Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Далекое-близкое

Мы поднимались по щербатым ступенькам лестниц рейхстага, между колонн, чем-то напоминающих хребты давно вымерших динозавров. Повсюду следы пуль и глубокие росчерки осколков. На зубах неприятно хрустела пыль от тяжелого каменного тумана, медленно оседавшего на хаотическое нагромождение развалин. Колонны в сплошной вязи надписей. Писали всем, что попадало под руки: чернилами, мелом, карандашами, углем, лезвиями ножей, штыками...

Невдалеке на обугленном обломке балки примостился старшина-пехотинец с самокруткой во рту. Он поставил гофрированную коробку трофейного противогаза между колен и что-то в ней усердно помешивал. Мы с Николаем Киртоком поинтересовались «кухней» старшины, которую он затеял под громадой мрачных колонн.

— Имею, товарищи летчики, огромное желание оставить и свою подпись на склепе проклятого Гитлера. Я мазутом такое нашкрябаю фрицам — век будут помнить Павла с Полтавщины.

Переглянувшись с Николаем, по примеру старшины тоже оставили свои подписи на сером граните одной из колонн. Прошли дальше и оказались на площади, на которую выходили довольно массивные двери, теперь сорванные с петель. Внутри помещений все было исковеркано, исполосовано звездастыми отметинами от автоматных очередей, разрушены потолки, пол, лестничные марши. [8]

Сквозь поврежденные перекрытия в бетонные пролеты лестниц виднелся каркас огромного сферического купола. Всюду стоял тяжелый плотный запах гари.

Решили посмотреть имперскую канцелярию. Главный подъезд снесла наша артиллерия. Почерневшего от копоти бронзового орла буквально посекли пули. Отклевался, кровавый хищник!

Окна — словно провалы мертвых глазниц. Да, ничего не осталось от гитлеровской канцелярии и ее бесноватого хозяина, метившего в повелители мира.

Под ногами шуршал бумажный мусор: разноцветные папки со срочными приказами, так и не дошедшими до исполнителей, никому теперь не нужные воззвания Гитлера стоять насмерть, плакаты с надписями «Храбрость и верность», «Лучше смерть, чем Сибирь», членские билеты нацистов, фотографии, увесистые юридические книги, напоминающие могильные плиты. Пол завален огромным количеством регалий. Казалось, здесь денно и нощно работал специальный завод, производя эту металлическую дребедень.

Подошли к тяжеловесно-безвкусному памятнику Вильгельму. Возле него повальное фотографирование: солдаты и офицеры, молодые и пожилые, веселые и усталые, улыбающиеся и мрачные, с орденами и медалями, до ослепительности начищенными трофейным зубным порошком. А рядом медленно змеился поток пленных в одежде грязно-зеленого цвета и исчезал в сером тумане, перемешанном с дымом.

Сверху на своих незадачливых потомков насупившись смотрели бронзовые воители с тевтонскими мечами, словно провожая их в небытие...

В десяти шагах — другой «плен». В него попала наша полевая кухня. Ее тесным кольцом окружила немецкая детвора. Смуглолицый кавказец, лихо заломив пилотку, клал осмелевшим детишкам в синие эмалированные кастрюли, судки, мисочки, консервные банки жирные комья гречневой каши, заправленной тушенкой. Детвора присаживалась здесь же на лафеты покореженных пушек и жадно ела.

Вот она, слепая сила отдачи! Такие, же орудия, как и эти, стреляли по Бресту, блокадному Ленинграду, по Киеву, а откатившись, ударили не только по Гитлеру и его подручным, но и по десяткам тысяч вот этих н несмышленышей, [9] с глазами, полными страха и безысходности.

Я тоже присел на лафет раздавленной пушки и вдруг явно почувствовал страшную усталость — всю сразу, накопившуюся с первого до последнего дня моего военного бытия. И было как-то странно ощущать, что нахожусь вот здесь, на чужой земле, которую знал лишь по школьным географическим картам, что за спиной долгая тяжкая фронтовая борозда, пропахавшая жизненное поле, и не верилось, что завтра будут спокойно стоять зачехленные самолеты и не придется подниматься в небо, наполненное грозами.

И здесь мысли полетели далеко-далеко, в родную Севастьяновку, что на Уманщиие. Я как будто увидел опрокинутое над головой весеннее небо нежно-василькового цвета, белые, словно кружевом вытканные, черешни, малиновые гребешки рощиц, подрумяненные зорькой, малахит камышовых клиньев, бегущих в прох-лад-ную озерную гладь. В памяти из глубины прожитого всплывало все далекое и близкое, увиденное и услышанное. Какая-то невидимая сила рисовала полотна разных оттенков: и светлых, и грустных, и даже смешных.

Наша саманная хата, крытая потемневшей соломой, стояла на самом косогоре возле кладбища, замыкая улицу, прозванную Каратаевкой. В ней прожили свой век деды и прадеды. Говорят, что прадеды, исполняя барскую прихоть своевластного и жестокого графа Потоцкого, на своих горбах вместе с крепостной чернью тащили гранитные глыбы, создавая каменную сказку, — парк «Софиевку». Стоит он и поныне, названный, так, в честь красавицы жены графа. Но никто никогда не узнает имен тех, чьи кости стали фундаментом уманского чуда.

Как жили? Что видели крестьяне? Измученность малоземельем. Недороды. Вечные недоедания. Хлеба хватало только на полгода. А потом... Потом многие, перекинув через плечо тощие торбы, с болью и отчаянием уходили куда глаза глядят на заработки.

Деда Антона помнил смутно. Запомнились лишь его руки с корявыми мозолистыми пальцами. Считал он по ним до десяти и десятками, загибая те же заскорузлые от работы пальцы до ста. Все, что лежало за пределами сотни, казалось ему недосягаемым, как звезды на [10] небе. Помыслы деда всю его жизнь сводились к одному — как бы не пустить семью по миру, как бы дотянуть от урожая до урожая.

Началась первая империалистическая война. Она-то и «спасла» моего отца Григория. Сбежал на фронт добровольцем на солдатский харч.

На галицийских полях изрядно отведал австрийской шрапнельной «каши». В полевом госпитале хотели ногу отнять — не дал. Без ноги крестьянину — хоть в гроб живьем. Рана постепенно затянулась, а хромота так и осталась вдобавок к трем Георгиевским крестам.

Там, в госпитале, встретился отец с одним мужиком: сам хилый, а глаза — огонь, посмотрит — будто выстрелит. Сначала на всех косился подозрительно. Освоившись, как-то невзначай завел разговор:

— Земли-то много у вас, крестоносцы?

— А ты что — дашь? — зашевелились все под черными одеялами.

— Дам. Только для этого надо штыки повернуть не в ту сторону. Вот мы австрияков колем, а надо-то не их. У них тоже земли кот наплакал. А кого — знаете? Впрочем, спросите у нашего священника, как дальше жить будете. Вот он идет...

Все моментально притихли. В палату вкатился румянощекий, рыхлый попик в шуршащей шелковой рясе. С ним вошла сестра милосердия. Потирая пухлые руки, поп медленно шел между тесными рядами коек.

— Молитесь всевышнему о здравии своем, — плыл по палате его басок, — и вы еще послужите престолу и отечеству, сражаясь на поле брани с коварным супостатом.

— Мы здесь, батюшка, толковали о своем житье-бытье, — послышалось из далекого угла. — Вот закончится война, придем домой. Не все, конечно. Но все-то останется по-старому?

— В писании, чада мои, сказано: «Мы пришли в сей мир по воле господа, дабы со смирением и верой нести крест свой, искупая первородный грех людского рода. Богу — богово, кесарю — кесарево, малым сим — малое...»

Когда поп, пряно начиненный запахом ладана, лениво осенил всех крестным знамением и удалился из палаты, разговор продолжился. Первым поднялся на острых локтях черноглазый. [11]

— В переводе на наш мужицкий язык «малым сим — малое» понимать следует так: тяни лямку для блага богатеев, как вьючное животное, хлеб добывая насущный в поте лица своего. Весь доход — толстосумам, а сам получай шиш...

О многом в те госпитальные дни передумал отец. Почему вокруг так много голодных и так мало сытых, почему у господ все в избытке, а у народа в хатах шаром покати. Как только поправился, плюнул он на «веру, царя и отечество», шинелишку и костыль — в руки, «Георгиев» — в платок — и домой.

А там по-прежнему слепая, жестокая сила гнула людей, но уже явственно чувствовалось — что-то будет. Терпению придет конец!

...Октябрьская гроза, разорвав темные тучи, звучным эхом прокатилась и над Уманщиной. Новое, светлое пробивало себе дорогу сквозь свинцовые ливни, сабельные всплески гражданской войны, разгул озверевших банд.

По-новому посмотрел отец на происходившие события, и у самого рука потянулась к винтовке, чтобы крушить мироедов. Да куда там! Старые раны выворачивали от боли наизнанку. А в обоз не хотел. Зато брат его, Михайло, лихо поработал саблей в Конной армии Буденного. В горячих жестоких сечах шел он от Майкопа до Умани... Лез в самое пекло, где кони с храпом вставали на дыбы и звонкие искры слетали с выщербленных сабель.

Наступил долгожданный час — отложена в сторону винтовка, истосковавшиеся по работе руки, пропахшие порохом, вновь потянулись приласкать свою землю-кормилицу.

Возвратился в село и дядько Михайло со своим вороным. Молодой, горячий, горы впору своротить. Все пули обошли его стороной, а вот здесь, дома, не смог увернуться от косы костлявой. Выкуривая из одной хаты кулацкого сына, предложил ему подобру-поздорову бросить оружие. Тот согласился и затих. Когда дядько подошел поближе к плетню, из окошка хлестнул выстрел. Коварная пуля свалила его на землю.

Но беда, как говорят в народе, за собой горе тянет. Не затравянилась еще могила дядьки Михаила — тиф скосил старшую сестру Аннушку.

Родился я неудачным, меченым. На левой щеке кровянилось родимое пятно. [12] Отец не обращал на это мания, а вот мать... Старухи, увидев ее на улице, крестились и обходили десятой дорогой. А если сталкивались лоб в лоб, шипели:

— Бога забыла, Параська, отсюдова и наказание такое — печать на сыне каинская. А еще твой Гришка о какой-то коммуне балакает, баламутит бесштанную голытьбу, чтоб у него язык и руки отсохли.

Руки у отца назло старушенциям не отсыхали: работа в них горела, да так, что стружки от рубанка с шипением кудрявились. А сапожничал он и того лучше.

Мать, наслушавшись всяких небылиц о моем исцелении, вынесла меня однажды на зорьке в огород, повернулась лицом к молодому месяцу, брызнула «заговоренной» водой. И что же? Через некоторое время пятно действительно исчезло. Вся Каратаевка смотрела на меня, как на чудо, и в каждой хате я чувствовал себя желанным гостем. А отец только посмеивался — вот, мол, и живая икона в доме...

Как и все крестьянские дети, я отчаянно обожал лошадей, любил ходить с ними в ночное. Распустив их по оврагам, мы собирались около костров, пекли в горячей золе картошку, обжигаясь, катали ее между ладонями. Вкусная, рассыпчатая, присыпанная щепоткой соли — это была поистине пища богов!

Но к лошадям колхозным получил доступ чуть позже. Экзаменовали сначала на свиньях. Стадо поручили небольшое, но удивительно неорганизованное. Потолкавшись на одном месте, хрюшки сразу же разбрелись кто куда. Хоть садись и плачь. И действительно, сел и разревелся так, что слезы текли в три ручья. Проходивший дед Березюк, увидев, в какой тяжелой ситуаций я очутился, хитровато прищурился, хихикнул и посоветовал поймать поросенка и крутнуть ему хвост. Завизжит, мол, и свиньи сразу сбегутся — чадо спасать. Так и сделал. Эффект был прямо-таки поразительным: через минуту я стоял в плотном визжащем кольце, и стадо шло за мной в любом направлении.

Но однажды увиденное отодвинуло на задний всю сельскую фауну — это был трактор. Вынырнув из солнечного половодья на бугор, он тарахтел по пыльной дороге, лоснящийся, в масляном поту. Вот это да!

Глаза у людей стали «квадратными». Мы, мальчишки, резво бежали за ребристыми барабанами колес и что-то радостно выкрикивали. [13]

А потом была первая борозда. Когда лемех плуга глубоко врезался в землю и сделал полированный отвал, все стоявшие здесь изумленно переглянулись. Шутка, ли: с деда-прадеда махали волами и лошадьми, а тут такое...

Надо сказать, что появление у нас трактора вызвало новую волну, в решительной борьбе за переустройство деревни. Зашевелилось кулачество, зашипели церковники, проклиная дьявольскую машину. В ночной темноте загремели выстрелы из обрезов. Погиб тогда и наш родственник-комбедовец Ефим Лебедь. «Красный петух» загулял по домам активистов, подброшенные «святые» письма угрожали карой земной, и небесной за вступление в комсомол.

Однако одним из первых записался в кооператив отец.

В тридцатом году меня отвели в школу. Помещалась она в маленьком, осевшем по самые окна, домике. Сидели на длинных свежевыструганных скамейках, тесно прижавшись друг к другу. Так как букварь был только у учительницы, азбуку повторяли за ней нараспев, стараясь перекричать друг друга.

Мы очень любили слушать рассказы учительницы Любови Ивановны о путешествиях и приключениях.

Казалось, раздвигались неуютные стены класса и к нам врывались ветры далеких морей. Они уносили нас на своих крыльях в незнакомые края, населенные диковинными зверями: мы стояли на мостиках парусников — смелые, честные, мужественные — и совершали подвиги. После уроков гурьбой убегали в лес, где соревновались в беге и борьбе, секли самодельными саблями крапиву и осот, фантазируя, что это коварные и злые враги.

Немало бед принес нам тридцать третий год: выдался он на редкость неурожайным. Наш колхоз имени Буденного тогда еще некрепко стоял на ногах. Неразберихи хватало по горло. Отец от зари до зари пропадал в поле. Ругался с зажиточными мужиками, спорил с теми, кто оставался, в плену «головокружения от успехов». У людей не хватало одежды, обуви. Ели лебеду, в огородах по весне собирали гнилую картошку и свеклу. [14]

Кулацкие сынки, науськиваемые своими родителями, сопровождали нас, бедняцких детей, идущих из школы, свистом, улюлюканьем, колкими обидными частушками.

Вот тогда и начинались свалки: шли стенка на стенку. Бились зло, до крови, с остервенением.

Вскоре мы всей семьей переехали в Ленинградскую область, где поселились под городом Лугой. В то время там размещались военные лагеря. В одном из них и начал работать сторожем отец. Новая обстановка пришлась мне по душе: вокруг стояли дремучие леса — глухие, таинственные, с тьмой-тьмущей грибов, багряной брусники, сладковато-горькой рябины, пьяной ягоды гоноболи. В школу бегал в Лугу — пять километров. Туда и обратно.

В то время Луга была заштатным городишком, небольшим и не слишком знатным, хотя великий Пушкин и упомянул его однажды в одном из своих шуточных стихотворений: «Есть на свете город Луга Петербургского округа...»

Чистенький городок буквально тонул в буйной зелени. За рекой, на песчаных холмах, глуховато шумел сосновый бор. В Заречье, в чернеющей зелени мачтовых сосен прятались нарядные дачи, ходила по узкоколейке закопченная «кукушка», у которой едва хватало пару на свисток...

А дружил с ребятами из соседней деревни — Николаевки. Уже после войны решил посмотреть места, где жили школьные товарищи Ваня Брюханский, Ваня Креузов, Аня Новикова, Валя Бух. Но никого тогда там не встретил: из бурьяна поднимались черные трубы сожженных изб, у развалин сиротливо клонились опаленные пожаром березки.

В «Северном» лагере я знал все ходы и выходы. Помогал танкистам приводить в порядок боевые машины после занятий, дотошно лез во все щели, расспрашивал о назначении различных механизмов, узлов и агрегатов, а со временем научился водить БТ-7, грузовик и легковые машины. Вместе с красноармейцами и слушателями бегал, плавал, учился стрелять. Все это мне здорово пригодилось в будущем.

Особенно привязался к коменданту лагеря. Куда он меня только не возил! ... [15]

— Ванюша, ты был когда-нибудь в Ленинграде? — спросил как-то старший лейтенант Свиридов.

Отрицательно мотнул головой, продолжая протирать стекла его эмки.

— А хочешь поехать? Собирайся. На рассвете — в путь!

Вечером рассказал родителям о разговоре с комендантом, тайком взял новые хромовые сапоги отца, за которые он в торгсине отдал свои Георгиевские кресты, и утром мы поехали в Ленинград. В городе ожидал увидеть нечто чудесное, но уже первые впечатления оказались куда богаче ожидаемых. Изящные площади с ровно подстриженными деревьями, мосты, сияющие стекла витрин — в каждую свободно мог въехать грузовик, — море людей, золоченый купол Исаакиевского собора, похожий на шлем сказочного витязя, копьем в зенит вознесенная Адмиралтейская игла, Медный всадник, властно простерший руку в сторону Балтики, легендарная «Аврора»... Дома я с таким вдохновением рассказывал о поездке, что отец даже забыл отстегать меня за взятые без спросу сапоги.

Как-то придя в лагерь, заметил необычное оживление, какую-то суету. Спросил у старшего лейтенанта Свиридова, что бы это значило. Он, таинственно приложив пальцы к губам, шепнул мне на ухо: «Нарком обороны приезжает...»

О Ворошилове я много знал — легендарный герой гражданской войны, соратник Владимира Ильича Ленина, боевой командир. Да и его портрет висел у нас дома. Но вот увидеть его ни разу не приходилось. А теперь есть такая возможность. Я уже говорил, что в лагере знал все ходы и выходы, и на сей раз нашел такую точку, где меня никто не мог увидеть, а я видел все.

Утром в часть приехал нарком обороны. До этого представлял Маршала Советского Союза К. Е. Ворошилова могучим кавалеристом, под которым лошадь прогибалась, а из машины вышел невысокий военный в длинной шинели и фуражке. Он легко прошелся перед экипажами, что-то говоря. Жесты его были энергичны и стремительны. Около некоторых экипажей задерживался подольше. Видимо, шутил, потому что сопровождающие весело оживлялись, смеялись.

Попрощавшись с танкистами, нарком обороны сел в [16] верную эмку и отправился в другой лагерь, к нашим соседям.

Вскоре мы со всем войсковым хозяйством переехали в Красное Село. В школу попал к началу учебного года. Пришел сначала с отцом к заведующему учебной частью, и Захар Иванович повел меня сразу в класс, где учительница Анна Павловна Пылинина вела урок алгебры. Посоветовавшись, они меня посадили на самую последнюю парту.

— Вот к нашему полководцу садись, — сказал Захар Иванович и отечески погрозил пальцем моему будущему напарнику.

Юра Суворов был негласным лидером в классе. Он даже внешне отличался от всех: коренаст, под его рубашкой заметно бугрились тугие мышцы. Да и в других вопросах он стоял на голову выше своих сверстников: играл в духовом оркестре бумажной фабрики, был чемпионом школы по шахматам, вратарем в юношеской футбольной команде. К Юре тянулись, ему подражали.

Мы сразу поняли, что у нас есть много общего: я отлично стрелял, резво ходил на лыжах, плавал, занимался боксом.

Вскоре наш класс занял первое место по труду. Мальчишки сделали лучше других табуретки, да и по количеству больше, а девочки с вышивками участвовали в областном смотре детского творчества. Потом создали хор, где даже пели «Ноченьку» из оперы Рубинштейна «Демон», с разнообразным репертуаром выступали во время каникул в рабочих клубах Ленинграда.

Прекрасное, неповторимое время! И за него, радостное и счастливое, мы в первую очередь благодарны таким людям с большим и щедрым сердцем, как Анна Павловна Пылинина, которая впоследствии стала заслуженным учителем РСФСР и была награждена высшей наградой — орденом Ленина.

...Однажды в Красном Селе встретил стройного человека в летной форме. Глаза мои с завистью смотрели на блестящие крылья с пропеллером на петлицах. Не удержавшись, я спросил:

— Дяденька, а где можно научиться летать? Летчик улыбнулся, остановился, положил широкую ладонь на мое плечо.

— Летать учатся в летных школах. — И он назвал несколько школ, а потом добавил: — Знай, что недалеко [17] отсюда поднялся в воздух первый русский самолет Александра Федоровича Можайского.

В следующее воскресенье встал рано-рано и ушел искать заветную поляну, на которой состоялся полет, расспрашивал встречных, старожилов. И, наконец, нашел ее...

В то время рекордные полеты Чкалова, Громова, Коккинаки будоражили немало молодых голов.

А тут еще появился кинофильм «Истребители». В общем, тогда тысячи юношей осаждали осоавиахимовские пороги, необузданная страсть вела их в высь. В полосу такой «эпидемии» попал и я. Мной владело желание во что бы то ни стало научиться летать. Летчики были нужны стране, чтобы защищать ее.

События, происходящие в западном мире, говорили: рано или поздно незваные гости сунутся в наш огород. Все отчетливее на волнах нацистских радиостанций гремела медь грубых солдатских маршей, кованые сапоги поднимали пыль на дорогах Европы. Обстановка требовала настоятельной военной подготовки. Учась последний год в школе, я записался в 1-й Ленинградский аэроклуб.

Мы очень гордились тем, что попали именно в этот старейший, богатый традициями аэроклуб, открывший впоследствии для многих летчиков и инженеров путь в небо и авиационную науку.

Наш набор начал занятия в ноябре 1940 года. Сначала, естественно, «грызли» теорию, но чаще всего поглядывали на небо. Близкое и далекое, желанное и пугающее... Помню, как сейчас, прозрачное январское небо 1941 года. Наверное, с него и начался мой разбег в небо, поставивший раз и навсегда точку над вопросом — кем быть.

Самый первый полет... О нем так просто не расскажешь, его надо почувствовать самому, пережить волнующую минуту неповторимости.

Погода стояла как по заказу: видимость — «миллион на миллион». На порыжевшем ковре аэродромного поля, притрушенного зернистым снежком, выстроились У-2 — легкие деревянно-полотняные машины с невысокими козырьками открытых кабин. На нескольких самолетах работали моторы, свистели круги пропеллеров, вздымая снежную пыльцу. Сладковато щекотал ноздри запах бензина, отработанного масла. [18]

В строю курсанты — Маркирьев, Мякишев, Петров, Хлынов, Кжесяк, Шабунин, Данильченко и я... Рядом инструкторы — Салтыков, Чистяков, Мишин. Михаил Александрович Мишин был человеком добрейшей души, однако, как мы убедились, ему под горячую руку лучше не попадать: взгреет так, что и десятому закажешь! Невысокого роста, крепкого телосложения, он инструкторские истины всегда рассказывал скупым, но точным языком, акцентируя наше внимание на самом главном.

И вот мы у самолетов. Сажусь в кабину, привязываюсь ремнями, присоединяю к резиновому «уху» переговорный шланг. Слышу инструктора превосходно. Выруливаем на взлетную полосу. Стартер дает отмашку белым флагом. Легкий разбег — и пошли! Земля сразу побежала назад. Самолет начал взбираться по незримой лестнице в звенящую синь. Все строения на аэродроме и рядом на станции Горская стали похожими на детали из детского конструкторского набора. А земля начала показывать все новые и новые мозаичные картинки. Поплыли березовые рощи, отражающиеся в голубых озерах, еще не прихваченных льдом. Под крылом — пятнистые, уходящие вдаль пологие лесные холмы, перечеркнутые лентами дорог.

На развороте инструктор энергично опустил руку вниз: смотри, мол. Там лежало озеро Разлив. Дальше, в стороне, в белесом мареве, тонул легендарный Кронштадт.

— Запомни, — в шланге густой октавой пророкотал голос Михаила Александровича, — наш третий разворот — над местом, где жил в шалаше Ленин.

Машина чуть снизилась.

Теперь отчетливо виднелся гранитный памятник. Все мои эмоции окрасила какая-то строгость, ответственность, возвышенность.

Тридцать пять полетов было сделано с инструктором, один контрольный — с начальником аэроклуба, и вот, наконец, получил разрешение на самостоятельный вылет.

— Ну а теперь, полетишь с «дядей Ваней», — легко подтолкнул меня Мишин к самолету. — Максимум внимания, минимум волнения. Делай все так же, как со мной.

А ребята уже тащили «дядю Ваню» — мешок с песком [19] с полцентнера весом, чтобы не нарушалась весовая центровка, укладывали его на сиденье инструктора.

В кабине один. Запустил мотор, дал газ, «прожег» от замасливания свечи... Газ — полностью! И вот пошел на взлет, постепенно отдавая ручку управления от себя. Еще несколько секунд — и я в воздухе. Лечу! В душе все запело под свист ветра в расчалках плоскостей. Вот оно — чувство пусть еще не окрепшей, но власти над машиной!

Я, выросший в бурьянах, бегавший до первых морозов босиком, изучавший азбуку по единственному в классе букварю, священнодействую в кабине, слежу за приборами, запросто справляюсь с крылатой птицей! Фантазия: стоит только шевельнуть ручкой — и самолет отклоняется, куда хочу!

Полет окончен, теперь все внимание посадке. Легко приземляю машину. Подрагивают плоскости, самолет катится по земле, замедляя свой бег.

Первым встречает Михаил Александрович. Жмет руку, что-то говорит, но его не слышу: все существо еще во власти неба, огромного и такого теперь близкого, родного.

Полеты по кругу закончились. Перекочевали в зону, приступили к отработке виражей, переворотов через крыло, петли Нестерова. Фигуры давались легко, без дополнительных усилий. И тут очень захотелось что-то сделать от себя.

Разогнал свою «удвашку» да так бросил ее в отвесное пикирование, что в глазах потемнело, а кровь заклокотала в висках. Моментально убрал обороты, плавно выровнял машину. Откинулся назад, отдышался, виновато оглянулся вокруг. Докладывая о выполнении задания, думал: говорить о своей проделке или нет? Только было рот открыл, а Михаил Александрович мне вопросик подбросил, чувствую, с подвохом:

— Ваня, ты когда-нибудь целовался?

— Нет, — протянул я, чувствуя, что щеки густо краснеют.

— Так вот, учти: выбросишь еще раз такой фортель, крылышки сложишь и поцелуешься с землей. Вам все понятно, учлет Драченко?

Последняя фраза была сказана стальным голосом.

Узнал о моей проделке Евгений Мякишев. Он только и сказал: [20]

— Тоже Чкалов нашелся. Каши мало еще съел...

С Женей мы сблизились сразу, несмотря на абсолютно разные, характеры. Он — выдержанный, расчетливый, спокойный, я — как вихрь. Не раз и не два Мякишев укрощал мои чрезмерные страсти, с логичной последовательностью доказывая, где прав, а где виноват...

К своей мечте Евгений шел трудно, с фанатичным упорством.

Рос он на Волге. С детства парня манили две стихии — вода и воздух. Но победило небо. Обратился в военкомат, чтобы отправили в летную школу. Дошел до медкомиссии, вернее, до терапевта, и тот поставил диагноз — расширение сердца. Растерялся, чуть не расплакался в кабинете, но врач только развел руками.

Решил нажать на спорт, выдумывая всевозможные упражнения, бегал, плавал, осаждал гимнастические снаряды, но от своего не отступил. Подал заявление в Саратовское авиатехучилище ГВФ — все-таки ближе к авиации. Год учебы, остался еще год. А тут родители переехали жить на станцию Мартышкино, что находится в одном километре от города Ломоносова. Здесь Женя, и узнал о существовании аэроклуба. Прошел комиссию — все нормально, абсолютно никаких отклонений. С трудом отпустили из училища, уговаривали, но он настоял — только летать. Так мы с Женей оказались за одной курсантской партой.

Особенно туговато нам пришлось зимой. Форсировали налет. Руки у всех обморожены металлом, пропитаны бензином, маслами. Приходилось самим быть, и летчиками, и техниками, из кабин буквально вываливались, насквозь пронизанные холодом. Терли перчатками окостеневшие носы, бежали в помещения и, схватив порцию благодатного тепла, вновь возвращались, на летное поле.

И опять гудели моторы, рассекая винтами морозный воздух, и ни одного звука ропота, жалоб, нытья не срывалось с обветренных губ ребят, тех ребят, которым через полгода впору пришлись и солдатская гимнастерка, и кирзовые сапоги. Поколение, юность которого опалила война, получило надежный заряд мужества и стойкости.

К концу зимы закончили учебно-летную программу. Вскоре нас представили военным летчикам, прибывшим из Тамбовской авиашколы пилотов. [21] Старожилы аэроклуба называли их «купцами», но ничего купеческого в их облике мы не увидели. Командиры выглядели безукоризненно подтянутыми, форма на них сидела ладно, элегантно.

Мной занялся майор Соловьев. Сначала слетал с ним в зону. Он проверил технику пилотирования. После тщательного разбора майор сразу задал вопрос:

— Сколько вам лет?

— Девятнадцать.

— Военным летчиком хотите быть?

— Да, истребителем...

Наступила пауза. Затем проверяющий улыбнулся и продолжил:

— Ну, а если не истребителем?

Майор Соловьев так убедительно рассказал о других, более тяжелых самолетах, управление которыми требует высокого искусства, мастерства, незаурядной физической подготовки, что я сдался, согласился учиться «не на истребителя».

После разговора с майором встретился с Мякишевым. Его обычно было трудно вывести из равновесия, а здесь он показался возбужденным, как будто перенесшим какое-то потрясение. Мое предположение подтвердилось.

Перед контрольным полетом у Жени что-то случилось со зрением. Сначала правый глаз заплыл, затем он им совсем перестал видеть. Что делать? Доложить начальству, командиру отряда Кривцову? Тогда — прощай училище. А если разобьется, угробит машину да еще кого-либо? Где выход? Да и погодка, будь она неладна: мглистая, пасмурная, под стать настроению. Нет, только лететь!

В зону он вошел нормально, вход в круг произвел без отклонений. Но надо посадить машину. Выполняя четвертый разворот, начал снижаться. Полосу видно. Посадочное «Т» — двадцать-двадцать пять метров слева. Создав трехточечное положение машины, лыжами плавно коснулся снега. Все... И словно гора с плеч.

А по спине еще пробегала дрожь под одеждой Чувствовалась липкая, неприятная пленка. Хотелось все сбросить, кинуть под ноги... Пережитое как-то ушло на задний план, когда проверяющий объявил

— Мякишев — отлично. [22]

Пришла весна. Заголосили пернатые над своими гнездами, изрядно потрепанными студеными ветрами, закружились в хозяйских хлопотах. Птицы прилетели, а мы, наоборот, уезжали из родных мест.

На Московском вокзале — шум, гам, объятия, напутствия... Меня провожал отец. Он тяжело опирался на суковатую палку, положив мне на плечо мозолистую руку. Наказ его звучал строго: «Чтобы не упрекнули ни в пиру, ни в миру». Уходя, протянул пачку папирос «Красная звезда», которую я сразу раздал своим товарищам. Это была моя последняя встреча с отцом.

Тамбовский поезд набирал скорость, покачивался на стыках, унося нас в новую жизнь. Стоял у окна, смотрел на калейдоскопический бег березовых рощиц, а из головы не выходили отцовские слова: «Трудно вам будет, хлопцы, ох и трудно. Война на подходе, порохом веет...»

И действительно, не пройдет и нескольких месяцев, как война сломает границы, разбросает тысячи семей по огромным пространствам, разъединит, оторвет друг от друга самых близких людей, бросит их в круговорот мук и лишений. Разметает она и наше драченковское гнездовье.

...В парикмахерской училища летели на пол шевелюры разных цветов и оттенков. Поеживаясь, будущие «покорители пространства и времени» гуськом заполнили баню, расхватывали шайки. Смех, визг, шутки... Облачившись в военную форму, мы все стали похожими друг на друга. Но пожили, притерлись, и постепенно начали вырисовываться характеры, наклонности, привычки членов большой курсантской семьи.

Я по-прежнему дружил с Женей Мякишевым, сошелся и с Сашей Маркирьевым, вокруг которого существовало какое-то особое поле притяжения. Ребята шли к Саше и с радостью, и с неудачами. В чем секрет? Думаю, что в характере: он у Маркирьева был не только твердым и принципиальным, но, главное, отзывчивым. Саша чужую неудачу, беду всегда за свою принимал.

Начались занятия. Времени в обрез, дел невпроворот. Кое-какие предметы казались лишними, ненужными, но особо сомневающихся убеждали — в военном деле лишнего нет. Некоторые роптали: зачем бегать с полной выкладкой, трамбовать плац, если будущая спе-

22

циальность связана с воздухом. Командиры деликатно вносили свои коррективы в «смуты», убедительно доказывали: небо начинается с земли, а летчик обязан быть в первую очередь крепким солдатом, иметь кремневую закалку, быть сильным, готовым переносить любые перегрузки.

Со временем привыкли -к укладу курсантской жизни, и кажущееся ее однообразие наполнялось особым смыслом. Ведь мы мужали, становились самостоятельными парнями, стали придирчиво заботиться о своем престиже. А уже когда уходили в город, тут товар покажи лицом: и выправку, и поведение. И не скрою, что на ребят в штатском смотрели чуточку свысока.

Помню, как сейчас, тот субботний июньский вечер, когда группы уволенных в городской отпуск ребят ходили по закрученным тамбовским улицам, заполненным людьми разных возрастов. Все везде дышало миром и покоем. В городском саду играл духовой оркестр, на улицах зажигались огни... И никто из нас не предполагал, что именно в эти часы за тысячи километров фашисты вскрывают пакеты с боевыми приказами, мотористы готовят самолетные двигатели на аэродромах уже для боевого, а не для учебного вылета, танки, полностью заправленные горючим, направляются к самой границе, а генерал Манштейн, командир механизированного корпуса, посматривая на часы и рисуясь перед штабными офицерами, готовится произнести свою бравурную фразу: «Господа! Кости брошены!»

Наутро началась война.

Черный фашистский хищник предательски бросился на нашу Родину. Горели в огне Киев, Львов, Минск, Одесса... Первые вести, одна другой тревожнее, ошеломляли, давили своей тяжестью. Война.

— Что же теперь делать? — взволнованно спрашивали мы у своих командиров.

— Делать что? Учиться. До седьмого пота, с утроенной энергией, по всем законам военного времени!

Таков был ответ, не требующий пространных объяснений.

И мы по-особому, рьяно набрасывались на .аэродинамику, теорию воздушной стрельбы, навигацию, метеорологию. А технику зубрили до винтика, до последней заклепки.

После «терки» (теоретического курса) сразу же приступили к полетам. [24] Сначала обжили разведчик и фронтовой одномоторный бомбардировщик Р-5, потом начали осваивать скоростной бомбардировщик СБ.

Первые тренировочные полеты сделал с майором Соловьевым, с которым познакомился еще в аэроклубе, и он убедил меня тогда учиться «не на истребителя». Мне нравилось в майоре все: и манера ходить, и разговаривать, и даже ругал он как-то особенно, по-отцовски, после чего никогда на душе не оставалось горького осадка. В курсантском кругу ребята иногда шутили: «Ты, Иван, у Соловья под крылышком живешь».

Вскоре к нам в служебную командировку приехала группа летчиков-бомбардировщиков. В глазах курсантов каждый из фронтовиков выглядел героем: прибывшие уже изрядно понюхали пороху, совершили дальние боевые вылеты, пробирались сквозь заслоны заградительного огня, встречались с истребителями противника днем и ночью.

«СБ — бомбардировщик всем хорош, — говорили они, — «гостинцев» можно загрузить порядком, а вот маневренность у него никудышная: утюгом гладит небо, пока развернешься, наберешь высоту...»

На очередных полетах решил попробовать опровергнуть мнение бывалых пилотов: попытался на СБ выполнить сложные, пилотажные фигуры. И за свое «новаторство» незамедлительно получил от начальника .школы Агальцова Филиппа Александровича полновесных десять суток. К счастью, отделался сравнительно легко: наказание отбыл... за рулем эмки начальника школы вместо заболевшего шофера. Ну, а краснеть тогда пришлось здорово. И как не краснеть перед этим человеком! Мы все знали, что Филипп Александрович,

бывший рабочий Обуховского завода, в суровом девятнадцатом году подал сразу два заявления: одно с просьбой зачислить добровольцем в ряды Красной Армии, другое — принять в ряды партии большевиков.

В огненное время Ф. А. Агальцов надел солдатскую шинель, окончил курсы пулеметчиков и со своим «максимом» на фронтах гражданской войны отстаивал Советскую власть. Уже тогда это был политически зрелый боец. Вот почему его направляют в Киевскую военно-политическую: школу, а после ее окончания — в Военно-политическую академию имени В. И. Ленина.

Наша страна в то время интенсивно создавала свой воздушный флот. [25] Отчизна нуждалась в авиационных кадрах, и Агальцов lелает первый шаг на пути в небо: он выбирает авиафакультет.

Незаметно пролетели годы. Окончена учеба. Агальцова назначают комиссаром тяжелой бомбардировочной эскадрильи. На этом посту совершенствовался опыт его политической работы, шлифовался характер комиссара. Он стремился познать все трудности летной службы. А для этого необходимо было овладеть летным делом, изучить его особенности. И вот снова учеба — Агальцов добивается направления в Качинскую летную школу и становится первоклассным летчиком. Это помогло ему сформироваться и как зрелому политработнику, и как опытному командиру. И то и другое пригодилось на суровой практике.

1937 год. События в Испании. Ф. А. Агальцов добровольцем едет в сражающуюся республику. Восемнадцать месяцев, проведенных им в этой стране, по насыщенности событиями были равны годам. За это время пришло то, что можно назвать сплавом опыта и авторитета. Таким был наш старший наставник.

* * *

Приказ поступил нежданно-негаданно: в кратчайший срок погрузиться в вагоны и отправиться в Среднюю Азию. Подали эшелоны. Не дождавшись отхода поезда, залезли в свои теплушки и свалились, сраженные сном. Отдохнув, потянулись к дверному проему. Поезд, зычно покрикивая, без устали вез нас все дальше и дальше на юго-восток. Мелькали станции, полустанки, встречные эшелоны с людьми и техникой мчались на фронт. А на обочинах стояли дети и махали вслед поезду.

Прибыли на конечную станцию, возле старинной крепости. Вот около этой крепости мы и поселились.

На календаре значилась ранняя весна, а здесь уже палило солнце, раскаленное добела. Знойная дымка смазывала очертания хат — саманок, под ногами, непрерывно похрустывал песок.

— Теперь нам не придется сушить портянки, — смеялся Мякишев, подставляя лицо благодатному теплу.

Женя намекнул на мытарства в Тамбове, когда мы строили землянки у Татарского вала, жили в палатках и по ночам ложились на свои мокрые вещи, чтобы как-то их подсушить. За железнодорожным полотном оборудовали аэродромное поле. Днем жара стояла несносная. Обмундирование напоминало ватные чехлы, пропитанные банным паром. Но попробуй раздеться — сгоришь моментально!

Несколько раз наносил нам визиты свирепый ветер-афганец. Препротивный, скажу, гость. Налетит внезапно, поднимет песчаную бурю — ничего вокруг не видно. Приходилось работать в противогазах. Храпели в них с непривычки, как взнузданные лошади.

...Вскоре начались полеты. Обычно аэродромная жизнь начиналась очень рано. Короткий инструктаж — и мы разбегались по кабинам.

С высоты земля казалась куда интересней: то жирная, ухоженная, перевитая венами арыков, то вспученная, пересохшая, убегала она под крыло. В далеком опаленном мареве виднелась извилистая, единственная и маленькая речка.

* * *

После десяти утра никто не мог выдержать жару: ни люди, ни техника. Спасительные минуты наступали тогда, когда солнце падало за горизонт и с гор текла живительная прохлада.

Вечером обсуждали полеты, жадно прислушивались к вестям с фронта и, естественно, жили мечтой побыстрее попасть в настоящее горячее дело.

Лагерь затихал. В тишине слышались крики ишаков, неприятно подвывали шакалы, выходя на ночную охоту. То там, то здесь раздавались окрики часовых, монотонно урчал электродвижок.

Для полетов у нас были идеальные метеоусловия, единственное, что тормозило работу, — перебои с доставкой горючего. В такие дни раскапочивали самолеты, проверяли все агрегаты до винтика, драили, чистили матчасть, постоянно наблюдая за железнодорожной станцией, не покажутся ли цистерны с бензином, до тех пор, пока кто-нибудь из нас голосом Робинзона, увидевшего спасательное судно, во всю мочь не закричит: «И-ду-ут!» Мы бежали наперегонки до самой станции, футболя шары верблюжьей колючки.

Горючее распределяли по эскадрильям. Например, соседи летали, а мы ждали своей очереди. Но без дела не сидели. Так сказать, сочетали приятное с полезным. Ездили в соседний колхоз работать: там ремонтировали [27] технику, убирали хлопок, хлеб, вывозили с поля зерно, сортировали пшеницу, убирали арбузы...

В ноябре 1942 года из нашей эскадрильи убыл Женя Мякишев. Его направили в Казахстан осваивать бомбардировщик Ил-4, а через некоторое время распрощался и с Сашей Маркирьевым. Он должен был переучиваться на Ли-2. Жалко было старых закадычных друзей, но вскоре сблизился с Колей Киртоком. Родился он на Николаевщине. До начала войны работал на заводе имени Октябрьской революции, без отрыва от производства окончил Одесский аэроклуб.

Мы получили новую машину Ил-2. Полюбили ее все без исключения, как говорят, с первого взгляда. Наш командир звена Алексей Никифорович Бурков перед освоением «ильюшина» прочитал целую лекцию о зарождении штурмовой авиации, о «горбатом» (так в шутку называли Ил-2 за выступающую, словно горб, кабину):

— Машина эта, ребята, сделана на «пять». Фашисты окрестили ее «черной смертью». А они умеют ценить технику. Появление штурмовиков заставило Гитлера срочно формировать специальные истребительные части для борьбы с штурмовой авиацией. Он даже издал приказ, в котором говорилось, что танки, орудия, пулеметы, автоматы — все должно стрелять в советских штурмовиков. Недавно создан так называемый «инспекторат штурмовых самолетов», в задачу которого входило разработать самолет, противостоящий Ил-2. Но, как показывает действительность, все затеи «инспектората» безрезультатны. Возможности «ильюшина» поразительны. Броня, скорость, вооружение! Две пушки, скорострельные пулеметы, восемь эрэсов (реактивных снарядов): хочешь — серией пускай, хочешь — стреляй одиночными. И бомбы есть. Мотор, кабина, бензобак — все полностью бронировано. Ну чем вам не летающий танк?

И все-таки главная его оценка была вот в этой крылатой фразе: «Главный самолет войны».

Да, это было принципиально новое оружие, равного которому не имела ни одна армия мира, в чем я убедился на собственном опыте в суровой фронтовой обстановке.

О нем, о главном самолете войны, газета «Известия» писала, что «илы» без преувеличения находятся так [28] близко к врагу, как пехотинцы, сходящиеся в рукопашную. Во время штурмовки они врываются в самую гущу вражеских колонн, вступают в бой с танками, едва не задевая их плоскостями, они в упор расстреливают вражескую пехоту, буквально «садятся на плечи» ей, и выдерживают огонь неприятельских орудий и пулеметов».

В апреле 1943 года нам присвоили звание младших лейтенантов и вручили полевые погоны. Сформировали специальную группу, в которую попал и я.

Мы направляемся на фронт. Сомнений никаких. И вдруг как снег на голову — приказ немедленно выехать в город К.

Дальше