Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Враг не сдается

«Эй, жинко, веселись, у Махна грошi завелись!»

В конце ноября 1920 года навсегда было покончено с большой, хорошо организованной и вооруженной армией самостийников. Но на Волыни и Подолии, в их лесах и трущобах, на сахарных и винокуренных заводах, в глухих скитах и древних монастырях нашли надежный приют временно притихшие гайдамаки из разгромленных петлюровских полков. Да и Збруч не являлся такой уж непреодолимой преградой. Вот почему на Правобережье Украины еще долго давала о себе знать подспудная и явная петлюровщина.

Летом 1921 года много ее агентов было схвачено. Задержанная в Ольгополе учительница Ипполита Боронецкая сообщила, что она прибыла из-за кордона еще в ноябре 1920 года, вскоре после разгрома самостийников.

Глава петлюровской контрразведки Чеботарев так напутствовал за Збручем лазутчицу; «Мы разбиты, но не сломлены. Оружие еще не сложили. Эти сукины сыны вышибли нас в двери, а мы проберемся на Украину через окно».

Мимо постов пограничной стражи Боронецкую проводили доверенные люди панской дефензивы (контрразведки) — начальник львовской экспозитуры{14} пан майор Фльорек и начальник гусятинского постерунка{15} пан поручик Шолин. После перехода границы лазутчица направилась в Коростеньские леса для встречи с «атаманом трех губерний» Мордалевичем. Затем, следуя от одного [70] сахарного завода к другому, среди служащих которых имелись люди пана Фльорека, Боронецкая пробралась на Белоцерковщину, куда вскоре со своей разбойничьей ватагой, преследуемый советской конницей, явился и батько Махно.

Как выяснилось, Боронецкая уже не раз забрасывалась к нам из-за кордона. Еще весной 1920 года, когда Петлюра готовился к своему «весеннему походу», она проникла в Винницу, занятую частями Украинской галицийской армии (УГА), перешедшей от Деникина на сторону красных.

Прикидываясь юродивой, в грязных лохмотьях, опытная лазутчица, изучая настроения галицийских сечевиков, с докучливой фразой на устах: «Любка, купи юбку» — целыми днями слонялась по базарам и перрону вокзала. Вскоре она, установив связь с генералом Микиткой, вела с «им переговоры о переходе частей УГА на сторону Петлюры и белополяков. Подлая измена сечевиков, открывшая путь интервентам на Киев, произошла 1 мая 1920 года.

На сей раз, в январе 1921 года, Боронецкая, выполняя задание Чеботарева — Малюты Скуратова, искала встречи с Махно. Резидентка должна была выяснить, какую помощь смогут оказать анархо-кулацкие банды петлюровцам.

Между тем дела черного атамана складывались плохо. Прижатые буденновцами к Днепру, махновские отряды вынуждены были уйти на Правобережье. О захвате Белой Церкви (на это рассчитывал Чеботарев) махновцы не могли и мечтать. Там, как и в Умани, Тараще, Богуславе, теперь располагались части Первого Конного корпуса червонного казачества.

Прибыв на Киевщину после разгрома Петлюры, червонные казаки вылавливали недобитых гайдамаков. Появлявшиеся из Таращанских и Звенигородских лесов банды Липано-Любача, Сороки, Змиевского, Грызло, Сука-Сущенко, Богатыренко, Билявского, Нечитайло, Прыща зверски убивали советских работников, нападали на заводы, на эшелоны с продовольствием, на обозы с сахаром. Действиями бандитов руководил обер-атаман Мордалевич.

С приходом штаба Примакова в Умань и в Таращу, штаба Котовского, который в декабре 1920 года со своей [71] бригадой влился в 17-ю червонно-казачыо дивизию и возглавил ее, банды несколько присмирели. Но, тем не менее, все сахарные заводы и ссыпные пункты Киевщины охранялись кавалеристами нашего корпуса.

А тут появились еще части Махно. Вскоре стало известно, что у Тального к ним намеревается присоединиться петлюровская банда Черного Ворона. По приказу командира корпуса 17-я дивизия во главе с Котовским из Таращи перешла в Ставищи, а 8-я дивизия Демичева двинулась к Монастырищу навстречу махновцам.

Наши разъезды нащупали основное ядро анархистов, всячески уклонявшихся от встреч с советской кавалерией. Пойманные казаками 2-го полка Пантелеймона Потапенко пленные сообщили, что «великая анархическая армия» состоит из трех конных полков головного отряда Петренко, четырех полков в главных силах под командованием Фомы и одного полка Вдовиченко в арьергарде. Кроме того, Махно располагал батареей пушек и полком знаменитых пулеметных тачанок. Всего в его банде насчитывалось, кроме нестроевщины, 3000 сабель и 138 пулеметов.

Ночью накануне Нового года в штаб 6-го полка привели рослого бандита.

— Вот взяли подлюгу... — бойко доложил Очерет.

Казак поймал махновца на штабном дворе в то время, когда тот пытался сесть на адъютантского коня. В кармане конокрада было обнаружено удостоверение. В нем значилось: «Анархия — мать порядка. Предъявитель сего — вольный боец Великой анархической армии Тимофей Карнаух».

Пойманный, почти не запираясь, сообщил, что батько Махно имеет восемь полков конницы и один полк пулеметных тачанок. Это совпадало с показаниями и других пленных.

По пути в Особый отдел, где его должны были допросить поподробней, Карнаух, запорошив конвоиру глаза самосадом, вскочил в какой-то двор и бесследно исчез.

31 декабря 1920 года червонные казаки стремительным ударом во фланг и тыл выбили махновцев из Тальянки. 1 января 1921 года после многочасового боя вышибли их из Крачковки и Маньковки, захватив 63 боевые тачанки. [72]

2 января наша 8-я дивизия, с трудом передвигаясь по гололеду, на рассвете атаковала банду и погнала ее на Пугачевку.

Стремительный натиск советской кавалерии вынудил Махно, имевшего перевес и в саблях и особенно в пулеметах, принять конный бой. В поле, впереди Пугачевки, сошлись два стана — один под красными, другой под черными знаменами.

Застыли впереди строя командиры бригад Петр Григорьев, Дмитрий Хлонь, Иван Самойлов. Рядом с ними их комиссары. Чуть дальше за ними ожидали сигнала к атаке, в паре с комиссарами, командиры полков Павел Беспалов, Пантелеймон Потапенко, Иван Хвистецкий, Александр Карачаев, Федор Святогор, Василий Федоренко. На открытую позицию выехал со своими пушками Михаил Зюка.

Давно ли отгремели бои на Перекопе, на Збруче? Лишь пять недель назад разгромленный нами Петлюра с жалкими остатками хвастливого воинства удрал за кордон. Все мы считали, что с крахом третьего похода Антанты закончилась гражданская война.

И вот снова льется кровь. Сегодня мы бьем Махно. А завтра или послезавтра, кто знает, быть может, опять появится из-за рубежа Петлюра, прокладывая дорогу новым интервентам? Вот и надо скорее добить анархо-кулацкую нечисть, не дав ей соединиться с желтоблакитным сбродом.

Под командой начдива Демичева полки червонных казаков, сверкая клинками и оглушая противника дружным «ура», по зову голосистых труб, как на инспекторском смотре, бросаются в атаку, а махновцы с четкостью, свойственной частям регулярной армии, поворачивают, начинают маневрировать, обходить фланги.

Тогда, опасаясь за свой тыл, обрывают атаку червонные казаки. Вот уж под Беспаловым, временно заменявшим Владимира Примакова, убита третья лошадь. Он хватает перепуганного звуками боя бесхозяйного коня и снова размахивает клинком, направляя полк в очередную атаку.

Смертельно ранен в позвоночник командир 4-го полка кубанец Карачаев. Старший его брат, командовавший бригадой, убит еще на деникинском фронте. [73]

Умирающий Карачаев, боясь попасть к махновцам, просит лекпома Лещенко:

— Не покинь, батько!

Седоусый казак, работавший одинаково хорошо, и шашкой и бинтом, успокаивает:

— Не покинем тебя, командир!

Зло ругается Пантелеймон Потапенко. Такого еще не было в его полку. [74]

— Трясця вам в печенку, бисовы махны! — кричит комполка. — У кого, у Потапа своровали пулеметы!

Махновцы, притаившиеся в перелеске, выскочив из засады, внезапно нагрянули на людей 2-го полка и завладели двумя пулеметами.

В этом бою 2-й полк — один из лучших в червонном казачестве — потерял не только два пулемета. Смертью храбрых пали многие бойцы. Махновцы подло убили славного воина москвича сотника Соколова.

Перед схваткой с анархистами среди небольшой части отсталых казаков появились нездоровые разговоры: «Зачем мы воюем с Махно? И он же бьется за свободу». Как выяснилось потом, махновцы-барвенковцы прислали тайное письмо землякам, которых было немало во 2-м полку, с предложением не рубить друг друга в бою, но при одном условии: казаки должны прикончить командира-большевика Потапенко.

Политработники вместе с комиссаром полка Сергеем Козачком{16} провели в сотнях задушевные беседы, объяснили, что представляет собой махновщина. Ворчуны приумолкли, но все еще хмурились.

От 2-го полка, получив боевое задание, ушло вперед подразделение Соколова. Вскоре сотник, стремившийся вступить в соприкосновение с противником, заметил группу всадников. Возглавлял ее усатый кавалерист в мохнатой бурке. Близорукий, в очках, Соколов поскакал вперед с рапортом. Стоял густой зимний туман. Сотник сквозь очки видел только копьевидные вильгельмовские усы всадника, точно такие, как у Потапенко.

Осадив коня, Соколов успел лишь раскрыть рот, как усач — это был знаменитый махновский головорез матрос Щусь — по-молодецки гаркнул: «Здоров, командир [75] «. Соколов, все еще принимая махновца за Потапенко, подал ему руку. Щусь, изо всей силы потянув на себя всадника, стащил его с седла, после чего разрядил в него маузер.

Казаки — свидетели вероломного убийства — бросились догонять махновца, но Щусь уже был далеко.

Полк, узнав о гибели Соколова, негодуя, потребовал немедленно ввести его в бой. И больше всего рвались вперед те, кто еще недавно заявлял: «Зачем мы воюем с Махно?»

...Короток зимний январский день. Кровавые схватки продолжались до самого вечера. Хозяином поля боя, устланного трупами, становились то махновцы, то червонные казаки. В последней атаке того памятного дня у села Сабодаш отступившая под сильным натиском плотная стена «вольных бойцов» вдруг, словно рассеченная надвое, образовала широкий разрыв, и перед строем 8-й дивизии выросла сплошная линия круто, на всем скаку развернувшихся троек.

Левый фланг грозного фронта тачанок пришелся против боевого порядка, 6-го полка. Федоренко не растерялся. Дав команду пулеметной сотне матроса Шаршакова (под Перекопом он огнем «максимов» отбил атаку английских танков) встретить махновцев, сам во главе сабельных сотен стал отходить.

Спустившись на галопе в лощину, где пушистый снег доходил до конского брюха, Федоренко повел по ней полк, нацеливая его на фланг и тыл махновских тачанок. Командовавший этим участком анархо-бандитский головорез Фома, обнаружив вовремя опасность, дал тревожный сигнал к отступлению...

Бой утих... Кони с кровоточащими копытами, страдая от гололедицы, с трудом передвигались по кочковатым полям. Люди едва держались в седле.

Потеряв добрую половину всадников, Махно под покровом наступившей темноты ушел от преследования.

Пришла ночь. Наш полк остановился в Сорокотягах. Тихо потрескивал каганец, освещая скудным светом растянувшихся на полу казаков. После целого, дня жестоких схваток люди спали как убитые. Рядом со мной, на охапке соломы, без шапки, с высоко вздымающейся богатырской грудью, раскинув длинные ноги, похрапывал намаявшийся за день командир. [76]

Пережитое под Пугачевкой долго не давало уснуть. Я думал о том, как вырос наш полк под командой «желтого кирасира» и как я сам научился у него многому.

Перед рассветом Федоренко начал меня тормошить.

— Гром чего-то ржет, — тревожно зашептал он. — Неспроста.

Действительно, с улицы доносилось протяжное ржание. Федоренко без бурки выскочил на улицу. За ним выбежал и я. Посреди двора, мелко дрожа всем телом, окруженный ординарцами, стоял Гром, а у его ног распростерся неподвижный человек, вооружением и всем видом смахивавший на бандита.

Казаки внесли неизвестного в хату. Очерет плеснул ему в лицо полную кружку студеной воды. Когда незнакомец мутными глазами обвел всех нас, вмиг побледневший Федоренко, взял чужака за грудки, поставил его на ноги. Я не узнавал нашего командира.

— Знаешь, кто это, комиссар? — трясясь от негодования, спросил Василий Гаврилович. — Старый знакомый, каптенармус кирасирского полка Карнаух. А зараз, видать, затесался до махновской шпаны. Мало того, на конокрада прахтикуется...

Карнаух! Так это же тот самый «вольный боец великой анархической армии», который недавно бежал от наших конвоиров.

Каганец, поднесенный к лицу задержанного, осветил вороватые глаза бандита и его разинутый беззубый рот.

— Ты у меня в Питере отбил бабу, помнишь? — залепетал махновец. — А я порешил отбить твоего коня. Давно за ним охочусь. Вот не знал только, что он у тебя из бешеных. Как вдарил по кумполу, сразу паморки отшиб.

— Ясно отшибет! — воскликнул Очерет. — На то он «Гром и Молния».

— Твоя взяла, Васька...

— Какой я тебе, жучкин сын, Васька? — Федоренко занес было над бандитом тяжелый кулак, но, овладев собою, опустил руку. — Полагалось бы тебе всыпать и за белые перчатки, и за коня... Не стоит марать рук... Особый отдел разберется... А теперь, гад, тряхни языком... сколько вас, бандюков... где ваши силы?

От махновца мы узнали, что его часть ночевала на хуторах рядом с Сорокотягами. Но и мы тоже после [77] боя у Пугачевки ни к чему, кроме сна, не были способны.

Карнауха, на сей раз с предусмотрительно связанными руками, под усиленной охраной увели в штаб дивизии.

Взволнованный неожиданной встречей, Федоренко уже не думал о сне. Достав из кобуры наган, насупив брови, начал его разбирать, аккуратно раскладывая детали на столе.

Я спросил Василия Гавриловича:

— За коня, может, и следовало всыпать махновцу, но при чем тут белые перчатки?

— А помнишь, комиссар, нашу беседу под Чертовой горой? Тогда я тебе не досказал одну штуку, а зараз, если не думаешь спать, послухай...

— С удовольствием послушаю.

Федоренко, тщательно протирая промасленной холстинкой барабан револьвера, начал рассказ:

— Говорил я тебе, комиссар, не обижали меня в старой армии, хотя, скажем прямо, и было за что. Понимаешь, вызывает это меня наш командир полка генерал фон Гилленшмидт. Спрашивает: «Бил пехотинского поручика?» Говорю: «Нет, не бил, ваше высокопревосходительство». Сбрехал я. Кому охота идти под суд или на гауптвахту! Поверил генерал. Назавтра обратно зовет. «Значит, говоришь, не бил?» Лицом хотя и строгий, а глаза смеются. «Нет, не бил». Тогда он достает из ящика стола белые перчатки, спрашивает: «А это что?» Разворачивает их, на правой — кровь. В гвардии был закон: дают увольнительную, а с нею белые перчатки. Ну, припер он меня. Повинился. Генерал смеется. «Хорошо ты ему дал?» Отвечаю: «По-кирасирски». Тогда он и говорит: «Ладно, за добрую службу, за хорошие песни, за то, что поддержал кирасирскую славу, прощаю. Но больше не попадайся». А как оно получилось, комиссар? Не дружили мы с каптенармусом. Любил он магарычи. Но какой там магарыч с эскадронного запевалы и гармониста! Кроме всего, его любезная стала на меня засматриваться. Вот Карнаух — это фамилия каптенармуса — и подсунул генералу доказательное вещество, те самые перчатки...

— А что то был за поручик? [78]

— Шли мы с одним балтийцем по Фонтанке. Не заметили их благородия, не козырнули. Он остановил нас и без лишних слов заехал матросу в ухо. Вот и пришлось заступиться за морячка...

* * *

Измотанные тяжелым боем у Пугачевки, после короткого отдыха в районе Сорокотяг, задолго до рассвета, забрав у крестьян свежих лошадей взамен своих, замученных, махновцы умчались на восток.

Махно бросился к Днепру, сумев избежать встречи с 17-й дивизией Котовского. На изможденных конях, из-за смертельной усталости не дотронувшихся даже до овса, мы продолжали погоню.

Неделю шли по проселкам, сохранившим следы множества кованых и некованых копыт. На обочинах валялись конские трупы. Попадались на дорогеито рваные до невозможности сапоги, то мятый картуз, то стреляные гильзы.

Как и всюду, черный путь махновских банд был отмечен трупами зверски зарубленных красноармейцев, сельских активистов, бедных крестьян, ненавидевших пьяную, разнузданную банду батьки.

Очерет, остановив свою лошадь у кучки раздетых, изрубленных тел, прикованных к земле замерзшей кровью, заскрежетал зубами:

— От шибенники! Розбишаки! Для Махна человек хуже собаки. На его знамени когда-то Стояло: «Богатий бiйся, бiдний смiйся». Все это брехня. Лучше бы написал: «Бiдний бiйся, богатий смiйся», и это было бы в самый раз.

На походе нам стало известно о гибели начдива 14-й Александра Пархоменко, зверски убитого бандитами.

В крестьянских хатах нам показали махновские деньги. На их лицевой стороне значилось: «Анархия — мать порядка», а на изнанке:

Эй, жiнко, веселись,
У Махна грошi завелись!
Хто цих грошей не братиме,
Того Махно дратиме!

При подходе к Днепру по распоряжению Примакова из состава 8-й и 17-й дивизий был сформирован сводный [79] отряд на самых крепких, выносливых конях. Возглавил его Григорий Иванович Котовский. Всадники с подбитыми лошадьми, с лишним имуществом отправились к местам постоянных стоянок.

Следы банды вели к Каневу. Здесь, на одном из глухих хуторов Каневщины, состоялась встреча петлюровской резидентки с махновским контрразведчиком Воробьевым, который и свел ее с Махно.

Задержанная в Ольгополе Ипполита Боронецкая, пытаясь полным раскаянием смягчить свою участь, ничего не утаила из того, что произошло во время ее свидания с «главковерхом» анархо-кулацкой вольницы.

Батько, страдавший от очередной раны, полученной в бою у Пугачевки, принял шпионку лежа в тачанке, по бокам которой в почтительной позе застыли приближенные батьки — патлатый матрос Щусь, начальник махновского штаба Белаш и палач Воробьев. Махно, не слушая посланницу Чеботарева, сразу же обрушился на нее:

— Передай, девка, своему Петлюре, что батько Махно шуток не признает. Где ваши атаманы? Попрятались от Махна, как мышь от кота. Не видел я что-то ни их отрядов, ни их самих. А ваш Черный Ворон пусть и не попадается мне на дороге. Он хоть и ворон, а велю своему воробью, — батько указал пальцем на контрразведчика Воробьева, — выклевать ему буркала, а потом шлепну за обман!

— Напуганные! — невнятно пробормотал Щусь.

— Напуганные? — процедил сквозь редкие зубы батько. — Тоже мне вояки!

— Они опасаются, Нестор Иванович, — выступил вперед Белаш, — помнят, как вы поступили с атаманом Григорьевым...

— Волков бояться — в лес не ходить! — ответил Махно. — Вот, девка, передай своему Петлюре, раз такое дело, Махно плюет на него.

— С вами должен был встретиться наш атаман трех губерний Мордалевич, — заговорила наконец Ипполита.

— Никаких атаманов ни трех, ни четырех губерний не знаю и знать не хочу. С вашим дерьмом свяжешься — сам дерьмом станешь. Я ухожу со своей армией.

— Нельзя ли узнать куда? — почтительно спросила Боронецкая. [80]

Махно искоса посмотрел на нее.

— Ишь чего захотела! Иду, куды надо. А своим передай, если Петлюра по-серьезному двинет на Украину силы, Махно готов взять Киев. Только позже, к лету или к осени. Мать-анархия еще покажет себя!

Воробьев, подав знак об окончании аудиенции, выпроводил контрразведчицу за хутор.

Боронецкая ждала иного приема. Ну что ж? Переговоры с Махно — это ведь далеко не все, чего от нее требовал шеф. Ей еще предстояло встретиться с крупным советским командиром и, пустив в ход все свое обаяние, затянуть его в сети чеботаревских козней. Еще во время осенней кампании Ипполите удалось вскружить ему голову. Для ловкой интриганки это не составляло большого труда: человек оказался близким ей по духу. Под влиянием шпионки он забыл о командирском долге, о дивизии. Петлюровцы, перейдя в наступление, опрокинули тогда ее полки и захватили Деражню.

Боронецкая после встречи с Махно направилась в Ольгополь. Там некий Яворский, тайный агент Чеботарева, командир продовольственного отряда, помог ей устроиться на работу в школе и связаться с ее прежним поклонником.

* * *

Возле Канева махновцы оставались недолго. Набросав на рыхлый снег солому, доски, они переправились на левый берег Днепра. Спустя несколько часов — это было в январе 1921 года, — перешел реку и сводный отряд Котовского.

Вскоре махновская черная рать попала в «мешок». Тщательно задуманная ловушка была подготовлена для, нее недалеко от Хорола. Путь банде преграждала насыпь железной дороги. Перемахнуть через нее можно было только у переезда, вблизи которого курсировал бронепоезд.

С двух сторон охватывала врага советская конница. Разъезды 14-й буденновской дивизии нащупали основные силы махновцев. Приближался к полю боя сводный отряд Котовского. Казалось, что теперь уже бесшабашные головорезы батьки не устоят против натиска червонных казаков и буденновцев, стремившихся отомстить за своих любимцев — Пархоменко и Карачаева. [81]

Очутившись в безвыходном, казалось бы, положении, Махно придумал коварный маневр. В его штабе нашлось удостоверение на имя командира взвода 84-го полка 14-й дивизии. С этим документом личный ординарец батьки помчался к бронепоезду. Предъявив документ, подвел командира к амбразуре. Показал на приближавшихся махновцев:

— Это наши. А там, — повел он пальцем в сторону буденновцев, — махновцы. Кони наши вымотаны, к атаке не способны. Так что начдив просит вдарить ураганным... пока пройдем. За переездом станем... будем ждать червонных казаков...

Простодушный командир бронепоезда попался на махновский трюк. И на сей раз анархо-бандиты вырвались из тщательно подготовленной для них западни.

Отряд Котовского почти весь январь преследовал банду Махно. Избегая встречи с советской конницей, бандит ушел на восток — к Волчанску и Купянску.

Махновцы бушевали еще несколько месяцев на юге Украины. Но поддерживавшее их кулачество постепенно выдыхалось в условиях нэпа. Поняв тщетность борьбы, с отчаянием сражалось кадровое ядро махновцев. Бывали у них и успехи. Где-то у Балаклеи они разгромили красногусарскую бригаду, возглавлявшуюся бывшим царским офицером Ватманом, содрали с убитых и раненых кавалеристов новенькие из яркого сукна галифе. Но недолго в них щеголяли.

После возвращения Котовского Примаков, по распоряжению М. В Фрунзе, отправил на Левобережье свежий отряд для борьбы с Махно. Возглавил эту часть командир бригады Петр Петрович Григорьев.

Горе-прорицатель и горе-атаман

Вскоре после похода на Махно Федоренко, вернувшись из Белой Церкви, где стоял штаб дивизии, голосом, в котором одновременно звучали и радостные и грустные нотки, заявил мне:

— Нам, старикам, пора на покой. Я в седле с тысяча девятьсот девятого. Покомандуйте теперь вы, молодежь. Сдам тебе, комиссар, полк со спокойной душой. И полк, [82] и моего трофейного Грома. Это зверь, а не конь. А Троянду, так и быть, преподнесу Демичеву. Поеду в Бахмут. Пока в отпуск. А там посмотрю, может, останусь, может, и вернусь.

Покинув навсегда ряды нашей славной дивизии — только позже, спустя год, — «желтый кирасир» не ушел, разумеется, на покой. Бывшего командира 6-го червонно-казачьего полка, посланного на Северный Кавказ, назначили директором крупнейшего совхоза «Верблюд».

6-й полк стоял тогда в Плоском и в близлежащих селах. Плоское считалось центром нашего боевого участка.

Вся территория, на которой широко раскинулся конный корпус, была разделена между частями. В границах боеучастка командир отвечал не только за ликвидацию бандитизма, изъятие дезертиров, охрану сахарных заводов и ссыпных пунктов, до и за помощь слабосильным хозяйствам во время полевых работ. Многочисленные функции не снимали с командира ответственности за боевую подготовку части. Работы было уйма. Много испытанных и проверенных в бою командиров, вроде Федоренко, ушли по демобилизации, некоторых отпустили в заслуженный отпуск. На смену штаб дивизии присылал других. Началась реорганизация армии, расформировывались отдельные кавалерийские полки и дивизионы. Их личный состав направлялся на пополнение конного корпуса.

В числе других товарищей прибыли в 6-й полк два командира — Горский и Ротарев. Смуглолицый уральский казак Хрисанф Ротарев, с вороньего цвета шевелюрой, тихий и малоразговорчивый, производил впечатление скромного и дисциплинированного служаки. Напыщенная речь Валентина Горского, его ладно скроенная казачья бекеша; перетянутая кавказским ремешком, дорогая кубанская шашка и лихо заломленная папаха говорили о том, что владелец этой живописной экипировки — человек не без претензий. Он тоже назвался уральским казаком.

Оба уральца, в прошлом командиры эскадронов, были назначены сотниками.

Однажды под вечер в домик бухгалтера сахарного завода, у которого я проживал, явился Горский.

Сияя чисто выбритой физиономией, он уверенным шагом зашел в помещение. Лихо подкинув руку к папахе [83] и щелкнув каблуками, поздоровался. Не ожидая приглашения, сел на диван.

— Какие у вас дела, товарищ сотник? — спросил я.

— Никаких дел, товарищ комполка. Завернул на огонек. — Улыбаясь и щуря серые маслянистые глаза, продолжал: — У вас нынче такой день, а вы с книгой...

— Какой же это день? — удивился я.

— Не скромничайте. Ныне у вас день рождения. Я пришел вас поздравить, — ответил он и извлек из глубокого кармана бутылку.

Меня изумил вид знаменитой шустовской этикетки, на которой блестели три звездочки.

— Я не пью!

— Знаю. Но вы, товарищ комполка, просто обидите глубоко уважающего вас уральца, — упавшим голосом сказал Горский. — Выпейте со мной, по-простому, по-казачьи.

Мне впрямь показалось, что отказ обидит уральца: столько было мольбы в его голосе.

Разумеется, в тот вечер рано лечь не пришлось. На рассвете над моим ухом резко затрещал телефон. Вызывал штаб.

Там, несмотря на ранний час, собралось много народу. Окруженный бойцами и командирами, Горский истерически кричал:

— Начальство пьянствует, а бандиты воруют наши знамена. Вот он, сам идет, — заорал пройдоха, увидев меня, — арестовать его, товарищи! Я буду ваш командир.

Я повернул голову к окнам, где у простенка, охраняемое часовым, стояло в целости и невредимости наше единственное полковое знамя, на котором горели золотом боевые слова: «Берегись, буржуазия, твои могильщики идут!»

Но Горский, потрясая металлической пикой, служившей древком полковому штандарту, не унимался:

— А где знамя? Украли!

Штандарт — кусок красного кумача, с вышитой подковой и конской головой, прикрепленный к пике, — втыкался в землю и обозначал местонахождение штаба. Штандарт — не знамя, и никакой охраны к нему не выставлялось.

С улицы донесся конский топот и шумные голоса. Я посмотрел в окно. Возле штаба спешивались всадники. [84]

Через минуту ввалился в помещение командир второй сотни крепыш Брынза. Следом за ним, с горящими от волнения глазами, явился Очерет.

— Что случилось? — спросил Брынза. — Вот прискакал к нам в сотню Очерет. Забил тревогу.

— Все в порядке! — ответил я. — Горский, ваше оружие! Товарищ Брынза, отведите этого дурака на гауптвахту.

Самозванец, побледнев, положил на стол наган, а затем и шикарную кубанскую шашку.

— Не имеете права снимать сотника, — все еще куражился он. — Меня послал штаб дивизии.

К обеду явился комиссар дивизии Генде-Ротте{17}. Вызвали в штаб Горского. Принесли найденное у него полотнище штандарта.

Генде, со свойственным ему спокойствием, заявил:

— Вот вы, Горский, донесли, что украдено полковое знамя. А оно стоит нетронутое. Вы хотели отличиться... Надо было это сделать, когда шли бои. Собирайтесь, поедем! А вам, — обратился он ко мне, — за неразборчивость в компании ставлю на вид!

Мы все учились на положительных примерах, извлекали уроки и из собственных ошибок. И горе тому, кто их быстро забывал. Горского, как увидим после, ничему не научила история в Плоском.

* * *

К весне 1921 года бандиты на Киевщине, разгромленные червонными казаками, притихли, затаившись в лесных чащобах. Зато, питаемый Тютюнником и Чеботаревым из-за кордона, ожил бандитизм на Подолии. Враг не сдавался. Для борьбы с ним наш конный корпус, оставив места зимних стоянок, передвинулся на запад.

Штаб корпуса расположился в Липовце. Котовский с 17-й дивизией занял район Ильинцев, а 8-я кавалерийская [85] — Гайсинщину. И сразу же наша разведка, руководимая черниговцем Евгением Журавлевым, уточняя данные губчека, установила местонахождение основных петлюровских банд. Из Балтских лесов с шайкой в 300 сабель атаман Заболотный терроризировал южную Подолию. У Христиновки действовал Полищук, вокруг Дашева — банда Машевского. Базируясь на Китайгородские леса, бесчинствовали атаманы Иво и Лихо, между Литином и Летичевом бандитствовал уроженец Литинщины Шепель, у Казатина — бывшая учительница Маруся Соколовская, на Брацлавщине — Анищук, Черноус, Яковенко, у Вороиовиц — Гальчевский, вокруг Шпикова — Цымбалюк.

Нашему 6-му полку было приказано расположиться в большом селе Гранов, на Гайсинщине. В один из теплых апрельских дней мы вступили в село. Пока квартирьеры разводили подразделения по извилистым и длинным, утопающим в садах улицам, хор трубачей, спешившись, собрал возле школы пеструю толпу молодежи. Начались танцы.

Средних лет мужчина, в ярко вышитой украинской рубашке, с накинутым на плечи суконным пиджачком, под гром медных труб и визг девчат, бойко отплясывавших с казаками польку, шепнул мне:

— Срочное дело. Зайдите в школу. Я учитель.

Танцы танцами, но нам хорошо было известно, что Гранов в свое время поставил армии самостийников не один десяток опытных старшин и даже после разгрома желтоблакитников в селе находилось немало людей, тосковавших по Петлюре. Предварительно подмигнув Очерету, я вышел из толпы. Обойдя площадь, проник в школу со стороны двора. Учитель уже был там. Скинув с плеча пиджак и перебирая тонкими пальцами пеструю завязку рубахи, он, торопясь и заметно волнуясь, сообщил:

— Не теряйте времени! Оцепите Грановский лес! Мужики возвращались с базара... банда Христюка их обчистила... Ночью гуляла в лесу... Действуйте! Но... никому ни слова... А то вот, — двумя пальцами учитель сдавил себе горло.

Наша беседа происходила в классе. В сенях, ожидая меня, покуривал Очерет. Полагаясь на исполнительного ординарца, я велел ему, не показывая виду, что он куда-то [86] торопится, найти командира дежурной сотни Брынзу и передать приказ об оцеплении леса. В том, что Брынза не подведет, я не сомневался. Прежде чем перейти в Гранов, весь начсостав тщательно изучил по карте новый район дислокации, и Брынзе только надо было сказать, где противник, а сколько его — он никогда не спрашивал. Добрая половина его казаков, как и он сам, были уроженцами Херсонщины и добровольно вступили в наш полк во время следования дивизии из-под Перекопа на белопольский фронт.

Как только за Очеретом закрылась дверь, в сенях появился учитель.

— Теперь уходите, — сказал он. — И у Христюка есть глаза. А как поймаете его, от всего Гранова вам будет спасибо.

Поступок грановского учителя был настоящим подвигом. Разоблачая банду, он рисковал головой.

Я вышел из школы. Толпа на площади еще больше выросла. Бойцы, устроив лошадей по дворам, пришли повеселиться. Из самых дальних уголков Гранова спешили к неожиданному веселью парни и девушки.

До моих ушей донеслись звуки, лихой барыни и неистовый топот старательно отплясывавших ног. Но зрители, с самого начала громко выражавшие восторг, теперь, окружив плотным кольцом танцующих, стояли молча. Протиснуться в первые ряды было не таким уж простым делом. В кругу отплясывала пара, поражая зрителей головокружительными коленцами.

Танцевал коротыш с огромными усами — сотник Скрипниченко, недавно лишь получивший орден Красного Знамени за писаревский бой, и какой-то белобрысый грановский парень в коротком кожушке и в тяжелой шапке.

Очевидно, хореографический поединок начался давно: оба танцора то и дело вытирали рукавами потные, раскрасневшиеся лица. Белобрысый паренек, чувствуя силу партнера, нервничал. Не обрывая танца, скинул кожушок. Еще немного — и в толпу полетел пиджак, затем жилет, шапка, после этого солдатская гимнастерка, за ней красная кумачовая рубаха, затем серенькая ситцевая. Толпа раскатисто смеялась, а танцоры, то наступая друг на друга, то расходясь, страшась поражения, принуждали свои ноги творить чудеса. Но, израсходовав [87] все силы, первым сошел с круга более пожилой Скрипниченко. Под бурю аплодисментов он снял овчинную папаху, раскланялся и ею же принялся вытирать лицо.

Победитель, выжив из круга соперника, почувствовал свежий прилив сил. Дал знак музыкантам, собравшимся передохнуть, и вновь пустился в отчаянный пляс. Но тут, протиснувшись сквозь толпу, появился Очерет. Найдя меня глазами, слегка кивнул головой.

Стараясь поддержать честь полка, Очерет внес в исполнение гопака нечто новое. То и дело приседая и отбивая ладошками четкую дробь по голенищам и подошвам сапог, он плясал мастерски. А белобрысый, зачарованный вывертами Очерета, ни на минуту не прерывал своего танца.

Вдруг с Гайсинской дороги, к которой примыкал Грановский лес, донеслись сначала одиночные выстрелы, а потом и несколько залпов.

Зрители насторожились, трубачи оборвали игру, но Очерет, обращаясь к капельмейстеру, крикнул:

— Маэстро, валяй! — И танец продолжался как ни в чем не бывало.

Выстрелы так же внезапно оборвались, как и начались. О них сразу же забыли. В ту тревожную пору всевозможные перестрелки были обычным явлением.

Очерет, то ли беспокоясь за судьбу земляка Брынзы, то ли в самом деле умаявшись, вдруг стал, глубоко вздохнул и, протянув руку белобрысому, поздравил его:

— Молодец, хлопчина, перекаблучил меня! И мне пора поить коней. — Затем пригнулся и бесцеремонно ощупал колени танцора. Выпрямившись, лукаво подмигнул грановским красавицам: — Я подозревал, что у него механизма действует, ан нет — все, как у людей.

Шутку Очерета встретили дружным смехом. Победитель, мужественно державшийся на кругу более часа, отошел в сторонку и, тяжело дыша, вступил, наивно улыбаясь, в беседу с парнями. После короткой передышки музыканты вновь заиграли.

Возникнув где-то вдали, в село прилетели слова старинной песни:

По-пе — попереду Дорошенко,
По-пе — попереду Дорошенко,
Веде свое вийско, вийско запоризьке, хорошенько! [88]

Возвращалась с операции дежурная сотня. Гарцуя на рослом рыжем коне, показался сотник Брынза с перевязанной головой.

С шашками наголо казаки сопровождали с десяток пленных. В обычном красноармейском обмундировании, давно не бритые, они смотрели исподлобья.

Оркестр оборвал игру. И зрители и танцоры, торопясь и обгоняя друг друга, окружили колонну всадников и пленных. Казаки, выходя из строя, навалили у ног Брынзы целую гору трофейных куцаков — обрезанных винтовок.

— Что с вами? — спросил я сотника, указывая на его голову.

— Трохи зацепило, — усмехнулся Брынза. — Вон тот, — указал он на высокого, с раненой рукой, прижатой к груди, тонконосого бандита. — Я влетел в его землянку, а он в упор пальнул из обреза. Это и есть сам атаман Христюк!

— Вы Христюк? — спросил я.

— Ну я, — ответил нагловато атаман. — Что, рубать будешь, москаль? — Он вытянул вперед длинную шею. — Пленного и пораненного срубать не штука! — презрительно добавил он.

— Вас будут судить, — ответил я.

Вперед выступил белобрысый танцор:

— Товарищ командир! Житья от них нет. Ни овцу в поле, ни курочку на огород не выпусти. А тут еще по дорогам стали грабить. Дайте шаблюку, я его на месте порешу!

— Босва, — сплюнул атаман. — Мы вас защищаем от москалей, а вы тут с ними танцы разводите... Моделюете...

Толпа возмущенно загудела:

— Тоже мне заступник нашелся. Кто тебя звал сюда, чертов Петлюра?

— Надо заявить в сельсовет, — оборвал пререкания Брынза. — Там, в лесу... побитые...

Пленных отвели в сельскую кутузку. Христюка доставили в штаб. Лекпом сделал атаману перевязку. Хотя клинок Брынзы глубоко рассек руку бандита, рана была не опасна.

Мы допрашивали петлюровца вместе с уполномоченным Особого отдела. [89]

Дать сведения о связях с подпольем Христюк наотрез отказался. Поблагодарив за перевязку, заявил:

— Доставьте меня до Примака, там я, может, кое-что и выкладу. Я сам вояка, в строю не один год, знаю, ваше право только рубать, а там, повыше, могут и помиловать.

— А за что вас миловать? — спросил полковой адъютант.

— Товар за товар. Может, за другие головы, более стоящие, мою и оставят на плечах... — Христюк попросил папиросу. Закурив, продолжал: — Скажу вот что. Рано или поздно, а этого не миновать. Слышали, что говорили там, на площади. Это молодежь — наша надежда, а что думает мужик постарше? Мы доносим Петлюре, что здесь все готово, все ждут его, а иначе он ни грошей, ни оружия не даст, а по правде сказать, так нас никто и слухать не хочет. Там, за Збручем, считают: у Христюка триста повстанцев. А у меня их было в десять раз меньше. Хлопцы, которые со мной пришли оттуда, и те разбегаются. Не воюем, а только моделюем. Всем надоела пещерная жизнь. Остались одни розбишаки, самогонщики. И ваши казаки взяли нас не почему-нибудь. Вся братва ночью перепилась, а какой из пьяницы вояка? Схватились за зброю, а поздно!

Христюк, обведя потухшим взглядом помещение, заметил висевший на стене календарь. Вдруг встрепенулся, уставился в одну точку вытаращенными, сверкавшими из-под нависших бровей глазами:

— Сегодня двенадцатое?

— Нет! Сегодня тринадцатое апреля, пан Христюк.

Не успели оборвать вчерашний листок.

— Эх, черт, — сплюнул сердито атаман. — Я так и знал. Всегда эта чертова дюжина. Вот через то тринадцатое число вы и захватили Макс... виноват, Христюка.

Подготовив донесение начдиву о ликвидации банды, адъютант вызвал коивоиров для сопровождения атамана в Гайсин.

Особист обыскал бандита. В карманах его ватных штанов и красноармейской гимнастерки, во вспоротых швах ничего не было найдено.

— Вот вы оговорились, — обратился уполномоченный к пленному, — хотели сказать Христюк, а сорвалось Макс...

— Ничего у меня не сорвалось. [90]

В штаб, гремя шпорами, ввалился Очерет. Не спуская глаз с пойманного атамана, приблизился к нему.

— Здоровеньки булы в нашей хате, пане хорунжий, — едко произнес казак, — старый знаёмый!

— Я тебя, хлопче, не знаю. Извиняйте, — рассердился атаман. — Не хорунжий. За согласие вернуться на Украину пан головной дал мне чин сотника.

— Как же не знаете? А Подволочиск? Еще стращали посечь меня кобелям на говядину. Шаблюки вашей, правда, не пришлось попробовать, а нагаечка у пана хорунжего Максюка горячая.

— О-о-о-черет! — широко раскрыл глаза атаман. — Через тебя, босву, мне попало от пана полковника. Тонко ты моделювал. Теперь уже не «хи-ха-ха»? Волка сколько ни корми, он все в лес смотрит.

— Эх, пане сотнику, пане сотнику! Коняка с волком тягалась, одна грива осталась. И то сказать, волки шатаются по ярам и чащам, а настоящий казак, — ударил себя в грудь Очерет, — гуляет на свободе.

— Значит, вы все-таки Максюк? — спросил петлюровца особист.

— Выходит, что так. Там я был хорунжий Максюк, здесь — сотник Христюк.

— Так и вам, пан сотник, приходится моделювать? — с издевкой спросил Очерет.

— Каждый спасается, как может, — ответил угрюмо атаман.

— Вы, кажется, спец по гаданию? — спросил особист атамана, лукаво посматривая на Очерета.

— Хотите, погадаю! — Глаза сотника зажглись лукавым огоньком.

— Куда там! — махнул рукой особист. — Свою судьбу не мог предвидеть, а о чужой говорить не приходится.

Но Максюк не смутился.

— Против чертовой дюжины и я без всяких возможностей, поймите же это, тов... люди!

Невольно мы все засмеялись. Максюк опустил голову.

— А как обнюхивали меня, искали якорь, звездочку, не забыли? Думали — меченый. Но и вы теперь без вашей метки. Где же ваш оселедец? — спросил Очерет. — Помню, вы очень тряслись над той гордостью гайдамака.

— Я эту штуку, — проведя рукой по бритой голове, развязно ответил атаман, — оставил там, за Збручем, на [91] память нашим министрам. Им все мало грошей, может, выручат за мою прическу с сотню марок. Они там получают по двадцать три тысячи марок в месяц, а меня тут грызут двадцать три тысячи вшей. Эх, Очерете, что я тебе скажу: потерявши голову, по оселедцю не плачут...

Вот этих-то пещерных людей, вроде Максюка и его бандитов, ютившихся в лесах и терроризировавших население Подолии, изо дня в день громили казаки Первого конного корпуса. Но находилось еще немало бандитов и авантюристов в лагерях Пилсудского и в отелях Львова. И они, выгнанные в двери и пролезшие в окно, не избежали своей судьбы, встретившись на просторах Подолии и Волыни с клинками червонных казаков и котовцев.

В тот же день мы отправили Максюка в Гайсин, в Особый отдел дивизии. А по обе стороны Збруча копошились еще максюки-христюки, которые тщетно пытались борьбой против века нынешнего вернуть век минувший.

Примак — душа голоты

На завалинке поповского дома, в котором помещался штаб, смоля козьи ножки, балагурили кавалеристы. Разговор шел о командире корпуса, которого с минуты на минуту ждали в Гранове. Из Гайсина по полевому телефону передали, что комкор, следуя в штаб 8-й кавдивизии, заедет в наш полк.

Раньше казаки почти ежедневно видели Примакова, редко покидавшего поле боя. Сейчас, с окончанием военных действий, когда двенадцать полков черво»ного казачества раскинулись на огромной территории, появление командира корпуса в части было уже большим событием.

Кто-то вспомнил, как гетман Скоропадский в восемнадцатом году обещал за голову Примакова семьсот тысяч карбованцев.

Очерет, стараясь отвлечь внимание Брынзы, в кисет которого он глубоко запустил длинные пальцы, сказал с усмешкой:

— А целого мильёна пожалел ясновельможный. Теперь, думаю, он и все десять мильёнов согласный был бы отдать.

Какой-то пожилой казак, насупив брови, сказал: [92]

— Что наш Примак, что Котовский — это самые геройские командиры по всей Красной Армии. Их сам Ленин знает. Потому они есть защитники нашего бедного класса.

Бойцы червонного казачества — и славные ветераны, заложившие основу Первого конного корпуса, и молодежь, недавно ставшая под его знамена, — любили и уважали своего командира.

— Вот я, хлопцы, ездил в Киев, — вмешался в разговор Брынза, — посылали меня по обмундирование. Там, на базарах, интересно поют слепые бандуристы. Одну их песню я заучил.

Повставайте та звiльняйтесь
Вiд панства, крiпацтва,
Дожидае нас, врятуе
Червоне казацтво.
Ой почули козаченьки
Тугу степовую —
Веди, батьку Приймаченку,
Мы степ урятуем.
Ой, Примак, душа голоти,
Лицар ти залiзний,
Потрощив без мiри щоту,
Ворогiв Вiтчизни

— Хлопцi, стривайте! — вскочил с завалинки молоденький боец-галичанин. — Так що я вам скажу, хлопцi. Подивiться на майдан! Так то ж сам Примак до нас iде!

Все повернули головы в сторону Грановской площади. Пересекая ее, в сопровождении двух адъютантов и вестовых, сдерживая разгоряченного Мальчика, нетерпеливо перебиравшего точеными ногами, приближался к поповскому дому комкор. В казачьей форме, осанистый, с обветренным строгим лицом, Примаков казался старше своих двадцати трех лет.

Осадив горячего скакуна у входа в штаб, комкор ловко соскочил с седла. Отдав поводья ординарцу, направился к казакам, словно по команде поднявшимся с завалинки.

— Здорово, товарищи «москвичи»! — приветствовал Примаков казаков. Сняв серую смушковую папаху, чистым носовым платком прошелся по стриженой русой голове.

— А вы нас не забываете, товарищ командир корпуса, — выпалил Очерет, восхищенно посматривая на [93] боевые ордена и знак члена ВЦИК, сверкавшие на груди комкора.

— Может, и забыл, так вы сами о себе напомнили. Банду Христюка прикончили. — Комкор сверкнул большими зеленоватыми глазами. — Молодцы, хлопцы!

— Это вот наш сотник отличился, — Сазыкин, секретарь партбюро, указал на Брынзу.

— Как рана? — повернулся Примаков к сотнику. — Не свалила?

— Как на кошке, товарищ комкор, — ответил Брынза.

— И он в долгу не остался. Максюк его надолго запомнит, — вставил слово казак Федор Тачаев{18}, московский гравер, и, смутившись, сделал шаг назад.

— Мне довелось видеть вас под Вендичанами, — заговорил Брынза. — Вот когда вы достали своей шаблюкой фроловского полковника. Хотя и не одобряю я это.

— Чего не одобряете, товарищ Брынза?

— Командир корпуса, а летит в атаку, как наш брат, простой сотник.

— Без этого нельзя, товарищи. Наших там был один пятый полк, а у Фролова — целая бригада.

— Ну ясно, — рассмеялся Очерет, — пятый полк да комкор — вот и получился полный штат — аж вся бригада.

— А О чем была тут у вас беседа? — поинтересовался Примаков.

— О текущем моменте, — ответил секретарь партийного бюро.

— Как раз про вас балачка и шла! — добавил галичанин.

— Что про меня говорить! — махнул рукой комкор. — Вы бы лучше про то, как скорее покончить с бандами. Не дают покоя хлеборобам.

— Вот мы про это самое и балакали, — заверил Примакова Очерет. — Вспоминали, как мы с вами каблучили гадов...

— И про пальбу орехами вспоминали?

— Чего не было, того не было, — не смутившись, отрезал Очерет.

Примаков достал из кармана брюк небольшую, из вишни вырезанную трубочку. Выколачивая пепел, стукнул [94] ею несколько раз о роговой эфес кубанской шашки. Глядя на комкора, решили закурить и бойцы. Но прежде чем были свернуты цигарки, со всех сторон потянулись руки с кисетами.

— Попробуйте моего, товарищ комкор!

— Настоящая кременчугская, фабрики Гурария.

— А вот матка прислала самосаду, натуральный рязанский горлорез!

Но опередил всех Очерет.

— Смачнее, как от любезной, нет табачку, товарищ комкор! — Он растянул зев кисета перед самым носом Примакова.

— О, хлопче, у тебя и любезная уже завелась, — сказал Примаков, принимая угощение.

— Товарищ комкор, — лукаво улыбнулся Очерет, — знаете, барсук под землей норится, и тот вокруг барсучихи мурлычет...

— И это от любезной? — спросил Примаков, рассматривая атласный, вышитый цветными нитками кисет.

— А то как же! — возгордился казак. — Грановские кое-что соображают!

Но тут пустил шпильку Федор Тачаев:

— Особенно соображают, когда ты их зовешь поближе к природе, подальше от людей...

— Самый смачный табачок, видать, чужой! — не стерпел Брынза и укоризненно посмотрел на земляка, только что опустошившего его кисет. — Ну и стрелок, Крендель!

— Обратно же, товарищ командир корпуса, без курева казак никуда! — Очерет пропустил слова сотника мимо ушей. Выпятив грудь, указал на нее пальцем. — Думаете, с чего она у меня такая? Дымку погуще да ремень тяну пуще.

— Насчет ремня, — ответил, насупив брови, Примаков, — это все нам знакомо. Как-нибудь перетерпим голодуху. А жителям Поволжья как? Весь их паек — лебеда!

— Знаем, — сказал Брынза. — Мои хлопцы все, как один, проголосовали за лозунг: «Четыре казака кормят одного голодающего».

— А нам полковая медицина читала лекцию, — зарделся молодой галичанин, — так по той лекции выходит, [95] приварок отменяется. Заместо него ученые выдумали какую-то калёрию.

Казаки подняли на смех простодушного товарища.

— Чудак, — ответил ему Очерет, — та калория и есть наш красноармейский паек. Слыхать, вы, товарищ комкор, — он повернулся к Примакову, — и от своих наградных часов отреклись в пользу голодающих?

— Не только я, ребята. Сдали в Помгол золотые часы и комбриг Петровский — бывший комиссар дивизии, и другие товарищи.

Казак-галичанин, приготовив завертку, собирался было загрузить ее табачком. Примаков, всмотревшись в сложенную гармошкой газету, взял ее у бойца.

— А это, ребята, никак наша «Правда»? — нахмурив лицо, спросил он.

— Я по ним не разбираюсь, — ответил хозяин газеты. Боец, привыкший видеть командира хмурым лишь в бою, насторожился. — Только лишь начал ходить в неграмотную школу.

— В школу неграмотных, — поправил Сазыкин.

Примаков бережно развернул обрывок газеты.

— Вот, товарищи, послушайте меня. «Правда» — голос нашей партии. В «Правде» пишет Ленин. Эту газету мы все обязаны уважать, а тут ее на раскур пускают…

— Вот у вас трубочка, — попробовал было разрядить напряженную обстановку Очерет. — А нам без бумажки никак...

— Попроси любезную, — чуть смягчился комкор. — Она тебе подарит и трубочку. А если вы уж так привыкли к козьим ножкам, так и быть, попрошу комиссара корпуса Минца достать вам старых царских газет...

Потолковав с бойцами, Примаков позвал меня с собой. Мы пошли во двор. Забравшись на сиденье высокой тачанки, командир корпуса заговорил:

— Вижу, вы чувствуете себя в новой роли неплохо, а артачились. Значит, партия поступает верно, выдвигая политработников в командиры? Вы только покрепче налегайте на уставы, на учебники. Учитесь сами и учите людей... А вот с шестым полком вам придется расстаться.

Примаков выжидающе посмотрел в мою сторону. Сообщение комкора ошеломило меня.

— Не расстраивайтесь. Все обойдется по-хорошему, — успокоил меня комкор. [96]

— Что ж, — сказал я не очень-то бодрым голосом, — поеду в Петроград, вновь поступлю, в политехнический.

— Кто вас отпустит? — Примаков улыбнулся. — Стране, правда, нужны инженеры, но ей нужны и грамотные командиры. Нам с вами служить, как медному котелку. Мы вас переведем в другой полк.

— В какой? — полюбопытствовал я.

— В какой — еще не скажу, но знаю, что не восьмой, а семнадцатой дивизии. Нашего же корпуса!

— Это за что же?

— Не за что, а для чего! Котовский привел в семнадцатую дивизию свою славную боевую бригаду и уже много хорошего там сделал. К Григорию Ивановичу идет пополнение. Из сорок первой дивизии — полк Садолюка, из-под Могилева — бригада, бывшая кочубеевская, с Полтавщины — полк незаможников, башкирскую бригаду Горбатова передают нам. А кадров у Котовского не так уж много. По его просьбе мы и перебрасываем кое-кого в семнадцатую дивизию. Начнем с вас. Придется прививать новичкам боевые традиции червонного казачества. — Примаков слез с тачанки, стряхнул соломинки, приставшие к синим, с лампасами галифе и, прощаясь, добавил: — Только не вздумайте опускать руки. Смотрите!

Итак, мне предстояло, не оставляя рядов червонного казачества, нашей дружной сплоченной семьи, перейти под начальство Котовского. Это несколько смягчало горечь предстоящей разлуки с боевыми товарищами.

В дивизии Котовского

Служить в дивизии Котовского было честью для многих. Но события шли своим чередом, и... попасть под команду Григория Ивановича мне не пришлось.

Спустя неделю после разговора с Примаковым, в самый разгар пасхальных праздников, когда жители села в знак благодарности и за ликвидацию банды Христюка, и за участие полка в полевых работах радушно угощали наших казаков душистыми куличами и жирными окороками, в Гранов явились два командира. Один из них — Павел Беспалов, а другой — чапаевский комбриг Иван Константинович Бубенец, который еще в 1917 году во главе роты лейб-гвардии егерского полка штурмовал Зимний дворец. [97]

Выполняя привезенный ими приказ, я сдал Беспалову полк, а бригаду — Бубенцу (временно мне пришлось замещать комбрига Самойлова, уехавшего в отпуск в далекий Череповец).

Высокий и худой, широкоплечий, с некрасивым, но очень приветливым лицом, Иван Бубенец, принимая от меня бригаду без особых формальностей, предложил мне свою дружбу. Мне импонировали и два ордена Красного Знамени славного комбрига, и его близость к легендарному Чапаеву, и его тесная дружба с Дмитрием и Анной Фурмановыми, с которыми он три года спустя меня познакомил в Москве.

Бывает так, что люди с родственными душами, встретившись на жизненном пути, сразу же, с первого слова, с первого взгляда, сближаются навсегда. Вот такая дружба возникла у нас с Бубенцом там же, в Гранове, но, к сожалению, она продолжалась недолго.

В 1926 году славный комбриг погиб во время воздушной катастрофы под Севастополем. В некрологе, напечатанном тогда в «Правде», Анна Фурманова писала, что крестьянство Самарской губернии и трудовое казачество уральских степей недаром считали Ивана Бубенца своим верным защитником. «Чапаевцы долго будут помнить тебя, дорогой друг» — этими словами заканчивалась статья Анны Фурмановой.

В один из апрельских солнечных дней, простившись с людьми 6-го червонно-казачьего полка, провожаемые Бубенцом до околицы села, мы с Очеретом, покинув Гранов, тронулись в путь на Ильинцы. Там стоял штаб 17-й дивизии, куда мне было предписано явиться.

Мое имущество состояло из подаренного мне Федоренко трофейного Грома, офицерского седла, шашки, парабеллума, фибрового чемодана с одной парой белья. Такое было богатство у всех полковых командиров червонного казачества. Редко кто из нас владел второй, запасной, парой сапог.

С грустью покидал я 6-й полк. Тосковал, невесело понукая пеструю кобылу, и мой спутник Очерет. На передней луке седла в дырявом мешке он вез хрюкавшего всю дорогу поросенка — щедрый дар его грановской любезной.

Ехали мы, то и дело оглядываясь по сторонам и зорко осматривая опушки придорожных лесов, таивших в [98] себе опасность для одиноких путников. Расквартирование целого кавалерийского корпуса в районе Ильинцы — Гайсин не делало еще безопасными дороги. В ту пору немало одиночных бойцов пало от рук петлюровцев.

Конечно, против направленного издали, из какой-нибудь чащи, выстрела мы были бессильны. Возможное появление конных бандитов не страшило: не раз выручали острые клинки и крепкие лошади. В случае нападения хуже пришлось бы жирному, визжавшему всю дорогу поросенку. Но все обошлось благополучно. Наши резвые кони быстро доставили нас в Ильинцы.

Множество проводов на шестах свидетельствовало о наличии в местечке крупного штаба. А обилие всадников, скакавших по пыльным улицам, говорило о том, что командование занято важными делами.

Штаб дивизии мы нашли в двухэтажной каменной школе. Оставив Очерета во дворе, я поднялся наверх, где в одном из бывших классов находился кабинет начальника дивизии.

Не без волнения я постучался. Проверил пояс, одернул гимнастерку, поправил папаху... Услышав ответное «Войдите», потянул на себя дверь.

— Простите, мне нужен начдив, — сказал я, увидев за столом бывшего офицера Соседова, которого я как-то встречал и раньше.

— Начальник дивизии семнадцатой кавалерийской вас слушает, — не без подчеркнутой важности ответил Соседов. — Ступайте, э-э, поближе.

— Где начдив Котовский? — спросил я.

— Котовского уже нет. Что вам угодно? Вас слушает начдив.

Среднего роста, упитанный, с бритой головой и маловыразительным лицом, Соседов отличался крайней заносчивостью. Его самоуверенность не имела границ. В 1920 году, после смотра у Хмельника, перед решительным ударом по белопольскому фронту, он, работник армейской инспекции, на обеде заявил командиру червонного казачества; «Знай, когда тебя убьют, я стану командиром восьмой дивизии», на что Примаков, смеясь, ответил: «Я хорошо знаю, что никогда этому не бывать».

Во всем большом классе находились стол, кресло, десятиверстка на стене и еще один стул, на который Соседов, [99] сам развалившийся в широком кожаном кресле, однако, не пригласил меня сесть.

Я доложил, что прибыл в 17-ю дивизию командовать полком. У Соседова левый глаз неожиданно куда-то закатился, а затем совсем закрылся, зато над правым бровь все больше и больше лезла кверху.

Не знаю, что вызвало такую, пока безмолвную, но вполне красноречивую реакцию. Нужно сознаться, что я не расшаркивался, не ел начальство глазами. Сидевший передо мной в кожаном кресле «авторитет» не вызывал во мне даже видимости священного трепета.

Растягивая слова, перемежая их для солидности этаким «э-э», Соседов, пронизывая меня широко открытым правым глазом, покровительственно спросил:

— Э-э-э, позвольте, э-э-э, вы это, э-э-э, бывший, э-э-э, офицер?

— Нет, — ответил я.

— Позвольте, э-э-э, быть может, унтер-офицер?

— Нет!

Правый, открытый глаз начдива вовсе округлился:

— Позвольте, э-э-э, очевидно, вы вольнопер, пардон, э-э-э, я хотел сказать, вольноопределяющийся.

— Нет, — слегка улыбнулся я, заметив полное замешательство начдива.

— Позвольте, э-э-э, ничего не понимаю. Тогда просто солдат? Э-э-э, ну, скажем, драгун, гусар, улан? — Соседов стал пощелкивать пальцами, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу.

— Ни уланом, ни гусаром, ни драгуном я не был.

Соседов встал, словно ужаленный. Надорвал краешек привезенного мною пакета. Бегло прочел предписание, спросил:

— Как же так? Не офицер, не унтер-офицер и даже не солдат, э-э-э, старой армии. И суетесь командовать полком? Ладно, идите, вы свободны. Ищите себе квартиру, — распорядился Соседов. — Не сегодня-завтра я лично поговорю с комкором.

Ничем не оправданная чванливость самовлюбленного вельможи, так же как и его высокомерное «Что вам угодно?», которым он встретил меня, сразу же создала барьер отчуждения между нами. [100]

Я повернулся и оставил возмущенного и потрясенного моими ответами Соседова. Но на этом дело не кончилось.

Спускаясь по широкой лестнице, я на первой же площадке столкнулся с Котовским. На рукаве его защитной гимнастерки виднелась эмблема — в серебряной подкове золотая конская голова; на груди в красных розетках выделялись два ордена Красного Знамени. Верх красной фуражки был чуть примят. Я взял под козырек.

— Здравствуйте, здравствуйте! — Котовский протянул мне руку. — Ч-что вы тут делаете?

После зимней операции против Махно это была наша первая встреча. Я ей очень обрадовался. Тут же, на площадке, я рассказал Котовскому о нашей беседе с Соседовым. Взяв меня под руку, Григорий Иванович сказал:

— Я уже не начдив. Моя коренная бригада в эшелонах. Слыхали про банды Антонова? Едем на Тамбовщину. Но ничего, не вешайте нос, пойдемте...

Мы стали подниматься вверх. У самой двери Котовский спросил:

— Орден за Волочиск получили?

— Нет, Григорий Иванович.

— Я же Виталию о вас говорил. Явись вы с орденом, Соседов с вами иначе бы разговаривал.

Котовский энергично открыл дверь, вошел в кабинет. Следом за ним, поддерживая рукой шашку, переступил порог и я. Не успел еще Соседов, на сей раз от удивления, зажмурить левый и широко распахнуть правый глаз, как Котовский без всякого вступления обрушился на него.

— Т-ты чего дурака валяешь, С-соседов? — без имени-отчества, звания начал Котовский. — Не принимаешь командира?

— Нет свободной вакансии, Григорий Иванович. Вот свяжусь с командиром корпуса.

— Комкор его послал не на свободную вакансию, — продолжал Котовский, — а на девяносто седьмой, на головной полк дивизии. У нас с Примаковым была на этот счет договоренность. И не крути, Соседов! Направляй товарища в полк. — И, немного смягчив тон, взглянул подбадривающе на меня. — Не пожалеешь, Соседов. [101]

Мой вопрос был тут же решен. Прощаясь, Котовский пожелал мне успехов.

Переночевав в Ильинцах, мы с Очеретом направились в Кальник. Стоянка 97-го кавалерийского полка имела две достопримечательности. В Кальнике недавно пустили в ход сахарный завод. И там же со времен освободительных войн Богдана Хмельницкого сохранился дом, служивший полковым штабом легендарному сподвижнику гетмана Ивану Богуну.

Вскоре в Ильинцы прибыл Дмитрий Аркадьевич Шмидт, недолго командовавший в 8-й дивизии бригадой. Шмидт принял от Соседова 17-ю дивизию. С новым начдивом явился и Бубенец — мой новый друг. Он получил 3-ю бригаду. Приехали командовать полками, как и я, Спасский и Святогор. Вместе с другими товарищами из 8-й дивизии прибыл к нам и уралец сотник Ротарев.

Их задача была ответственной и почетной. Предстояло не только восстановить боеспособность дивизии, сильно поредевшей после жестоких боев с пилсудчиками и петлюровцами, но и привить ее личному составу славные традиции червонного казачества. Враг был разбит, но не капитулировал...

«Либо в стремя ногой, либо в пень головой»

В селе Кальник, подковой охватывавшем сахарный завод, находился весь 97-й полк, а 8-я дивизия с трудом разместила бы здесь лишь один свой эскадрон.

До меня командовал полком донской казак Кружилин, упитанный мужчина лет сорока. Ознакомившись с предписанием, он не мог скрыть почти детской обиды, появившейся на его крупном смуглом лице.

Сунув предписание в карман гимнастерки, комполка потребовал коня. Не сказав ни слова, умчался в Ильинцы.

О состоянии полка, пригласив меня в канцелярию, докладывал адъютант полка Петр Филиппович Ратов, В то время начальник штаба части назывался еще адъютантом.

Во время нашей беседы я невольно любовался мощными плечами адъютанта, его выпуклой грудью. Не сдержавшись, пошутил: [102]

— Случайно, вы не брат Ивана Поддубного?

Белое, с пшеничными бровями лицо крепыша расплылось в широкой улыбке. Он ответил:

— У нас в Уржуме, это на Вятке, Поддубный швырнул меня на ковер после пятой секунды. А вообще-то, товарищ комполка, я не борец, я из бурлаков... один из последних могикан этой славной артели.

Задорная улыбка, не сходившая с открытого лица адъютанта, беседа без подобострастия, унаследованного некоторыми нашими штабниками от штабников царских, сразу же располагали к нему. Ратов заявил, что вначале его, строевика, тяготила необычная работа, но сейчас уже он к ней привык. Жаловался бывший бурлак лишь на три пункта. Первый пункт — абсолютное отсутствие бумаги, второй — «недостаточное присутствие» грамоты и третий — хор трубачей.

Тут же разыгравшаяся колоритная сцена подтвердила правдивость этих жалоб. К штабу на широком галопе подкатила тачаночная тройка, и ездовой, лихо развернувшись, крикнул во весь голос:

— Принимай, адъютант!

— Вот видите, товарищ комполка, — рассердился Ратов, — что делает этот барбос Гришка Ивантеев, командир пулеметного эскадрона. Нет бумаги, так он лишат ежедневную рапортичку на задке тачанки.

И действительно, хлестким, писарским почерком на аккуратно разграфленной лаковой поверхности задка была изображена вся арифметическая характеристика эскадрона — количество людей, лошадей, пулеметов, винтовок. Перенеся в блокнот все данные, Ратов скомандовал:

— Езжай и передай эскадронному распоряжение нового командира полка: если еще раз это повторится, нанюхается он гауптвахты.

Но ездовой, сдвинув на ухо черную кубанку, не тронулся с места.

— Чего стоишь? — спросил Ратов.

— А роспись? Нарисуй ее, адъютант, на спинке...

Угроза штабника подействовала. Назавтра рапортичка была доставлена не на роскошной пулеметной тачанке, а на... пулеметном щите. Так как эскадронный писарь — подросток Вася Осипов (ныне автодорожный работник во Львове) — не мог справиться с такой тяжелой [103] ношей, ее шутя доставил в штаб командир взвода Фридман, такой же крепыш, как наш адъютант.

Появление Фридмана с «рапортичкой» под мышкой вызвало дружный смех штабных писарей.

— Видать, товарищ адъютант, командиры не очень-то пугаются ваших угроз, — сказал я, наблюдая за веселым спектаклем. — А комиссару полка жаловались?

Ратов, многозначительно улыбнувшись, ответил вопросом:

— А вы разве еще не познакомились с нашим комиссаром?

...Но бумаги все же не было. И изобретательный Григорий Ивантеев придумал нечто новое, передав сразу же свой опыт другим подразделениям: ежедневные рапортички стали писать на бересте.

Отсутствие бумаги немало помучило штабников, но, без сомнения, по этой самой причине не было тогда у нас и бумажной волокиты.

Петр Ратов, закончивший краткосрочные командирские курсы, после некоторой стажировки в строю был на своем месте. Штаб держал в руках. Распоряжения командира своевременно и толково передавал в подразделения. В указанное графиком время представлял в высшие штабы необходимые сведения, рапорты и донесения. Здесь к нему, как к адъютанту, придраться нельзя было.

Но вот с общей грамотой у бывшего бурлака дела обстояли неважно. Однажды во время тактических учений, получив распоряжение информировать высший штаб о действиях полка, он составил донесение, из которого ничего нельзя было понять. Ратов дважды переписал документ, но с тем же результатом. Пришлось самому взяться за карандаш. Когда я оторвался от полевой книжки, чтобы показать своей «правой руке», как пишутся донесения, адъютанта вблизи не было. Он лежал под тенистым осокорем. Уткнувшись носом в рукав выцветшей гимнастерки, вздрагивая могучим бурлацким плечом, он сокрушался:

— Неужели я так и не научусь этой премудрости?

С трудом заставив бывшего бурлака взять себя в руки, я тогда же подумал: «Ну, голубчик, раз ты так близко принимаешь все это к сердцу, значит, будет из тебя толк». [104]

Вернувшийся Кружилин подписал документ о сдаче полка. Я попросил показать боевую выучку части. Так как на полях росли высокие, почти в рост человека, хлеба, полк вывели за поселок, на выгон. Из всего, что удалось вывести, Кружилин едва сколотил эскадрон. Ясно, что ни о каком полковом учении не могло быть и речи. Наспех созданная строевая единица, как бы командиры ни старались, не могла без предварительной практики показать что-либо стоящее.

В подавленном состоянии мы возвращались в поселок. Вдруг Кружилин оживился. Какие-то искорки зажглись в его глубокосидящих грустных глазах. Он кого-то вызвал из строя и, что-то ему шепнув, послал вперед. Когда мы появились на единственной улице поселка, вдоль ее широкой части, напротив заводской конторы, кто-то уже расставил длинную шеренгу станков со свежей лозой.

Кружилин, отъехав в сторону, подал команду. Всадники, обнажив клинки, взяли к бою пики, один за другим стали отделяться от строя.

Искусство рубки и уколов, передававшееся с кровью из поколения в поколение, нигде не развито так высоко, как у природных казаков. Лоза, срезанная сильным и мгновенным прикосновением шашки, скользнув вертикально вниз, утыкалась свежим острием в землю. Пущенная вперед пика, проткнув вертикальное чучело, тут же ловко перехватывалась рукой, сильным толчком подбрасывалась вверх, летела вперед высоко над головой всадника, опережая его и коня, затем схватывалась на лету, и, послушная казаку, ударом вниз поражала «бегущего врага». Через секунду-две пика — это сильное оружие конницы — снова была готова к очередной комбинации уколов.

Кубанская молодежь — бойцы 97-го полка, наслышавшись от Очерета безусловно приукрашенных им рассказов о червонных казаках, решила показать и себя на своих пораженных чесоткой, плохоньких, но как-то сразу оживившихся лошаденках.

Из-за поворота улицы, со стороны сахарного завода, стоя, во весь рост на подушке седла и вращая на ходу пикой, выскочил всадник с черной повязкой на глазу. Смуглость его сухощавого и скуластого лица еще больше оттенялась огромной серебряной серьгой, вдетой в [105] мочку левого уха. Рядом с конем, на уровне его передних ног, несся, вывалив красный язык, огромный, с мохнатой шерстью, великолепный волкодав. Чуть согнувшись, джигит гикнул, поднял в намет чалого дончака. Вот этот ловкий казак, отставив пику и схватившись руками за переднюю луку, вылетает из седла и на полном скаку, чуть коснувшись травы, вскакивает на коня. Вот он уже отталкивается от земли по другую сторону лошади и спустя миг легко опускается на мягкую подушку казачьего седла.

— Это Митрофан Семивзоров, — сказал Ратов. — Отчаянный рубака, весельчак. Одноглазый, и наши люди зовут его «Прожектор». Конь у него Шкуро, а волкодав — Халаур. Были такие казачьи атаманы Шкуро и Фицхалауров. Дорожит он животными, да вот еще бубном. Видите — приторочен к заднему вьюку.

Семивзоров, блеснув высшим классом джигитовки, лихо отдал честь и, прогарцевав мимо нас на чалом, с задором отчеканил:

— Либо в стремя ногой, либо в пень головой...

Услышав знакомый голос, Халаур, на ходу повернув голову в нашу сторону и словно подтверждая мнение хозяина, трижды гавкнул густым собачьим басом.

После отличной рубки и джигитовки, показанной казаками, настроение Кружилина поднялось. И я понял, что всадники эти могут послужить хорошей основой для создания крепкой конной части. Надо сказать, что многие бойцы — полтавские, харьковские, черниговские хлеборобы, никитовские шахтеры, луганские металлисты, — севшие на коня по зову партии и не знавшие дома, что такое клинок и пика, научились ими владеть в ходе боев с гайдамаками Петлюры и с казаками Деникина.

Расставаясь, я от души поблагодарил Кружилина за хорошую выучку конников.

* * *

В просторную, отведенную под жилье комнату явился Очерет. Злой и угрюмый, занес в прихожую седла, оружие, визжавшего в мешке поросенка. Попросил папиросу. Я не курил, но держал для жаждущих несколько пачек махорки. Затянувшись, с каким-то отчаянием в глазах Очерет посмотрел на меня:

— Отпустите меня домой, товарищ комполка. [106]

Я уже давно обещал Семену отпуск. Выслушав просьбу Очерета, я подумал, что он соскучился по Бретанам. Но не в отпуск просился Семен. Его потянуло «домой» — это означало в Гранов, в 6-й полк, к друзьям, к боевым товарищам. Я бы и сам, если б это было возможно, улетел вместе с «им на крыльях. Но об этом не приходилось и думать.

— За лошадей мне страшно, — в раздражении выпалил Очерет. — Скрозь чесотка, стаень нет. Фуража тоже. А что это за полк? Я уже все скрозь пронюхал. Одна жменька{19} — и все. Сами видели на учении. Эх, — сокрушался Семен, — видать, наш Примак за что-то сердитый. Обкаблучил он нас как следует с этой чесоточной командой...

— Вот и надо из нее сделать полк не хуже шестого...

Очерет замахал руками.

— Вы что? Смеетесь? Тоже сказали! На что казаки первого полка похваляются: мы, мол, самые старые, а я считаю, что боевее нашего шестого полка нет! И ничего мы с вами тут не добьемся. Попомните мои слова. Вот под Волочиском не послухали меня — верхи поперлись на бронепоезд. Там обожглись и здесь обсмолитесь!

Против пессимизма Очерета я был бессилен. На все мои уверения он только безнадежно махал рукой.

Раскладывая на столе сало и хлеб, ординарец все еще брюзжал:

— Не люблю я этой городской роскоши! — Он бросил злобный взгляд на просторное помещение. — Что с того, что нас сунули в этот анбар? А жри всухомятку. Вот по деревням лафа. Дашь хозяечке продукцию, подвернешь ей такое словечко «бонжур» — она тебе и яешню поджарит, и галушечек поднесет. Конечно, в обыкновенной сельской халупе. Потому что в хате под бляхой{20} сроду не накормят. Куркульня!

Глубокие душевные переживания Семена не мешали ему с аппетитом справляться с «сухомятным обедом». Уминая за обе щеки, он продолжал делиться впечатлениями:

— В нашей хозкоманде больше коней, чем в этом полку. Командирова братва — так она у него без счету: [107] ездовые, коноводы, ординарцы, свой кашевар. Увидела та братва наш чемоданчик и поросенка, подняла, сволочь, на смех. Подвели меня к тыну, а возле него две тачанки. Одна выездная, значит, а другая до верху загруженная, палатками закутанная и веревками затянутая. И говорят: «Вот это понимаем — комполка. А что твой? Молодежь с поросеночком!»

Я слушал сетования Очерета улыбаясь. Но он не унимался:

— Да, у ихнего комполка все очень богато. И тачанки, и кони, и сбруя, и все. — Мне показалось, что Очерет как-то пренебрежительно посмотрел на мен». — Зато полк! Весь ихний полк, говорю, одна жменька. Людей маловато, а насчет коней, то совсем дрянь. Как они стали смеяться над нашим чемоданчиком и поросенком, я им и сказал: «Наша хозкоманда и та посильнее будет вашего полка». А они, черти, говорят: «Если там такое богатство, то почему же вы приехали на нашу бедность? Сидели бы у себя, не рыпались».

Покончив с обедом, Очерет повторил просьбу:

— Сделайте милость, товарищ комполка, отпустите меня обратно. — Подумав, с хитринкой добавил: — Демобилизуюсь, вас вовек не забуду, пришлю из Каховки бутылочку натуральной «бургундии». Специально для вас выпрошу у дядюшки Анри...

Прошла неделя, а Семен ходил как в воду опущенный. Все у него валилось из рук. Поняв настроение ординарца, я, к великой его радости, разрешил ему вернуться в Гранов, в наш старый, 6-й полк.

Не желая бросать ни меня, ни Грома на произвол судьбы, Очерет заранее уже подговорил себе смену — грузноватого кубанца Ивана Земчука.

Отец Дорофей и «отец» Иаков

В то трудное время велась повседневная борьба не только с теми, кто пролезал к нам из враждебного лагеря. И среди нас были такие, которых приходилось крепко осаживать.

В Кальнике еще, в первый же день знакомства с частью, я пошел искать комиссара полка. Вдоль разбитой мостовой ровной линией вытянулись стандартные каменные дома. У одного из заводских служащих — обитателей [108] этих коттеджей — и проживал наш комиссар Яков Долгоухов.

Не зная еще, с кем столкнет меня судьба, я вспомнил многих комиссаров червонного казачества. Боевое настроение казаков формировалось партийным коллективом и главой его — комиссаром части. Личный пример тех, кто звал массу на подвиг, играл решающую роль. «Коммунист, — говорил Примаков, — до боя действует словом, а в бою — клинком».

Комиссар 1-го полка Иван Кулик, увлекая казаков в атаку, погиб геройской смертью от клинков махновских бандитов.

Под Хорлами во главе бригады, устремившейся на белогвардейский десант, скакал комиссар Иванина. Близкий разрыв тяжелого снаряда вышиб военкома из седла. (До сих пор семидесятилетний Савва Макарович Иванина носит в легких осколок вражеского снаряда — память о перекопских боях.)

Комиссар бригады Роман Гурин, показывая пример бесстрашия казакам 3-го и 4-го полков в жаркой схватке с легионерами Пилсудского, был тяжело ранен на галицийской земле. С незажившей еще раной Гурин вскоре вернулся в строй.

Получив две раны в схватке с улагаевской конницей под Перекопом, не покинул своего места политрук из 1-го полка Степан Еломистров. Лишь третье, смертельное ранение вывело из строя отважного политработника.

Командир, стремящийся создать из своей части безотказно действующий боевой коллектив, знает, что ключи к сердцу солдата находятся в руках комиссара, если только он настоящий комиссар.

Якова Долгоухова я застал дома. Зажав в зубах дымящуюся тяжелую трубку, в полосатой тельняшке, кожаных брюках, он расхаживал босиком по давно не мытому полу огромной необжитой комнаты. Помещение не блистало ни чистотой, ни меблировкой: у простенка — кривой стол, в темном углу — высокий топчан, покрытый солдатским одеялом.

Долгоухов остановился посреди комнаты, разгладил пятерней шевелюру.

— Ага, новый комполка! Садись, приятель! — процедил [109] он сквозь зубы, указав трубкой на кособокий ящик, заменявший табурет.

Я подумал: «Что ж, это неплохо — комиссар из моряков! Сразу видно — и тельняшка, и обкуренная трубка, и первое же обращение на «ты». Комиссары — бывшие моряки — не редкость. Они крепкие рубаки и горячие ораторы. Масса любила речистых политработников. Недалеко ушло время, когда один хороший митинг заменял десятки приказов...

— Чертовское давление в котле... сто атмосфер... с похмелья, конечно, полундра. Что ж, надо знакомиться, — тянул сиповатым голосом хозяин. Прошлепав босиком к простенку, наклонился, извлек из-под стола бутылку. Разочарованный, швырнул ее в угол комнаты. — Пусто... нечем зарядиться. Какое же это к бесу знакомство без полфедора?

«С чего начать наш деловой разговор? — подумал я, удивленный странной речью комиссара. Вдруг со двора донесся бойкий топот копыт. Хозяин бросился к окну, распахнул жалюзи. Яркий свет хлынул в помещение, и весь беспорядок, царивший в ней, предстал в полном «блеске».

— Подкрепление... полундра! — воскликнул внезапно повеселевший Долгоухов.

Я подошел к окну. Какой-то тощенький безбородый попик, с узелком под мышкой, ловко соскочил с коня. Суетясь, привязал поводья к скобе амбарных дверей. Направился торопливо в помещение. На пороге снял широкополую шляпу. Молодое, с голубыми глазами лицо рыжего попика показалось мне озорным.

Положив на стол узелок, гость пробасил: «Закусон». Лихо откинув полу черной рясы, извлек из карманов широких брюк, заправленных в порыжевшие старомодные сапоги, две полкварты — «выпивон», а всё вместе — «угощон».

— Будем знакомы — отец Дорофей.

Батюшка, чувствуя себя как дома, развернул узелок, затем проворно раскупорил полкварты и наполнил немытые стаканы. Долгоухов сгреб другую бутылку, взболтнул содержимое, затем стал следить, как серебряные пузырьки, закружившись, медленно оседали на коническое дно посудины!

— Первак! — авторитетно заявил он. [110]

— Благодарные прихожане! — Поп многозначительно щелкнул языком.

Меня очень заинтересовал комиссар, а еще больше его собутыльник. Сначала мелькнула мысль: «Ловко играет поп роль простачка. Работает на какого-нибудь пана атамана. Среди бела дня, в рясе, на красноармейском коне галопом влететь во двор комиссара — это грубая работа!»

— Воин да не пьющий — зело любопытно! — пробасил попик, прижав к нагрудному кресту отвергнутый мной стакан. — А мы с вашим предшественником да вот и с отцом Иаковом, — указал на Долгоухова, — откровенно говоря, принимаем сию благодать паки и паки...

— Ради знакомства! — ничуть не смущаясь, просипел хозяин. — Полундра! Здравствуй, стаканчик, прощай, винцо.

— Сгинь зелье, пропади! — выпалил отец Дорофей и мастерски осушил стакан. Крякнул, а затем добавил: — Откровенно говоря, вы видите перед собой классика...

— Какого это еще классика? — удивился я.

— Классика алкоголизма! — болезненно усмехнулся отец Дорофей и добавил: — Вот так мы и глушим скуку!

Еще в Ильинцах комиссар дивизии Лука Гребенюк, напутствуя меня, советовал сдружиться с секретарем партбюро Мостовым и комиссаром Долгоуховым, недавно назначенным в полк, моряком, рубахой-парнем, и засучив рукава взяться за работу. Но кого же встретил я в лице комиссара полка! Во мне все больше закипало возмущение.

— Допускаю, — возразил я попу, — вам действительно скучно. Прошли веселые времена для вашей касты. Но впервые вижу скучающего комиссара.

— Завел молебен, — сощурил осоловелые глаза Долгоухов. — Отче наш, иже еси на небеси. Ты мне покажи, комполка, где бешеные атаки, где риск подполья? Все кончилось, наступил полный штиль... — Хозяин оттянул ворот тельняшки. — Ты подай мне наступление, «ура», свалку... Возьмем же, снова, награды! Дают не тому, кто ближе к бою, а тому, кто ближе к начальству. А это чудо-нэп? Мечтал о пожаре мировой [111] революции, а мне говорят: «Вывози незаможникам навоз на поля». Замахнулись на твердыни Европы, а носятся с паршивенькой гвоздильной мастерской. То резали буржуев, а нынче сами их выращиваем. Нет, нынешняя фисгармония не по моей флотской душе. Слыхали новый стишок, сам сложил:

Дух поднять, чтоб всем буржуям?
Протестуем! Протестуем!

— Скука душит, — скинув рясу и оставшись в розовой косоворотке, заскулил поп. — Но главное — не падать духом. Токмо уповать...

— На что уповать? — спросил я.

— На дух божий. Токмо он всесилен и вездесущ. Трижды были в заблуде пастыри, кои опоясали чресла мечом. Это исусово, христово воинство, верю, неугодно было самому Иисусу Христу...

— И получилось по священному писанию, — сказал я, — взявший меч от меча и погиб.

— Совершенно верно, командир, — согласился поп. — Стараясь разгадать грядущее, я возвращаюсь к прошлому. Век назад французы с криками «Aux lanternest!»{21} вешали духовных отцов на фонарях. Храмы божий превратили в вертепы. Потом опамятовались. Уразумели: царство земное сулили всем, а досталось немногим... Лишь у стоп господних есть для всех пристанище.

Пьянчужка попик, разглагольствуя, сразу же показал себя не таким уж простачком. И не всякий трезвый поп в те суровые времена изрекал то, что слетало с уст собутыльника Долгоухова.

— Все подвержено приливам и отливам. И удел нашей долгогривой братии уповать на прилив. Уповать и искать стезю к душам оскорбленным и униженным. На то указует нам незримая десница.

— Калиновское «чудо»? — спросил я.

— Что Калиновка? — пренебрежительно скривил рот отец Дорофей. — Топорная работа. Не те времена...

В Калиновке, той самой, что примыкает к Кожуховскому лесу, «обновилась» икона. Разжигаемые духовенством фанатики, увлекая за собой тысячи верующих, совершали многолюдные крестные шествия. Отроки [112] с безумно устремленными вдаль глазами несли хоругви, а отроковицы, в белых, длинных полотняных рубахах, с распущенными волосами, — иконы. Участники крестных ходов, ожидая скорого конца мира и немедленного пришествия Христа, предавались поощряемому духовенством безделью.

Как только раскрылись жульнические махинации с калиновским «чудом», сразу же угас религиозный психоз и вызванные им многолюдные шествия.

— Времена теперь иные, иные у церкви должны быть и способы, — продолжал жужжать поп. — Не обманом, подобно калиновскому, а христовой правдой святая церковь наша обрящет былую силу.

— Очень в этом сомневаюсь, — сказал я.

— Наш всеблагий учитель внушает нам долгое терпение. Не узрю я, узрит потомство. Вере христовой две тысячи лет, и жить ей присно и во веки веков. Вот, — взмахнув коротко подстриженной гривой, указал он на комиссара. — Отец ваш Иаков что творит? Паки и паки ничего. А человеческая душа, как и натура, жаждет наполнения. Не будет наполнять ее отец Иаков — будет наполнять отец Дорофей.

— Заткни хрюкало, батько, — отозвался Долгоухов, — не посмотрю на твой сан, долгогривый водолаз, и протащу тебя мордой по половице. Треплешься про наполнение, а стаканы порожние...

— Само собой, — ответил поп и взялся за бутылку. — Попалась мне брошюрка Емельяна Ярославского. Презабавно пишет. За животину хватался. Ловко кроет нашего брата. Но Ярославский где-то там в Москве, а тут кто? Тут отец Иаков! Что, вопрошаю, смогут сделать добрые ваши пастыри, не такие, как отец Иаков, когда люди увидят, что не для всех уготовано царство земное, для избранных лишь. Вот тут-то исподволь начнем мы. У каждой божьей твари с древности существует неискоренимая потребность в душевном тепле. И я, не таясь, говорю: уповаю! Чем больше будет таких, как отец Иаков, тем скорее воспрянет из пепла наша присновозносимая, всеблагая и всеутешающая святая церковь. Аминь.

— Не зря говорится: «волос долог, а ум короток», — наконец заговорил Долгоухов. — Я не монах. Умею не только пить... А вашего брата душили и душить будем. [113]

И тебя, батя, прихлопнем, хотя ты парень и ничего, компанейский. Даже церковное золото отдал для голодающих. Не то что другие...

Веселого попика ничуть не устрашили угрозы. Наполнив очередной стакан, высоко поднял его.

— Да, — с гордостью заявил он, — я с амвона склонил верующих... Церковные сосуды сданы, ничего из злата-серебра не утаено. Упаси господи... — Поп перекрестился, выпил, крякнул и, вновь наполнив стакан собутыльника, затянул вполголоса:

Налей вина, и эти будни,
При чашах, полных до краев,
Мы в праздник перестроим чудный
И юность вспомним нашу вновь...

Лихо опрокинув самогон в глотку, он швырнул стакан в дальний угол комнаты. Уперев руки в бока, пошел отбивать чеканную дробь, сам себе подпевая:

Ой, топы, топы, топы,
Собиралися попы
К благочинному идти
Благочинную трясти...

В такт поповской песне Долгоухов энергично размахивал руками. Казалось, вот-вот и он ударится в пляс. Очевидно, мешало присутствие третьего. Не переставая широко жестикулировать, затянул:

Дух поднять, чтоб всем буржуям?
Протестуем! Протестуем!

Шалопутный служитель божий внезапно остановился:

— Пойдем, отец Иаков, к моей благочинной. Может, она нас, рабов божьих, чем-либо попотчует от щедрот своих неисповедимых...

Вся эта сцена произвела на меня гнетущее впечатление. Вот теперь-то я понял, почему так загадочно улыбался адъютант Ратов, спрашивая меня, познакомился! ли я уже с комиссаром.

Особенно была неприятна бравада пьяного Долгоухова, не сумевшего понять, что откровенный в своих высказываниях попик во многом был прав. Мечты, которые лелеял он, очевидно, подогревали в те бурные времена не одного отца Дорофея. И, чтобы без промаха бить по этим коварным мечтам церковников, мало [114] одних книг Ярославского и плакатов с лозунгами: «Религия — опиум для народа».

Жизнь партии с народом и для народа, всенародная борьба за создание светлого царства на земле для всех трудящихся без неоправданной роскоши для немногих, забота о счастье всего человечества без забвения нужд отдельного человека — вот те неприступные скалы, о которые разобьются надежды хитроумного отца Дорофея и всех его присных.

В тот же день я собрался ехать в местечко Дашев, чтобы представиться бригадному начальству — соблюсти этикет. В мирное время комбриг полками не управлял, а следил лишь за их строевым обучением. Его должность в шутку называлась архиерейской. Но серьезная беседа предстояла с комиссаром Корнелием Афанасьевичем Новосельцевым{22} старшим в бригаде коммунистом. Ему-то я и должен был рассказать о первой встрече с Долгоуховым.

Направляясь в расположение первого эскадрона, которым командовал кубанский казак Храмков, я пересек главную улицу поселка, мощенную крупным булыжником. Тут меня чуть не сшибли с ног два «ковбоя», лихо проскочившие за околицу. Один из них был Долгоухов, а другой — его собутыльник, поп-»философ» Дорофей.

Но ехать в Дашев не пришлось: комиссар Новосельцев сам явился в Калыник. И не один. Вместе с ним пожаловала местная власть.

Высокого роста, плечистый, с открытым мужественным лицом, комиссар прошел в помещение штаба и сразу занял командирское место. Чем-то до крайности расстроенный, поздоровался со всеми официально и строго. Велел найти и вызвать в штаб Долгоухова.

Дашевский председатель — в прошлом рабочий Кальникского сахарного завода — с возмущением жаловался на Долгоухова. На главной улице местечка он задавил поросенка, возле потребиловки, хулиганя, поджег бороду старику.

Нет смысла рассказывать о последствиях лихих подвигов «отца» Иакова. Они и так ясны. Но на встрече [115] комиссара бригады с Долгоуховым стоит остановиться.

Явившись в штаб, одетый с головы до ног в хрустящую кожу, Долгоухов, не вынимая изо рта трубки, тяжело опустился на табурет.

Новосельцев, заложив правую, раненую руку за портупею, скомандовал:

— Встать!

Долгоухов, попыхивая трубкой, не шевельнулся. Глядя вызывающе на военкомбрига, небрежно ответил:

— А мне и так удобно.

— Встать, приказываю! — повторил комиссар и сам вскочил на ноги.

Это подействовало. Поднялся не торопясь и Долгоухов.

— Ну, а дальше? — спросил он с издевкой.

— Дальше попросите разрешения сесть, — сказал комиссар и опустился на стул.

— Ну что ж! Разрешите? — нехотя выдавил из себя Долгоухов и добавил: — Полундра!

— Не разрешаю. К кому вы обращаетесь? Спросите по форме: «Разрешите сесть, товарищ военкомбриг».

Наконец комиссар своего добился, и Долгоухов сел.

— Теперь застегайте ворот!

— Мне жарко.

— Всем жарко. Вы не в кабачке, а на военной службе, и пока еще комиссар полка. Подберите ворот гимнастерки, застегните кожанку на все пуговицы. И нечего выставлять напоказ морскую тельняшку!

Долгоухов не торопился выполнять приказ.

— Застегивайтесь, и поживей! — стукнул. Новосельцев кулаком по столу. — Нечего корчить из себя балтийца. Какой вы моряк? По анкете — портовый табельщик.

— Вы кто? Царский офицер? — развязно спросил Долгоухов, застегиваясь. — Жмете по-офицерски!

— Я путиловский рабочий, — ответил Новосельцев, — и понимаю: в Красной Армии не место разгильдяйству. Вы позорите высокое звание комиссара. Собирайтесь. Поедем. В политотделе разберемся... А если вам уж так скучно, милости просим в Туркестан. Может, басмачи вас развеселят...

Долгоухов ушел... Новосельцев, сняв с головы папаху, вытер платком вспотевший лоб. [116]

— Ну и напасть на мою голову. Впервые вижу такого. Тоже мне полундра — табельщик разнесчастный. А строит из себя лихого клёшника-братишку. Позорит моряков, позорит комиссаров.

— Но вы ж ему дали перцу! — с нескрываемым удовольствием сказал Ратов, хорошо знавший Новосельцева еще по белопольскому фронту. — Посмотрел бы он, как вели себя наши комиссары в Мозырских болотах...

— Не говори, Петр Филиппович! — ответил Новосельцев.

— А вы расскажите, Корнелий Афанасьевич, — попросил Ратов, — пусть молодежь послушает.

— Что ж, — Новосельцев немного успокоился после беседы с Долгоуховым. — Знаете, товарищи, когда просят Горького что-нибудь рассказать, он отвечает: «Я вам лучше напишу», а когда просят Новосельцева написать, он говорит: «Давайте я вам лучше расскажу». Вот я вам выложу, как я сделался комиссаром.

— Послушаем, — закуривая, сказал председатель Дашевского Совета.

— Так вот, — начал Корделий Афанасьевич, — возвращался я с Восточного фронта заросший, немытый, грязный. Одним словом — позиционный солдат. Было это летом восемнадцатого года. Прихожу к начальнику политотдела в Симбирске. А он меня посылает комиссаром в инженерный батальон. Думаю, куда мне! Но он нажимал вовсю. Тогда я попросил инструкцию, а он говорит: «Ишь чего захотел! Программа партии есть? Пойди и по ней работай. А мы по твоему опыту составим инструкцию». Явился я в батальон. Машинистка — барыня! Переписчики и те в десять раз чище меня. Я стушевался. Комбат фон Таубе сразу же мне сказал: «Хорошо, что пришли. Бумаги без печати недействительны, а печать без комиссара не закажешь». Спрашиваю его: «Коммунисты в батальоне есть?» А он: «Прикажете навести мост через Волгу — пожалуйста. Или протрассировать линию окопов — с охотой. Но [117] коммунистов в практике своей работы не встречал». Начали знакомиться. Он сказал: «Да, я фон-барон, но в октябре 1905 года в Москве нес на плечах гроб Баумана. Выгнали за это из института. Я не коммунист, но считаю, что и беспартийный может честно служить Советской власти». Рассказал и я о себе. А что там — токарь с Путиловского. «Ну, с такой биографией, — Таубе вскочил с места, — теперь выходят в наркомы». Поехали в казармы. На фронте еще гуляла вольница, а там всё по струнке. Чуть что не так, Таубе сыплет наряды, выговора. Я ему: «Это напоминает старину». А он: «Товарищ комиссар, знайте, будь то армия царская или пролетарская, а без дисциплины не может быть войска».

Зажили мы с фон-бароном дружно. И научился я у него многому, по правде скажу. А поначалу идти в батальон очень уж опасался. Думал, не справлюсь. И до того оробел, что полдня проболтался на базарной площади. Какой-то инвалид крутил там карусель. Вот я и катался на деревянном коне. А как истратил на это баловство всю свою получку — путевые денежки, пошел в батальон...

— Зато, товарищ военком, не оробели, — сказал Ратов, — когда выводили нашу бригаду из кольца... В Мозырских болотах. Вот где была веселая карусель...

— Да, всякое бывает в жизни.

Новосельцев, проведя искалеченной рукой по возбужденному лицу, доверчивым взглядом осмотрел внимательных слушателей. [118]

Дальше