«Белый аист летит...»
Бывали вы в клубе какого-нибудь глухого-преглухого села? В больших городах да столицах, где улицы нарядны и тысячами огней сверкают великолепные здания театров, там разряженная публика слушает оперы Чайковского, Вагнера, Берлиоза, внимает драмам Островского, Шекспира. А у нас, в затерянной в белорусских лесах деревушки Сахаровке, в пору моего детства только-только появилось немое кино. Сколько целомудренной грусти, надежд, воспоминаний в этих словах!
Произошло это памятное моим односельчанам событие в начале тридцатых годов. Надо сказать, в то время праздников в деревне поубавилось. Троицы, пасхи, разные там престольные торжества ушли в небытие, и если оставалось еще какое волнующее деревенских жителей мероприятие, к которому готовились заранее, продумывали все до мелочей всей семьей, так разве что «кирмаш» — выезд на базар. В город мы везли масло, яйца, яблоки, грибы, ягоды, орехи — все, что давали нам земля и леса, а в деревню — керосин, разную домашнюю утварь, косы, грабли, спички.
И вот в привычный деревенский лексикон вошло что-то непонятное и таинственное — немое кино. Больше всех осведомленным в значении двух мудрых слов среди сахаровских мальчишек оказался я. Отец мой видел это чудо еще в Петрограде, так что, когда заговорили о появлении в нашем районе кинопередвижки, он, как мог, поведал нам о диковинном зрелище, а я уже пересказывал все своим сверстникам.
Наконец приехал киномеханик. Ничто не ускользнуло в приготовлении к сеансу от детского любопытства: и как развешивал он белое полотно, и как устанавливал на треногу черный аппарат с большими кругами. Помню, туг [9] же рядом уложил металлические банки с лентами и предупредил: «Не курить — взорвемся!» Дед Влас, в чьей хате собрались тогда односельчане, насторожился. Но вдруг загорелся свет, да такой яркий, что бабы закрестились, начали тесниться от экрана подальше. Молодой механик наладил аппаратуру и попросил в помощники себе мужика, который посильнее, «крутить динаму».
Отважился Лазарь. И крутил он ту «динаму» с таким усердием, что лавка вместе с сидевшими на ней ходила ходуном. А скучившиеся зрители, затаив дыхание, следили за дрожащим на полотне допотопным фильмом.
Я помогал механику. Меня, как магнитом, притягивали железные белые банки с черными лентами, у которых был какой-то особый, ни с чем не схожий, тревоживший мальчишечью душу запах. Во всей деревне уже никто отчаянней меня не крутил рукоятку «динамы». Поэтому, когда пришла пора расстаться со школой, решать — учиться дальше или работать, помогать семье, сомнений в Сахаровке ни у кого не было: Гришка Дольников пойдет на киношника.
Учиться, не останавливаясь на школьной программе, не только стать грамотным человеком, но и добиться хорошей рабочей профессии — таково было желание моего отца, его завещание. В семье не стали бы противиться этому: отца уважали при жизни, волю его исполнили бы и после смерти, но документы в Витебский кинотехникум я отправил все-таки втайне от матери. Не хотелось лишний раз тревожить, расстраивать ее.
А первые мои воспоминания об отце связаны с его рассказами о революционном Петрограде. Солдат, потом рабочий Путиловского завода, Устин Дольников оказался одним из тех счастливых людей, которым довелось решать судьбу России, открывать новую главу ее истории.
В 19-м году отец вернулся в Сахаровку. Здесь крестьяне избрали его председателем сельсовета. Во время коллективизации кулаки не раз стреляли в представителей новой власти из обрезов, запугивали их семьи. Однако колесо истории остановить уже было невозможно.
Когда я подрос, запомнились мне маршруты с отцом по нашим белорусским лесам — в то время он перешел на работу объездчиком лесничества.
...Протяжно завывает за окном сторожки февральский ветер. Весело трещат в печке, растопленной отцом, сухие дрова. А я с замиранием жду: вот раскроет он сейчас книгу, [10] прибавит керосиновой лампой свету, и польется дивный рассказ о том, как в суровом краю белого безмолвия, измученные голодом, ползли человек и волк, как, умирая, человек не сдавался: бросил вызов самой смерти и победил.
Отец любил книги, особенно рассказы Джека Лондона, и эту любовь передавал нам, детям.
Наступил 1936 год. В дружной нашей семье никто, конечно, и не предполагал, что он принесет нам большое горе: косил по белорусским деревням людей неукротимый тиф. Сначала эпидемия унесла любимицу семьи — шестнадцатилетнюю сестру Лиду. А через месяц умер и отец, Устин Савельевич, чья жизнь была образцом не только для нас, детей, но и для многих, кто его знал.
Впервые по-мужски я понял, что за старшего в семье теперь оставаться мне. Возможно, потому и мать, узнав, что пришел вызов из кинотехникума, как ни печалилась, сказала:
— Езжай, сынок, учись. Так хотел твой папа. Знать, не судьба нам быть вместе...
Утром одного дня провожали меня в Витебск всей деревней. Чуточку торжественный, гордый — в город еду, на киношника выучусь, — я шел в отцовских сапогах с высокими каблуками. Младший братишка Володька, с завистью посматривая на меня, помогал нести крепко сбитый деревянный сундучок. Мать уложила в дорогу сало, колбасу, свежеиспеченные домашние булки. Деньги — 68 рублей — она аккуратно завернула в носовой платок я вручила мне, неоднократно инструктируя, где и как их хранить, как расходовать, чтобы хватило до Нового года. Соседский дед Алексей, бывалый солдат (в империалистическую в плену был, по всей Германии кочевал), напутствовал, как вести себя в большом городе: никому не доверять, рассчитывать только на свою голову. А дядя Яким, наоборот, советовал прислушиваться ко всем и учиться у людей: «Не суши мозги, Гришка. Будь что будет! С богом в путь большой...»
И вот Витебск. Выйдя из вагона, я сориентировался по надписям на стенах вокзала и стал в хвост очереди — напротив слова «Кассы». Добросовестно простоял больше часа, передвигая за собой деревянный сундучок с харчами. А очередь еще длинная, и кто-то сзади посоветовал: [11]
«Чего маешься, парень? Сдал бы сундук-то в камеру хранения». «Что за камера? Где такая? — прикинул про себя. — Ничего мне дядя Яким не говорил об этом».
Ближе к окошку достал отдельно лежавший рубль. Попросил билет до улицы Дмитрова, где находился мой заветный кинотехникум. Молодая полная кассирша на мгновение оторопела. Потом вдруг высунулась из окошка и закричала:
— Марш отсюда, шпана! Без вас тошно!
В очереди кто-то захихикал. Я отошел в сторонку, недоумевая, чем вызвал гнев и смех. Но тут стоявший неподалеку в старой солдатской гимнастерке человек, разобравшись, в чем дело, объяснил, что билеты для передвижения по городу продаются прямо в трамвае, и показал, где трамвайная остановка. Однако препятствия на пути к кинотехникуму на этом не кончились. Войдя в трамвай с передней площадки, я стал искать кассу, чтобы все-таки купить билет. Ее не оказалось.
Весело бежал по городу красный вагончик с пассажирами, позванивал беззаботно. А в моей голове роились тревожные мысли: «Выходит, еду безбилетным — зайцем. Значит, опять посмеялись надо мной. А ведь, чего доброго, оштрафуют...» «Граждане, кто еще без билета?» — вдруг услышал голос. И тогда, расталкивая стоявших рядом, я радостно кинулся с сундучком куда-то в противоположный угол трамвая.
Подав кондуктору рубль, дважды сообщил ей, что мне ехать надо до улицы Дмитрова. Получил сдачу, пересчитал — все правильно. И все же брали сомнения: «Почему за разные расстояния цена билетов одинакова? Ведь этак можно до вечера кататься!» Рассуждая про себя о странностях городских порядков, я вдруг заметил, что трое парней как-то подозрительно крутятся возле женщины с ридикюлем. Еще мгновение — и вот один из них ловко вытащил из сумочки кошелек, и все трое быстро направились к выходу. «У вас украли...» — только успел сказать я, а общий шум, крик, негодование пассажиров выразили разве что сопереживание — воришек и след простыл. Горько было мне, что не смог вовремя помочь женщине, однако после драки кулаками не машут.
Через два часа, когда я снова катил трамваем уже в поисках общежития, перед выходом почувствовал вдруг сильный толчок в спину и вместе с сундучком вывалился из вагона на грязную улицу. Место оказалось безлюдное, [12] окружили меня те трое. Дрались недолго: силы были неравные. После тумаков и дележки содержимого моего сундучка получил предупреждение:
— Будь здоров, деревня! Язык прикуси покрепче — длинный он у тебя не в меру.
Целую неделю сдавал экзамены в кинотехникум. Конкурс оказался большой: десять человек на место. Но я не сомневался, что выдержу, — в школе был отличником. И как же удивился, когда не попал в списки зачисленных на учебу!
Неудачники собрались вместе — искали выход, строили планы, по домам не разъезжались. А я? Мог ли я вернуться в деревню? Остался. Спали уже не в общежитии — на вокзале. Деньги на жизнь зарабатывали разгрузкой угля на товарной станции. Здесь как-то случайно прочитал объявление о наборе в Минскую школу ФЗО, где готовили токарей, слесарей, маляров. «Прощай кино. Иду учиться на слесаря!» — решил одним махом и вскоре уже оказался в белорусской столице.
Мы, будущие рабочие вагоноремонтного завода или железнодорожного депо, жили дружно, весело. Все в нашем общежитии сообща. А самые светлые дни — получение стипендии да посылок от родных. Специальность свою осваиваем под руководством опытных мастеров, о которых в народе говорят: «Золотые руки». И когда нам доверили отремонтировать самостоятельно двухосный пассажирский вагон пригородного сообщения, радости не было предела. В этот день я наконец сообщил в Сахаровку, что стану не чудо-киномехаником, а рабочим.
Но вот однажды в нашу школу явились два пилота из местного аэроклуба. Как только увидел их — перехватило дыхание. Хромовые, до блеска начищенные — и в гармошку! — сапоги, синяя со звездочкой пилотка и эмблема крыльев на рукаве гимнастерки. А главное, что в этих бравых парнях понравилось больше всего, просто сразило наповал, — кожаный летный реглан!
Пилоты-инструкторы аэроклуба выступали. Выразительно жестикулировали, чтобы нам было понятнее, как летают, сыпали мудреными словами: иммельман, ранверсман, виражи, «мертвая петля»... Словно завороженные сидели фабзайцы, слушая о небе, а я, признаться, смотрел только на красивую форму летчиков, и поскрипывание их регланов, похоже, тревожило больше самых увлекательных историй. [13]
После беседы летчики пригласили нас наведаться в аэроклуб: мол, если понравится, сможете летать и вы без отрыва от производства.
С этого дня мы потеряли покой. Наши преподаватели-методисты недоумевали: с чего это вдруг все их ученики заговорили не своими голосами — врастяжку и с хрипотцой? Откуда было им догадаться, что добрая половина фабзайцев работают под пилотов из аэроклуба. Я же по ночам летал. Крутил «мертвые петли», пикировал, проваливался в воздушные ямы. Летаешь во сне — говорят, растешь. Так оно, судя по всему, и было. А в решении научиться летать по-настоящему окончательно утвердился после встречи с одной из героинь прославленного экипажа Полины Осипенко — Верой Ломако.
Как-то в один из сентябрьских дней 1938 года, узнав, что в аэроклубе состоится встреча с летчицей-героиней, направился туда и весь вечер опять был под впечатлением от рассказов о мужественной и романтической профессии. Когда встреча закончилась, Вера Ломако направилась к выходу из клуба. Она шутила. В окружении пилотов в непринужденной обстановке героиня показалась мне вполне доступным человеком. И, оказавшись рядом, я несколько своеобразно решил убедиться в этом: в толпе протянул руку к ее новехонькому кожаному реглану и замер. Дотронуться до летного реглана мне удалось, да получилось как-то грубовато. Вера оглянулась, встретилась с моим растерянным взглядом и укоризненно покачала головой. Чуть не провалился я тогда от стыда и смущения. Однако именно эта встреча круто изменила мою судьбу: в тот же день я подал заявление в аэроклуб.
Пройдет немало лет. На 20-летие освобождения Минска правительство и Центральный Комитет Компартии Белоруссии пригласят ветеранов войны, бывалых воздушных бойцов. Приглашение на торжество пришло и мне, командиру авиационного соединения. В гостинице «Беларусь», где мы остановились, в соседнем номере оказались Валентина Гризодубова и Вера Ломако. Конечно, познакомились. Людям одной профессии всегда есть о чем поговорить. А у пилотов на каждом аэродроме найдутся общие знакомые или знакомые их знакомых. И вот тогда, припомнив далекие тридцатые годы, инструкторов минского аэроклуба имени Молокова, я рассказал про свое первое знакомство с Верой. Долго смеялись летчицы над [14] непосредственностью рабочего паренька Гришки Дольникова.
А мне в те памятные годы частенько было не до смеха. Предстояло еще пройти испытание характера, на деле доказать, что готов преодолеть себя. К примеру, среди желающих подняться в небо распространились слухи о строгости отбора медицинской комиссии. Говорили о каких-то ямах, незаметно закрытых, в которые попадаешь неожиданно, идя по коридору. Будто там со всех сторон на тебя налетают врачи и разделывают под орех: давят, щупают, измеряют... Выдерживает такое не каждый — иного будто прямо в яме от страха кондрашка хватает. Когда ребята являлись на комиссию, естественно, волновались, и многие действительно сразу же отправлялись, несолоно хлебавши.
Ну а я, несмотря на высокую требовательность медицины, все-таки прошел все преграды с первого захода и вскоре был зачислен мандатной комиссией в наш аэроклуб, что удостоверила соответствующая справка для предъявления по месту работы. Все по закону, в строгих административно-организационных рамках, хотя речь шла о романтике, о возвышенной стихии пятого океана.
Друзья-однокашники откровенно и по-хорошему завидовали мне: «Везет Гришке!..» А у меня и в самом-то деле все хорошо шло. Учеба в школе ФЗО заканчивалась, по теории и практике при выпуске получил отличные оценки, за что сразу же присвоили высший и редкий для фабзайцев 4-й разряд. За месяц до окончания учебы произошло другое важное для меня событие — приняли в комсомол. От этого прибавилось веры в свои силы, появилось стремление быть полезным обществу, людям. И вот не без гордости за свое рабочее предназначение слесарь-вагонщик Григорий Устинович Дольников явился на завод имени Мясникова. Не было мне тогда и шестнадцати лет.
В рабочем коллективе приняли нас, как старых знакомых, но торжественно и с уважением. Мастер пассажирского цеха Виктор Носов провел по всем цехам, распределил по бригадам. Комитет заводского комсомола предложил создать одну комсомольско-молодежную бригаду слесарей, и, к моему удивлению, бригадиром ее назначили меня.
Откровенно говоря, не все из «стариков» отнеслись к инициативе доброжелательно. «Посмотрим, что получится из этой затеи...» — посмеивались между собой. [15]
А получалось поначалу и в самом-то доле не лучшим образом. Преодолеть неуверенность, справиться с трудностями в работе помогали нам многие рабочие, мастер цеха Виктор Носов, товарищи из комитета комсомола. Через полгода о молодежной бригаде заговорили по-другому. Нас уже хвалили: отмечали в заводской многотиражке, листках-молниях. Я, как бригадир, стал появляться перед народом в президиумах торжественных собраний, что, конечно, по тем-то годкам головы вскружить не могло.
Запомнилась первая получка. Она оказалась весомой, я в тот же день половину заработанного я отослал матери (знал, что в деревне по этому поводу будет немало разговоров), а вскоре и сам появился в Сахаровке. Что скрывать, вырядился, словно на коронование: новехонький костюм, пикейная рубашка, модные полуботинки и даже галстук с булавкой.
По деревне шел — ног под собой не чувствовал, а брат мой, Володька, от меня ни на шаг не отставал. Радостной была встреча с матерью, односельчанами. И если чего не хватало мне в те дни до полного счастья, то разве что присутствия отца, его добрых рабочих рук...
Первый отпуск пролетел быстро. Опять проводы, слезы и по-особенному тревожащие, мне предназначенные взгляды девчат. В Сахаровке все уже знали, что Гришка Дольников скоро выучится на летчика; всем встречным деревенским я показывал фотоснимок, где был в летной форме. Придраться там было не к чему —и шлемофон с очками настоящий, и комбинезон, который взял у товарища из аэроклуба напрокат, по всем правилам. Одно только не сходилось на снимке с жизнью — не летал я, даже в аэроплане-то ни разу не сидел.
Возможно, потому, чувствуя себя чуточку виноватым перед земляками, по возвращении на завод я с утроенной энергией принялся не только за работу, но и за учебу в аэроклубе. Теоретический курс давался мне легко, по всем авиационным наукам получал отличные и хорошие оценки. Но вот перед летной практикой курсант Дольников исчез из аэроклуба — будто вовсе не учился.
А вышло так, что именно в это время завод получил дополнительное задание по ремонту вагонов. Нашей бригаде как комсомольско-молодежной дали двойной план, и мы целый месяц работали с большим напряжением. Справились, однако, даже на два дня раньше установленного срока. Заводская многотиражка приветствовала новых [16] стахановцев, портреты почти всей бригады вывесили на Доске почета. С премии, по тем временам довольно большой, я купил себе наручные часы, дюжину новых галстуков. А на заводе поговаривали, что дирекция собирается представить передовиков и к награждению орденами.
По молодости я нажимал на ребят: «Дадим, братцы, невиданные проценты!» Агитировать же парней долго не требовалось — все легко, с неподдельным энтузиазмом соглашались работать после смены. И тогда пошли у нас пропуски: у одного — в вечернюю школу, у другого — на свидание. А я забыл, что надо явиться на аэродром, где ждут полеты.
Однажды, еще задолго до конца рабочего дня, меня вдруг вызвали к директору завода. «Новое срочное задание, и именно нашей бригаде!» — подумал я и в святом творческом волнении, как был под вагоном — в грязной замасленной спецовке, побежал на вызов.
В кабинете за дубовым столом сидел директор. В городе это был известный человек. Среди рабочих он пользовался авторитетом, многие почему-то были твердо уверены, что все блага на заводе исходят от него, а всякие неполадки — дело рук начальников цехов да мастеров. По обеим сторонам от директорского стола стояли два огромных кресла. В одном сидел Виктор Носов, в другом —миловидная девушка в летной форме. «Опять, видно, из аэроклуба», — мелькнула догадка. А незнакомка уже шла навстречу и, протянув руку, представилась мне:
— Анна Чекунова, ваш инструктор.
Я невольно обратил внимание на привлекательную внешность летчицы. Небольшого роста, аккуратная, подтянутая, она спокойно, но твердо смотрела мне в глаза, чем еще больше приводила в смущение, улыбалась. Тогда, не зная, куда спрятать грязную ветошь, которой вытирал на ходу руки, я протянул ей для приветствия по-рабочему локоть. И еще больше стушевался.
Выручил Носов. Громко, почти торжественно он отрекомендовал меня:
— Наш лучший бригадир цеха.
Директор завода и мастер единодушно выразили мысль, что с полетами мне можно повременить («успеет — налетается»), а вот организаторские мои способности,рабочую хватку надо укреплять.
Провожая до проходной завода симпатичного аэроклубовского инструктора, я все же пообещал прийти на [17] аэродром. Несколько огорчило, что полетам будет учить женщина. Как-то не увязывалось представление о суровой стихии неба, о мужественной профессии летчика с образом хотя и симпатичной, судя по всему, настойчивой, решительной, но все-таки слабой половины человечества.
Аэродром, где мне предстояло впервые уйти в небо и понять, что полеты — это навсегда, это судьба, находился километрах в двадцати от Минска. Крохотное летное поле с ромашками, с говорливыми жаворонками. Таких-то по нашей земле сколько насчитаешь! И все же запомнился мне осоавиахимовский аэродром на всю жизнь.
Когда я пришел туда, в группе Чекуновой уже многие учлеты прошли вывозную программу и летали самостоятельно. Ребята укладывали в свободную вторую кабину мешок с песком для правильной центровки самолета, поочередно деловито, не без гордости занимали место за управлением машины — и летели команды:
— Контакт!
— Есть, контакт.
— От винта!
— Есть, от винта...
Все это было непередаваемо здорово. Захватило сразу и понесло куда-то в неведомое далеко от всех житейских проблем, каких-то там планов, всего того, чем жил до встречи с аэродромом, и разве только легкая тревога еще удерживала на земле, вкрадываясь в сердце сомнением: «А смогу ли я так?»
Однако настал час, и вот он, первый в жизни полет.
Много уже писали о тех ощущениях, об удивительном чувстве подъема, которые испытываешь, покидая землю впервые. И все же передать такое словами трудно. Надо прочувствовать.
И первый запуск мотора — чуточку торопливый, взволнованный: как бы что не отказало, запустился бы поскорее... И первый взлет — радостный, будоражащий: «Сам черт не брат!» И первые развороты, когда выписываешь их, словно буквы в тетрадке с косой линеечкой, и первые воздушные ямы, о которых так много говорили, которых ждали не без опаски: «Яма!..» А тебя — даже весело! — только встряхнет: вместе с самолетом провалишься куда-то вниз, и на мгновение ты в невесомости. Привязные [18] ремни натянутся на плечах, секунда, другая — и уже хлопнулся на сиденье, и уже летишь один в бескрайнем небе...
Первые мои полеты по кругу, в зону на пилотаж, по маршруту оценивались с похвалой. Анюта — так мы звали нашего инструктора между собой — была старше нас всего лишь года на три, она только что окончила Херсонскую школу подготовки пилотов-инструкторов и получила назначение в наш осоавиахимовский аэроклуб. Летала Анюта уверенно, по-женски мягко и аккуратно. Приветливая, спокойная, она никогда не отчитывала нас за ошибки на залихватском аэродромном жаргоне: «Ну, дал ему прикурить! Ну, снял стружку!» Напротив, учила искусству полета терпеливо, как-то деликатно, словно боясь вспугнуть неповторимое очарование наших первых аэродромных зорь.
— Вы сегодня выполнили полет полностью самостоятельно, — говорила она после посадки каждому курсанту и на всякий случай добавляла: — Я только чуточку за ручку держалась...
Мы радовались, не подозревая, что управляли машиной вдвоем. Где уж было разобраться, кто там на взлете или посадке вовремя среагировал на рули управления: подтянул, отклонил, добрал, придержал!.. И как знать отчего, но при проверке на самостоятельный вылет многие из нашей группы с первого захода разрешения не получили. Погорел и я.
— Землю не видишь, лапоть!.. — категорически, без тонких психологических нюансов заявил командир звена Петров.
И вместе с другими неудачниками мне пришлось продолжить вывозную программу.
После дополнительных полетов результат оказался прежним. Снова осечка и снова как приговор, но уже Анюте:
— Не видит, пень этакий, землю! Самостоятельно выпускать нельзя — аппарат разломает. Проверишь направление взгляда. Посади на полуторку да смотри, как зрачками-то ворочает.
Однако ни проверить, ни исправить ошибки учлета Дольникова при посадке самолета инструктор Анна Чекунова не смогла. На следующие полеты я уже не явился.
Бытует среди аэродромного люда такой, очевидно не слишком-то научный, термин — пилотское самолюбие. [19]
Это когда летчик не в силах смириться с допущенной ошибкой, с промахом, когда с болью переживает чье-то преимущество, пусть хоть и в типовом, очень и очень условном учебном бою. А если учесть, что пилоту еще нет и семнадцати, что на заводе он уже уверенно руководит целой бригадой и в заводской многотиражке так красиво пишут о рабочей чести молодого ударника, может, объяснимым станет побег с аэродрома?
В заботах, поисках, напряжении шли трудовые будни. Чтобы не тревожила неудача в аэроклубе, я старался загрузить себя работой и нередко оставался на заводе до вечера. В общежитие приходил усталый, сразу засыпал, а по ночам... все-таки «летал». Уже захватило, уже тянуло небо. Втайне надеялся, что еще раз придет Анюта и я услышу ее подбадривающее: «Что же вы, Гриша? Не сразу ведь Москва строилась...»
И действительно, встреча состоялась — у заводской проходной после смены. Не было лишних слов, нареканий. Позже я думал: «Для чего вообще-то возилась с неподдающимся инструктор Чекунова? Ведь, как говорят, вольному воля». Только вот если бы не Анюта в моей судьбе, как бы она сложилась? А от той встречи с моим первым инструктором на всю жизнь запомнились слова: «Вы же смелый, Гриша! Вы будете замечательным летчиком...»
И я поверил доброму напутствию Анюты и вернулся на аэродром еще раз — теперь уже навсегда.
Пишу об этом небольшом жизненном эпизоде так подробно, потому что знаю, как труден путь в небо, как важны с первых шагов к высотам и тонкое чутье педагога, и простое человеческое участие.
Мне везло на хороших людей. В те давние годы инструктор аэроклуба Анна Чекунова помогла поверить в свои силы. Вместе мы нашли мою ошибку при выполнении посадки. В ответственный момент приземления я действительно смотрел сам не знаю куда — от колес шасси до горизонта, — потому-то и тянул ручку управления машиной невпопад с приближением земли. Тренировался, отрабатывая глубинный скользящий взгляд, долго, упорно не только на самолете, но и на той полуторке, на которой доставляли нас из города на аэродром. К окончанию программы все-таки догнал товарищей по группе. За отличные полеты был даже отмечен памятным подарком, да таким, какой и не снился, — форменной летной гимнастеркой [20] с голубыми петлицами, с крыльями и пропеллером на рукавах. Думаю, была она не меньшим предметом зависти для моих сверстников, чем для нынешней молодежи модные джинсовые брюки.
Так, в этой гимнастерке, я и появился в одной из центральных белорусских газет как лучший рабочий, общественник оборонно-массовой работы.
После выпуска учлетов аэроклуба мне предложили остаться там инструктором на общественных началах. Согласился. Но вскоре на наш аэродром как-то неожиданно перелетели военные самолеты. Издали они походили на бочки с крыльями, а летчики ласково называли их «ишачками». Мы видели стремительный пролет боевых машин тройками. Скорость поражала. Невольно потянуло к неизведанному. И совсем захватили рассказы летчиков о полетах на И-16. Веселые, бесстрашные, чуточку бесшабашные, эти молодые пилоты прошли испытания боями в далекой Испании, на Халхин-Голе. Занять место в строю истребителей я решил твердо и бесповоротно.
И вот подано заявление в военную школу. Получен вызов. Прощание с аэроклубом, с родным коллективом завода имени Мясникова.
Шел предгрозовой сороковой, последний мирный год... [21]