совершить свой быстрый прыжок. Это были дети непобедимых пластунов, вскормленные Кубанью и Тереком. Их командиры носили пушистые бараньи кубанки.

Гермониус шел впереди винницких полков, широко расправив скобелевскую бороду. Он чувствовал, что на него глядит весь мир. Он знал, что пражские гости, вернувшись домой, доложат отцу-белогвардейцу, как прошел на киевском параде его сын-большевик.

Затем появились бойцы не виданного до сих пор рода войск. Все воины в синих комбинезонах, васильковых шлемах, с парашютами за спиной и автоматами на груди. Не рота, не батальон, не полк. Целая дивизия! Парашютисты шли легко, плавно, порывисто, словно плыли по воздуху, с которым сроднился их молодой, отважный дух.

В их ряды ворвался яркий дождь цветов. Кто-то зааплодировал, и в шуме аплодисментов, в несмолкаемом гуле «ура!», в звуках бодрого марша прошла дивизия воздушной пехоты.

Седой трубач, тот самый, что своей трубой служил еще дяде царя Николаю Николаевичу, высоко вскинув серебряную сигналку, затрубил: «Рысью размашистой, но не распущенной — для сбережения коней»...

Где-то далеко отозвался, как эхо, повторный сигнал [65] командующего кавалерией. Музыка перешла на быстрый и звонкий кавалерийский марш. Тот самый, под который всегда парадировала конница на Красной площади у седого Кремля, перед гранитом Мавзолея В. И. Ленина.

Нарастал густой гулкий топот. Переливаясь вороными телами, показался во взводной колонне головной полк конницы. Тяжелое алое знамя накрыло большое тело знаменщика.

Впереди кавалерии шел Тимошенко. А за ним дивизии украинской конницы.

За корпусом Котовского промчался корпус червонного казачества Демичева с его проскуровскими, тульчинскими и каменец-подольскими полками. Затем шел Григорьев, приведший свои конные полки из Шепетовки, Славуты, Изяславля, Старо-Константинова.

Мимо трибун пронеслись тридцать шесть кавалерийских, девять артиллерийских, девять танковых — пятьдесят четыре полка трех конных корпусов. А конная армия Буденного имела всего лишь двадцать шесть полков.

Так ответили большевики на угрозы германских фашистов. Но это был один лишь «кавалерийский» ответ.

Во главе танковых войск двигался «Князь Серебряный» — Игнатов. За ним — командир танкового корпуса Борисенко.

Сотни танков с наглухо закрытыми башнями прошли мимо трибун, вздымая тучи песка. За ними плыли тяжелые, словно двухэтажные, с мягким шелестом ажурных гусениц танки Богдана Петрицы. Грозно пронеслась артиллерия, и в холодном, осеннем небе показались эскадрильи самолетов.

Когда хвост армии достиг трибун, ее голова уже двигалась между шпалерами ликующего народа по праздничным улицам Киева. Охапки цветов летели в гущу войск, и молодые воины шли под аркой из живых цветов, как их отцы — под триумфальными арками славы.

Иностранцы видели войска на походе, в обороне, в атаках. А здесь вся армия, как монолит, как загадочный исполин, прошла перед их изумленным взором.

Есть вещи, не понятные дипломатам, но способные покорить солдатские сердца. Здесь, на трибуне, были самые старые солдаты Европы, и они знали, о чем можно подумать плохо и о чем нужно сказать хорошо. Их руки не уставали хлопать, пока не прошел мимо трибун последний воин.

Таких маневров в Советском Союзе еще не было. Всю эту могучую силу старательно и любовно подготовил талантливейший [66] полководец, верный сын нашей партии Якир. Для победы над фашистами готовил ее Иона Эммануилович.

Ко мне подошел Туровский:

— Итак, товарищ, готовьтесь. Все на мази.

— Не понимаю, — удивился я.

— Начальника штаба танкового корпуса снимают. Его место получаете вы.

— Нет. К этому я не подготовлен.

— Не остроумно. Чепуха, — настаивал Туровский. — Учитывая обстановку, вы будете полным хозяином корпуса.

— Не нужно мне чужого хозяйства. Я предпочитаю быть бесспорным хозяином маленького дела, чем спорным большого.

— Чудак! Зря отказываетесь! Погодите, вот Якир за вас возьмется.

Дубовой, заметив нас, дружески закивал головой, будто знал, о чем был между нами разговор.

Обняв за талию, Шмидт повел меня в сторону. Закурив, начал жаловаться:

— Все мои военные друзья, которые повыше, официальничают. Вот с тобой, с Семеном Туровским я еще могу говорить по душам. И то мы с ним, знаешь верно, свояки. Моя Сашка и его Верка — родные сестры. Кстати, скоро я стану папашей. Немного поздновато. Но лучше поздно, чем никогда. И это впервые. Никого так не любил. На старости лет не узнаю себя. Мне вот-вот стукнет сорок... Да возьмем Якира — «здравствуйте», «до свидания». А раньше? Как приеду в Киев, его адъютанты обшарят весь город, а меня найдут. Приволокут к Якиру. Ляжем с ним на одну коечку и болтаем до утра. А Ворошилов? Под Царицыном он меня «Митя», я ему «Клим». По-простому, по-рабочему, по-партийному. Ну, понимаю — он теперь нарком, и не простой, а «железный». Говорят, вот-вот станет маршалом. Признаю, подчиняюсь. Я ведь солдат. Знаю партийную, военную дисциплину. И что ж? Признаю его первым среди равных. Почет ему и уважение. Так вот, послушай. Был я у него недавно на приеме. Являюсь в кабинет, кроме нас двоих, никого. Подхожу, хлопаю его, как бывало раньше, по плечу, спрашивая от всего чистого сердца: «Как живешь, Клим?» А он вскочил с кресла, покраснел, зуб на зуб не попадает от возмущения. «Послушайте, товарищ Шмидт, — говорит мне с гневом, — если вы не перестанете хулиганичать, выгоню из армии». Я обомлел. Что? Его собственная [67] армия? Не создавали ли мы ее вместе с ним и с сотнями других, таких, как мы? И показалось мне тогда, что не рабочий стоит против рабочего, а затурканный прапорщик Шмидт перед грозным царским генералом Начволодовым. Но все же сказал я ему слово наедине, без свидетелей.

— Субординация... — попробовал я возразить. — Ты комбриг, он нарком. И к тому же все мы люди-человеки.

— Так-то так, — продолжал Шмидт, — послали меня в академию, в Особую группу. С нами учился и Буденный. Вызывает меня Щаденко и говорит: «Митька, знаешь, мы решили тебя перевоспитать». А я ему: «У тебя, Юхим, жинка е?» — «Есть», — говорит он. Я ему и ответил: «Перевоспитывай ее, а я как-нибудь сам перевоспитаюсь!»

— Это, Митя, не лезет ни в какие ворота. Ведь он руководитель! Комиссар академии!

— И пусть! Но не ему меня учить, не мне у него учиться... То, что я прощаю другому, я не могу простить своему брату-рабочему. Где же ленинские слова: «Мы идем по обрыву, под огнем врага, тесно взявшись за руки?»... — Шмидт тяжко вздохнул. — Вот, — продолжал он, — я смеюсь, шучу, паясничаю, а на душе кошки скребут. И знаешь, почему они все со мной так? В 1927 году я имел слабость проголосовать за оппозицию. Хорошо тебе, дружище, что ты всегда держался твердой линии. Может, меня и не поймешь. Разве я голосовал против нашей партии? Против наших идей? А поди ж ты! После убийства Кирова я, не боявшийся ни черта, ни дьявола, замирал, встречаясь со своими особистами. Ведь подчистили всех, кто был хоть день в оппозиции. Меня не тронули. Спасибо Сталину. Думаю, что я уцелел благодаря ему. И вот по-прежнему я, танковый комбриг, ежедневно заглядываю в общий котел, не спускаю глаз с поваров, проверяю ноги бойцов, их портянки. Человек без надежд не может жить. Какая у меня сейчас надежда? Дождаться потомства...

Да, Шмидт когда-то примыкал к оппозиции. Но ведь и с Троцким у него произошла сильная стычка. Это было 2 января 1919 года. Шмидт, выполняя приказ начдива, стремительно наступал со своим полком на Харьков. Троцкий, считавший, что все силы надо бросить на Дон, на глазах бойцов обрушился на Шмидта:

— Расстреляю перед строем полка.

Шмидт, хорошо знавший своих партизан-земляков, спокойно ответил Троцкому: [68]

— Ваше право. Можете меня расстрелять, но... не перед этим строем.

И все же за бои под Харьковом и Люботином Шмидта наградили боевым орденом Красного Знамени № 35.

Я возвращался в часть в бодром, приподнятом настроении. И мрачные мысли, навеянные первым известием о победах нацистов, понемногу рассеялись. Армию, которая показала себя на этих осенних маневрах, не легко победить. Такая армия сама побеждает!

В тот же день меня атаковал корреспондент «Правды». Потребовал очерк о смотре. Этот очерк был напечатан в газете 18 сентября 1935 года.

Встреча Нового года

У въезда в Гагры, слева, словно высеченный из скал, нависших над шоссе, стоит санаторий «Украина». Гигантский гранитный корпус, с огромными зеркальными окнами и широкими балконами, высится среди древних кедров и стройных кипарисов, как ослепительный замок.

В декабре я приехал сюда отдыхать.

В Гаграх начал писать роман о будущей войне «Отпор». Очень часто критики говорят нам, военным беллетристам: «Подумаешь. Излагаете все виденное — фотография!» Но то, что писал, не было фотографией. Но и не было оно невиданным. Ибо ленинская военная наука учила нас, тщательно анализируя прошлое, заглядывать вперед. Но и заглядывая вперед, надо было дать ход широкой фантазии. Какая же здесь фотография?

Мы изучали военные труды Ленина, Энгельса, Франца Меринга, Фрунзе, Тухачевского, Шапошникова, Егорова, Триандофилова, современных теоретиков Запада. Знали, чего хотят вояки Гитлера. Представляли себе поведение нашего народа, советского воина в будущих схватках. Прообразы моих героев я находил в наших полководцах, в наших воинах. Я изучал психологию иностранных офицеров — моих учеников, не только постигавших суть нашей советской военной доктрины, но нередко вступавших со мной в жаркие диспуты по насущным политическим вопросам. Одни были слишком любопытными, другие — слишком скептическими. Этот скептицизм меня волновал, так как с ним надо было особенно умело бороться. Ведь речь шла о том, чтобы показать иностранным стажерам, что наша армия не миф XX века, а грозная сила, которой не страшен любой враг.

Широкое, во всю наружную стену, окно выходило на [69] море. И огромный простор, то зеркально гладкий, то подернутый трепещущей чешуей, то сверкающий, как рыцарский щит, то черный, как ночь, все время был перед моим восхищенным взором.

Проплывали мимо огромные белые теплоходы, гордо рассекая синие воды взморья. Ночью, ярко освещенные, с цветными огоньками на высоких мачтах, они были бесподобны.

Над морем раскинулось голубое небо, и синие облака плыли по его чистой лазури, как теплоходы.

Угасал день. Огромный раскаленный маховик погружался в бездну. От горизонта к изморью дыбились волны, и белые их гривы, набегая друг на друга, шумно ложились на берег. Вечерний ветер приносил с собой одуряющий аромат гиацинтов и соленой воды.

Медленно ползли на запад со стороны Пицунды, где раскинулись гиацинтовые поля, тяжелые, как медвежьи шкуры, тучи.

Они росли, ширились, создавая феерический ансамбль причудливых линий и невероятных нагромождений. На густо посиневшем небе возникали контуры украинских хат и пирамидальных тополей, нависших над нами, аулы казахов, юрты башкир, веселые казачьи станицы над Доном, заметенные снегом крепкие избы твердых, как лед, сибиряков, тонущие в сливовых садах мазанки молдаван, вросшие в скалы сакли дагестанцев и чудные, обсыпанные золотом цитрусов, долины Кавказа.

Фантазия создавала стройные колонны пехотных, кавалерийских, танковых дивизий, штурмующих твердыни врага. Я видел несметные полчища немецких, венгерских, румынских, итальянских, финских солдат — всю черную рать, посягнувшую на наши святыни. Видел изумительно стойкого, изумительно нетребовательного, яростного к врагу, доброго к поверженному противнику советского воина, грудью вставшего на защиту Отчизны.

И все эти картины, события, люди, характеры, трансформированные в ровные строки, ложились на бумагу. В одном я ошибся, создавая свой «Отпор». Нам непрестанно внушали, что любая война будет войной на территории врага. Войска в моей рукописи отступали на поле боя, но никогда — на фронтах войны. Вероломно напавший враг дошел до Проскурова, но не дальше. Так бы, очевидно, оно и было, если бы не мрачные события, о которых дальше пойдет речь.

Работа успешно продвигалась вперед. Как муравей, я трудолюбиво клал крупинку к крупинке, воздвигая свое причудливое, с любовью сделанное сооружение. Но я не [70] мог предвидеть, что так же, как тяжелая ступня медведя втаптывает в землю многодневный труд муравья, так и недобрая поступь обстоятельств раздавит все то, что было мною создано в эти трудовые дни.

Закончив однажды работу, я вышел на балкон. Внизу, на шоссе, показался открытый газик. На большой скорости он промчался мимо нашего санатория. Рядом с шофером я успел заметить военного в парадной форме: фуражка с красным околышем, мундир в позументах. Подумал: «Как сюда попал этот чехословацкий генерал?» Вскоре, занятый творческими мыслями, я забыл об этой машине и о ее пассажире.

На следующий день меня очень увлекло описание первого пограничного столкновения.

Наша официальная доктрина гласила: «Ни пяди своей земли противнику. Навязанную нам войну будем вести на территории врага». И я, стараясь предвидеть будущее, основывался не на теории Свечина, а на высказываниях Наркома обороны. В нарисованной мной пограничной битве, опираясь на мощную систему трех укрепленных районов — Тираспольского, Винницкого, Коростеньского, прикрытые сверху воздушной армией Инганиуса, приняли участие очень крупные силы. Прежде всего три конных корпуса, стрелковые корпуса, недавно созданные танковые бригады Куркина, Федоренко, Жилина. Эти силы образовали три армии, во главе которых стояли крупные военачальники гражданской войны, коммунисты — Иван Дубовой, Семен Туровский, Николай Фесенко. Украинский фронт возглавлял популярнейший в армии и в республике полководец, член Центрального Комитета партии Иона Эммануилович Якир.

Наши воины вышибли проникнувшие на нашу территорию враждебные силы и с первых же дней войны, опровергая выкладки Свечина, заняли обширный плацдарм на чужой земле. И это было естественно. Войска, в которых царил дух Перекопа, Волочаевки, Каховки, верили в правоту своего дела. А такая вера — самая лучшая гарантия победы.

Я настолько увлекся описанием пограничной битвы, что не услышал деликатного стука в дверь. Стук повторился. На пороге показался начальник санатория:

— Если можно, подымитесь в люкс. Вас там ждут...

Не спросив, кто меня ждет, я отложил ручку и пошел наверх.

Каково же было мое удивление, когда в роскошно обставленной [71] гостиной люкса я застал того, кого накануне принял за чехословацкого генерала. Это был заместитель командующего войсками Харьковского военного округа Семен Туровский. С давних лет, еще со времен памятной битвы за Перекоп, я привык видеть его — соратника Примакова, бессменного начальника штаба червонного казачества — с дюжиной карандашей в одной руке и с циркулем в другой, с лихорадочно блестящими глазами, взъерошенной шевелюрой, с расстегнутым воротом. Сейчас мне навстречу, с протянутой рукой, сдержанно улыбаясь, шел строго подтянутый военный человек в мундире с золотыми позументами.

— Специально устроил в Гаграх привал... — сказал он, устремив на меня пристальный, словно изучающий взгляд своих иссиня-черных глаз.

— Что? — спросил я. — Чтобы показать новую форму?

— Хотя бы! — ответил Туровский, улыбаясь. — Еду из Москвы. С первого заседания Военного совета. Там всем членам Военного совета и выдали новую форму. Что? — продолжал он, заметив мой взгляд, направленный на его петлицы. — Удивляетесь — три ромба вместо четырех? После девальвации я получил прочное звание комкора. За границей это генерал-полковник. Я что? Потерял ромб, а иным вместо четырех ромбов дали три шпалы — полковника. Ворошилов говорит: «Чересчур много у нас развелось генералов». Вот и режут. Обиженные сунулись к наркому, а он им: «Вы знаете, какой чин Бека? Чин полковника. А он премьер-министр Польши! Так что не жалуйтесь. Поработайте, может, и дослужитесь до генерала». Как вы уже знаете из газет, Дубовому дали звание командарма второго ранга. Остался при своих четырех ромбах. А Якиру — командарма первого ранга, разумеется. Может, и ему хотелось большего. Не знаю. Все мы люди живые. Во всяком случае, маршалов у нас только пять — по числу пальцев на руке, — Туровский лукаво усмехнулся. — Климу дали за пост, Буденному — за славное прошлое, хотя чаще он брал числом, нежели умением, Тухачевскому и Егорову — за талант. У Блюхера — Перекоп. Ничего не скажешь. Между прочим, один товарищ спросил у Сталина: «Почему ввели полковников, а не генералов?» Он ответил: «Не время. Кое-кто и так ворчит: «Секли мы в гражданскую капитанов, полковников, а теперь сами их вводим». Пусть привыкнут, а там видно будет...»

— И этим занимался Военный совет? — спросил я.

— Что вы? — многозначительно подмигнул мне собеседник, усаживаясь в кресло и приглашая сесть меня. Расстегнул [72] ворот мундира. Закатил вверх длинные рукава. — Вот для этого я и устроил привал, чтобы встретиться с вами и кое-что рассказать. К тому же моя Вера раскисла в пути. Не выносит автомобильной езды. Я специально отпросился на три дня — забрать ее домой. Вот там с ней возится ваш врач.

Я подошел к полураскрытой двери спальни. Издали поздоровался с Верой Константиновной. В дорожном платье, с компрессом на голове, виновато улыбающаяся, она лежала на широком диване, протянув руку врачу. Как всегда, на ее бледных, худых щеках выделялись две привлекательные ямочки.

— Так вот, — продолжал комкор. — Садитесь, буду рассказывать. Прежде всего, Военный совет подбил итоги осенним маневрам. Якир провел их блестяще. Эти маневры имели не только военный, но и политический аспект. Политический даже больше, чем военный. Кое-кто и сейчас пишет за границей, что мы «колосс на глиняных ногах», что наша армия рассыплется от первого удара. После подписания пакта о взаимной помощи французы послали к нам своих генштабистов — пехотинцев, артиллеристов, летчиков. Танкист Легуэст попал к вам. На всех банкетах он превозносил наши танковые войска. Говорит, что научился многому в Красной Армии. В тон ему выступали генералы Луазо, Крейчи. Их ошеломили наши воздушные силы, наши десантные войска, наши танковые соединения, наши авиационные и танковые заводы. Итальянцы больше молчали, верно, думали над тезисами будущего доклада своему берлинскому хозяину. И это неплохо. Может, охладит пыл бешеного фюрера. О коннице наши союзники сказали: «Эффектно, но коню трудно устоять против самолета и танка». И я с ними согласен.

Туровский, разгорячась, взъерошил шевелюру, и я вновь увидел пред собой того неутомимого планировщика метких ударов по врагу, каким я его знал прежде.

— Обо всем этом говорилось на Военном совете. И здорово — впервые нарком собрал вокруг себя полководцев. Выслушал их, советовался с ними. Отмечаю — определяются две линии. Линия Тухачевского, требующего усиления механизации войск, и линия Буденного, возлагающего все надежды на конницу. Я, и не только я, хотя и провел всю гражданскую войну в кавалерии, за Тухачевского. Все члены Военного совета пели дифирамбы Якиру за маневры, конечно... [73]

Из свойственной ему скромности Туровский о себе не сказал ни слова. А мы все знали — над подготовкой Киевских маневров потрудился и он немало.

— Там, на Военном совете, мы окончательно услышали, что Якир остается в Киеве. Помните, сразу после маневров говорили, что его забирают в Москву — не то на пост начальника Военно-воздушных сил, не то на пост начальника Генерального штаба. Есть слух, что сыграло решающую роль слово ЦК Украины — Коссиор и Постышев просили не трогать Якира. Да и он сам сказал Сталину, что не стремится к повышению...

— А тост Ворошилова в 1934 году помните? — перебил я рассказчика.

— Меня там не было, но что-то слышал.

— После осенних маневров 1934 года, — напомнил я комкору, — Ворошилов на банкете в киевском ресторане «Динамо» поднял бокал: «За вождя Красной Армии Иону Якира. Он плоть от плоти, кость от кости рабочих и крестьян». Это было в присутствии Коссиора и Кагановича, в присутствии турецкой военной делегации и ее главы — Фехретдина-паши. Нас всех поразил этот тост. Ведь вождь Красной Армии у нас считается один — Ворошилов...

— Что ж? Клим любит Якира. И не скрывает этого. Да, — продолжал интересный рассказ комкор, — Военный совет оценил не только прошлое. Он заглянул и в будущее. Много говорилось о путях развития Красной Армии. О гитлеровской угрозе. О нашей военной доктрине. О кадрах. О нашей военной теории. Об уставах. Мы все знаем немецкую теорию Зольдана о профессиональных армиях, английскую Фуллера, считающего, что будущее принадлежит танкам, итальянскую Дуэ, утверждающую, что войну можно выиграть одной авиацией. В каждой есть зерно истины. А мы создаем свою — интегральную ленинскую теорию. В ней отводится заслуженное место массовой пехоте, авиации, механизированным войскам. Кстати, Военный совет решил создать новый Полевой устав. И проекты нового устава поручено представить трем товарищам, каждому — свой. Эти товарищи — Тухачевский, Мерецков и я.

Это сообщение еще раз подтвердило тот факт, что бывший начальник штаба червонного казачества пользуется все большим и большим доверием высшего военного руководства. Его путь большевика и солдата имел свои особенности. Черниговский гимназист, большевик с 1912 года, он в 1914 году попадает в ссылку. В 1918 году командир Сербского красногвардейского отряда. Затем идет в начальники [74] штаба в червонное казачество к своему другу детства Виталию Примакову. В 1924 году он начальник кавалерийской школы в Ленинграде. В 1927 году энергично борется с оппозицией. После этого назначается командиром дивизии в Ленинграде, затем командиром корпуса в Куйбышев, в Киев. У него были большие заслуги, которые нельзя было обойти, и очевидная для всех преданность, которую нельзя было не заметить. С 1935 года Туровский заместитель командующего войсками округа.

— Теперь вот что, — продолжал комкор. — Передаю вам распоряжение Бороды. Дубовой просит вас не засиживаться здесь. В связи с новыми решениями Военного совета округ должен сформировать несколько новых танковых частей. Эту работу командующий возлагает на вас. Закругляйтесь, мы вас ждем в Харькове. С формированиями мороки будет много. И от этого вам не отбояриться, как от штаба танкового корпуса. Правда, Халепский почему-то против вас. Помните, летом он заскочил на Холодную гору — на ваши летние квартиры. Нашел на складе несколько заржавелых подшипников. Полетел к Дубовому и в пене доказывал ему, что командир полка не на месте. А Дубовой, усмехнувшись, ответил ему: «Чтоб судить, на месте ли командир, вам следовало бы съездить в Чугуев, полазить по танкодрому, полигону, а не копаться в складах запасных частей». Не дрейфьте, мы вас в обиду не дадим...

Да, во всем шел мне навстречу командующий Иван Дубовой — друг и соратник Якира по гражданской войне. В лице его помощника Семена Туровского и замначпуокра Николая Савко я имел старых друзей по червонному казачеству.

— Я не Виталий, — продолжал Туровский, — он до сих пор дуется на вас за «Золотую Липу». Хотя вы в ней и меня поддели. Неужели в работе я выгляжу таким чудаком? Вы даже не соизволили подарить мне книгу. Я ее прочел в салон-вагоне Якира. Хотя Якир и говорит, что я в книге, как живой... Это вас выручает. Кому-кому, а Ионе Эммануиловичу поверить можно.

— Что ж? — ответил я. — Кое в чем Виталий прав. Хотя многие утверждают, что это был удар примаковской шпаги по воздуху. Но, кроме шпаги Примакова, были еще сабли червонных казаков. А они в Стрыйском рейде, как и в прежних, действовали отлично.

— Ну и получили по носу, — рассмеялся Туровский, очищая мандарин.

На пороге спальни показался врач. [75]

— Больная в порядке и вполне транспортабельна. Желаю счастливого пути.

— Проводите нас, — попросил комкор. — В дороге от Сухуми до Гагры я замучился с Верой. Может, вместе мы ее отвлечем.

Мы поехали. Но и теперь наши разговоры не очень-то помогли Вере Константиновне. В Сочи Туровский повел нас не на вокзал, а в сторону от него. На путях стоял ожидавший его салон-вагон.

— При царе нас возили в столыпинских вагонах, с решетками, — сказал комкор, — а при Советах в этих вагонах. Заходите.

Увы! Одному из авторов нового Полевого устава не пришло тогда в голову, что столыпинские вагоны не были еще сданы в архив...

— А вы такого писателя — Авдеенко знаете? — спросил уже в вагоне Туровский.

— Автор книги «Я люблю», — ответил я, — книгу читал, а писателя не знаю.

— А я книги не читал, зато автора слышал. На сессии ЦИКа. Разве можно так выступать? До того угодничал перед Сталиным, что тошно стало. Поверьте — это не нужно ни партии, ни Сталину, ни нам с вами. Это нужно лишь подхалимам. Выслуживаются... Поверьте, я чту и уважаю нашего Генерального секретаря, как деятеля, как человека. Но — как бога?..

Тогда уже имя Сталина всячески превозносилось прессой, его ближайшими соратниками. И если б эти слова сказал кто-либо иной, я бы это расценил как вольнодумство. Так нас воспитывали. Но Туровский? Отважный борец с ленинградской оппозицией — это совсем иное!

— Да, забыл вам сказать, — продолжал комкор уже в самом вагоне. — Здорово говорил на Военном совете Якир о кадрах. Кому-кому, а ему, бывшему начальнику военно-учебных заведений, и карты в руки. Он доказывал, что новую форму надо подкреплять новым содержанием. Большую часть речи он посвятил лейтенантам. Одним словом, теперь будет так. Лейтенант — ключевое звено дисциплины, обучения, воспитания. Его никто не смеет третировать — ни командир, ни комиссар, ни особист. Воинское звание командира свято, и лишать его звания можно лишь по приговору суда. Не то, что раньше. Особист, обвиняющий лейтенанта, обязан представить командиру полка неопровержимые доказательства вины. А не так: особист заявляет, что лейтенант преступник, и ты обязан ему [76] верить. А может, этот особист повздорил с лейтенантом за девушку, может, зарится на его комнату, может, лейтенант не подал ему руки в клубе? Снять с работы лейтенанта может лишь командующий войсками округа, а командира полка — сам нарком. На арест полковника также нужна санкция наркома. Вот это будет порядок! Вот это и есть новое содержание в новой форме!

* * *

Я возвращался в Гагры. Бетонированное шоссе извилистой лентой убегало на юг, то прижимаясь к прибрежным кустам, то уходя влево — к бесконечной горной гряде. Ее крутые склоны, поросшие густым кедровым лесом, напоминали шкуру огромного зверя. Навстречу попадались машины, арбы, груженные мандаринами, верхом на поджарых лошадках горцы, как правило, парами — муж и жена.

Я находился под впечатлением всего услышанного мной. Было о чем подумать всякому, кто много лет был кровно связан с Красной Армией, кто видел ее зарождение, кто радовался ее расцвету, кто болел о ней. Я глубоко верил тому, что наши старшие товарищи, собравшиеся на Военном совете в Москве, сделают все, чтобы наша армия стала еще сильнее, еще могущественнее. Не знаю, что там думали высшие начальники, ближе знавшие Ворошилова, знавшие его, как равного, а кто и как подчиненного, но мы, низовые работники, непоколебимо верили, что «железный нарком» твердой рукой ведет наши Вооруженные Силы от успеха к успеху, а в случае войны поведет от победы к победе.

До пятилетки мы гордились своими слабосильными, малоповоротливыми танками, скопированными с французских образцов «Рено». А сейчас мы имели не только свои быстроходные БТ, но и тяжелые марки Т-28 и Т-35. Им еще далеко было до KB, до современных машин, но все же они не уступали тогдашним лучшим заграничным образцам. Правда, далось это нелегко.

В 1932 году ХПЗ с трудом выпустил два танка, а в 1935-м с его конвейера ежедневно сходили роты машин. Вот что дала армии первая пятилетка, вот что дали ей наши конструкторы, наш замечательный рабочий класс.

Без этого не существовали бы танковые бригады Куркина, Федоренко, Жилина в погранполосе, девять танковых полков в трех конных корпусах, танковые батальоны в каждой стрелковой дивизии, танковый корпус Борисенко [77] в Киеве, отдельная танковая бригада Шмидта там же, в Харькове тяжелый полк Ольшака и наш полк ТРГК{1}. И это только у нас на Украине! А Белорусский, Ленинградский, Московский военные округа, а Дальневосточная армия Блюхера?

Неустанно и славно работал броневой цех нашей страны. И в этом, без сомнения, была заслуга Иннокентия Андреевича Халепского. Меня так не взволновала сама беседа с Туровским, как глубокие раздумья после нее. Хотелось, засучив рукава, взяться за работу, втянув в нее людей, доверенных мне. Я гордился своей принадлежностью к Красной Армии, гордился доверием партии и людей, поставленных ею во главе наших Вооруженных Сил. Мысли устремились в будущее, хотя и не забывались тяжелые и незаслуженные огорчения прошлых дней. А их было больше, чем достаточно.

* * *

Каков бы ни был ушедший год, принес ли он радость или печали, мы его провожаем с сожалением. Может, новый будет и лучше, но старый уже значится на странице «расход», а не «приход». Да, слишком пестрым был ушедший, 1935, год. Он оставил глубокие борозды и в уме, и в сердце. И не десять, а сотни его дней потрясли нашу страну. Они прошли под мрачным знаком неслыханного дотоле преступления — убийства одного из лучших, верных ленинцев — Сергея Мироновича Кирова. Если б люди тогда, в 1935 году, об этом злодеянии узнали то, что узнали спустя двадцать один год, в 1956-м...

Новый год отдыхающие встречали радостно и шумно. В комфортабельной гостиной, где был накрыт праздничный стол, собралось дружное общество.

Главным распорядителем, или тамадой, выбрали веселого, но, по убеждениям многих, недалекого человека, первого заместителя председателя Киевского горсовета Мануйловича, по прозвищу Абдул Гамид. Он часто, ни к селу ни к городу, вставлял бессмысленную присказку: «Абдул Гамид среди левкоев — полугибрид среди ковбоев».

Абдул Гамиду деятельно помогала миловидная статная женщина, прозванная в шутку Женбат. Марфа Гаенко была инструктором Киевского горкома по работе среди женщин. В санатории она пеклась о всеобщей нравственности. Строго следила за тем, чтобы женщины не засиживались [78] в мужских комнатах, брала на заметку ухажеров и во всеуслышание прорабатывала их.

И все же это ее заботами получилось так, что за праздничным столом все сидели парами. Самое почетное место отвели старшим — престарелому харьковскому профессору и его миниатюрной жене. Справа от уважаемой четы уселись тамада и его помощница — тамадесса — Женбат. Как единственному в санатории военному и мне оказали почет. Рядом со мной усадили нашу иноземную гостью — молоденькую француженку Флорентину д'Аркансьель.

Необычно для француженок рослая, хорошо сложенная, с каштановыми локонами, небрежно ниспадавшими на высокий белый лоб, с зелеными игривыми глазами, она, несмотря на широкий приплюснутый нос, привлекала всеобщее внимание.

Похвальные усилия гостьи изъясняться на чужом языке делали ее очень забавной.

Получив слово, она подняла тост за всех «камрадов» и отдельно за профессорскую чету: за «ма chere старюшка!» и за «mon cher старух!». Это вызвало всеобщий хохот, и больше всех смеялся «шер старух», начавший тут же бегло и бойко изъясняться с француженкой на ее родном языке.

Мое детство прошло без бонн, но спасибо нашим академическим наставникам — мадам Нико, бывшей царской фрейлине, и месье Аниловичу — 60-летнему карлику. Месье Анилович, преподаватель Военной академии имени М. В. Фрунзе, юношей покинул родной Гомель и обосновался в Париже. После Октября вернулся на родину. На первом же уроке заявил нам, слушателям, что ни слова не знает по-русски. И это дало свой результат. С большим терпением искусного педагога и доброго друга он настойчиво «офранцуживал» нас. И не только в классе, но и в тесной, заваленной книгами келье бывшего Страстного монастыря (там сейчас кинотеатр «Россия»), куда мы часто заглядывали. Все тепло своего сердца отдавал нам этот гомельский француз. Зато и мы с радостью отдали за него свои голоса, когда он на склоне лет решил стать членом Коммунистической партии.

Не раз с благодарностью я вспоминал и мадам Нико, и особенно месье Аниловича, когда осенью 1928 года в качестве гида сопровождал Марселя Кашена в его поездках по частям Красной Армии.

Обращаясь к соседке, я назвал ее мадемуазель Флорентин. Она меня поправила: [79]

— Мадам Флорентин. Зовите Флор, Лор — как вам нравится. Моя маман звала меня просто Жаба.

— Почему? — спросил удивленный профессор.

— Почему, почему? — от выпитого вина разгорелись глаза и раскраснелись щеки гостьи. — Видите мой нос? Ничего себе украшение молодой парижанки? Галоша, не нос! А случилось вот что. Сожгла я утюгом фестоны важной заказчицы — жены субпрефекта. Хозяйка ателье швырнула мне в лицо горячий утюг. Месяц лежала в постели. А мать меня точит и точит: «Кому ты после этого, жаба, будешь нужна? Век не сойдешь с моей шеи». Ах, Биби, Биби, — вдруг взгрустнула наша гостья, — как было бы хорошо, если бы рядом со мной сидели не вы, — указала она на меня вилкой, — а мой Биби!..

Что мы знали о нашей гостье? Привез ее в Гагры какой-то военный с ромбом. В беседах с нами она сообщала, что ее брат — коммунист, служивший на Мадагаскаре, был замешан в заговоре мальгашей. Брат скрылся. Пришлось покинуть Францию и ей. А почему — ни я, ни другие собеседники не стали ее расспрашивать. И это было естественно.

Но... чужая душа — потемки. В лекциях о разведке сколько раз подчеркивалась роль в ней женщины. Имя знаменитой Матта Хари стало нарицательным. Наполеон, выслушав доклад Фуше о том или ином происшествии, внушал ему: «Ищите женщину!» И почему, думалось мне, агентом должна быть графиня, поэтесса или оперная певица. Ею может быть и простая швея. Но это уже была перестраховка. Поневоле становишься перестраховщиком.

Во время ужина гостья непрестанно вспоминала своего Биби.

— Он не пролетарий, — откровенничала Флорентина. — Его отец крупный подрядчик-строитель. Сам Биби инженер, а любит меня ужасно. Но дурачок... Повел меня, невесту, к своей матери. Та посмотрела на меня, стала кривить носом. Смотрю, и Биби скис. Ну, думаю, вот какая твоя любовь. Попрощалась, ушла. Позвонила знакомому летчику. Думала — все кончено. Нет! Уломал-таки Биби своих стариков. Мы поженились...

В разгар откровенной исповеди Флорентины в холл вошел отдыхавший в Гаграх черный, как жук, врач-горьковчанин. С трубкой в зубах, с огромной черной шевелюрой. Абдул Гамид всегда подшучивал над ним: «Трубка у вас, как у Сталина, а патлы, как у Махно».

Заметив вошедшего, Флорентина шепнула мне: [80]

— Мой ухажер. Но вот беда — трудно мне с ним. Он знает французский, как я русский. Да и с вами мне не легко, — с издевкой рассмеялась француженка, обнажая изумительный набор белоснежных зубов.

Да, как ни старался месье Анилович, а мой французский язык был далек от живого, обыденного.

Врача-горьковчанина посадили за стол против француженки. С ним за столом стало тридцать три человека.

Часы отбили двенадцать. Тамада поднялся и произнес речь.

Вскоре курортники покинули стол. Всех потянуло на свежий воздух.

Вышли на широкий балкон холла тамада с тамадессой, профессор с женой. За ними потянулись и мы, но уже не парой, а неразлучным трио — Флорентина, ее воздыхатель-врач, попыхивая трубкой, и я.

В Москве, Харькове, Киеве лютовала зима, а здесь, хотя к ночи свежело, нас радовало почти весеннее гагринское тепло. Освещенные луной, застыли на склонах усадьбы вечнозеленые кусты лавровишни, рододендрона, самшита. Давно уже отцвели миндаль и маслина, но тонкий аромат их листвы доносился к нам на балкон. Уходило к горизонту присмиревшее море. Слегка волнуемое легкой зыбью, оно казалось огромной кольчугой, набранной из мелких серебристых пластинок. От берега до далекого горизонта стлалась ровная серебристая дорожка. Доносился к нам лишь ласковый плеск волн и сонное скрипение ночных птиц. Умолк даже наш неуемный тамада.

Необыкновенная черноморская ночь навеяла на всех мечтательное настроение. Мечтали тогда все, мечтал и я. Не хотелось думать о прошлом, хотя и было в нем много радостного, хорошего. Все мысли были устремлены в будущее. Безусловно, каждый из нас с великой надеждой лелеял мечту, что новый, наступающий в такой красоте 1936 год принесет людям и много счастья, и много тепла, И пора!

Поездка в Сухуми

Директор санатория посоветовал съездить в Сухуми, посмотреть отель «Синоп» — чудо современного зодчества и курортного комфорта.

В директорской машине со мной отправились на экскурсию заммэра Киева Мануйлович и только что прибывший из Киева Юлиан Бржезовский. От последнего, как обычно, [81] исходил приторный запах крепких духов. Усаживаясь в машине, он предложил:

— Прихватим с собой парижанку. Будет веселей.

— Какое там веселье? — возразил Мануйлович. — Что ты ей скажешь? Марсе-парсе, Макар телят пасе? Если уж приглашать, то лучше киевлянку, нашего Женбата.

Посло непродолжительных дебатов решили ехать в наличном составе — все же это был допотопный, невместительный газик.

Наш путь лежал через благодатные земли сказочной Колхиды. Над нами раскинулось по-летнему голубое чистое небо, а вдоль шоссе тянулись бесконечные плантации цитрусов. Ни конца ни края этим ветвистым, низкорослым деревьям, густо усыпанным золотистыми плодами. Мы ехали райской долиной Ориона, огражденной с востока высоченным хребтом. На его крутых склонах зеленели широкие шатры падуба и густые заросли куцего, с корявыми стволами, самшита.

Новая гостиница в Сухуми, построенная в гуще пальмовой рощи, поражала своей красотой и строгим великолепием. Сооруженная в первые годы нашего индустриального роста, она являлась шикарным подарком советским курортникам. Страна, заботясь о росте своей мощи и достатка людей, не переставала заботиться об их здоровье. Действительно, каждый тогда мог убедиться, что «самый ценный капитал — это человек». Эти слова сказал Сталин на выпуске слушателей военных академий.

В шикарном холле, устланном богатыми коврами, с чудесными картинами на стенах, развесистыми фикусами и олеандрами в углах, царило оживление. Обращала на себя внимание огромная доска с фамилиями гостей отеля. Среди немногих, знакомых мне, я нашел одну, которая немного взволновала меня.

С писателем Фадеевым мне приходилось встречаться не раз. Была в те времена одна организация, которая объединяла всех пишущих на военную тему, — Локаф.

Мы поднялись на этажи. Постучав, зашли в номер Фадеева. Он, заканчивая бриться, с лицом бледнее обычного, в расстегнутой нижней рубахе, лежал в постели. Поверх плюшевого одеяла высился ворох развернутых газет.

Я познакомил Александра Александровича с моими спутниками. Он, сославшись на недомогание, извинился, что не может встать. Велел взять стулья.

Завязалась содержательная беседа, обычная для людей, связанных общей идеей. Не наступили еще те времена [82] и те обстоятельства, которые превратили ряд простых душевных ребят в недоступных вельмож. Фадеев, очевидно, был рад нашему приходу.

— Читали новогоднюю «Правду»? — спросил Фадеев, достав с тумбочки пульверизатор и обрызгивая одеколоном свежевыбритое лицо. — Передовая окрылила меня, подняла настроение. Подумать только — за одну лишь первую пятилетку нам удалось ликвидировать безработицу в городе, нищету в деревне. Уничтожить основной бич старой России. Стоимость килограмма хлеба снижена на тридцать копеек. Вот одно только огорчает нас, советских людей, — кровавый террор в Германии. Чует моя душа — рано или поздно придется нам ошибиться с фашистами.

— Да, — подтвердил Бржезовский — начальник особого отдела КВО. — Наша разведка твердо установила — Гитлер плюнул на Версальский договор. У него под ружьем не сто тысяч, а уже весь миллион.

— И мы, верно, не спим? — вопросительно глянул на меня Александр.

— Разумеется! Кое-что сделано, кое-что на мази! — ответил я, вспомнив разговор с Туровским. — Знаю, что недавно вернули с Соловков большую группу командиров, осужденных по делу Промпартии.

— Это верно, — продолжал Юлиан. — Тут малость перехлестнули. Какурина; профессора Военной академии, может, взяли за дело. А многих просто по спискам. Только потому, что они бывшие царские офицеры. Ну, их после Соловков собрали к Ворошилову. Нарком извинился перед ними за ошибку. Выдали им по три оклада, новое обмундирование и направили на прежнюю работу.

— Знаю одного из них, — подтвердил я. — Владиславского — профессора академии. Он в царской армии был полковником, и у нас недавно получил это звание.

— А о деле Штромбаха слышали? — спросил Юлиан. — Интересно! Иностранные разведки не дремлют...

Штромбаха я знал. Это был самый веселый, самый живой, самый общительный из всех слушателей Военно-академических курсов сессии 1924–1925 годов. В 1918 году он перешел в Красную Армию из чехословацкого мятежного корпуса. Храбрый, высокограмотный, дисциплинированный, чистенький, подтянутый, он, как командир дивизии, был на высоком счету. Товарищи, подтрунивая над ним, рвали с его головы фуражку и искали заколотую в ее подкладке иголку с ниткой. Иголка всегда была на месте. Всем было известно, что с этого Штромбах начинал [83] любой смотр вверенных ему частей. Не найдя в красноармейской фуражке иголку, снижал общую оценку инспекторского смотра.

— И что же вы думаете, — оттопырил толстые губы особист. — Начальник 44-й дивизии, знаменитый своими таращанцами и богунцами, оказался искусным шпионом.

— Вот тебе на! — изумился Фадеев.

— Понимаете, — продолжал Юлиан, — как шпион он перешел к нам еще под Казанью. Снабжал генерала Гайду сведениями о Красной Армии. Белочехов выгоняли из России, а Штромбах остался. О нем там, за границей, долго не вспоминали. Как будто он и сам этому радовался — ведь как выдвинулся! Но вот в 1932 году прибыла из Чехословакии экскурсия знакомиться с колхозами. Ее руководитель настойчиво просил повезти их в Житомир. Что ж? Пришлось удовлетворить эту просьбу. А там, в Житомире, не стоило больших трудов кое-что уточнить. Штромбаха накрыли во время его нелегальной встречи с одним экскурсантом. То был его родной брат. Младший Штромбах сознался во всем. Чехословацкая разведка через него напомнила о себе Штромбаху-старшему... И Гитлер дает о себе знать. Недавно в Проскурове задержали подозрительного монаха. Оказался немецким шпионом...

— Слава чекистам! — с неподдельным восхищением выпалил Мануйлович.

— Что ж? Враг не спит! — сказал Фадеев. — Но и наш карающий меч не дремлет. Вот «Правда» нынче пишет, — он протянул нам газету и прочел: «Процесс над руководителями презренной зиновьевско-каменевской банды в начале 1935 года был последним актом в разгроме организованных покушений на диктатуру пролетариата и жизнь вождей партии. Очистив партию от врагов, от чуждых людей, проверка укрепила партийные ряды...»

Слава нашим вождям. Вот они в почетном президиуме московского актива — Сталин, Молотов, Каганович, Калинин, Орджоникидзе, Андреев, Микоян, Чубарь, Коссиор, Жданов, Постышев, Эйхе, Петровский, Рудзутак, Ежов, Хрущев. Вот они же, наши дорогие товарищи, принимают в Кремле передовиков сельского хозяйства... И во главе их наш родной, любимый Сталин. Здесь его портрет на первой странице «Правды». А вот адресованные к нему жаркие слова Джамбула: «Сталин, словно степной орел, счастье солнечное привел». Стихи Лахути: «Тому, кто Родину такую дал мне... тебе, о Сталин, мой тебе привет». [84]

— Со Сталиным нам никто не страшен! — восхищенно произнес Мануйлович.

— Пусть бесятся фашисты, — продолжал Фадеев, откладывая газету, — а передовые умы человечества с нами. Почитайте в «Правде» новогодние пожелания Советскому Союзу Ромена Роллана, Генриха Манна, Жан-Ришар Блока, Эптона Синклера, Уолдо Франка, Луи-Гийю, Майкл Голда, Синклера Льюиса и даже американского инженера Купера — того самого, что помогал нам строить Днепрогэс...

В дверь постучали. На пороге, с микстурой в руках, показалась интересная молодая женщина. От неожиданности она с минуту оставалась прикованной к порогу. Затем замахала левой, свободной, рукой, разгоняя облако сизого табачного дыма.

— Ну и накурили. Ничего себе больной. А духи? Откуда такие запахи? — сморщилась женщина. — Больной, примите лекарство!

Наступило время прощания. Фадеев, виновато улыбаясь, словно извиняясь за так неожиданно прерванную беседу, протянул нам горячую руку. Мы, отступая перед строгой сестрой, покинули номер, в котором незаметно провели полдня.

Я вспомнил нашу беседу с Фадеевым спустя две недели, читая передовую «Правды» от 22 января 1936 года. В ней приводилось высказывание Сталина: «Сопротивление разгромленного классового врага и его агентуры становилось тем отчаяннее и ожесточеннее, чем ярче вырисовывались очертания бесклассового социалистического общества. Этот непреложный закон классовой борьбы, к сожалению, не все поняли».

Лишь много лет спустя партия и народ поняли, что это сталинское высказывание, противоречившее тому, что говорилось раньше в передовой «Правды», было зловещим провозглашением программы бесчеловечного избиения лучших кадров партии, советского аппарата, народного хозяйства, науки, культуры и Красной Армии.

И спустя много лет люди узнали, что и «глава военной хунты Промпартии» Николай Евгеньевич Какурин, и «чехословацкий шпион» Ярослав Штромбах, честные советские командиры, погибли зря.

Пришел день отъезда. На машине санатория нас доставили в Сочи. В купе мягкого вагона кроме нас, троих харьковчан, находилась и возвращавшаяся в Москву Флорентина [85] д'Аркансьель. В интересной беседе дорога прошла незаметно.

В Харькове нам, покидавшим вагон, шел навстречу мой друг Николай Савко, замначпуокра. Мы с ним крепко подружились в Запорожской дивизии. Вместе написали книгу по истории червонного казачества. Николая прозвали «строгим холостяком». Его друзья всячески, но безуспешно старались его женить. Однажды Вера Константиновна познакомила его со своей подругой, рекомендуя узнать поближе ее приятельницу Веру. А Николай Аркадьевич ответил:

— Прошу не обижаться. Но я не верю ни одной Вере.

Вернувшись в купе, где оставалась француженка, я познакомил ее со своим другом, следовавшим за мной.

— Ca bon! — заявила Флорентина. — Не так будет скучно. До Москвы еще далеко.

Затем, бросив взгляд на петлицы Николая, с неподдельным восхищением воскликнула:

— О! Три ромба!

Пожелав им счастливой дороги, я покинул вагон. На перроне крепкий морозный воздух перехватил дыхание.

Верный друг зима

Я не узнавал нашего казарменного двора на Холодной горе. Все его площадки и закоулки были запружены боевыми машинами. А танки все шли и шли в наш адрес — из Ленинграда, Москвы, с нашего ХПЗ, освоившего к тому времени уже седьмую модель быстроходного танка.

Прибывали со всех концов Советского Союза танкисты для укомплектования новых частей. Суетились, кричали, возмущались их командиры, ежедневно штурмуя меня, и в их словах постоянно звучало одно слово «давай». Возникали обычные споры, недоразумения, конфликты. Наш 4-й танковый полк являлся базой формирования новых боевых единиц, но ведь и он имел свою программу боевой подготовки. Кроме этого, я, посоветовавшись со своими помощниками, наметил решить несколько тактических задач с выводом в зимнее поле всего состава полка и большого количества боевых машин. Наши танковые соединения не имели опыта действий в зимних условиях. Этот пробел чувствовался и в уставах, и в наставлениях того времени.

Выход намечался с длительным, трехдневным отрывом от основной базы. Это заставило всех нас — строевиков, [86] штабников, политработников, снабженцев, техников и особенно медиков — серьезно готовиться к зимнему выходу.

В лице Хонг-Ый-Пе я имел прекрасного помощника. То ли уже полностью, до дна был исчерпан мед супружеской жизни, то ли так безраздельно отдавался работе, но Хонг засиживался в штабе до полуночи, а иногда и ночевал там. Женат он был на худенькой, невзрачной, старше его тремя годами, московской ткачихе. Двое малышей — Ревком и Марат — своими прелестными личиками пошли не в мать, а в отца. Майор Луи Легуэст, льнувший к командирским детям, особенно сдружился с малышами Хонга. А ведь душу взрослого легко узнать по его отношению к детям.

Ко всем нашим прямым заботам добавлялись и косвенные. В части все еще проходил стажировку литовец Печюра. Отличник учебы, он из кожи лез, стараясь оправдать затраты каунасского правительства. К Новому году он был даже премирован вместе с рядом отличников полка.

В середине января как снег на голову свалился на нас, приехав из Москвы, военный атташе Болгарии. Накануне о его приезде нас предупредила телеграмма из Москвы и звонок командующего Дубового. Мы имели право принимать иностранных военных представителей лишь по телеграмме Ворошилова, шедшей в два адреса — мой и Дубового.

Высокий, грузный брюнет, в форме, скопированной с царской, он и по умонастроению ничем не отличался от царских полковников. С фотоаппаратом в руках, с необычной для его комплекции подвижностью гость проявлял неуемное любопытство. Осмотрев детально все парки, каждый бокс в них, неудержимо рвался в гараж, где стояли тяжелые танки Т-28 учебного батальона Ильченко. Мы ему сказали, что там нет ничего интересного — обычные пожарные машины. Но он настаивал, Хонг махнул рукой: «Машины разобраны, на ремонте! Двинемся дальше»...

Болгарин не упустил и боевую технику, заполнившую казарменный двор. Ну что ж? Пусть знает, а если хочет, пусть напишет, куда найдет нужным, что в нашем полку колоссальный против штатов избыток машин.

Военному атташе захотелось сняться с нами на фоне боевого танка. Пожалуйста! Снимки этих машин уже сотни раз помещали во всех наших газетах.

Банкеты иностранным гостям давались двух разрядов. По первому — в гостинице «Красная», по второму — у себя в части. Болгарину по указанию Москвы был устроен банкет по высшему разряду. Птица! [87]

После первого нашего тоста за болгарского гостя и его армию «птица» подняла тост за Советский Союз, за Красную Армию. Выпив, болгарин продолжал:

— Наши народы сроднила Шипка, но не знаю, что сроднит наши правительства. Слишком они разные, хотя... кое-какие сдвиги есть. На сессии вашего ЦИКа военный доклад делал не Ворошилов, а маршал Тухачевский. — Гость лукаво сощурил глаза. — Господин Тухачевский все же бывший царский офицер-дворянин. И даже ваша «Правда» писала: «Появление на трибуне Тухачевского было встречено бурными и продолжительными аплодисментами». Не только я, но и весь дипломатический корпус обратил на это внимание. Началось перерождение. Не Ворошилов, а Тухачевский. Это знаменательно!

Чудак человек! Чем он и иже с ними себя тешили? Напрасно наш замполит Зубенко убеждал его в том, что Тухачевский прежде всего коммунист, член партии с 1918 года. «Птица» долбила свое...

Мы же, армейская среда, расценивали выступление маршала Тухачевского на сессии ЦИКа как знак тесной деловой дружбы между Наркомом обороны и его заместителем.

На Западе раздавались первые раскаты страшной грозы. Доклад Тухачевского, изобиловавший фактами роста нашей военной мощи, говорил о том, что страна готова в любой момент дать отпор любому агрессору. Вот почему делегаты так дружно и единодушно аплодировали докладчику.

В этом аспекте было знаменательным и выступление на сессии премьера Советской Украины П. П. Любченко, который сказал: «Пусть запомнят господа капиталисты: Страну Советов, руководимую партией большевиков, руководимую великим Сталиным, никогда и никому уже не победить». Его поддержал Буденный: «Уверенность наша крепка и потому, что у нас есть замечательный полководец — пролетарий, Народный комиссар обороны, Маршал Советского Союза товарищ Ворошилов».

Но... генерал силен своими воинами. И вся Красная Армия работала в те дни не покладая рук. Страна жила напряженной жизнью. Не благодушествовали и мы.

В январе Кремль принимал передовиков предприятий золота и цветных металлов, МТС, далекого Азербайджана. 3 января родители академика Лысенко через «Правду» благодарили Сталина за награждение сына орденом Ленина. В тот же день отмечалось 60-летие Вильгельма Пика. 5 января Екатерининскую дорогу переименовали в Сталинскую. [88] 19 января Коссиор на киевском активе доложил, что в результате проверки исключено 10 процентов из партии. И «всем мы обязаны мудрому, непоколебимому вождю и организатору наших побед товарищу Сталину». 24 января Стецкий, делая доклад о 12-й годовщине смерти Ленина, сказал: «В сознании всех членов партии Сталин и Ленин это одно». А вот слова Барбюса: «Сталин — это Ленин сегодня». 29 января отмечалось 70-летие Ромена Роллана, и в тот, же день «Правда» писала: «Лондон. Маршал Тухачевский шел в процессии вместе с представителями армий других держав. Шли также Нарком Литвинов, полпред Майский и военный атташе Путна. На похоронах короля Георга V из-за давки упало в обморок 7 тысяч человек».

Много интересного произошло и в феврале. Первого числа правительство после приема в Кремле наградило передовиков Бурят-Монголии. Москва встречала Андре Жида. «Правда» напечатала главы из 4-го тома «Тихого Дона». 5 февраля была объявлена амнистия профессору Рамзину и другим из Промпартии, осужденным 7 декабря 1930 года. Находясь в заключении, Рамзин разработал проект своего неповторимого прямоточного котла. 16 февраля Кремль принимал животноводов и выдал им более ста орденов.

А у нас, в танковом полку, жизнь шла своим чередом. Мы наметили свой зимний выход на 20 февраля. Танкисты дали обязательство в честь 18-й годовщины Красной Армии провести выход отлично, по-стахановски, без потерь в людях, без ущерба для боевой техники.

Накануне, 19 февраля, позвонил мне заместитель начальника штаба округа хромоногий Ауссем. С Владимиром Ауссемом, сыном наркома, мы уезжали из Киева на деникинский фронт летом 1919 года. Я услышал в трубке знакомый мне хрипловатый голос:

— Мы тут решили отправить тебя на Сабурову дачу. В такие морозы выводить часть, да еще на три дня. Сумасшедший! Передаю приказ командующего — выход отменяется. Проведете его, когда потеплеет.

Я ответил, что приказ не отменю, а завтра с рассветом полк выступит. В трубке снова загудело: «Сумасшедший! Осел!»

На Ауссема я не обиделся. Нередко и ему приходилось слышать от меня не менее лестные эпитеты. Все же это был друг!

На фронте, под Новым Осколом, когда его, долговязого [89] дылду, сразила пуля станичника-гундоровца, я первый оказал ему помощь. Часто открывалась в колене Владимира рана, и я часами просиживал у его постели в госпитале. Такие же знаки внимания он оказывал и мне.

Вслед за Ауссемом позвонил сам командующий.

— Что вы там затеяли, дружище? — выговаривал мне Иван Дубовой. — Что, соскучились по ЧП?.. Чего, чего? Не хватает нам еще обмороженных. Не слышали, что произошло на прошлой неделе в Москве? Начальника академии Корка, комиссара Щаденко, начальника штаба Кит-Вийтенко отдали под суд. Они устроили лыжный пробег и обморозили слушателей. Кое-кому отрезали руки, ступни ног. Что? Захотел познакомиться с трибуналом? Округу устроить неприятность?

Я напомнил командующему французскую поговорку: «Отмена приказа — залог беспорядка». И настоял на своем, сославшись на то, что зима всегда была нашим союзником. Я сказал, что не жду за поход наград, и постараюсь избежать взысканий, что Колчак наступал летом, а разбит был зимой, что Юденич имел успех осенью, а разгромлен был в морозы, что Деникин летом 1919 года, а Врангель летом 1920 года шли вперед, а зимой их растрепали в пух и в прах. Что товарищ Зима — наш союзник, а не враг. И чтоб она нам не изменила, надо не прятаться от нее, а сдружиться с ней. Я просил Дубового не настаивать на отмене выхода.

После долгих дебатов Дубовой уступил. Под конец сказал:

— Убедили. Смотрите, не подведите себя, не подведите округ. Это очень и очень ответственный шаг. И берегите полк. Прежде всего, конечно, людей. Захватите с собой побольше спирта...

А мороз все крепчал и крепчал. И это, по правде сказать, тревожило меня, особенно после телефонных звонков. Мороз был лютый, с плотным густым туманом. На броне машин сверкал синеватый иней. Голой рукой нельзя было дотронуться до нее.

Земля звенела под траками гусениц и подошвами красноармейских сапог. Валенок в полку не было, и я, не желая ставить себя в особое положение, выехал не в фетрах, а в сапогах. Зубенко, Хонг-Ый-Пе, обутые в катанки, отлучившись домой, тоже переобулись. В валенках оставался лишь один командир роты Георгий Щапов — всегда небрежно одетый, малодисциплинированпый, вечно чем-то недовольный, расхлябанный человек. [90]

— У меня пальцы отморожены, не могу в сапогах, — заявил он. Под стать Щапову был и помпотех Юматов. Из-за выхода, требовавшего тщательной подготовки, ему пришлось не спать несколько ночей.

Но вот яростнее загудели машины. Длинная колонна танков, выслав вперед быстроходную разведку, головное и боковое охранение, двинулась по шоссе к Новой Баварии.

Вызвав в голову врача Бакалейникова, я отдал в его распоряжение три легковые машины. В них погрузили теплые одеяла, термосы с чаем, бидоны со спиртом, несколько пар валенок. Всех обмороженных было решено немедленно снимать с танков и везти в ближайшие больницы. Дислокация последних была нанесена на докторскую карту.

...Широкий снежный простор сверкал мириадами искр. Они, как живые, горели и переливались золотым и серебряным светом. Снег летел из-под быстровращающихся гусениц легкой сверкающей дымкой. Пологие бугры на востоке казались смугло-фиолетовыми, а сосновый бор на западе, освещенный первыми робкими лучами, — золотисто-огненным. Зимний воздух был насыщен ароматом свежевскрытого арбуза.

Батальоны двигались дружно, умело, стремительно. Машина шла за машиной. Тяжелые — приятно журча широкими гусеницами, а быстроходные — грохоча моторами и крепкими траками.

На ночевку, в совхоз под знаменитыми Борками, мы прибыли в сумерки. Там нас ждал горячий обед и отдых до рассвета. После обеда в клубе совхоза был устроен разбор. Одни командиры заслужили похвалу, других пришлось взмылить. Помню, особенно крепко досталось Щапову. Таким, каким он был в повседневной жизни, таким оказался в тяжелых условиях зимнего похода. Я попросил всех командиров, не ленясь, записывать все, чего нет в наставлениях и уставах, чтобы мы могли после поделиться опытом с другими танковыми частями. Напомнил им поговорку периода гражданской войны: «Они нас на танках, мы их на санках». А теперь и мы их будем крошить танками не только летом, но и зимой.

Из клуба мы шли вместе с Зубенко. Он мягко укорял меня:

— Щапов, конечно, получил по заслугам. Но вы забыли, что с нами иностранец, этот Печюра...

— Пусть! — ответил я. — Думаю, что он скорее запомнит все хорошее, нежели плохое. А хорошего у нас, кажется [91] мне, немало. А потом — какой он иностранец? Он уже со всеми своими потрохами наш...

Может, увлеченный субъективизмом, я переоценил иностранного стажера? Но вот выдержки из письма Витаутаса Печюры от 2.11.1962 года лучше всего свидетельствуют о том, что я тогда был недалек от истины:

«Пребывание в 1935 году в Харькове было для меня большой жизненной школой, которая повернула мне всю жизнь на правильный путь к народу. Я навсегда остался Вам искренне благодарен за создание мне всех условий лучше увидеть жизнь, познакомиться с советской печатью, литературой. Еще раньше я побывал в Швеции, Германии, Дании, и у вас понял разницу между социальным строем вашим и капиталистическим. Эти мысли мне, тогда офицеру буржуазной армии, были опасны, они тревожили меня. Я очень благодарен прикомандированному ко мне товарищу Некрасову, который много разъяснял мне. Помню комсомольскую конференцию, на которую пригласили меня. Вот там я окончательно понял разницу между нашими армиями, между вашим сознательным бойцом и нашим вымуштрованным солдатом».

Мы зашли в помещение, где отдыхали бойцы-быстроходчики. В неосвещенном клубе, на полу, как волчьи зрачки, вспыхивали огоньки папирос.

Мы вслушивались в веселый гомон бойцов. Один хвалил свою машину, другой, выставляя себя, кое-кого высмеивал, третий благодарил Толкушкина за наваристый плов.

Бойцы жаловались лишь на одно — не хватало питьевой воды. И тут впервые, вопреки моим правилам, крепко и грубовато отчитал на людях Бакалейникова, хотя и он, бедняга, за день намотался как следует.

А мороз не сдавал. Юматов получил приказ, в порядке опыта, в одних машинах спустить на ночь воду и масло, в других — периодически прогревать моторы. Второй способ вполне себя оправдал, хотя пришлось выделить на ночь дежурных прогревальщиков. Другие танки, хотя их и залили горячей водой и маслом, пришлось заводить тягачами.

Многие танкисты несли службу и ночью. Не пришлось спать и самому. Не раздеваясь, запасшись газетами, я лег на койку в тесной кабине совхозной конторы. Над головой гудело радио. Там, в борковском совхозе, той ночью я услышал радостную весть — в Испании победил народ. Ушло в отставку реакционное правительство Вальядареса. Ему на смену пришло правительство народного фронта Асаньи.

Я подумал — создается тыл у нашей союзной Франции. [92]

Вспомнил майора Легуэста. И, словно подкрепляя мои мысли, радио возвестило о бурном обсуждении советско-французского договора. На заседании шли дебаты о ратификации этого пакта. Его противник, бывший коммунист, переметнувшийся к фашистам предатель Дорио, как обычно, клеветал на Советский Союз, а председатель палаты Эррио, возвестивший в 1921 году: «Ни фашизм, ни коммунизм, ни Рим, ни Москва», отвечая Дорио и другим противникам договора, заявил с трибуны палаты: «С полным основанием крупнейший французский специалист генерал Луазо, посетивший Советский Союз, заявил, что Красная Армия является одной из наиболее мощных армий в Европе».

Палата большинством голосов ратифицировала договор. Я подумал: в этом, возможно, есть и крупица нашего труда, труда всего боевого коллектива 4-го танкового полка, принимавшего французского гостя майора генерального штаба Луи Легуэста.

Тогда же радио сообщило, что 20 февраля вернулся из Англии маршал Тухачевский вместе с военным атташе в Лондоне комкором Путна. Встречали маршала замкомвойск Московского округа Горбачев, начальник военных сообщений Аппога, комкор Геккер.

Чуть свет эти новости мы с Зубенко поспешили сообщить полку, и работа закипела еще веселее. Люди заливали радиаторы горячей водой, заправляли масляные баки горячим маслом, а в бензин добавляли неразбавленный спирт.

Затем мы двигались по заснеженным полям, сближались с «противником», занимали исходное положение, атаковывали, палили из пушек, рвали гусеницами девственный снежный покров и вновь шли на сборный пункт, чтобы к вечеру встать на ночлег в намеченном приказом месте.

Теперь уже на коротком, шестичасовом ночлеге не спускали воду и масло. И в полночь, когда часть выступала в поход, все машины тронулись с места.

Мною овладела тревога. Но машины шли и шли, хотя я знал, что этой тревогой охвачены многие. Казалось, что непроницаемый мрак еще больше усиливал стужу. Видны были лишь огромные силуэты ближайших машин да ныряющий свет сигнальных огней.

Невольно вспомнились предостережения Дубового и Ауссема.

Я выслал вперед Хонга приготовить людям стоянку. Сам вернулся назад, считая на ходу машины. Добрался до хвоста, где в открытых «язях» двигались части обслуживания. Бойцы, стоя, отплясывали быстрый танец и согревались, [93] толкая друг друга плечами. На мой вопрос: «Каково?» — они отвечали веселыми шутками.

Опять проскочил вперед и снова вернулся в самый хвост. Стал брезжить неясный рассвет. В хвосте кое-кто, спрыгнув наземь, бежал, держась за борт машины. К рассвету холод усилился.

Я видел, что стужа одолела многих. Приблизился к бойцам, посмотрел им в лицо и взял к себе в машину троих. Погнал снова вперед, опередил колонну и забросил этих троих в село, где уже дымился горячий кофе, а Толкушкин наполнял кружки спиртом.

Через полчаса весь полк собрался на широкой улице поселка. Мерно гудели моторы. Танкисты обогревались в колхозной конторе, в хате-читальне, в домах колхозников, пили кофе, глотнули крепкого спирта, совали руки в горячие печи и с полчаса молчали, словно бессердечная стужа сковала их молодые сердца.

И вот снова послышались шутки, смех.

Обогревшись, мы двинулись дальше. Прошли через город Изюм. А после обеда показались смутные очертания большого фабричного центра. Танкисты узнавали знакомые с детства трубы знакомых заводов. Это был Харьков.

Выступили мы из него 20 февраля на рассвете в сторону Новой Баварии, а вернулись 22-го числа, сделав кольцо по зимнему бездорожью в 200 километров, со стороны Змиева, Этот поход дал нам очень много. Наши люди оказались на высоте, борясь со стужей, бураном, усталостью и сном. Нам раскрылось многое из поведения людей и машин в тяжелых условиях зимы. Во всех отношениях поход был поучительным. Наши командиры исписали и вручили Хонгу кипу тетрадей. Нам с Хонгом и Зубенко предстояла задача все это подытожить и обобщить.

На подходе к Харькову пришлось «прогревать» еще одного товарища — помпотеха Юматова. Тут, очевидно, была и моя вина — танки израсходовали весь запас горючего. Юматов объяснял это постоянным прогреванием машин на стоянках. Но управлять — значит предвидеть. Следовательно — мы управляли не совсем хорошо. Благо рядом находился бензосклад аэропорта. Гражданский воздушный флот выручил нас.

Разместив машины и людей, я из нашего штаба по телефону доложил командующему:

— Четвертый танковый полк задание выполнил. Потери — сломанный ленивец БТ в роте Щапова и один обмороженный. [94]

— Кто и что себе обморозил? — спросил Дубовой.

— Один санитар Бакалейникова обморозил палец правой ноги...

Не ужиная, не раздеваясь, я завалился на диван. После трех бессонных ночей и трехдневного напряжения сил спал сутки. Не слышал, как мать сняла с меня задубленные от стужи сапоги.

Вечером, это было 23 февраля 1936 года, позвонил дежурный по полку. Сообщил содержание полученной из Москвы телеграммы: «Поздравляю праздником Вам присвоено звание полковника Ворошилов».

Я подумал: «Ого! Сам Ворошилов поздравляет меня. Что ж? Это неплохо!»

Но дежурный ошибся. Подумав, что на телеграфе произошла опечатка, он по-своему передавал подпись. А телеграмма была подписана комдивом Хорошиловым, заместителем начальника Управления кадров РККА.

Новое нас подстерегало на каждом шагу. Мы каждую минуту набирались опыта. И свой опыт надо было передать танкистам всей Красной Армии.

Хороший конь домчит тебя до врага, а в крутую минуту и унесет от него. Сумеешь приручить коня — получишь надежного боевого товарища. Так и с зимой. Споешься с ней — она довершит то, что начал ты. А так, за здорово живешь, не жди милостей от русской зимы.

Потом у немецких захватчиков пошло в ход словечко «генерал зима». Весь наш дружный коллектив, не щадя себя, делал все, чтобы иметь право назвать нашего сезонного союзника и боевого друга «товарищ Зима!».

Гитлеровский эмиссар

Пришла шифровка от Ворошилова: «К вам едет эстонский военный атташе майор Синка».

Присвоение воинских званий вызвало недоумение среди старых рабочих Харькова. В сознании бывших красногвардейцев слова «капитан», «полковник» ассоциировались с понятием «контра». На специальных митингах рабочим разъясняли, что союз с армиями Запада вызвал необходимость унификации воинских званий.

Такой митинг устроили и на Холодной горе. Там размещалась основная часть Харьковского гарнизона. Мне поручили сделать доклад. Наш замполит Зубенко, зная мою загруженность в части и литературную работу дома, не обременял меня партийными поручениями. Но вскоре после митинга [95] о званиях он дал мне еще одну нагрузку — рассказать танкистам о новой книжечке, посвященной истории большевистских организаций Закавказья. Если брошюрка Ворошилова «Сталин и Красная Армия», обойдя Ленина, приписала все победы молодой Республики Сталину, дав тем зарядку на много лет всем фальсификаторам истории, то Лаврентий Берия, поставив на книжечке, написанной не им, свою фамилию, переадресовал Сталину все заслуги большевиков Закавказья.

Брошюрка всячески популяризировалась. Ее автор, до того известный лишь на Кавказе, приобретал всесоюзное имя.

Увы! Занимался этой популяризацией и я.

Еще окончательно не отпочковались новые формирования — полк Рабиновича, отдельный батальон БТ Лозгачева, три батальона Т-26, сколоченные для стрелковых дивизий округа. И наш почин с зимним выходом пришелся многим по вкусу. 23-я Харьковская стрелковая дивизия проводила теперь зимние занятия с участием танков. Эти танковые подразделения приказом командующего наряжались из нашего полка.

И округ проводил свои занятия — полевые поездки, военные игры. Там каждый участник выполнял роль, близкую к той, которая ему предназначалась мобилизационным планом.

Успешно двигалась работа над романом о будущей войне. Домысел домыслом, а участие в окружных учениях широкого диапазона давало мне материал для подкрепления домысла конкретным содержанием.

...Шел третий месяц стахановского года. Награждались стахановцы — участники встреч в Кремле. Сотни орденов выдали животноводам, льноводам, передовикам Грузии, участникам украинской декады. «Правда» напечатала песню Максима Рыльского: «Слово Сталина меж нами, воля Сталина средь нас...» В те дни Сталин заявил Рой Говарду: «Наша новая Советская Конституция будет, по-моему, самой демократической Конституцией из всех существующих в мире». А печать опубликовала постановление ЦК ВКП(б), в котором говорилось: «Осудить незаконные действия замдиректора Безопасненской МТС Северо-Кавказского края Грачева в приеме гр-ки Обозной на курсы трактористов как дочь высланного кулака»...

Умер академик Павлов. Отмечалось десятилетие смерти Дмитрия Фурманова. На экраны вышел потрясающий фильм «Мы из Кронштадта», вступила в строй вторая очередь метро. [96]

А к нам вскоре явился наш новый гость. Из Москвы приехал военный атташе Эстонии майор Синка. Грузный, на славу откормленный, розоворылый боров, с золотыми замысловатыми виньетками в петлицах, напыщенный, спесивый, он своим несдержанным любопытством превзошел даже болгарина и японца, которых мы принимали у себя. Он вел себя нахально, пытался всюду совать свой нос, и нам приходилось с той же циничностью лгать, с какой этот невежа пробовал лезть во все щели. И в дальнейшем нам стало ясно, что он не столь печется о своей стране, сколь о фашистской Германии.

Как ни странно, а Москва указала дать майору Синке банкет по первому разряду. После традиционных тостов в честь Эстонии, Советского Союза и их армий началась беседа. Как и литовцы, свободно владея русским языком, эстонский шовинист, с ничем не прикрытой наглостью, завел свою фашистскую шарманку:

— Господа! Зря ваша печать нападает на Гитлера. Уверяю вас, его главная задача — покончить с Версальским договором. И он будет воевать не с вами, а с Францией. А если Англия сунется, то и с ней.

Зная, что и эстонцу хорошо известно о существовании советско-французского и советско-чехословацкого договоров, я сказал:

— Господин майор! Я не дипломат, я солдат и понимаю: враг нашего друга — наш враг.

— Напрасно! — ответил майор, опрокинув рюмку коньяку. — Уверяю вас, доктрина Берлина такова: Германии — Запад, Советскому Союзу — Восток.

— Запад вместе с Эстонией? — заметил Хонг.

— Хотя бы и так! — не смутился фашист с Прибалтики. — В наше время нельзя сидеть меж двух стульев. Чего вас так страшит фюрер? — разглагольствовал он. — В первую очередь он обрушится на Францию. Вы понимаете — реванш! Позор Версаля!

— Будем точны, господин майор, — ответил я. — Это не реванш, а контрреванш! Был Версаль, но был и Седан!

— Знаете, полковник, — продолжал фашистский лазутчик, — можно говорить о канцлере все, что угодно, но он великий философ. Его идеи...

— Это не великий философ, если на каждого его агитатора приходится десять палачей, — перебил его Зубенко. — Еще Тимур сказал, что начальник, который держит свою власть на палке, недостоин этой власти. [97]

— А кто он, этот самый Тимур? Какой-нибудь ваш проповедник? Марксист?

— Нет, господин майор. Этот проповедник — знаменитый монгол. Тамерлана слышали?

— Ах, ах, Тамерлан! Вы бы так и сказали!

Но германский агент в эстонской форме не унимался.

— И все же в Германии, как нигде, проводится и социализм, и демократия. Там и красные флаги, и Первое мая, и слово «товарищ»... Самая полная демократия...

— Демократия с тиссенами, шредерами, Круппами, с Дахау и с расовой теорией Розенберга — это будет не демократия, а фрицократия, — ответили военному атташе.

Все гости рассмеялись. Улыбнулся и майор.

— Я слышал о теократии, о бюрократии, о технократии, об охлократии, наконец. Еще какая-то есть кратия, ага, аристократия.

— Ну, а сейчас услыхали о фрицократии, — сказал Хонг, и все вновь рассмеялись.

— А все же вы бедны. Мы — страна маленькая, а наши офицеры живут лучше вас.

— Мы живем сейчас лучше, чем два года тому назад. А через два года нам будет еще лучше, чем теперь, — возразил ему Зубенко. — Не нам одним, не тысячам, а всем ста семидесяти миллионам! Ваши генералы, если они еще только останутся к тому времени, будут завидовать нашим лейтенантам.

— Да, — улыбнулся майор, закурив толстую папиросу. — А пока что одни глотают дым после масла, а другие почему-то вместо масла!

— Господин майор, представьте себе, мы тоже любим глотать дым после масла, только после своего...

Эта полемика в рамках дипломатического этикета длилась на протяжении всего банкета. Я слушал наших командиров и радовался за Советскую страну. Так же, как и во время гражданской войны, каждый полк имел сотни нештатных комиссаров, так и сейчас страна имела сотни нештатных наркомов иностранных дел. Зацепи их только!

Перешепнувшись с Зубенко, мы решили пригласить нашего «дорогого гостя» в кино. На экраны Харькова только что вышел фильм «Мы из Кронштадта». Нам уже было известно его содержание. Хотелось, чтобы гость увидел, с кем придется столкнуться в будущей войне его подзащитным.

Мы с огромным волнением следили за мужеством советских людей, дававших врагам последний и решительный бой. Майор Синка в самые напряженные моменты киноповествования [98] невнятно мычал, непрестанно обмахиваясь надушенным платком.

— Ну, как фильм? — спросил гостя Зубенко.

— Что ж, — ответил майор Синка, — то был сброд Юденича. Теперь будет не то.

— Но теперь будут не винтовки и пулеметы, а танки и самолеты, — ответил Хонг.

— Посмотрим! — вяло ответил гитлеровский разведчик и пропагандист.

Вернувшись домой, я раскрыл лежавшее на столе письмо. Оно было из Парижа.

«Мон колонель! Я ехал к Вам, — писал Луи Легуэст, — терзаемый сомнениями, а вернулся, окрыленный надеждами. Больше всего меня поразили Ваши люди. С такими людьми можно встретить любого врага и штурмовать любые преграды. Я понимаю, мон колонель! Все, что Вы могли, Вы мне показали. О всем, что я хотел, я догадался сам! Я направлялся к Вам, как союзник, а покинул Вас, как Ваш лучший друг. Жду Вас в Париже, мон колонель!
Примите мои искренние уверения в совершенном почтении — Луи Легуэст, французского генерального штаба дипломированный майор, танкист и кавалер орденов.
Париж, 15.11–1936 года».

Я улыбнулся. Вспомнил генштабистскую сухость, которую привез с собой в Советский Союз Легуэст, и чисто французскую восторженность, с которой он уезжал к себе на родину. Подумал об эстонском военном атташе, который в это время строчил очередную сводку в фашистский Берлин. Для начала показали мы майору нашу технику. А за боксами, где она содержалась, вытянулись ряды новеньких боевых машин. Созданные нами для Дальнего Востока и Сибири полки еще не ушли. Пусть он — официальный лазутчик того мира — подумает: «Если столько машин в одном полку...» И что же? Вмиг осунулись его вздыбленные плечи, сникла надутая грудь.

Эта дипломатическая учтивость всем нам стоила великого терпения. Учтивость по адресу человека, преклонявшегося перед Гитлером и зоологически ненавидевшего все наше. Но со времен Ленина так повелось — партия скажет: «Будь солдатом!» — и ты солдат. Скажет: «Будь дипломатом!» — и ты, добрый или худой, а дипломат.

В подобных визитах было кое-что и позитивное. Полезное. Наши люди увидели живого фашиста. И то было хорошо, что не только его суждения, а вся отталкивающая внешность, чванливая физиономия вызывали отвращение. [99]

Дальше