Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Ульянов Виталий Андреевич

Перед войной, окончив 6 классов киевской средней школы, я работал на заводе «Арсенал», который производил 45-мм орудия. Их устанавливали в башни танков Т-70, на подводных лодках, а также на лафет для использования в роли противотанкового орудия. Летом 1941 года завод эвакуировался в Воткинск, а вместе с ним уехал и я. В 1942 году на заводе родилась идея создать воинское подразделение, вооружить его сорокапятками и отправить на фронт. Руководство написало письмо Сталину, а вскоре была получена телеграмма от его имени, которая и сейчас хранится в музее завода, разрешающая сформировать дивизион за счет орудий, произведенных сверх плана. Через некоторое времени таких орудий оказалось 12, хотя глубоко убежден, что сверх плана выпустить что-либо было невозможно. План был очень жесткий, за его выполнение боролись всеми силами, стараясь работать в соответствии с лозунгом: «Все для фронта! Все для победы!» Как бы то ни было, но 174-й Отдельный артиллерийский истребительно-противотанковый дивизион имени Комсомола был создан. Запись в этот дивизион шла на добровольных началах. Среди добровольцев был и я со своим двоюродным братом Вилом. Поскольку желающих было много, то отбор личного [29] состава проходил в горкоме комсомола. Вил вышел из комнаты, в которой заседала комиссия. Я спрашиваю: «Виля, как?» — «Зайдешь, узнаешь». Вошел и оказался в большой комнате, посредине которой стоял табурет. На таких же табуретках вдоль стен сидели члены бюро райкома. В углу комнаты на единственном стуле сидел председатель. Я уселся посреди комнаты и начался опрос: «Как зовут? Год рождения?» И вот тут я соврал: прибавив себе годик, сказал, что с 24-го, хотя сам родился в 25-м. Опрос продолжался: «Кто твои родители? Где они находятся?..» Мне приходилось крутиться на этой табуретке, поскольку вопросы сыпались из разных углов. И вдруг кто-то сзади спросил: «А ты маму на фронте не позовешь?» Такой вопрос, брошенный в спину, мог задать только трус, который побоялся спросить в лицо. Я обернулся в ту сторону, откуда исходил вопрос — у всех сосредоточенные лица, у некоторых даже с печатью интеллекта — и сказал: «Я не позову! А ты?!» Этот ответ решил дело в мою пользу, и меня зачислили в дивизион.

Однако председатель заводского комитета комсомола, хорошо знавшая меня и мою бабушку (матери у меня не было, а отец был на фронте), случайно узнала от нее, что мне еще только будет семнадцать лет. Буквально на следующий день после собеседования я не нашел своей фамилии в списках личного состава дивизиона. Я пошел искать правду в комитет комсомола. Несмотря на посыпавшиеся на меня обвинения во вранье, я начал доказывать, что мое присутствие на фронте необходимо для Победы, ведь без меня там не справятся. Когда я понял, что их не прошибить, я выложил свой последний козырь — сказал, что все равно убегу на фронт, но так бы я поехал с братом, а так придется ехать одному. [30]

Сработало! Они решили не связываться со мной и отпустить вместе с братом. Вот так я попал в дивизион.

Дивизион был трехбатарейного состава. Каждая батарея состояла из двух огневых взводов по два орудия в каждом. Кроме расчетов в батарее было 24 лошади и 12 ездовых, а также одна полуторка, на которой возили продукты. Учили нас в Воткинске, для чего набрали солдат-запасников. Мы располагались в здании школы и ходили строем в столовую. Люди собирались на нас посмотреть, ведь в строю шли их дети, друзья, знакомые, а наш старшина думал, что это пришли смотреть, как он командует, и измывался над нами, как мог... Обучение было недолгим, мне присвоили звание младший сержант, и я стал наводчиком орудия. Я помню, что в Кубинке на полигоне нам дали первый раз выстрелить бронебойным снарядом по закопанному танку. Я попал и с трудом упросил сделать еще один выстрел. Вскоре [31] мы уже ехали в эшелоне, который прибыл на Воронежский фронт. Форсировали Дон, воевали вместе с танкистами за Кантемировку.

Первый бой... Как в песне поется: «Последний бой, он трудный самый...» Неправда! Самый трудный — первый бой, потому что еще ничего не знаешь. Знаешь, как на фронте считалось? Если в первом бою живой остался — молодец! Во втором бою. — фронтовик! А после третьего — бывалый солдат! Уже все знаешь, где присесть, где прилечь, где пробежать, что съесть, а что оставить. Последний бой — самый страшный, ведь не хочется умереть в последнем бою, домой хочется...

Так вот первый бой... Как я узнал уже после войны, нас бросили затыкать прорыв группы Манштейна, которая шла на выручку Паулюсу. Мы снялись с занимаемых нами позиций и, совершив марш, к вечеру подошли к населенному пункту, не помню сейчас его название, находившемуся на пригорке. На его дальней окраине шла перестрелка, в низинке, в которую спускалась центральная улочка, было тихо и темно, только скрипели полозья да пофыркивали лошади, тянувшие в горку наши орудия, рядом с которыми шли их расчеты. Стало как-то жутковато. На пригорке нас встретил командир взвода младший лейтенант Курбатов. Показал на хату, крытую соломой, в конце улицы и сказал, что с ее крыши бьют снайпер и автоматчик. Мы отцепили пушку с передка и, скатившись с дороги, установили орудие возле колодца. Это было большой ошибкой, поскольку пространство вокруг колодца было покрыто ледяной коркой, образованной расплесканной из ведер водой. Я установил прицел «на осколочный», навел, выстрелил. Снаряд попал в стропила (если бы он попал в солому, то просто пролетел бы насквозь) и [32] разворотил крышу. Больше с нее никто не стрелял. Некоторое время мы просидели за щитом орудия, не видя других целей, как вдруг впереди раздалась очередь. Я выглянул поверх щита. Горело несколько домов, отбрасывая на дорогу желтоватые блики. В свете пожаров я увидел впереди, метрах в двадцати пяти, немца в белом маскхалате, державшего в руках наперевес пулемет. Видимо, он поднялся осмотреться. Пока я наводил орудие, он уже опустился. Почему я долго наводил? Да потому, что при переходе на зимнюю смазку мы схалтурили и остатки летней смазки замерзли. Но я по тому месту, где он был, сделал два-три выстрела. В это время командир взвода Курбатов подал команду отходить. Как же так? Мы еще не навоевались, только чуть-чуть стрельнули, и отходить! Сидя схватились за станины, на [33] попе ерзаем, а сдвинуть пушку не можем — ноги проскальзывают на льду. И тогда я выскочил за щит, на сторону немцев, и толкнул орудие, сдвинув его с наледи на утоптанный снег дороги. Пулеметная очередь, простучав по щиту, разбила коробку, в которую укладывался прицел (я еще выругался, ведь в ней был ключ от прицела), но меня не зацепила. Не дожидаясь, пока немцы еще раз откроют огонь, я нырнул за щит и вместе, сидя и упираясь ногами, мы смогли оттащить орудие. Когда почувствовали, что вокруг стало стихать, развернули орудие и покатили его по улице. За спиной мы услышали шум танка — рев двигателя и клацанье гусениц. Кто-то крикнул: «Слышу шум мотора!» Справа, метрах в десяти, стоял сарай, но до него еще надо было добраться по слегка влажному снегу глубиной выше колена. Вспомнился фильм «Александр Невский» и врезавшаяся в память фраза: «Помирай, где стоишь». Я так и сказал. Слава богу, на меня никто не обратил внимание. Расчет подхватил орудие и покатил. Однако нижний щиток, расположенный между колесами, стал загребать снег, и через полтора метра толкать пушку вперед стало невозможно — она встала перед ею же образованным снежным валом. Матчасть я знал отлично, даром что работал в отделе технического контроля. У меня было личное клеймо номер 183, и на многих частях этого орудия стояло именно оно. Я говорю: «Стойте!» Нагнулся, снял защелку и поднял щиток. Пушка пошла, а я был реабилитирован за свою выходку. Мы подкатили ее к сараю, развернули в сторону танка, который не замедлил появиться. Чуть впереди нас стоял дом, к которому собирали раненых. Проходя мимо них, было слышно, как они шутили и смеялись — они уже отвоевались, знали, что скоро их отправят в тыл. Танк развернулся [34] поперек дороги напротив этого дома и начал их расстреливать из пулемета. Я навел орудие, выстрелил. Снаряд пролетел сантиметров на пятнадцать выше башни. Позже, анализируя свой промах, я пришел к выводу, что, когда я стрелял по дому и фрицу с пулеметом, я установил прицел «на осколочный», а тут я стрелял бронебойным, у которого начальная скорость в два раза больше и траектория полета другая. Я не сообразил изменить прицел! После выстрела, так как сошняки были не подкопаны, пушка отскочила назад. Второй выстрел! Тоже мимо! Танк развернулся. Идет на нас. Стреляет из пулеметов, пули бьют по щиту. Выстрелил из пушки, но не точно — мы были в низинке, и снаряд пролетел выше. Меня же после второго выстрела, поскольку сошники не были подкопаны, левым колесом прижало к сараю. Пришлось переступить через станину и наводить орудие по стволу.

В общем, только пятым снарядом с расстояния в десять метров я в него попал, и он загорелся. Я вскочил, руками машу, кричу: «Танк горит!!!» В это время из-за танка, выбежали немцы в белых халатах и рванулись в противоположную от нас сторону через дорогу, за дом, и оттуда начали поливать нас из автоматов. А поскольку нижний щиток был поднят, меня ранило в правую ступню, а заряжающего Толю Шумилова в колено. Командир орудия Дыдочкин, которого до этого я не видел, скомандовал: «Отходите во двор». Мы отошли во двор и вбежали в сарай. Двери в нем не было, и я сел у притолоки напротив дверного проема. За мной в сарай вбежал Шумилов, а бежавший за ним Голицын был убит автоматной очередью у самого порога.

В дверной проем мне был виден стоявший метрах в тридцати круглый, сплетенный из ивовых прутьев [35] курятник. Из-за него высунулся немец, начал что-то кричать. Я взял карабин у Толи Шумилова, поскольку мой остался на передке. И хотя я знал, что стрелять нельзя, чтобы не обозначить себя, но он так нагло кричал, что я не выдержал, прицелился и выстрелил. Немец клюнул носом. Второй, не соображая, подскочил к нему, подставив под мой второй выстрел спину. Из-за курятника начали стрелять. Я спрятался за притолоку. В перестрелке уложил еще двоих. Начал перезаряжать карабин, патрон перекосился, и я, вместо того, чтобы вытащить его, загнал в ствол, таким образом приведя карабин в небоеспособное состояние. Когда я понял, что с карабином мне не справиться, я поднял голову и увидел, что ко мне бегут два немца. Вдруг справа выскочил командир нашего орудия Дыдочкин, остановился перед сараем, начал ковыряться, достал гранату РГД, встряхнул ее, как градусник, и бросил немцам под ноги. Один из них нагнулся, наверное, решив бросить ее обратно, но граната взорвалась у него в руках, и они развалились в разные стороны. А Дыдочкин, пробежав мимо двери, скрылся. Мы решили спрятаться в сарае за железной бочкой. Толя еще как-то за ней поместился, а я нет. Во дворе немцы, что-то кричат... Вдруг в дверях появляется здоровый немец с автоматом. Спрашивает: «Рус, люди есть?» Я думаю, сейчас Шумилов застонет — он стонал до этого — немец полоснет, и все, и кончатся мои денечки в этом чертовом сарае, но тут последовала команда и немец исчез. Через некоторое время немцы во двор притащили своих раненых, которых вскоре увезли. Бой стал затихать. Я говорю: «Толя, надо уходить». — «Надо, Витя. Пошли?» — «Пошли». Лежим, проходит некоторое время. Я говорю: «Пошли?» — «Пошли». Мы опять лежим. Когда я ему в третий раз сказал: [36] «Ну, пошли». Он меня спросил: «Витя, ты куда ранен?» — «В ногу». — «В одну?» — «В одну». — «А я в две. Так что тебе идти первому». — «Хорошо». Выполз я из сарая, а поскольку был в шинели (ситцевый белый маскхалат был страшно неудобный, и мы его не одевали), решил для маскировки обваляться в снегу. Покатался по снегу — бесполезно. Шинели были добротными — никакой снег не приставал. Поняв всю бессмысленность затеи, встал на коленки и побрел. Добрался до курятника, в сторону убитых старался не смотреть — страшно. Повернул левее в сторону кирпичного здания, возле которого виднелась копна сена. Подле этой копны, в свете горящих построек села, я увидел сидящего старика. Одна женщина сидела перед ним на коленях, а вторая как маятник ходила неподалеку и стонала. Я спросил, что произошло. Оказалось, что эта семья сидела в погребе. Какой-то немец, подняв крышку люка, спросил: «Рус, люди есть?» Они ему снизу отвечают: «Е. Тут мирные жители». Он взял и бросил туда гранату. Старуху убило. Деда сильно ранило, а женщине, что ходила, покалечило грудь. Только одна осталась невредимой, а может, просто не почувствовала еще, находясь в шоке. Я у них спрашиваю: «Немцы впереди есть?» — «Е». — «А слева?» — «Есть». — «А сзади?» — «Есть. Они всюду». Тогда я их попросил переодеть меня в гражданскую одежду и спрятать, пока придут наши. На что получил в ответ: «Какое нам дело до вас?» Ну, подумал я, надо уходить, иначе сдадут. Кстати, Толя, которого я потом встретил в госпитале, рассказал, что, выждав с полчаса, он пополз по моему следу, и эти люди переодели его и скрывали у себя двое суток. Видно, совесть у них проснулась. А я скатился по склону бугра в низину, встал на колени, сделал несколько шагов. И вдруг [37] совсем рядом раздался выстрел. Я кожей почувствовал, как рядом с головой пролетела пуля. Я мгновенно упал на правый бок и затих. Снег был глубокий и сыроватый. Слышу звук шагов: «Хрып, хрып». Тишина. На поясе у меня финский нож с деревянной ручкой, но я лежу на правой руке, могу его взять только левой рукой. А что я могу ею сделать? Решил притвориться убитым и ударить врага ножом в лицо, когда он нагнется, прекрасно понимая, что в моем положении пробить шинель или любую другую верхнюю одежду не удастся. Затаил дыхание, чтобы не шел пар, но мне все время казалось, что сердце стучит так громко, что его слышно за несколько метров. Опять заскрипел снег под ногами и... тишина: «Ты же должен подойти и нагнуться. Тогда у меня будет один-единственный шанс...» Опять заскрипел снег. По звуку я понял, что человек стоит и качается справа налево, пытаясь рассмотреть меня. Вдруг шаги стали удаляться. Кто это был? Я не знаю до сих пор, но я думаю, что это был не немец. Это был наш, и когда он увидел, что убил своего солдата, подходить не стал и ушел. А я остался лежать. Мне уже стало тепло, уютно, и я понял, что замерзаю. Тогда я резко поднялся на колени. Думаю: «Пусть стреляет!» Но выстрела не последовало, а я боялся оглянуться. На четвереньках по небольшому кустарнику я взобрался на противоположный склон лощины, по краю которого проходила дорога. Слышу, что-то скрипит, смотрю, показалась упряжка, тянущая 45-ку. Ездовые ведут под уздцы лошадей. Двое рядом с пушкой, и один сзади. Очень дисциплинированно и строго. Все наше, но солдаты в касках, а мы, пижоны, каски не носили: «Мы же не пехота!» Такой у нас был дурацкий кураж. И командира на нас не было, который бы заставил. Проехали они мимо меня. Когда я понял, [38] что еще немножко, и они уйдут, тогда я изо всех сил, которые у меня были, крикнул: «Товарищи!!!» А сам бросился вправо. Ну как бросился? Куда я мог, истекающий кровью, броситься по глубокому снегу?! Прополз я немного, наверное, метра два, а может быть, и меньше. Слышу окрик: «Кто там?» И когда я его услышал и понял: «НАШИ!», силы оставили меня. Я не мог не то что еще раз крикнуть — пошевелиться не мог. Они остановились, побежали, увидели кровавый след, тянувшийся за мной, и меня вытащили. Это был расчет из взвода лейтенанта Боу. Меня положили на станину и доставили в госпиталь.

За этот бой я, первым из дивизиона, был награжден медалью «За Отвагу».

После госпиталя меня направили в запасной полк. По дороге мы с товарищем решили, что нечего нам в этом полку делать, и пересели во встречный эшелон, шедший на фронт. Правда, старший нашей группы нам сказал: «Я вам документы не дам. Считайте, что вы дезертировали». Но нам было все равно — нам хотелось на фронт. По пути я своего приятеля как-то потерял. Ну а когда приехали под Воронеж, где формировалась часть, меня никто не спрашивал, как я оказался в эшелоне. Только спросили мою воинскую специальность и тут же определили наводчиком во взвод противотанковых пушек 1-го батальона 280-го стрелкового полка 92-й стрелковой дивизии. Командиром моего орудия был старший сержант Коробейников — мужик, примерно вдвое старше меня. До войны он работал в МТС, прошел Сталинград. Подносчик Максим Строгов — москвич, жил на Стромынке, до войны был таксистом и, насколько я помню, успел отсидеть немножко за хулиганство. Заряжающим был мой погодок Юра Воробьев, так же как и я имевший опыт боев. [39]

В апреле 1943 года нас перебросили в район Корочи. Разместились мы в небольшом лесу. Наметили и оборудовали на опушках огневые позиции. Через несколько дней поступил приказ — подготовить ломы, кирки, лопаты, промыть и наполнить свежей водой фляги. На следующий вечер наш взвод под командованием лейтенанта Сердюка, оставив на месте четырех часовых, выступил к месту проведения работ. Шли в темноте. Нас предупредили, чтобы мы не курили и громко не разговаривали. Через какое-то время (часов ни у кого не было) нас встретил офицер и повел за собой. Когда пришли на место, он показал на вбитые в землю колышки, трассировку и сказал:

— Это огневая позиция с укрытием для 45-мм орудия. Работы необходимо закончить до рассвета. Позицию замаскировать и ждать. За вами придут.

Как оборудовалась позиция для «сорокапятки»? Отрывался круг диаметром примерно метра три и глубиной 40–50 сантиметров, вокруг которого из выкопанной земли насыпался бруствер. Впереди позиции делалась ниша для орудия, перекрытая бревнами, в которую в случае обстрела или бомбежки закатывалось орудие. Слева от орудия отрывалась ячейка командира орудия, а чуть сзади ровик для снарядных ящиков. Справа от пушки отрывался ровик для орудийного расчета.

Работа была тяжелой. Землю мы долбили кирками (их было две) и подчищали лопатами. Перерывов не делали: только подменяли друг друга, чтобы передохнуть. К рассвету мы успели, и когда пришел офицер, мы уже покуривали, укрывшись плащ-палатками. Он осмотрел все, что мы сделали, сказал «молодцы» и показал, куда нам следовало идти. В указанном месте сбора нас проверили, и мы двинулись в обратный путь. К себе вернулись, когда солнце взошло. Получили [40] завтрак и до обеда спали. С наступлением темноты — снова вперед. Так мы ходили неоднократно: готовили огневые позиции для противотанковой артиллерии, рыли окопы. Когда освоились, увидели, что на параллельных курсах туда и обратно движутся колонны по одному или два человека в ряд. В лунном свете поблескивали лопаты в положении «на плечо». Оказывается, подобных нам «землекопов» было предостаточно. Готовили вторую полосу обороны.

По окончании работ готовились сами: отрабатывали действия по приведению орудия к бою, производили выверку орудия. На стрельбы уходили подальше в тыл, в глубокие балки. Нашими целями были [41] макеты немецких танков и самоходок. Кроме того, изучали по цветным памяткам, сложенным «гармошкой», уязвимые места немецкой бронетехники. Готовились хорошо.

В ночь на 5 июля, в той стороне, где находились Короча и Белгород, на небе заиграли сполохи зарниц, послышался гул, похожий то ли на гром, то ли на артиллерийскую стрельбу. Утром нам приказали готовиться к маршу, и вскоре мы уже стояли в колонне, прижавшись к опушке леса. Подъехали машины, из которых вышла группа людей. К нам приблизились два генерала в красивой форме и еще несколько военных. Они сказали, что началось сражение, что нам тоже придется принимать в нем участие. Потом они спросили нас:

— Знаете ли вы, что у немцев появились «тигры», «пантеры», «фердинанды»?

— Знаем! — ответили мы.

— А уязвимые места, куда их надо поражать?

— Тоже знаем!

Командующий армии и член военного совета (мы вычислили их статус из разговора генералов и офицеров между собой) выступили, выразили уверенность, что мы не дрогнем перед танками, уверяли нас, что мы на поле боя будем не одни.

Тут командир орудия Коробейников заявил:

— Когда пойдут танки, я сам встану за прицел.

Я парировал словами:

— Если во время боя кто-либо сунется к прицелу — застрелю!

Один из генералов нас остановил:

— Ну зачем же так! Нужно доверять друг другу. А танков в бою на всех хватит.

Пожелав нам успеха, генералы уехали, а минут через 30–40 мы пошли и к рассвету уже устраивались [42] на огневой позиции, может быть, даже на одной из тех, которые тогда ночью сами и оборудовали.

Мы расположились на северном скате большой лощины, обращенном к немцам. Внизу в лощине и на обращенном к нам, более низком, южном скате никого не было видно. Противоположный скат лощины плавно переходил в ровную, как стол, степь, просматривавшуюся на многие километры. На левом фланге, далеко в лощине, чернел лес. Перед ним, на опушке, была развернута батарея 76-мм пушек. Справа и сзади от нас находилась посадка, в которой расположились наши тыловые службы. Если говорить о нашей позиции, то она была неудачная. Конечно, заметить нас было сложно, поскольку позиции были хорошо замаскированы, но после открытия огня мы были лишены возможности маневрировать, так как катить орудие по склону на виду у противника было равноценно гибели. Готовясь к бою, мы расположились у своего орудия. Открыли крышки снарядных ящиков, протерли и уложили снаряды, в том числе и подкалиберные, поступившие к нам недавно. Завершив все приготовления, мы осмотрелись. Тогда-то я и увидел впервые бой, как говорят, со стороны. На батарею 76-мм пушек шло примерно двадцать немецких танков. Мое внимание привлекла вот какая деталь. Когда в идущий танк попадал снаряд, он останавливался. Но следовавший за ним танк тоже останавливался, не делая при этом никаких попыток объехать препятствие. Оба танка стояли как вкопанные! Еще одно наблюдение. Когда танк второго ряда загорался, он еще некоторое время продолжал двигаться, а потом вдруг рассыпался на глазах. И мы поняли, что немцы в целях устрашения пошли на хитрость. Они создавали видимость большого числа машин, прицепляя к настоящему танку еще и деревянный [43] макет! Иначе мы никак не могли объяснить себе увиденные странности. Бой закончился тем, что немецкие танки отступили.

Ночью в лощине разгорелся бой, в котором участвовала наша пехота. Мы ничего не могли рассмотреть, потому что склон, на котором мы стояли, скрывал ближнюю к нам часть лощины. Когда рассвело, Отрогов и Воробьев сходили туда и потом рассказали, что там было несколько немецких автомашин. По-видимому, немцы шли без разведки и неожиданно напоролись на наших, которые, кстати, тоже не отличились особой бдительностью. Ребята принесли автомобильное сиденье, которое пристроил в свой окоп командир орудия Коробейников.

На рассвете приехала кухня, привезла завтрак. В термосе был гороховый суп с американской колбасой. Мы ели, сидя в укрытии для орудия, оставив Максима Строгова наверху в качестве наблюдателя. Вдруг он сказал:

— Танки появились!

— Ну, сколько?

Он начал считать:

— Один, два, три...

Мы поняли: раз он так считает, значит, на горизонте все время появляются новые бронемашины. Когда Максим дошел до тридцати, он выматерился и воскликнул:

— Да сколько их!

Мы высунулись из укрытия. Танки были видны как на ладони. Казалось, что ими был занят весь горизонт. Утро было солнечным, и над степью стояло марево. «Тигры» и «пантеры» беззвучно будто бы плыли в этом мареве: четко выделялись стволы, антенны. Между большими, похожими на корабли, танками сновали маленькие, по сравнению с ними, легкие [44] танки. Вся эта армада перла на нас. Считать мы их не стали — это было бесполезно.

Мы ничего не говорили, и так было понятно, что будет жарко и вряд ли нам удастся уцелеть. Танки приблизились к нам метров на восемьсот. Коробейников приказал:

— Огонь!

Я говорю:

— Рано!

— Огонь!

— Рано!

Я знал, что мы им ничего не сделаем. Пушка была заряжена подкалиберным снарядом, который неэффективен на такой дистанции. Коробейников потянулся за автоматом, как бы напоминая, что может принять ко мне какие-то меры. И опять скомандовал:

— Прицел 5!

Это значит, что он определил расстояние в 500 метров. Я понимал, что если поспешить с открытием огня, то только обнаружишь себя раньше времени. И еще одна мысль промелькнула в тот момент. «Почему никто не стреляет? Что, никого нет? Когда начнут?» Мне пришлось подчиниться: навел и выстрелил. Снаряд попал в танк. В месте попадания поднялось облачко пыли. Коробейников скомандовал:

— Второй!

Я выпустил второй снаряд, тоже попал. Пятьсот метров — небольшое расстояние. Опять возникло облачко. Это уже я потом узнал, что немцы покрывали танки антимагнитным составом. А тогда я только удивился.

Танки огонь не открывали. Еще было тихо. Приблизившись к противоположному краю лощины, они не пошли на нас. Часть танков свернула вправо, а часть ушла в левую сторону, где была дорога. Возможно, [45] немецкие танкисты оценили крутизну подъема, ведущего к нашей позиции, и поняли, что преодолеть его им не удастся. Поэтому начали расходиться веером в разные стороны. А потом, если бы они начали подниматься, они бы подставили нам днище. Они же не глупые были.

...И тут началось. Заработала артиллерия. Появились самолеты — наши и немецкие. Они летали над полем боя на невероятно малой высоте. Наши самолеты проносились над немецкими танками, расстреливая их огнем реактивных снарядов и сбрасывая небольшие бомбы. Немецкие же самолеты прижимали нас к земле пушечным и пулеметным огнем. Все грохотало, стреляло и взрывалось. Правильно говорят: «Земля встала дыбом». Танки, ведя огонь, обтекали нас справа и слева. Они преодолели лощину и скрылись за рощей — там, где раньше стояли кухни. Зайдя за рощу, они развернулись и пошли на нас справа. Видимо, решив незаметно выйти на нас сбоку на близком расстоянии. Если бы это у них получилось, то я не уверен, что мы смогли бы быстро развернуться и встретить их огнем. Но они немножко промахнулись. Это на учениях все экипажи действуют слаженно, все отработано до мелочей.

Я не помню, кто крикнул:

— Танки справа!

Я повернулся и увидел: ниже нас справа идут три «пантеры», с направленными вперед стволами. Нас они не видят, иначе бы развернулись для стрельбы. Они шли как бы уступом, один — впереди. Расстояние до них было метров 40–50, и я видел каждую заклепочку на их корпусах, каждый шов. Я был совершенно спокоен, как сейчас, когда мы с тобой сидим и разговариваем. [46]

Первый танк, который шел впереди всех, вошел в поле зрения прицела башней, и как только он закрыл собой перекрестие, я выстрелил. Снаряд попал в башню. Я это видел четко. Танк не остановился. На той же скорости он продолжил движение влево по склону. Я понял, что броню его не пробил. Я посмотрел вправо. Шли еще два: один ближе, второй сзади и чуть ниже по склону. Я затаился за орудием, зная, что нужно навести в борт. И как только эта часть танка вошла в прицел, я выстрелил. Танк остановился не сразу. Немного прошел влево от нас и загорелся. Из его нутра пыхнуло огнем. Второй танк подошел поближе. От него пахнуло жаром. Я выстрелил ему в башню. Он дернулся и встал напротив нашего орудия. Я понял, что не пробил. Его башня стала медленно поворачиваться в нашу сторону. Я крикнул: «Юра, давай!» Лязгнул затвор. Надо опустить ствол орудия, а я не могу! Опять выстрелил в башню. Почему я так сделал? Не знаю... Наверное, потому, что она занимала все поле прицела. Я успел сделать несколько выстрелов: наводил и стрелял в башню автоматически. Я не мог заставить себя опустить ствол ниже, чтобы попасть в борт. Я еще раз повторяю, что страха в этот момент я не испытывал. Я был целиком поглощен задачей уничтожения этого танка. Танк выстрелил. Снаряд прошел над нами. Стрелял он бронебойным. Сзади нас были сложены термосы и шинели: все это полетело в воздух.

После первого выстрела немецкого танка мы забежали в ровик. А немец остался на месте. Через некоторое время мы подползли к пушке, зарядили ее. В прицел я видел боковую часть его ствола: «Раз вижу ствол, значит, снаряд пройдет мимо». Я опять выстрелил в башню танка и спрятался в ровик. Танк [47] выстрелил — мимо. Так я успел сделать три выстрела. Когда снова вылез и посмотрел в прицел — боковой части ствола видно не было. Черное жерло уставилось прямо на меня. Я немного довел перекрестие прицела в это жерло — и выстрелил. Потом — провал. Когда я очнулся и привстал (а я лежал на спине), орудие мое было опрокинуто на бок, левого колеса не было. На том месте, где стоял я, лежали мой автомат, противотанковая и обычная гранаты, зияла воронка. Справа от меня в самых разных позах лежали Строгов и Воробьев. Слева в ровике, спиной кверху, затих командир орудия Коробейников. Голова его была повернута, и он будто бы смотрел на меня. Когда я пришел в себя, то понял, что вижу только правым глазом. Провел рукой по левому. Увидел на пальцах серое вещество — мозги. Боли я не чувствовал и ничего не соображал. Еще раз протер глаз. Он стал видеть. Я Коробейникову сказал: «Танки подбиты». А он молчит. Я его взял за плечо. А у него голова крутанулась и оторвалась от тела. Ровик, в котором он находился, из которого смотрел на поле боя и подавал команды «В укрытие!», «К орудию!», находился меньше чем в метре и точно напротив колеса. Болванка, которым стрелял немецкий танк, попала в коробку подрессоривания, отбила ее вместе с колесом и разметала все, что находилось рядом. Эти части орудия, мой автомат и две гранаты могли его смертельно ранить, снеся ему полчерепа.

Я выглянул с опаской. Первый танк, пройдя чуть левее по склону, стоял неподвижно. Кто его добил, я не знаю. Второй жарко горел, третий стоял с опущенным и развороченным стволом. Экипажа этого танка не было. Люк башни был открыт. Других немецких [48] танков тоже не было, а бой шел уже позади нас.

Ребята начали приходить в себя. Юра был ранен в шею, с левой стороны, под левую подмышку и в левую ногу. Я всего себя ощупал, вроде не задело. Цел был и Максим Строгов. Надо было уходить.

Юра идти не мог. Я сказал:

— Я понесу тебя на себе.

Хоть и было жарко, но надел на себя шинель — не бросать же казенное имущество. Одели шинель и на Юру. Строгов сказал:

— Я уйду вправо. Там, знаю, могут быть наши санитары. И я их найду и отправлю к вам.

Я встал на четвереньки, повесил на шею автомат. Юра с помощью Строгова взобрался на меня, и я на четвереньках начал с ним передвигаться. Передвигались медленно, шинель лезла под колени, мешала. Мы ползли напрямую по полю, через гребень. Юра помогал мне правой рукой. Вдруг слева появилась машина с немцами, которая шла в том же направлении, что и мы. Немцы нас заметили. Начали стрелять, но ни меня, ни Юру не зацепило. Пуля лишь пробила ремень автомата. Машина остановилась, и несколько немцев спрыгнули с нее и побежали в нашу сторону. Мы затаились. Вдруг раздался взрыв, послышались крики. Потом возникла какая-то суета. Видимо, немцы собирали своих раненых. Вскоре машина уехала. Когда я осмотрелся, то увидел табличку: «Мины». Оказывается, немцы напоролись на наше минное поле. Было ли заминировано все поле или только у дороги, я не знаю. Повезло, что немцам было не до нас. Теперь мы стали ползти осторожно, внимательно осматриваясь. Так мы переползли через гребень. Спустились вниз и забрались в какой-то [49] блиндаж. Юра, поскольку идти не мог, попросил оставить его в блиндаже. Сам же я вышел на проходившую неподалеку дорогу. Пройдя немного по ней, я наткнулся на штаб батальона. Начальник штаба спросил:

— Где орудие?

— Орудие разбито, а Воробьева я оставил вон там. Строгов пошел к вам.

Мне сказали, что Строгов уже здесь был. Я хотел объяснить, как найти Воробьева, и показать место. Но мне сказали, что туда ходить не надо, так как за Воробьевым пошли. Потом мои родные, проживавшие в Воткинске, получили от Воробьева письмо, которое, к сожалению, было утеряно.

Мы начали отходить группой и видели, как по ходу нашего движения, в лощине слева, от танка пыталась уйти упряжка с 76-мм пушкой, однако была раздавлена вместе с расчетом. Нас накрыл огонь артиллерии, и снаряды начали рваться совсем близко. Был ранен начальник штаба батальона, и мы с шага перешли на бег, перемещаясь от укрытия к укрытию. Прятались за домами и деревьями, в кюветах вдоль дороги.

Я не стану перечислять всего, что видел. Но будучи потом еще в боях, говорю: отступление — тягостное и страшное дело. Люди становятся не похожи на людей, бегут, готовые растоптать, убить один другого. Лучше месяц наступать, чем вот так несколько часов бежать. А мы бежали километров 15–20. Потом остановились и вернулись обратно.

«Сорокапятки» не было. Командир орудия Коробейников убит. Раненого Юру Воробьева отправили в медсанбат. Мы с заряжающим Максимом Строговым на время прибились к минометчикам. В течение [50] всего следующего дня я подносил мины на огневую позицию. А еще через день я уже командовал отделением во взводе разведки. Командиром взвода был младший лейтенант Беляев Лаврентий Семенович, 1911 года рождения, коммунист, храбрый человек и опытнейший разведчик, впоследствии Герой Советского Союза. У него было чему поучиться. Один раз я был с ним в разведывательном поиске. Ночью вышли на немецкий наблюдательный пункт, взяли документы, три пулемета, автоматы. Все доставили в штаб. Потерь с нашей стороны не было.

Вскоре я уже командовал, как мне кажется, остатками полка. Случилось так, что после одного боя мы остановились на ночь в овраге. Нас было человек 60–70. В сумерках на этот овраг вышли немцы и сверху открыли огонь. Их было человек 15–20. Отстреливаясь, мы выскочили наверх. С криком: «За Родину! За Сталина!» и матом — бросились на немцев. Не ожидая, что в овраге окажется столько русских, они побежали. Мы гнались за ними, стреляя, что-то крича и ругаясь. В этом крике было все: и страх, который еще не прошел, и обида, и злость, и вина, что так получилось, что погибли товарищи, а мы, бежавшие, чудом остались живы.

Я тоже бежал с винтовкой — и не стрелял. Я хотел догнать хотя бы одного немца и ткнуть его штыком. Мне казалось, что если я его убью выстрелом, то это слишком малая плата за пережитое, за товарищей, погибших в овраге. Что это было, я не знаю. Гнали мы их недолго. Они добежали до своих окопов, из которых нас начали обстреливать находившиеся там немцы.

Мы остановились, легли на землю. Лопат не было, копать было нечем. Я залег в старую танковую колею [51] и попытался спрятать в ней хотя бы голову. Это было инстинктивное желание, Я помню, что не боялся смерти. Страшно было то, что я перестану быть солдатом, бойцом. Еще я помню, боялся попасть в плен.

Итак, я залег в танковый след. Попытался спрятать голову. Достал из мешка баночку с американской колбасой. Открыл ее, вынул и во что-то завернул колбасу, а баночкой начал ковырять землю. Но она не ковырялась. До меня почему-то тогда не доходило, что земля уплотнена танком. Другие тоже нашли какие-то подручные средства: копали ножами, углубляли свои «укрытия».

Так мы «укреплялись», пока не стемнело. Когда стемнело, мне доложили, что есть несколько саперных лопат. Я приказал копать ячейки для стрельбы лежа, передавая лопатку соседу. На душе повеселело: окопаемся — выстоим. Немцы, понимая это, пошли в атаку. Их заметили на фоне чуть более светлого западного неба. Кто-то из солдат закричал:

— Немцы идут!

Поднялась стрельба. Стреляли все без какой-либо команды. Со стороны наступавших слышались крики и ругань на русском и немецком языках. Враг подошел к нам почти вплотную. Вот тут было страшно. Тем более что у нас частенько раздавались крики: «Командир! Винтовка не стреляет!» Многие наши солдаты, находившиеся в свежевыкопанных ячейках, побросали обоймы на землю, а потом пытались загнать в патронник патроны, перепачканные землей. Тем не менее хоть и с большим трудом, но мы отбили ту атаку. Что было делать? После боя я нашел у солдат масленку, индивидуальный пакет и обошел всех. Всем представился. Каждому давал кусочек бинта и ваты. И каждый при мне протирал и смазывал [52] патронник маслом. Одновременно я потребовал подготовить место для патронов и гранат, выкопать для них ячейку, накрыть землю плащ-палаткой.

Нас было всего двадцать два человека. Мы были вооружены нашими винтовками, немецкими и нашими автоматами и патронами к ним, противотанковым ружьем с несколькими патронами, пулеметом Дегтярева. Немцы ходили в атаку, как по расписанию, — два раза в день: утром и вечером. Причем по тому, как они шли, было видно, что делали они это без особого энтузиазма, явно не надеясь на успех. Когда немецкие цепи появлялись вновь, мы все стреляли по ним из винтовок. Стреляли плохо и неэффективно. Когда немцы подходили ближе, я командовал:

— Автоматы, огонь!

Разница между одиночным и автоматным огнем огромна. Немцы тут же откатывались, а мы прекращали стрельбу: экономили патроны. К тому же не было продовольствия, и мне, как командиру, приходилось принимать нелегкие решения: «Кто пойдет за пищей, кого послать?» Время приезда кухни и немецкие атаки почти совпадали. Вот и думай, кого посылать на кухню, а кого оставить для боя. Нужно, чтобы бойцы и пищу принесли вовремя, и заняли свое место в окопе, если идет бой.

Иногда один или два солдата не выдерживали напора немецких атак и оставляли свои позиции. Приходилось стрелять им вслед, чтобы остановить. Один солдат не подчинился и ушел, но его остановили сзади нас в овраге и вернули на позиции. Тогда мы и узнали, что за нами все же кто-то есть.

На второй день поступило пополнение. Прислали девять человек — ездовых и поваров из хозяйственного взвода, неопытных, необстрелянных. Они принесли [53] с собой банки с колбасой и всех подкормили. Но самое главное — они принесли лопаты. Я приказал отрывать окопы в полный рост, передавая лопаты друг другу, как эстафету.

Закончив рытье окопов, мы соединили их ходом сообщения — траншеей. У нас получилась оборудованная по всем пехотным правилам позиция. Я же остался в ячейке для стрельбы лежа, к которой с двух сторон подходил ход сообщения. Помочь мне не догадались, а заставить кого-то даже мысли не появилось.

Вскоре появился немецкий легкий танк и начал ходить перед нашими траншеями, пытаясь вызвать огонь на себя, обнаружить расположение наших пулеметов. Один из вновь прибывших выскочил из окопа. Снаряд малокалиберной танковой пушки попал ему в левую руку, перебив ее. Он достал нож, подошел к товарищу, попросил: «Подержи». Тот оттянул болтающуюся часть, этот перерезал сухожилие. На культю ему наложили жгут, обрубок он сунул за пазуху, со всеми попрощался и пошел в тыл, радостный, сияющий, довольный — жив остался! Не знаю, дошел он, не дошел — кровь из руки хлестала, — но он пошел радостный.

Помню, еще по вечерам как обстрел начинается, видно, как из окопов руки-ноги торчат. Многие надеялись таким образом уйти от войны. Конечно, не все, но не все и на амбразуру бросались, на таран шли. Люди есть люди. Вот, например, мой командир взвода «сорокапяток» младший лейтенант Сердюк. Где он во время того боя с «пантерами» был, я не знаю, но жив остался. В какой-то момент мы пошли вместе с ним на передовую, как простые пехотинцы, и он сбежал. Шли вдоль кукурузного поля. Стоял жуткий [54] трупный запах. Он мне говорит: «Ты тут постой». — «Я подожду». Автомат на плечо и жду, а солнце печет. Простоял я несколько часов, но так его и не дождался. Прошло некоторое время, бои уже закончились. Меня как-то спрашивают: «А как ты остался жив? Твой взводный Сердюк сказал, что между вами разорвался снаряд, его контузило, а ты упал. Он не знает, ты жив или нет». Я говорю: «А где вы его видели?» — «Он пришел, весь трясется, контуженный. Его увезли в тыл, в госпиталь». Кончилась война, я уже стал комбатом. Однажды нас собрали у командира дивизии на совещание. Когда оно началось, пришел офицер и что-то сказал комдиву. Тот встал и говорит: «Товарищи, нас, меня и начальника политотдела, приглашают в горком партии по серьезному вопросу. Совещание продолжит командующий артиллерией дивизии полковник Сердюк». Встает высокий такой полковник и начинает говорить. Как только он начал говорить, я понял: «Боже мой, это же мой Сердюк, мой командир взвода!» Так глупо никто больше не мог говорить. Это же ужас был! Приехал с этого совещания, пошел к командиру полка и рассказал, что за птица этот Сердюк, как он сбежал, а сейчас у него на груди куча колодок, указания дает, здоровый такой, холеный. Попросил разобраться, посмотреть его личное дело, где он потом воевал. Прошло какое-то время я спрашиваю: «Ну что?» — «Разбираются». Прошло еще 10 дней. Я спрашиваю: «Ну что с Сердюком, разобрались?» — «А он уехал в Германию». Спрятали его. Вот и вся мораль... и вся честь.

Несколько дней мы держали свой рубеж. Однажды после отбитой атаки я заснул ночью в своей ячейке, не ужиная. Не знаю, отчего я проснулся, но, когда [55] я увидел над собой несколько чужих человек, меня охватил ужас. Попался немцам или власовцам! Начал шарить в темноте, пытаясь найти оружие, но под рукой его не было. Но, слава богу, командир представился. Оказалось, это пришла смена — люди из подразделений 89-й дивизии. Он попросил обрисовать обстановку, что и как. Я все рассказал и показал тот рубеж, который мы занимали. Мне сказали:

— Строй своих и веди их вниз, в овраг. Там тебе скажут, куда идти.

Попросили меня оставить противотанковое ружье и пулемет. Я сказал, что патроны к ним почти закончились, но у них были свои, а вот оружия не хватало. Сначала я узнал, смогу ли отчитаться за оружие. Они успокоили, и мы отправились в тыл на перевооружение и отдых.

После летних боев 1943 года 1-й батальон 92-й Гвардейской стрелковой дивизии, 280-го Гвардейского стрелкового полка, в котором я служил, пополнили. В мой взвод, который в батальоне, видать, из-за моего норова, называли «дикая ПТО», пришли ребята из Барнаульского пехотного училища. С собой они принесли новую песню: «Я по свету немало хаживал...», которая нам очень понравилась. Когда полк в сентябре совершал марш от Харькова к Днепру, в первую же ночь мы ее запели. Мы шли и пели, а вернее орали. Что с нас взять? — молодые же были. К тому же мы чувствовали, что у нас здорово получается. Когда песня кончалась, мы запевали ее вновь, и буквально через двадцать минут наш взвод окружила толпа солдат. Народ все подходил, выравнивал свой шаг вровень с нашим и слушал песню, пока не вмешались командиры и не отправили всех в свои подразделения, установив, по сколько человек и в [56] какое время могут идти с нами и петь. Вскоре песню перенял весь полк.

Почему я командовал взводом, не будучи офицером? Потому что я отказывался, я не хотел быть офицером. Я лежал в госпитале и видел такую картину. Раненого солдата или сержанта выписывают домой на шесть месяцев с перекомиссией. Он едет к себе домой, через шесть месяцев он должен прийти на комиссию, а там, может, его отправят в армию. Во-первых, он это время живет дома. Во-вторых, он может пойти на работу и получить бронь. А офицер в военкомат и в ОПРОС или еще куда-то в «пожарную команду». Офицеров домой не отпускали. Я что, храбрее других, что ли? Я тоже хотел, в случае ранения, уехать домой.

Марш к Днепру был очень тяжелым. Он начинался вечером, как только немного смеркалось, и продолжался до рассвета, а то и до середины дня. За ночь мы в своих ботинках с обмотками проходили по 40 километров. Мы шли по дороге, разбитой нашими ногами и конными повозками в мельчайшую пыль, оседавшую на одежде, мешавшую дышать. Через несколько дней пошли дожди, превратившие эту пыль в непролазную грязь, каждый шаг по которой давался с огромным трудом. На промокших, выбивающихся из сил лошадей и людей жалко было смотреть. Вскоре мы не только перестали петь, но нам запретили курить и громко разговаривать. Так мы и шли молча, только бряцали котелки и оружие. Кто-то в рукав курил самокрутку, на него шикали, ругались, что он демаскирует колонну. Грязь налипала на повозки, образуя огромные комья возле ступиц колес. Солдаты согнулись под тяжестью мокрых шинелей и амуниции. Я не представляю, как расчеты станковых [57] пулеметов или 82-мм минометов могли нести не только личное оружие и вещи, но и тяжеленные плиты или стволы минометов, станки и тела пулеметов по этой грязи! Впрочем, и у нас, артиллеристов, даже мысли не возникало облегчить свою ношу и положить карабин или вещмешок на передок или станины орудий — лошадей было жалко. Я, помню, шел за орудием, сцепив пальцы рук над обрезом ствола орудия и положив на них подбородок, спал на ходу. Некоторые, уснув, сбивались с дороги и падали в придорожные кюветы. Упадет такой воин, вскочит и начинает метаться от страха, не понимая, что произошло, где его подразделение.

Кормили нас вечером и на рассвете. Вряд ли кто контролировал повара и ту бурду, которую он варил. Бывало, дадут чечевичный суп, а в котелке одна чечевица за другой летает — ни мяса, ничего. На орудие давали буханку хлеба, которую веревочкой старались разрезать на равные части, по числу человек. Один отворачивался, другой накрывал ладонью порцию и спрашивал: «Кому?», а отвернувшийся называл фамилию. А ты в это время глотаешь слюну и мечтаешь о том, чтобы тебе досталась горбушка — в ней больше хлеба. Правда, один раз нам сварили рисовую кашу с молоком. Если кому-то из фронтовиков сказать — не поверят. Я такой белой, вкусной каши никогда больше не ел. Как она пахла!

Днем устраивали привал в населенных пунктах или перелесках. Все спали мертвецким сном. Немцев поблизости не было, да и авиация их не появлялась. Только однажды утром, мы еще шли мимо каких-то садиков, низко над ним и вдоль нашей колонны пронесся, сверкая на солнце, двухмоторный самолет. Я разглядел нарисованного на носу дракона [58] и летчика, грозившего нам кулаком. Мои солдаты говорят: «Командир, чего у тебя лицо белое?» — «Ничего. Рубанул бы он по нам, мы бы тут все легли». Повезло. Он прошелся, сделал вираж и ушел, ни разу не выстрелив. Может, патронов не было, а может, выполнял более важное задание. Стрелять из винтовок начали только ему вслед. Видать, не я один испугался...

Чем ближе подходили к Днепру, тем чаще встречали разрушенные села, поваленные деревья. Немцы старались оголить левый берег, чтобы подходящие к реке войска не могли укрыться.

Помню, как вышли к реке. Я сам киевлянин, и роднее реки, чем Днепр, для меня нет. В детстве я переплывал его, но только в определенных местах, где течение могло вынести тебя на отмель противоположного берега. А в этот раз переплывать мне его пришлось трижды. Не от храбрости и не по собственному желанию. Числа 10–12 сентября личный состав полка выстроился на косогоре. Было пасмурно, промозгло и сыро. Шел мелкий и нудный дождь. К месту построения все шли как-то тихо, понуро, не слышно было разговоров, шуток и почти никто втихаря не курил. Бойцы в набухших от влаги тяжелых шинелях скользят, обмотки разматываются. В последнее время заметно увеличилось число построений и количество выступающих на них. Появились какие-то новые ораторы, которых я раньше не видел. Но в этот раз оказалось, что новый командир полка Плутахин, заменивший погибшего в летних боях, приехал для вручения наград личному составу. Что-то он говорил, я почти не слышал. Вдруг меня толкают: «Иди, тебя». — «Чего?» И тут слышу: «Младший сержант Ульянов к ордену Отечественной войны [59] первой степени». Я в мокрой шинели иду по косогору. Подхожу, докладываю, что прибыл для получения награды, а командир полка вытянул руку перед собой и крутит орден, разглядывая его: «Какой красивый!» Я его рукой хвать: «Служу Советскому Союзу!» Повернулся и пошел в строй. Ребята по плечам хлопают, просят орден показать. Радостно, конечно! Настроение стало отличным. Все было хорошо.

Ночью пошли на марш. Ребятам я разрешал идти по сухой обочине, а сам, как уже говорил, шел за орудием. Пойми, мне было восемнадцать, я был самым молодым командиром взвода, а управлять приходилось людьми и в два раза меня старше. Все, что происходит во взводе, все зависит от командира взвода. Надо себя так поставить, чтобы солдаты знали, что ты за хорошее похвалишь, за плохое взыщешь, что ты не поощряешь доносы и не любишь «сачков». Взвод надо было беречь, следить, чтобы [60] личный состав всегда был сыт, чтобы всегда были снаряды и корм для лошадей. Надо правильно занять огневые позиции. На каждой остановке я заставлял выверять орудия, поэтому мы и стреляли хорошо. Все зависит от командира взвода! Был такой случай, когда я своему другу, Ване Фролову, как раз перед форсированием Днепра прострелил ногу. Получилось так, что меня вызвал к себе командир батальона. Надо сказать, комбат, Иван Аникеевич Звездин, был очень толковый мужик. Ходил слух, что он бывший полковник, разжалованный за амурные дела, потому что так командовать, так распоряжаться, пользоваться таким авторитетом, по нашему мнению, мог только полковник. На самом деле образования у него было всего 8 классов и курсы младших лейтенантов, но зато он имел опыт боев на Хасане и Финской, что, видимо, и позволяло ему грамотно управлять батальоном. Так вот я ушел, когда ребята начали готовить ужин. Возвращался я от него, когда батальон уже выходил на марш. Я подошел к нашей палатке. Мои бойцы сидят внутри, а перед ними на рогатинах висит эмалированное ведро, в котором варился борщ, распространяя сумасшедший запах. Я им крикнул: «Вы почему не собрались?» — «Командир, что ты шумишь? Садись, поешь. Смотри, какой борщ мы сварили!» Вот тут я психанул. Выхватил пистолет и выстрелил в этот борщ, решив продырявить ведро и показать, что дисциплина важнее. Получилось так, что пуля рикошетом попала Ивану в икру. Слава богу, кость была не задета, а ребята согласились дело замять, но я его еще несколько дней на пушке возил, поскольку ходить он не мог.

Так вот среди ночи по колонне разнеслось: «Командир полка, командир полка». Обернулся, справа за [61] деревьями вижу два всадника на лошадях. Потом они куда-то исчезли. Дошли до привала. Дорога поворачивала над обрывом влево, образуя сухой выступ, на котором мы поставили пушку. Я спросил, что на ужин — перловая каша, а я ее и в мирное-то время не ел. «Все! — говорю. — Ребята, я сплю». Бросил на землю плащ-палатку, лег и тут же уснул. Вдруг слышу: «Встать, командир полка!» Я слышу, понимаю, что надо встать, но не могу. У меня нет сил встать. Вдруг я слышу: «Я командир полка». Я говорю: «Да пошел ты на...!» И с этими словами открыл глаза. Вижу — действительно стоит ординарец командира полка и сам командир, который пытается откинуть полу плащ-палатки, чтобы достать пистолет. Когда я это увидел, я потянулся и взял автомат, лежавший рядом. Он все понял, повернулся, и они ускакали. Ребята говорят: «Что ты наделал?» — «А что? Я же не знал, что это командир полка, думал вы разыгрываете». Марш продолжился. Под утро мы остановились у какой-то деревни. День выдался солнечным, мы развесили свое барахло подсушиться. Среди дня появились два подтянутых сержанта: «Кто Ульянов?» — «Я». — «Назови себя». — «Сержант Ульянов». — «Собирайся, пойдем». — «Что брать?» — «А что хочешь, можешь ничего не брать» — «А куда пойдем?» — «В штаб полка». Смотрю, лица у всех кислые. Я говорю: «Давайте, ребята, на всякий случай попрощаемся».

Привели в штаб, начальник которого знал меня еще по Сталинграду. Он меня спрашивает: «Ты чего здесь делаешь?» — «Вот привели». — «Так это ты вчера начудил?» — «Ничего я не чудил. Обознался просто спросонья». — «Ладно. Пойдем». Зашли во двор дома, посередине которого стоял стол, два стула [62] и табуретка. На одном стуле висела гимнастерка и портупея, на другом сидел сам командир полка в нижней рубашке, в подтяжках и начищенных сапогах, попивая чай из стакана с подстаканником: «Товарищ подполковник, сержант Ульянов по вашему приказанию прибыл». Он задает мне вопрос: «Это ты меня вчера послал?» — Что я могу сказать? Ответил, что я. — «Я тебе орден вручил такой красивый, а ты меня на х... посылаешь?!» — «Орден я заслужил, когда вас в полку еще не было». Тогда он, обращаясь к начальнику штаба, говорит: «Отведи его». Меня отвели в соседний двор, где таких, как я, собралось сто четырнадцать человек. Кто-то сказал: «Мы штрафная рота». Суда не было, документы и ордена не отбирали. После войны в архиве я нашел документ, в котором мы были названы «добровольцами». Нам выдали гранаты, патроны и сказали: «Пойдете на тот берег и захватите плацдарм. Как только высадитесь, пойдут основные силы. На этом ваша задача будет выполнена». Поплыли ночью. Обошлось без стрельбы. Высадились. А что там делать? Перед нами стена правого берега, от которой до воды метров сорок. Вот и весь плацдарм. Немцы сверху стали нас поливать огнем, и к вечеру, когда пришел приказ возвращаться на левый берег, нас осталось не более десятка. Оставшихся в живых отпустили по своим подразделениям. Полк спустился вниз по течению и начал переправу. Подошли к Днепру вечером. На противоположном берегу были видны церковь и колокольня. Комбат приказал мне открыть огонь по этой церкви, решив, что там наверняка сидит наблюдатель. Пушку мы скатили к воде. Я прекрасно понимал, что если я сделаю выстрел, то по мне сейчас же ударят как минимум из пулеметов. Чтобы замаскировать орудие, я [64] приказал рубить прибрежные кусты и втыкать срубленные ветви в песок вокруг пушки. Когда орудие оказалось закрытым, я приказал натянуть над стволом плащ-палатку, чтобы закрыть от наблюдателей вспышку выстрела. Мы определили, что дистанция до колокольни превышает 700 метров, на которые был рассчитан прицел «сорокапятки». Зная, что один оборот подъемного механизма дает увеличение дистанции выстрела на 300 метров, я выставил 1400 метров. Выстрелил и впервые услышал шелест удаляющегося снаряда. В колокольню я не попал. Снаряд, не долетев до нее, разорвался, подняв белое облако пыли. Причем мы сначала увидели это облачко, а потом до нас донесся взрыв и крики немцев. На следующий день мне говорили побывавшие там разведчики, что у немцев под этой колокольней были выкопаны траншеи и стоял пулемет. Снаряд точно накрыл это пулеметное гнездо. Пушку мы выкатили обратно на дорогу и по грунтовой дороге, обрамленной посаженными ивами, пошли к месту переправы. Вскоре мы увидели предназначавшийся нам плот. Вообще-то это надо обладать фантазией, чтобы так назвать несколько связанных бревен, с настилом из досок размером примерно 3 на 3 метра. От воды нас отделяла полоса мокрого речного песка с рисунком волн на нем. Как только передок, на котором у нас всегда стояло 14–16 ящиков со снарядами, выехал на песок, его колеса проваливались почти по ступицу. Ездовые колошматили лошадей так, что металлические кольца, привязанные на концах их хлыстов, высекали искры, попадая по костям несчастных животных. Погрузка сопровождалась отборной бранью и криками ее руководителей: «Быстрее! Вперед!», взрывами немецких снарядов и мин. [65]

С огромным трудом удалось закатить передок и орудие на плот, поставить лошадей.

Оттолкнулись и поплыли... Тем, кто там не был, не понять, что такое «форсирование Днепра». Это надо видеть, в этой обстановке надо быть. Надо почувствовать хлипкий настил плота, шатающийся на волнах, поднятых взрывами снарядов, увидеть фонтаны воды, поднимающиеся вверх с обломками паромов или лодок, с человеческими телами и с шумом оседающие обратно. Надо услышать хрипы шарахающихся от каждого взрыва лошадей, которых держит под уздцы ездовой. Надо испытать сумасшедшее напряжение и страх ожидания «своего» снаряда, который ты не услышишь, поскольку те снаряды, что свистят и воют, они летят мимо, твой же прилетит бесшумно. И вот ты стоишь и примериваешься, за что схватиться, куда плыть — назад или вперед, сможешь ли ты барахтаться или так и пойдешь на дно в шинели, телогрейке и ватных брюках, которые не снял, спасаясь от осеннего холода.

И все же по нам не попали... Плот ткнулся в правый берег, и лошади вынесли ездовых на песок. Мы скатили пушку, передок, подогнали упряжку. Сверху по нам стреляли, но на пули особо никто внимание не обращал. С трудом по раскисшей дороге, поднимавшейся от реки на крутой берег Днепра, выбрались наверх. Каким-то чудом мы в этом хаосе, творившемся на берегу, нашли свой батальон. Комбат меня обнял, говорит: «Ну, все, сынок, теперь живем». Все же мы главная ударная сила батальона!

Ну а дальше пошли бои уже на правом берегу Днепра. Сбив оборонявшихся на берегу немцев, батальон вошел в преследование. В одном из боев я подбил немецкую самоходку «Артштурм». Позицию, [66] правда, в этот раз я выбрал не очень удачную. Дорога шла по краю песчаного карьера, который образовывал как бы ступеньку перед спуском в низину. Я поставил оба орудия в карьер, на эту ступеньку. Таким образом вспышка выстрела камуфлировалась светлой песчаной стеной за нашими спинами, но в то же время мы были крайне стеснены в маневре. В лощине перед нами росли остатки сада, а чуть левее стоял танк Т-34, рядом с которым обосновался немецкий снайпер. По приказу комбата я сделал несколько выстрелов по этому танку, и снайпер замолчал. После боя я подошел посмотреть на этот танк — он стоял, полностью загруженный боеприпасами, внутри чистенький. Почему он там остановился? Почему его бросил экипаж? Не знаю. Но после того, как я заставил замолчать снайпера, на нас с противоположного ската лощины пошли две самоходки. Не знаю, заметили ли они нас, но все же сделали по одному выстрелу, и осколком разорвавшегося снаряда был ранен в ягодицу подносчик Вася Лебедочкин. Надо сказать, что я хоть и командовал взводом, но так и не сдал никому должность командира первого орудия. Вторым орудием командовал Вася Фролов. Он мне кричит: «Витя, стреляй!», но я не спешил. Я был уверен, что, когда они спустятся в лощину, они не смогут по нам стрелять, а мы, опустив стволы орудий, расстреляем их сверху. Так и получилось. Я отчетливо видел в прицел сверху кормовую часть передней самоходки. Выстрел! Самоходка остановилась. К ней сзади подошло второе орудие. Мы не видели, но, видимо, немцы накинули трос и задним ходом потащили подбитый «Артштурм» на исходные позиции. Стрелять по ним уже не стал, ведь задача была выполнена, немцы не прошли. [67]

Помню, был бой, мы наступали. В горячке, с парабеллумом в руке я вскочил в железнодорожную будку. Передо мной немец, я не растерялся, выстрелил, он свалился. В окно увидел, как один немец побежал от будки. Я бросился за ним. Он бежит, хромает, видно, был ранен, на ходу сбросил ранец, потом сбросил куртку. Вдруг сзади крики и выстрелы. Я остановился. Смотрю, два солдата направили на меня винтовки и кричат: «Куда ты, гад!» Они решили, что я убегаю к немцам. Я остановился: «Старший сержант, мы думали, что ты к ним бежишь». Я говорю: «Эх... немца упустили».

Свернув орудия в батальонной колонне, мы пошли дальше. Под вечер заняли оборону возле холма. Местность была сильнопересеченная — справа и слева от нас возвышались такие же холмы, впереди была небольшая равнина, а за ней опять возвышенности. Тут произошел курьезный эпизод. Мы стояли у нашего холма, возле которого шла дорога, вдруг видим, что к нам приближается немецкая плавающая машина. Она подошла практически вплотную к нам, развернулась. Немец, сидевший рядом с водителем, крикнул: «Русиш швайн». Начальник штаба выхватил противотанковую гранату, хотел бросить, но его остановили. Куда бы он ее бросил? Он бы не добросил до машины, только своих бы поранил. Вот так машина и уехала. Ночью немцы пускали ракеты, причем у меня создалось впечатление, что мы попали в окружение. Меня вызвал комбат: «Ну что?» — «Товарищ капитан, ракеты кругом». — «А ты что хотел? Мы в тылу у немцев. Что тут будет завтра, я не представляю, но готовься со своим взводом к бою».

За ночь мы отрыли позиции на обратном склоне холма, а утром с возвышенностей, что располагались [68] перед нами, на нас пошел танк. Был он один, видимо, немцы отправили его на разведку. Комбат приказал выкатить орудие на открытое место, левее холма за цепочкой окопов и подбить этот танк. Глупость, конечно, этот танк разобьет мое орудие, не дав его даже к бою привести. Я приказал Ивану выкатить орудие правее холма и сделать несколько выстрелов по танку, отвлекая его от нас. Он еще спросил: «А если я попаду?» — «Так и надо. Ты попади». Пока Иван пару выстрелов сделал, мы успели выкатить и развернуть орудие. Выстрелил. Уж не знаю почему, но трассер улетел в кусты, а направляющее кольцо свалилось в окоп на голову к пехотинцам. Один солдат из окопа, что был рядом с орудием, побежал. Я выстрелил по нему из пистолета, но не попал. А через несколько минут, смотрю, он опять лежит в этой ячейке, винтовку вверх задрал и стреляет. Я говорю: «Ты чего вернулся? Ты же побежал, чего [69] ты вернулся?!» — «Да там особисты. Предложили вернуться или расстреляют». После этого никто больше не бегал. Танк же этот особо не раздумывал. Выстрелил разок по холму и убрался восвояси. Пехота, говоришь, не устойчивая была? Ты что?! А кто же взял Берлин?! Пехота у нас хорошая была, и орудие никогда не бросала.

В это время в полукилометре правее нашего холма мы заметили, что немцы стали готовиться к контратаке. Туда подошли несколько бронетранспортеров и автомашины, из которых, как саранча, стала выпрыгивать пехота. Мы выкатили орудия из-за холма и открыли огонь. Я крикнул: «Иван, бей по дальней стороне их сосредоточения и гони их к центру, а я буду по ближней». После каждого выстрела они сдвигались к центру. Потом мы переносили огонь на середину, они разбегались и все повторялось заново. В какой-то момент вышла машина с орудием. Они успели его отцепить, но я их опередил. Снаряд разорвался возле орудия. Я не буду говорить, что подбил орудие, но после моего выстрела они его бросили и машина ушла. В следующую машину я попал. Она, видимо, была со снарядами, потому что рванула очень хорошо. А потом на меня пошла самоходка. Это был не обычный «Артштурм», а тяжелое самоходное орудие. Я стреляю, а попасть не могу — руки трясутся, и снаряды проходят над ней. А она идет и скрипит, как дверь на ржавых петлях. Потом эта зараза остановилась и выстрелила в сторону второго орудия. Осколками снаряда был ранен Иван. И все же если не восьмым, то девятым снарядом я в нее попал. Она не загорелась, просто встала, а я продолжил колошматить немцев. Ствол орудия раскалился, и фактически оно уже просто плевалось [70] снарядами. Я все боялся, что его заклинит, ведь за короткий промежуток времени я выпустил более 120 снарядов! Вот здесь был момент, когда я бегал между двумя орудиями, стреляя попеременно то из своего, то из Иванового. Вот так две «сорокапятки» фактически сорвали контратаку противника численностью до батальона.

Свой последний бой я принял 22 октября. За день до этого командир батальона собрал в маленьком овражке командиров рот. Вызвал он и меня. Я подошел к нему, он говорит: «Патроны есть?» Я говорю: «Есть» (а у меня чехол от фляги был набит автоматными патронами, которые также подходили и к пистолету ТТ). Комбат зарядил пистолет, сделал несколько выстрелов вверх и говорит: «Второй и третий батальон по приказу командира полка пошли чистить картошку нам на ужин. Вернемся из боя, будем кушать. А теперь за Родину, за Сталина надо взять вон ту деревню. Ну, сынок, выручай». Ротные побежали к своей пехоте, а я во взвод. Мы поднялись наверх из этой ложбинки, и я увидел деревню. В этот момент лошади рванули, я только успел встать на нижний щит и руками ухватиться за щиток орудия. Ездовые начали лупить лошадей, и они понесли с такой скоростью, что страшно стало. Мы промчались мимо большого сарая, стоявшего слева от дороги, потом я увидел, как из лопухов, росших чуть сбоку и прикрывавших погреб, высунулась женщина. Мы промчались прямо над ней. Влетели в это село. Немцев в нем не было. Следом за нами в него вошла пехота и тут же принялась шуровать в брошенной немецкой машине, стоявшей на улице. Постепенно все затихло, мы заняли позиции возле домов. Вдруг в нашем тылу раздались автоматные очереди. [71] Я высунулся из-за дома и увидел, что идут немцы, поливая огнем пространство перед собой. Они прошли вдоль улицы, наткнулись на минометную батарею, уничтожили ее расчеты и ушли к своим. Оказалось, что перед отступлением немцы всех жителей согнали в тот сарай, который мы проскочили по дороге к селу, и сами же остались в нем. Когда они поняли, что мы успокоились, они решили прорываться к своим, что им в общем-то удалось.

Следующий день выдался солнечным. Я сидел в беседке и спокойно писал наградные документы на всех своих солдат, сержантов, в том числе и на Фролова, которого представлял к званию «Герой Советского Союза». И вдруг в деревне начали рваться снаряды. Я стремглав бросился к орудию, которое стояло между домами. И опять, как вчера пехота, из нашего тыла мимо нас пошли бронетранспортеры. Сектор обстрела у меня был очень узкий, и я решил перекатить орудие, но не успели мы свести станины, как прибежал комбат: «Не трогай орудие! Не трогай орудие! Иначе они побегут!» Я вправо посмотрел, увидел жидкую цепь лежащих солдат, стрелявших в просвет между домами, и понял, что они лежат и стреляют только потому, что стоит орудие, и если я начну его перекатывать, то они решат, что я отступаю, и побегут. Вот так и пришлось мне вести огонь с этой неудобной позиции. Но я успевал. С бронетранспортером разговор короткий — ему в борт дал, и его песня спета. Два или три я сжег. За ними шел танк, и его я тоже подбил, все же основные силы немцев прорвались и, не ввязываясь в бой, ушли.

Вскоре ко мне подбежал связной и сказал, что меня вызывает комбат. Я пошел к нему на НП, который располагался на окраине села в какой-то яме [72] перед крайним домом. За этой ямой простиралось вспаханное поле, на краю которого виднелся немецкий дзот. Комбат говорит: «Видишь дзот?» — «Вижу». — «Это наблюдательный пункт. Его надо заткнуть. Ты сможешь попасть в амбразуру?» — «Бронебойным попаду». — «Неважно каким, ты попади в амбразуру, чтобы они ослепли. Мы сейчас пойдем в атаку, и если они будут отсюда корректировать огонь своей артиллерии, они всех нас побьют». Я ушел за орудием, привел его и с третьего снаряда попал в амбразуру. Вернулся к комбату доложить, что его приказание выполнено. В этот момент за домом разорвался снаряд, а затем последовал взрыв впереди воронки, в которой мы сидели. Комбат у меня спрашивает: «Ну что, бог войны? Что происходит?» Я ему говорю: «Что происходит? Нас в вилку берут. Сейчас снаряды будут здесь». В это время, по-моему, два снаряда разрываются рядом с воронкой. Я сначала даже не почувствовал, что ранен в левую руку, левую и правую ноги. Комбату говорю: «Вот паразиты, сапоги порвали». — «А ноги?» — «Ноги целы. Я пойду к орудию». — «Это неважно, сынок, были бы ноги целы, сапоги найдем». Я поднялся, вылез из ямы и чувствую, что падаю. Прислонился к дереву, потом оттолкнулся и пошел. Я слышал, как комбат сказал: «Вот пошел мой герой». И последнее, что осталось в памяти, это окоп, в котором сидели два ездовых моего взвода. Я их попросил помочь мне добраться до орудия, но им совершенно не хотелось вылезать из окопа под непрекращающийся обстрел, и они отказались... Очнулся я в каком-то окопе, передо мной сидел солдат. Я у него спросил: «Где наши?» — «Все ушли вперед». — «А комбат?» — «Все пошли. Ты остался и [73] еще несколько человек, раненых». Потом я читал, что в этом бою комбат и многие ребята погибли.

Когда наступила ночь, за нами приехала повозка. Куда он нас повез, я не знаю, но вскоре мы услышали немецкую речь. Я зашипел на ездового: «Ты куда, гад, везешь?!» Мы развернулись и поехали обратно, а вскоре выехали к штабу полка. Нас остановили, спросили, кто едет. Я назвался и спросил, кто здесь старший. Мне ответили, что начальник штаба полка. Я попросил передать ему, чтобы он подошел. Он подходит: «Ну что? Зацепило тебя?» — «Зацепило». — «Ну ничего, поправишься — возвращайся». У меня за поясом была сумка, из которой я достал представления на ребят и попросил: «Товарищ майор, я вас прошу, представьте моих ребят к наградам. Вот здесь все описано, тут все правда». — «Все сделаем. Не волнуйся».

Потом нас отвезли в какую-то хату, положили на глиняный пол. Справа и слева лежали раненые. У того, что лежал слева, я увидел, как из-под повязки на руке вылезают черви. Я еще воскликнул: «Фу, черви!» — «Что ты боишься? Это не страшно, они гной едят». Я замолк. На другой день пришел генерал и два офицера. Генерал спросил: «Кто здесь сержант Ульянов?» — «Я». — «Сынок, поздравляю тебя с присвоением звания Героя Советского Союза». — «Служу Советскому Союзу!»

Потом уже я попал в санитарный поезд, который привез меня в Харьков. Пришел капитан, взял меня на руки и понес — я весил 47 килограммов. Принес он меня в баню. Там женщины говорят: «Раздевайся». Я стесняюсь. Капитан говорит: «Это наш герой». Одна из женщин говорит: «Он же дытына. Какой он герой?!» Меня помыли и отнесли в школу. Там в [74] классе стояли кровати, на одну из которых меня положили. Несколько осколков застряло в районе коленного сустава. Врачи, осмотрев мою ногу, сказали, что ничего делать не будут, а отправят меня в эвакогоспиталь. Меня опять посадили в санитарный поезд. Он был свежевыкрашенный, чистый. Я лежал на нижней полке, но ни подушки, ни одеяла, ничего мне не дали. Поехали мы в Златоуст. У меня начала болеть и опухать правая нога. Я начал стучать. Пришла сестра. «Что ты стучишь?» — «Нога болит». — «Начальник поезда сейчас занят, он делает операцию». — «Мне не нужен начальник поезда, мне нужно, чтобы меня перевязали». Она посмотрела на ногу и ушла. Вскоре у меня поднялась температура. Тогда пришел хирург, начальник поезда. Принесли ванночки. Он говорит: «Ну что? Посмотрим, какой ты герой!» Вскрыли нарыв, как хлынули и кровь, и гной, черт знает что! Он говорит: «Ну легче?» — «Легче». — «Потерпи еще. Сейчас осколки вытащим». Он начал ковырять под коленом: «Больно?» — «Да». — «Тогда не будем их вытаскивать, ты все равно едешь в госпиталь. Там тебе все промоют, вычистят, перевяжут». Но в госпитале их вынимать не стали. Так с ними и хожу до сих пор, с этими осколками. [75]

Дальше