Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Назавтра после войны

Первые дни и недели мира были особенно непривычными. Как и прежде, мы вставали спозаранку, хотя действовал уже другой распорядок дня.

Нужно сказать, практического опыта по организации жизни коллектива боевого полка в мирное время никто из нас не имел, включая и руководство полка, выросшее в годы войны из рядового летного состава. И вот при составлении расписания занятий всякий раз решалась проблема: кто, чему и как будет учить. Большинство пилотов имели слабую теоретическую подготовку — летные-то школы заканчивали в годы войны на старой авиационной технике. А тут еще психологические нюансы. Многие опытные воздушные бойцы, прошедшие суровую науку побеждать, считали, что все они уже постигли и учиться им не у кого и нечему. Среди инженерно-технического состава было несколько человек с высшим инженерным образованием: полковые инженеры Николай Рубан, Гурген Бдоян, Василий Ковальчук. Но и они за военные годы многое из своих теоретических знаний поутратили, в чем-то поотстали. И все-таки именно инженеры составили ту группу, которая была призвана нас учить.

Хорошо организованной учебе мешало еще одно обстоятельство — неопределенность, неизвестность будущего. Война окончилась, и по всем дорогам, еще перегруженным, еще перенапряженным, шли и шли с запада эшелоны с войсками домой, на Родину. Советские люди возвращались к домашним очагам, к земле, к станкам, к сотням разных профессий от одной общей — воина. Приказ о демобилизации ждали и многие мои однополчане.

В те дни и состоялось открытое партийное собрание полка. На повестке дня был один вопрос: «Итоги боевой и политической работы в боевой операции и задачи партийной [201] организации в связи с окончанием боевых действий». Докладывал майор В. Козлов, заместитель командира по политической части. Я, помню, был членом партийного бюро, временно даже исполнял обязанности секретаря. Позже в архивах 100-го гвардейского отыскал протокол собрания. Вот из его памятного решения:

«Фашистская Германия безоговорочно капитулировала... Перед партийной организацией полка в связи с окончанием военных действий стоят новые задачи...»

Покоя в послевоенном мире не было и не могло быть. Мы знали, как агрессивны и мощны противостоящие нам силы, при всем том, что наша страна приобрела в мире и много новых добрых друзей. Уже на исходе войны Черчилль приказал фельдмаршалу Монтгомери собрать и хранить немецкое вооружение. По приказу американского президента были сброшены первые атомные бомбы на два японских города. Логика войны того не требовала. Это был удар по послевоенному миру. Вдали уже закипали метели «холодной войны». Нам угрожали.

И я принял решение остаться в боевом строю.

Забегая вперед, назову еще один памятный для меня документ — из тех, какие в архив не сдаются.

Вышло так, что он догнал меня в одной из ответственных служебных командировок — Указ Президиума Верховного Совета СССР.

Из Указа:

«За личное мужество и отвагу, проявленные в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны, высокие результаты в боевой подготовке войск, освоении сложной боевой техники и в связи с 60-летием Советской Армии и Военно-Морского Флота присвоить звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали «Золотая Звезда»:

Генерал-лейтенанту авиации Дольникову Григорию Устиновичу.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР Л. БРЕЖНЕВ

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР М. ГЕОРГАДЗЕ Москва, Кремль, 21 февраля 1978 г.»

Но это еще все в грядущем, где-то далеко впереди...

Итак, учебная зона. Проверка техники пилотирования.

Основным проверяющим инструктором по технике пилотирования [202] был майор Тимофей Иванович Калачев. Опытный училищный работник, прибывший в конце войны из Батайской авиашколы пилотов на стажировку в нашу дивизию, он так и остался у нас — сначала в должности инспектора по технике пилотирования, а затем заместителя командира полка.

Техника пилотирования у Тимофея Ивановича была отличная — ничего не скажешь. После того как я выполнил запланированный комплекс фигур сложного пилотажа, Калачев взял управление самолетом на себя и сказа; мне на полном серьезе:

— А теперь, Борода, посмотри, как надо бы выполнить твое задание.

— Не учить ли собрался? — удивленно спросил я Калачева.

— Рискну. Может, понравится, — без обиды ответил Тимофей Иванович и слитно, координированно, исключительно плавно и вместе с тем энергично выполнил полный комплекс фигур высшего пилотажа.

— Может, повторишь? — спросил, окончив работу.

— Нет. Пошли на посадку — бензина мало! — схитрил я, твердо зная, что повторить сделанное Калачевым не сумею.

После приземления Тимофей Иванович, не подчеркивая своего превосходства, высказался с полной откровенностью:

— Не обижайся, Борода. Хотя ты и равный мне по должности и много фашистских самолетов сбил, но пилотировать не умеешь. Выше удовлетворительной оценки поставить не могу — и то потому, что когда-то курсантом у меня был.

Я стоял, сгорая от стыда, самолюбие толкало надерзить майору, но сознание подсказало: «Ты же только что убедился: перед тобой действительно первоклассный летчик...» И я, поблагодарив его за науку, ушел с аэродрома.

Низкую оценку за технику пилотирования в зоне получил в этот день не один я. Большинство летчиков переживали замечания по этому поводу болезненно, не признавая ошибок, возражали:

— Подумаешь, велика мудрость — шарик в центре держать! Да если бы я в бою держал этот шарик в центре, «худые» сожрали бы с ходу! — возмущался Синюта.

— Выходит, что тот, кто воевал и вышел победителем, летать не умеет. А кто отсиживался в тылу, гонял этот [203] шарик в центр, теперь учить нас станет! — не утерпел со своим резюме и Щепочкин.

Летчики довоенной школы, которых в полку остались единицы, — Дмитрий Глинка, Михаил Петров, Василий Шкатов, Алексей Труфанов, Дмитрий Шурубов были отличными бойцами и техникой пилотирования владели в совершенстве — как для боя, так и для показа. Глинка и Петров выступили с резкой критикой летчиков, которые, пытаясь прикрыться своими заслугами в бою, небрежно и непрофессионально отпилотировали в зоне.

— В бою и я не стараюсь держать стрелки по нулям, скорее, наоборот, умышленно некоординированными действиями рулей, работой сектором газа создаешь такое положение, чтобы не позволить противнику вести прицельный огонь, — пояснил Дмитрий.

Петров подтвердил:

— Но чтобы так пилотировать в бою, надо уметь грамотно пилотировать и чисто...

Я долго не решался принять чью-либо сторону, хотя в душе уже понял, кто прав. И вот наболевшее выплеснулось словно само собой — я высказал все, что пытался скрыть даже от себя, признав необходимость восстановления утраченных навыков в технике пилотирования.

Надо сказать, на протяжении многих лет после войны, а порой и в настоящее время нет-нет да и возникнут сомнения: а нужен ли летчику-истребителю высший пилотаж? Ведь в боях все эти петли, полупетли и бочки не применялись. А сейчас, когда маневренный бой утрачивает свое былое значение — мощное ракетное оружие позволяет уничтожать противника, не видя его, — кажется, тем более вопрос этот отпадает.

И все-таки нельзя выиграть воздушный бой, не овладев в совершенстве техникой пилотирования, в том числе сложным и высшим пилотажем. В чистом виде петлю Нестерова, двойные бочки, поворот на горке и другие пилотажные фигуры в воздушных боях летчики-истребители действительно не применяли, но выполняли такие маневры, которые в общем виде были слагаемыми этих фигур. И те, кто в совершенстве владел высшим пилотажем, в схватках с сильным противником неоднократно выходили победителями.

Более ста боевых вылетов довелось мне выполнить в качестве ведомого у известных мастеров воздушного боя. Братья Глинка, Шурубов, Лавицкий, Петров, Микитянский. [204] .. Я видел десятки фашистских самолетов, сбитых этими асами из различных положений: на горке и с полупереворота, на глубоком вираже и из перевернутого полета. Бывало, что сразу после боя кое-кто из них не всегда мог четко доложить, в каком положении находился управляемый им самолет в момент открытия огня. Эти летчики не боялись, что сорвутся в штопор или потеряют пространственную ориентировку — они были настоящими виртуозами, мастерами высшего пилотажа. А как обидны и неоправданны летные происшествия в войну, да и в мирное время, из-за слабой техники пилотирования, когда допускаются грубые ошибки и пилот, не умея их исправить, в лучшем случае покидает вполне надежный исправный самолет.

Уже как командиру одного авиационного соединения мне пришлось однажды расследовать, казалось бы, несложное летное происшествие: пилотируя в зоне, из-за отказа управления самолетом катапультировался опытный летчик. Долго и тщательно искали авторитетные специалисты неполадку в управлении, но не находили ее. Я нажал на комиссию, настаивая, чтобы непременно нашли причину, так как сомнений в летчике ни у кого не было, следовательно, все дело в технике. Но это летное происшествие тогда так и осталось в разряде неустановленных причин.

Пилот, правда, больше не летал: списался и ушел в запас. А спустя несколько лет я случайно встретился с ним, разговорились.

— Как живете, где работаете, не скучаете ли по авиации? — спросил я, как обычно, при встрече летчиков-сослуживцев.

— Живу хорошо, работаю в авиации, только в гражданской. А полеты снятся, особенно последний...

— Это типично для нашего брата, — отвечал я, так как знал: летчики еще долго мысленно летают после ухода с летной работы, особенно во сне.

— Для меня эти годы были невыразимо трудными. Я ведь очень любил авиацию, но настоящим летчиком-истребителем так и не стал.

— Ну что вы на себя наговариваете?! — удивился я.

— Да-да, Григорий Устинович, мой уважаемый командир. Я и себе в этом не признавался, а вам обязан сказать всю правду. Ведь вам еще долго работать с летным [205] составом, может, пригодится мое признание. Только не удивляйтесь и верьте всему, что расскажу.

И он поведал мне о своей жизни в авиации, не таясь ни в чем, скорее наоборот, выложил все, что хранил в себе, так долго мучаясь страхом и совестью:

— Как и все мальчишки, в свое время я загорелся авиацией. Тут война. Отца не стало в сорок первом, матери — через год. Вдвоем с меньшей сестрой скитались но людям, пока не попали в детдом. Но об авиации я не забыл: в двадцать лет стал летчиком-истребителем. Летал хорошо, по службе неплохо продвигался. И вот раз, уже будучи опытным командиром звена, летчиком первого класса, при пилотировании в зоне в верхней точке петли перетянул ручку и сорвался в штопор. Высота была небольшая, из штопора выводил поспешно. Нервы не выдержали — и катапультировался. Доложил, что отказало управление самолетом. Причины отказа конечно же не нашли. При катапультировании я повредил ноги. Долго лечился, но признали годным для летной работы. Начал снова летать. И вот в первой же самостоятельной зоне выполнил виражи, полупереворот, потянул на петлю, но... Словно какая-то сила не давала мне переломить самолет, положить его на спину. Несколько раз пытался сделать петлю, но так и не смог. Надломился я, а вернее, струсил однажды и с тех пор самостоятельно сложный пилотаж в зоне не выполнял.

— Как же так? — невольно вырвалось у меня. — Ведь вы же были первоклассным летчиком!

— Да, я всегда был в числе лучших, показывал хорошие результаты.

— Но ведь должны были еще и учить молодых летчиков!

— Молодых учить не пришлось, а с опытными летал, хотя сам пилотировать боялся. Уходил подальше от зоны и выполнял виражи, развороты, горки, спираль — и все. А когда на самолетах стали устанавливать контролирующий прибор, то ухитрялся не включать его, а иногда, если и включал, пленку дешифровал сам, сам же ставил себе оценку.

— И вас это не мучило?

— Еще как! — с горечью воскликнул бывший пилот. — Стыдно было признаваться даже самому себе, но психологически сделать с собой ничего не мог. Всякий раз перед полетом на пилотаж тщательно обдумывал все [206] до деталей с твердой верой, что на этот раз обязательно выполню весь комплекс фигур сложного пилотажа, но, как только подходило время, откладывал до следующего раза. И так многие годы. В тот свой последний вылет я решился наконец, допустил грубую ошибку, запутался, растерялся и катапультировался...

— Почему же вы тогда не признались в своей ошибке? Вы же заставили всю комиссию долгое время искать то, чего не было, — уже с возмущением и досадой сказал я.

— Меня останавливал страх наказания, но больше все-таки стыд перед товарищами, перед семьей, перед самим собой...

Такая вот история. Ох, как дорого обходится подобного рода нечестность, самолюбивая трусость! В лучшем случае — потеря дорогостоящего самолета, а чаще — бесславная гибель такого рода пилотов.

Летчик, который отлично овладел техникой пилотирования и сможет выжать из самолета все, чем тот располагает, будет диктовать свою волю врагу. Тогда, в сорок пятом, после некоторых капризов летный состав полка принялся усердно тренироваться в зоне, и вскоре мы летали почти так же чисто, как Борис Глинка и Тимофей Калачев.

Сложнее было с теми пилотами, которые прибыли к нам в полк на пополнение из штурмовой авиации. Многие из них уже после первых полетов в зону навсегда отказались продолжать службу в истребительной авиации. Тому было много причин: и возраст переучивающихся, и психологический фактор. Те же из летчиков-штурмовиков, кто неустанно и каждодневно тренировался на земле и в воздухе, добились хороших результатов и незаметно перестали отличаться от «чистых» истребителей.

Мы же летали не только на отработку техники пилотирования, чему я уделял много внимания как основе летного мастерства, но и тренировались в стрельбе по наземным, воздушным целям, в точности самолетовождения, вели воздушные бои. Постепенно поднимался уровень и наземной подготовки, стала налаживаться учебно-методическая база, классы, тренажеры, полигоны.

Но как бы хорошо ни обстояло дело с учебой летного состава в подразделениях и частях, все более отчетливо давала о себе знать недостаточная общеобразовательная, особенно военно-теоретическая, подготовка руководящего [207] состава. Тем, кто решил остаться в кадрах, предстояло учиться — это стало очевидным и безотлагательным.

Первым из дивизии уехал на учебу наш комдив Александр Иванович Покрышкин. Умный, топкий, чистый человек Александр Иванович. Я считаю всем нам чертовски повезло, что он командовал нашей дивизией.

Сын каменщика, в девятнадцать лет слесарь-инструментальщик одного из новосибирских заводов, в 1932 году по путевке комсомола он поступает в Пермскую авиационную школу авиатехников. Несколько лет работает техником самолета, техником авиационного звена.

Однако Александр мечтал летать и добился своего — в 1938 году командование направило Покрышкина в Качинскую военную авиационную школу. Окончив школу, нес боевую службу на самой границе, у берегов Прута. Здесь Александра и застала Великая Отечественная война.

Бесстрашно воевал летчик Покрышкин. Многие гитлеровские асы хорошо знали его имя. Не случайно, едва только появлялся краснозвездный истребитель Александра Ивановича, на весь эфир летело предостерегающее: «В небе Покрышкин!..»

С каждым боем росла слава отважного летчика-истребителя. Но особенно отличился Александр Иванович в период воздушных сражений на Кубани в 1943 году. Здесь стала известной формула победы в воздушном бою: «Высота — скорость — маневр — огонь!»

Заслуга Покрышкина в том, что он сумел объединить в единое целое эти элементы и практически применить их в бою. Высота и скорость давали жизнь третьему элементу покрышкинской формулы боя — маневру. Маневр же позволял летчику выбрать выгодное положение для атаки и меткого огня.

Творчески разработанная им и летчиками полка, эта формула применялась в Великую Отечественную войну и в других авиационных частях.

Понимая, что действиями одиночек ограничивать бой нельзя, Покрышкин разрабатывает новую тактику группового воздушного боя. Тогда-то и появился боевой порядок истребителей, эшелонированный по высоте, получивший название «этажерка».

Мастерски владея тактикой воздушного боя на вертикалях, Александр Иванович использовал и такой способ боевых действий, как свободная охота. Сотни гитлеровских [208] бомбардировщиков и истребителей уничтожили летчики-гвардейцы, ведомые Покрышкиным. Но профессиональной тайны из своих поисков и открытий Александр Иванович не делал. Все новые тактические приемы и маневры в воздушном бою быстро становились нашим общим достоянием.

В 16-м гвардейском истребительном авиаполку летчик Покрышкин вырос от рядового до командира этого полка. За успешное командование им, 354 боевых вылета, 54 воздушных боя, в которых Покрышкин сбил 19 самолетов противника, за мужество и героизм, проявленные при этом, ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

Вскоре Александр Иванович был награжден и второй Золотой Звездой Героя. За три месяца боевой работы он довел счет лично сбитых самолетов противника до 30, и у него уже было 455 боевых вылетов.

Тридцать летчиков, которыми командовал, которых воспитывал и обучал Покрышкин, стали Героями Советского Союза, трем это звание было присвоено дважды. А сам Александр Иванович, проведя 156 воздушных боев и сбив при этом 59 самолетов, первым в стране был удостоен третьей медали «Золотая Звезда».

Когда наш легендарный комдив уехал в военную академию, мы горевали так, словно теряли родного человека. Да он и в самом-то деле стал для нас родным...

Поступить в военно-воздушную академию предложили и братьям Глинка — те охотно согласились. Многие же летчики, в годы войны получившие огромный практический опыт боевой работы и занимавшие в полках руководящие должности, предложения об академическом образовании решительно отвергли, ошибочно считая, что их опыта на ближайшую перспективу вполне достаточно, а там — что будет. К этой группе пилотов принадлежал и я.

Учитывая свою невысокую общеобразовательную подготовку, да и военно-теоретическую тоже, я считал, что за четыре года, которые придется провести в академии, можно и в полку путем самообразования достичь уровня, вполне приемлемого для моего служебного положения, зато в летной подготовке недосягаемо далеко обойти «академиков». Когда же предложили поехать на двухмесячные командирские курсы, я с благодарностью согласился, считая это лучшим решением вопроса моей дальнейшей учебы. [209]

И вот получено предписание, по которому мне разрешалось заехать на несколько дней в родные края — повидаться с матерью, прежде чем явиться на курсы. Я сердечно поблагодарил командование, считая, что времени мне дано вполне достаточно, чтобы побывать на родине и вовремя прибыть на место учебы. Не мог я тогда предположить, даже зная о неизмеримости ущерба, нанесенного войной железнодорожному транспорту, что так долго и трудно придется мне добираться в свою Сахаровку.

В те первые послевоенные месяцы, даже годы перевозка по железной дороге столь нужных для жизни народа материальных ценностей и всего необходимого для восстановления разрушенного хозяйства страны была настолько напряженной, что для передвижения людей выделить было почти нечего. Но люди ехали во всех направлениях: фронтовики искали потерянные семьи, эвакуированные возвращались из восточных районов, уцелевшие в фашистских лагерях добирались до родных мест. Голодные, измученные, они рисковали всем, порой жизнью, устраиваясь на крышах вагонов и под вагонами, уцепившись и вися на подножках, мытарясь в тамбурах. На разрушенных железнодорожных станциях люди осаждали проходившие товарняки и редкие пассажирские поезда. Счастливчики с помятыми боками, потеряв скарб, все-таки уезжали, надеясь на счастье и удачу.

На станции Поныри я потерял двое суток: сначала наивно пытался уехать законным путем, предъявив командировочные и отпускные документы. Но вскоре, осознав, что сделать это практически невозможно, принялся действовать самостоятельно. Наконец на третьи сутки нескольким офицерам, командированным, подобно мне, удалось устроиться сначала на крыше вагона, а затем, очередной раз потеснив пассажиров, втиснуться в вагон.

С крыши вагона было особенно хорошо видно, как пострадала от войны наша страна. Казалось, вымерло все. Невольно вкрадывались сомнения: да удастся ли когда-нибудь это восстановить, достичь хотя бы довоенного уровня жизни?..

Поезд пришел в Оршу. Крупнейший железнодорожный узел на востоке Белоруссии прославился своими несгибаемыми защитниками. Как символ мужества, отваги и верности народу на железнодорожной станции Орша стоит сейчас памятник Константину Заслонову. [210]

Отсюда до моей родной деревни Сахаровки менее пятидесяти километров — сейчас это около часу езды на любом виде транспорта. А тогда...

Я добирался сутки — где попутной машиной, где товарняком, в основном пешком. Пока шел по направлению к Сахаровке от Горок, все больше и больше не узнавал местности — ведь пять лет, как не был здесь. Срок, кажется, небольшой, а как все неузнаваемо изменилось! Многих ранее живописных деревень вовсе не существовало, большинство же было разрушено. Только обгорелые головешки да торчавшие, как на пустыре, трубы от печей напоминали, что тут стояли когда-то дома. Прошел Понкратовку, где учился в семилетке, — здесь большинство домов уцелело, но жизнь всюду будто замерла. Так до Сахаровки я и не встретил ни одной живой души.

Впереди должна бы уже показаться деревня Болбечено — тоже не нашел, только из одиноких землянок тянулись струйки бело-серого дыма. Дальше — Сахаровка. Но почему и ее не видно?..

Сердце билось учащенно. Недалеко от стежки, по которой шел, в небольшом кустарнике, прозванном в детстве «козлятником», увидел тощую коровенку. «Не та ли, о которой писала мне мать в первом письме?» — подумалось вдруг. Рядом стоял небольшого роста мальчик в рваной, давно изношенной холщовой рубашке и таких же до колена штанишках.

— Здравствуй, малыш! Тебя как звать?

— Здравствуйте, меня зовут Петя, а по фамилии Подберезкин, — ответил мальчик, настороженно и как-то необычайно пугливо глядя на меня.

— Пожалуйста, Петя, покажи мне твою правую руку, нет ли у тебя на ней шрама? — попросил я как можно ласковее.

Петя вначале никак не хотел показать мне руку, но затем я все же убедился по давно зарубцевавшемуся шраму, что передо мной соседский мальчик, которого я нянчил в детстве и который по моему недогляду упал на чугунный горшок, об его острые стенки сильно поранив руку.

— Ты что же такой маленький, ведь тебе уже, должно быть, пятнадцатый год? — сказал я, подавляя тяжелый вздох.

— Да, пятнадцатый. А вы откуда знаете? [211]

— Так я же нянькой у тебя был. Зовут меня Григорием Дольниковым.

И тут мальчик признался:

— Я думал, что вы фашист — вон и погоны золотые!

При освобождении наши войска прошли мимо Сахаровки, и, естественно, многие жители так и не увидели наших солдат и офицеров в новой форме — с погонами. Поэтому и Петя так настороженно-пугливо отнесся ко мне. От него я узнал все подробности о жизни деревни. Наша Сахаровка пострадала от немцев меньше других деревень, хотя выглядела очень унылой, неухоженной, какой-то голой. Не слышно было ни лая собак, ни домашних птиц — их попросту не было. Лишь корова, которую пас Петя, чудом осталась на всю деревню.

И вот встреча с матерью. Как ни готовился я к ней, но, увидев маму, внутренне содрогнулся. Мало что осталось прежнего: неимоверно худая, не по годам состарившаяся, с потерявшими блеск глазами...

— Здравствуй, мама. Не узнаешь? — волнуясь, проговорил я.

— Сынок, Гришенька, ты ли? Не признала сослепу — глаза выплакала... — Она еще что-то приговаривала, вздрагивала, прижавшись ко мне своим исхудалым телом, и холодными губами целовала в лоб, глаза, щеки...

Через некоторое время слух о моем приезде разошелся по всей деревне. К нашему дому потянулись женщины, детишки. Многих я не узнавал, многие, глядя на меня, крестились и плакали.

Единственный мужчина в деревне, которого я особенно ждал, пришел уже ближе к вечеру. Это был мой дядя Яким. Когда-то необыкновенно сильный физически, он стоял передо мной сутулый, как-то даже ниже ростом и уже не казался великаном. Занимая должность председателя колхоза, днем и ночью дядя Яким работал в поле, поднимал с подростками и женщинами разрушенное хозяйство. Подойдя ближе, он обнял меня и вдруг как-то сник, и я почувствовал, что, уткнувшись мне в плечо, он рыдает, не в силах произнести что-либо членораздельное. Война надломила этого волевого и мужественного человека.

— Что же ты, дядя, плачешь — радоваться надо! — попытался я разрядить обстановку. [212]

— Всю радость немцы вышибли. Не помним, Гриша, как смеяться можно, — проговорил он наконец.

Но жизнь в Сахаровке все же возрождалась, твердо и уверенно набирала силу. Уже на другой день рано утром я услышал девичьи песни где-то недалеко в поле. Впрягшись в плуг, девчата вспахивали землю. Таких необычных упряжек было несколько. И что удивительно: работая от зари до зари, не каждый день даже досыта поев, женщины пели...

Несколько дней короткого отпуска со всеми вместе трудился и я, с каждым днем все больше и больше убеждаясь, какой огромный материальный и моральный ущерб был нанесен народу опустошительной войной. Я видел детей, не по-детски взрослых, лишенных незамысловатых радостей отрочества и юности, молодых девушек, так и не увидавших молодости, не по возрасту состарившихся. Но люди самоотверженно и страстно брались за дело, залечивая тяжелые раны войны, врачуя ее мучительные ожоги.

...В день моего отъезда мать проснулась еще задолго до рассвета, а может, и вовсе не спала в ту ночь. Только уже не во сне, как казалось сначала, а наяву слышу, как, сидящая у моего изголовья, она глухо всхлипывает и причитает:

— Соколик мой прилетел, ненаглядный, и опять за порог в далекие края, и опять я одна остаюсь. Младшенький Володька опять же в разлуке, на чужбине. Ох, горюшко мое, за что же меня так карает всевышний!..

Я уже не спал. От горьких материнских слез комок подкатился к горлу — трудно утешить перенесшую столько горя мать.

— Родная, что так маешься? Теперь все будет хорошо, скоро и Володя вернется. А там, может, и я поближе буду, станешь в гости приезжать.

— Сынок мой родненький, знать, не дождусь я того дня, чтобы вы собрались в родную хату. Повырастали, разлетелись, слава богу, хоть выжили...

Расставание наше было нелегким, безрадостным...

* * *

Через несколько дней; и, конечно, снова с большими приключениями, я доехал до города, где предстояло учиться на курсах. Следов войны здесь не было, но уровень [213] жизни населения оказался не намного выше, чем в районах, пострадавших от фашистской оккупации. И здесь все отдавалось фронту во имя победы, а теперь люди делились последним, как братья и сестры, помогая восстанавливать разрушенное.

Сдав документы, я направился в общежитие. Навстречу попалась группа офицеров, по разговору за версту было слышно — пилоты. Ребята выразительно жестикулировали руками, и, хотя до них было еще несколько метров, в глаза мне сразу бросилась хорошо знакомая фигура, чем ближе, тем яснее и отчетливее. Капитан с множеством орденов на груди — бывший командир отделения Вася Гущин, старшина четвертого звена нашей доброй памяти третьей эскадрильи Батайской летной школы.

Мы с Василием были не только старшинами звеньев, но и хорошими друзьями. И вот уже более трех лет, как расстались после окончания школы.

— Братцы, привидение! Сам Гришка-белорус воскрес! — прогудел баском капитан и кинулся мне навстречу. — Откуда, куда, вообще, ты ли это? Слух был еще в сорок третьем — тебя вычеркнули из живых. А ты вот он, и даже с ногами, с головой и уже старший лейтенант...

Мы остались вдвоем и, перебивая друг друга, залпом начали выкладывать, хоть и вкратце, каждый о себе, о своей фронтовой жизни.

— А я вот на курсах комэсков уже четвертый месяц. А сегодня еду в краткосрочный отпуск — на свадьбу в родной Брянск.

Я не успел даже расспросить, на какую свадьбу, на какое время отпущен Василий, как он ошеломил меня своим быстро созревшим решением:

— Григорий, у тебя до начала занятий еще почти двое суток. Как хорошо! Махнем со мной в наш Брянск, отгуляем свадьбу, посмотришь моих.

— Но я ведь только документы и пистолет сдал в штаб и никому даже не представился. Надо бы предупредить, — попытался возразить я.

— Большое дело! — воскликнул Василий. — Тут таких, как ты, десятки! Тебя и неделю не хватятся. Поехали, поехали — времени уже в обрез, поезд скоро отходит.

Не мешкая, не рассуждая и не думая о последствиях, я уехал с Васей Гущиным в Брянск на свадьбу, Дорога [214] по нынешним временам не дальняя, но тогда-то мы знали, что меньше чем за сутки до Брянска не добраться, поэтому, когда втиснулись в плацкартный вагон, сразу же позаботились занять хотя бы верхние полки — немного отдохнуть. Благодаря находчивости Василия сделать это вскоре удалось. И все же без ЧП не обошлось. Забираясь наверх, я за что-то зацепился и неуклюже упал. В суете, вагонной неразберихе пассажиры все же заметили, что человек ударился, возможно, получил травму, и заволновались.

— Помогли бы фронтовику залезть на полку-то, кто покрепче!

— Я вот это сразу заприметила, какой слабый он, энтот летун — кабы б ни с гошпиталя только... — сердобольно запричитала пожилая женщина.

— А я вот слышал, и, говорят, в газетах даже писали, что летчики и без ног воевали — на деревяшках! — громко перебил всех крепкий веселый матрос и обратился ко мне: — Братишка, может, и ты на деревянной ноге?..

Такое неожиданное внимание пассажиров смутило меня.

— Руки и ноги мои, настоящие, голова — деревянная, — шуткой попытался я оправдать свою оплошность, — соображает медленно...

И тут Василий Гущин, устроившись на соседней полке, будто впервые увидел меня и серьезно заметил:

— Гриша, а вид-то у тебя, действительно, не богатырский. Потому и старухи сочувствуют. Что так отощал?

— Да ты не смотри, что худ — я жилистый, — ответил Василию. — А люди так хорошо говорят о нашем брате, потому что любят летчиков!

— Ну ладно, ладно, летчик, — остановил Василий, — расскажи лучше о себе: где воевал, где войну закончил?

И полилась неторопливая дорожная беседа, и припомнились вехи славного боевого пути моего 100-го истребительного авиаполка.

...На Кубани мы стали гвардейцами. 18 июля 1943 года в разгаре боев нам вручили гвардейское Знамя.

В Польше 19 февраля 1945 года авиационный полк получил собственное почетное наименование — Ченстоховский. А затем награды полка — орден Александра Невского, орден Богдана Хмельницкого.

Пятьдесят шесть раз перебазировались мы с аэродрома [215] на аэродром до майского победного дня. Трудные вехи...

— Но мне, Вася, повезло. Войну я закончил у самого Берлина! А потом полк перелетел в Австрию, — как мог, в общих чертах начал я рассказ о том, где мы шли и как шли к победе в этой войне.

— Гриша, ну а как тебе Австрия? Расскажи-ка что-нибудь интересное. Был в Вене? — не унимался мой старый батайский приятель. — Как там голубой Дунай?..

— Дунай, Вася, как Дунай. Течет — куда ему деться? А вот по Вене и в Венском Лесу я бродил, как по своей родной деревне Сахаровке.

— Уж так и по деревне! — усмехнулся Василий.

А мне и в самом деле как-то по-особому запомнился этот город. Удивительны его архитектурные ансамбли, обилие памятников, фонтанов, парков. Запомнились собор Святого Стефана — величественное готическое сооружение средневековья, фонтан Рафаэля Доннера — одно из многочисленных украшений Вены, монументальные здания Венской оперы, Музей изящных искусств, жемчужина венского барокко — парковый дворец Бельведер.

Успел я побывать и во дворце Шенбрунн, на балконе которого стоял в свое время перед венцами король вальса Иоганн Штраус. Да что там говорить, после долгого огненного пути, жестоких воздушных боев, атак, которые выветривали, кажется, всю твою душу, старинный город у подножия Венского Леса навеял на бойцов в первые мирные дни светлые чувства. И пошли плясать на Дунае русские свадьбы!..

В те дни и мои многие однополчане навсегда связали здесь свои судьбы с девчатами, которые шли вместе с нами трудными дорогами войны. В кругу боевых друзей отметили торжество обручения и мы с Валей. Так что, скорее, не от средневековой готики, не от шедевров венского барокко и стал мне как-то по-особому дорог этот далекий от наших белорусских лесов город.

К слову сказать, когда мы пролетали над Веной, она показалась мне сильно разрушенной. Заснеженные вершины Австрийских Альп, суровые перевалы, ущелья, которые в свое время преодолевали суворовские чудо-богатыри, сверкали под весенними солнечными лучами, а город лежал в какой-то мрачной серой дымке. Вена и в самом-то деле сильно пострадала. В этом мы вскоре убедились... [216]

Гитлеровцы, придавая удержанию Вены особое значение, для непосредственной обороны ее создали группировку войск в составе восьми танковых и одной пехотной дивизий, пятнадцати отдельных пехотных батальонов и отрядов фольксштурма. Город представлял собой крупный узел коммуникаций — здесь сходились десять железнодорожных, двенадцать автомагистралей, ведущих во многие европейские государства. Так что и сама Вена и ближние подступы к ней были сильно укреплены. На улицах города немцы возвели баррикады, все мосты через Дунай и Дунайский канал подготовили к взрыву. А в живописных венских парках, садах и скверах были размещены огневые позиции артиллерии.

Немецко-фашистское командование предъявило жителям Вены требование — обороняться, не сдавать советским войскам город, не задумываясь над тем, что он может быть полностью разрушен.

И все мужское население Вены от 16 до 60 лет немцы согнали в отряды фольксштурма, вооружили фаустпатронами, готовя их к уличным боям.

Тогда командующий 3-м Украинским фронтом Маршал Советского Союза Ф. И. Толбухин обратился к жителям австрийской столицы со специальным воззванием, в котором говорилось:

«Жители города Вены! Красная Армия, громя немецко-фашистские войска, подошла к Вене...

Час освобождения столицы Австрии — Вены от немецкого господства настал, но отступающие немецкие войска хотят превратить Вену в поле боя, как это они сделали в Будапеште. Это грозит Вене и ее жителям такими же разрушениями и ужасами войны, которые были причинены немцами Будапешту и его населению»{1}.

Командующий 3-м Украинским фронтом призвал австрийцев вложить свою долю в дело освобождения Австрии от немецко-фашистского ига, и это воззвание было принято жителями Вены. Многие из них участвовали с нашими войсками в освобождении родного города. И 13 апреля войска 3-го Украинского фронта при содействии войск 2-го Украинского фронта после упорных уличных боев овладели столицей Австрии.

Немцы успели взорвать в городе многие здания, подожгли [217] собор Святого Стефана, парламент, Бургтеатр. Но под весенним солнцем быстро восстанавливалась мирная жизнь Вены, зазеленели ее парки, бульвары. Все чаще и в репертуар наших гармонистов между песнями про «Темную ночь», «Землянку» да «Огонек» врывался вальс Штрауса «На прекрасном голубом Дунае».

...Не помню, удалось ли нам тогда с Василием Гущиным поспать по дороге на свадьбу, но наговориться с ним мы вполне успели. В полуразрушенный Брянск наш поезд прибыл вовремя. Двое суток пролетели быстро. А вот на обратном пути произошла задержка — не попали на нужный поезд, так что опоздал я к началу занятий на сутки. Меня же все это время разыскивали по городу, и в милицию заявили, и телеграмму в полк послали — следов старшего лейтенанта Дольникова обнаружить не удавалось! Да, ЧП не из приятных... И что говорить, появление мое было для руководства курсов как явление Христа народу. А дальше, не вникая в суть дела, да и ясность была полная, мне объявили пять суток ареста. Так что учеба моя на курсах началась с гауптвахты.

Но, к моему удивлению, уже на вторые сутки я получил освобождение: приехал Василий Гущин и похлопотал перед самим начальником школы полковником Матвеевым, приняв вину на себя. Мы торжествовали, считая, что справедливость восстановлена. Мог ли я тогда, в свои 22 года, правильно оценить всю тяжесть совершенного проступка! Да и не только я. Наказанием боевого пилота возмущались многие мои товарищи по учебе, ошибочно полагая, что война дала нам, как победителям, какое-то право на некоторую вольность. Все мы были тогда еще очень молоды...

Однако урок начальника школы Матвеева я запомнил надолго. Поначалу, признаюсь, беседу полковника принял как пустую формальность. Сейчас же понимаю, что, опытный командир-наставник, педагог, он умел разбираться в людях и во мне увидел вовсе не закоренелого нарушителя воинской дисциплины.

К слову сказать, психологи утверждают, что каждый человек имеет некий «внутренний манометр», с помощью которого довольно точно оценивает себя. Но признаться, высказать результаты самооценки, строго спросить с себя — такое может не каждый. Для этого надо обладать мужеством.

В одной древней легенде утверждается, что римский [218] император Цезарь специально держал при себе человека, который, как только правитель просыпался, вещал: «Цезарь, ты не великий!» Говорят, император учредил этот ритуал, чтобы сеять у себя семена критического отношения к самому себе.

Не в легенде, а в реальной действительности наших дней критически требовательное отношение к себе, к окружающим, не мелочное самокопание, а строгий самоанализ необходимы каждому. И вовсе не для того, чтобы угодить себе, а для того, чтобы мобилизовать свою волю, свои силы и полнее отдаться любимому делу, а в особых обстоятельствах и решиться на подвиг.

К сожалению, в буднях армейской жизни, в воспитательной работе нет-нет да и встретится этакий ретивый служака, по всякому случаю готовый рубить с плеча. У таких начальников и дела по службе, как правило, хуже, и дисциплина воинского коллектива, поддерживаемая взысканиями да окриками, ненадежная. Мне за долгие годы армейской жизни везло на хороших людей, по-разумному строгих, требовательных командиров. Многие имена их со временем стираются в памяти, а школа, закалка их — навсегда...

Но вот два месяца напряженной учебы позади — пора разъезжаться. Многим казалось, что высокоподготовленные преподаватели дали нам всеобъемлющие знания, которых теперь хватит на всю жизнь. Прибыв к месту прежней службы, я действительно на первых порах поражал своих друзей и новой терминологией, и определенными, только что усвоенными теоретическими выкладками, но вскоре выдохся — сказывался недостаток общеобразовательной подготовки, глубоких знаний теории военного дела. Все больше и больше я сознавал, что надо учиться основательно, фундаментально. Но прежде чем попасть на учебу в академию, о чем уже постоянно думал, пришлось пройти суровую школу службы в отдаленных районах...

...Помню вечер в конце 1945-го. Мы с женой хлопотали, укладывая спать крохотную, двухмесячную дочурку Танюшу, которая по непонятной нам причине кричала до посинения. Непомерная родительская любовь, и неловкость, и жалость, и беспомощность не давали ощутимых результатов. Мы ссорились, упрекая друг друга в неопытности. И тогда я включил радио. Пел Лемешев свою любимую: «Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей...» [219]

— И так голова трещит — выключи ты это... — с досадой сказала жена.

— Так это же Лемешев, Валюта! — удивился я.

— Тут сам Шаляпин не поможет, — все более раздражаясь, проговорила Валентина, применив весь скудный запас методики обращения с малышами.

Она уже совсем было потеряла надежду успокоить ребенка. Но в это время в дверь постучали, и в комнату вошел посыльный, внося с собой столб холодного воздуха. Стояла необыкновенно снежная для Европы зима.

— Вам приказание! — произнес посыльный, как показалось, с сожалением.

Плач дочки разом прекратился. А в том памятном приказании мне предписывалось утром следующего же дня убыть вместе с семьей в распоряжение Управления кадров в Москву.

Судьба военного человека часто преподносит подобные неожиданности. Но чтобы вот так — за сутки распрощаться с полком, с которым прошел грозные годы военного лихолетья!.. Я прямо-таки остолбенел, не находя объяснений.

— Гриша, а ты сбегай к Тулину (это был наш новый начальник штаба), может, ошибка? Как же так — уже завтра уезжать? Вот ведь и Танечка, видимо, приболела... — робко предположила Валентина.

Но я был уверен, что ошибки никакой нет — приказ есть приказ, и никуда не пошел.

К этому времени личный состав полка обновился более чем наполовину: проводили в запас старшего возраста механиков, оружейников, младших специалистов, в том числе и наших славных девушек. Уволились по болезни многие опытные летчики и техники.

Я покидал свой родной 100-й гвардейский истребительный Ченстоховский орденов Александра Невского и Богдана Хмельницкого авиаполк, поспешно прощаясь с боевыми друзьями, — меня торопили. Забежав в штаб, поцеловал полковое Знамя. В эту недолгую минуту прощания с родным Знаменем передо мной словно прошли все те, с кем довелось разделить радость Победы.

8223 боевых вылета совершили за годы войны летчики нашего 100-го истребительного, провели 975 воздушных боев. В этих боях мы сбили 502 фашистских самолета! Не случайно десять гвардейцев полка стали Героями Советского Союза. [220]

Я назову их имена:

Бабак Иван Ильич. Он сбил 37 самолетов.
Глинка Борис Борисович. Сбил 31 самолет.
Лавицкий Николай Ефимович. Сбил 22 самолета.
Гучек Петр Иосифович. Сбил 21 самолет.
Бондаренко Василий Ефимович. Сбил 20 самолетов.
Шаренко Василий Денисович. Сбил 16 самолетов.
Дольников Григорий Устинович. Сбил 15 самолетов.
Коваль Дмитрий Иванович. Сбил 13 самолетов.
Берестнев Павел Максимович. Сбил 12 самолетов.
Кудря Николай Данилович. Сбил 11 самолетов.

50 гитлеровских самолетов сбил один летчик нашего полка — Дмитрий Борисович Глинка. Он был удостоен Золотой Звезды Героя Советского Союза дважды.

В тяжелую минуту прощания со Знаменем полка я видел перед собой всех тех, кому не суждено было дойти до славной Победы, но кому дороже самой жизни была свобода Родины...

Как отчий дом, как родную семью оставлял я свой боевой полк. На душе была печаль, тревожное ожидание неизвестного. Казалось, в жизни что-то оборвалось. Шел сильный крупный снег...

В Москве я получил назначение на Дальний Восток. Мне снова предстояло командовать эскадрильей...

Примечания