Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Большие тайны

В вагоны нас набили как скотину, и поезд побежал сквозь ночной мрак.

В вагоне темно. Теснота, духота страшная. Чтобы высвободить свою руку, я пошевелился и прижал кого-то еще плотнее. Тоненьким голоском человек попросил не давить так сильно на него. Я узнал голос Димы Сердюкова. Почему со взрослыми едут и подростки? Если нас везут на работу, то какие же из детей рабочие?

Рассветало. Утро проникло в вагон сквозь заплетенные колючей проволокой люки. Люди приникали к дверным щелям, чтобы подышать свежим воздухом, определить, куда нас везут. Лучше бы не на Запад.

Заключенные заговорили:

— Посмотри, какие сосны. Красота! [119]

— Лучше бы ботинки топтать, — послышался недовольный голос.

— На новом месте за такую работу отбивные давать будут, — пошутил кто-то.

— Ударьте его по спине, он отбивную сразу проглотит, — сострил Дима Сердюков.

Неподалеку от меня тихо сидел один знакомый по команде «топтунов», по фамилии Зарудный. Он старше меня, в плену находился уже третий год. Очень худой. На лице вместо щек глубокие впадины, нос длинный и почти прозрачный.

Запомнился мне Зарудный и стал близким после одного очень короткого разговора, состоявшегося между нами на марше по кругу. Он шел впереди, я шагал за ним через одного. И когда Зарудный стал отставать, в задних рядах заворчали: «Иди, иди, а то из-за тебя и нас бить будут». Я видел, как трудно Зарудному нести груз за спиной, тащить полужелезные, окованные ботинки большого размера. Зарудный сердито оглянулся, и я подумал, что он поругает ворчунов. Но он выпрямился и громко сказал:

— Вот бы одеть Гитлера в эти кандалы и погонять по этой дороге.

— Будь спокоен, папаша, оденут его еще и не в такие ботинки, — поддержал я Зарудного. Мне были приятны и тон, и меткое его замечание.

Зарудный обернулся и добро посмотрел на меня. Хотел, видимо, еще что-то сказать, да кто-то толкнул его в бок, мы приближались к месту, где стоял эсэсовец. Затем Зарудный не раз расспрашивал меня о битве под Сталинградом, на Курской дуге; я доверительно рассказывал ему обо всем только лишь потому, что услышал от него такие гневные слова о Гитлере.

Зарудный нравился мне за свое спокойствие и мужество. Я рассказывал ему о подкопе, который привел меня в концлагерь.

— Так вы и на воле еще ни разу не побывали? [120]

— Нет, — ответил я.

— Я трижды выходил на свободу, а результат каков?..

— Ну, мне лишь бы вырваться за ворота, а там я бы сумел, — не соглашался я с Зарудным.

— Сумел, да не очень. И мы со своим товарищем все как будто учли, а после третьего побега я вот вместе с тобой еду.

— Наверно, одежда выдает? — спросил я.

— Мы и одежду сменили.

Упоминание об одежде, видимо, совсем оживило в его памяти какую-то волнующую историю. Зарудный подвинулся ко мне поближе и стал рассказывать о своем третьем побеге из плена.

— Это было в Бремене. За две ночи мы проделали в проволоке ход, вылезли в канаву и побежали к болоту. «Среди болот собаками не выследят», — решили мы. Два дня пересидели в зарослях, ели, что попадалось, потом пошли на станцию. Сумели пробраться в товарный вагон и поехали. А когда поезд прибыл на станцию назначения, нам пришлось вылезать из вагона. Только спрыгнули мы на землю, нас тут же увидел стрелочник. «Стойте! Кто такие?» Отвечаем ему, что на ум взбредет, а сами стреляем глазами, куда бежать. Нырнули под вагоны. Бросились в разные стороны, запутали след и очутились на улице какого-то большого города. Вышли за город, в лесу наткнулись на безлюдную дачу. Здесь нашлась приличная для нас одежда, и мы так оделись, что хоть в театр. Костюмы на нас черные, новейшие рубашки белые, шляпы хорошие, а на ногах... деревянные долбанки. Куда пойдешь в таком наряде? Сразу же поймают да и еще припишут, что мы кого-то ограбили. Бросили мы костюмы и пошли в своем одеянии опять к полотну железной дороги. На ходу поезда влезли в вагон. У нас была заготовлена карта-схема, мы знали, какой город следует за каким, а направление держали на Берлин. Ехали долго, и когда поезд остановился, вышли из вагона. Теперь наши полосатые костюмы никто бы не узнал, потому [121] что мы их окрасили угольной пылью со стен вагона.

По вывескам узнали, что мы в Берлине. Невдалеке увидели, как какие-то люди время от времени заходили во двор, обнесенный колючей проволокой. Подошли ближе, стали расспрашивать. Это оказался трудовой лагерь. Здесь содержали молодежь, привезенную на работы из Советского Союза. Нашли земляков. Они дали нам хлеба и жареного кролика. Принесли кое-что из верхней одежды. Напялили мы на свои полосатые пижамы обыкновенные брюки и куртки, поблагодарили друзей по несчастью и подались на вокзал. Один немец объяснил нам, что отсюда ходят поезда за углем в Катовицы. «Везет нам», — думали мы. Забрались в пульман — длинный открытый вагон и вот уже уезжаем из Берлина. Ехали всего ночь. Радости нашей не было предела. Мелькают станции, города, товарный экспресс спешит за углем, везет нас в Катовицы, а оттуда до фронта рукой подать.

На одной из станций с флажком в руках на балконе поста-домика стоял дежурный, и мы проплыли прямо перед его глазами. «Ну, на этом, вероятно, и кончается наше путешествие!» — сказал мой товарищ. Так оно и вышло.

На следующей станции состав задержали, нас сняли с поезда и два железнодорожника повели в полицию. Как тут быть? Переговариваемся, советуемся. Быть может, они бы и отпустили нас, но дежурный, видимо, уже раззвонил всюду, что он обнаружил беглецов. Мой товарищ говорит:

— Ты беги в одну сторону, я в другую, кто-то из нас да убежит.

Бросились мы наутек в разные стороны. За мной погнался немец, которой постарше. Бежим, а расстояние между нами не сокращается. Я едва перебираю своими тяжелыми, пудовыми ногами, мешает деревянная обувь. Вижу и мой преследователь, мой лютый враг, тоже едва бежит. Оглянусь, он ругается, угрожает ключом, я слышу, как он громко сопит, вот-вот упадет. [122]

Если бы впереди был лесок или еще что, где можно укрыться, я бы удрал, но вот впереди показались домики. Свернул я в какой-то двор, спрятался в заросли: немец потерял меня. Ходит вокруг, кричит, ругается, зовет людей на помощь, а я лежу рядом в цветнике. Вижу: стоит он надо мной. И что бы стоило старому человеку махнуть на меня рукой и уйти прочь. Нет же, схватили меня. Сбежались жители, ругают, называют вором. Привели сюда и моего товарища. Увидели в его руках зажаренного кролика, подняли настоящий гвалт. Это мы, оказывается, украли у них этого кролика. Уголовное обвинение тут же состряпали, привели в полицию.

В полиции спрашивают, кого мы убили, где достали одежду, кто из немцев нас прятал, кто кролика жарил.

Мы отвечали на вопросы все, что приходило в голову, правды не сказали. Протоколы подписали, разумеется, не читая. Потом наши руки сковали железными кандалами и привезли в лагерь Заксенхаузен. На чужой земле все против беглеца. Я в плену с сорок первого и уже несколько раз уйти пробовал. Схватили меня на Киевщине в Ирпине, около кирпичного завода. Теперь уже нет смысла и бегать. Скоро наши придут... А бежать при такой силе, как у меня, все равно, что идти на верную смерть. Ты, я вижу, новичок, у тебя еще есть силенка, тебе надо попытаться. А я уже дождусь прихода своих. А придут наши в Берлин обязательно.

Верил Зарудный, что победа будет за нами. И я все больше проникался к нему уважением.

В нашем вагоне оказался мой земляк, знакомый мне по лагерю Заксенхаузен — татарин Фатых. Я только сейчас заметил его и обрадовался. Васи Грачева нет, Пацулы и Цоуна тоже и вдруг — Фатых! Человек из того города, где живет моя жена, где у меня столько близких людей. Земляк в нашем положении был самым дорогим человеком. Он и поможет, и передаст новость и, что неоценимо, — может донести от тебя на Родину твое последнее слово. [123]

С Фатыхом я уже разговаривал о том, каким образом он попал в плен, и кто у него остался в Казани. У нас с ним сложилось молчаливое негласное, но крепкое условие: кто погибнет первый, глаза ему закроет второй...

Но в вагоне Фатыха я увидел впервые. Он приник губами к щелочке и, жадно вдыхая, словно пил свежий воздух. Лицо его поражено оспой. Я знаю эту болезнь нашего, в прошлом заброшенного края. Много мордовских юношей моих лет носили на своем молодом лице такую жестокую печать бедности и тьмы. Фатых нынче напомнил мне о тех, кого я еще в детстве видел в нашем крае с ранками, потом черными пятнами и ямками на щеках, на лбу. Тяжелое детство, трудная молодость выпали на Фатыхову долю. Воздуха не хватает ему, задыхается мой Фатых.

А между тем наш поезд замедлил ход, шел тихо. Вот он и совсем остановился. Вагоны замерли. Вокруг не слышно ни звука, словно мы въехали в какое-то подземелье. Но в верхние окна видно серое, предрассветное небо, почти к самым вагонам подступают высокие сосны. Это с них падают на жестяную крышу крупные капли. Значит, на улице моросит дождь.

Где-то залаяли собаки, послышались голоса, все ближе и ближе раздавались они. Слышно, как охранники окружают поезд, значит, мы уже приехали.

Эсэсовцы с грохотом оттолкнули передвижные двери, и мы увидели, что кругом простирается густой, затянутый сумраком лес.

От долгого стояния в вагоне у людей затекли, одеревенели ноги и по земле кое-кто не мог сразу идти. Тут же посыпались удары охранников. Из вагонов выбросили не один десяток трупов. Построив живых в колонну, эсэсовцы приказали нам взять с собой умерших и нести в лагерь.

Колонна двинулась в глубь леса. Охранники шли по бокам и освещали фонарями каждого заключенного. Собаки рычали у наших ног. Над нами высились могучие сосны, с неба сыпала и сыпала холодная морось. [124]

— Петь песню! — послышался приказ охранника.

С мертвецами на плечах шли мы во мраке леса и пели.

Появились бараки, знакомые нам полосатые ворота, вышки, колючая проволока. Ничего нового. Просто все начинается сначала...

Нас привели в темные, длинные деревянные бараки с трехэтажными нарами. В мокрой одежде, промерзшие, обессилевшие люди падали на дощатые нары. И тут послышался какой-то спокойный шум. Он повторялся через равные промежутки времени — то нарастал, то умолкал.

— Море! — послышались голоса.

— Ребята, рядом море! — передавали друг другу заключенные.

Стало понятно, что мы находимся на севере Германии, на берегу или на одном из островов Балтийского моря. Это открытие вызвало у каждого из нас новые мысли. Ведь отсюда недалеко до Швеции и не так далеко до советских Прибалтийских республик, которые, мы знали, уже освободила наша армия. Ближе стали мы к родной земле...

Вдруг я явственно уловил шум авиационного мотора. «Неужели недалеко аэродром?» — подумал я, и, словно подтверждая мою мысль, загудели другие моторы. По их «голосу» я определил, какие самолеты стояли на аэродроме: истребители и бомбардировщики.

Море, аэродром... Самолеты разных назначений. Мне что-то сдавило горло. Хотелось все это увидеть собственными глазами. Ведь с аэродромом связана моя, никому неведомая тайна. Но это не совсем точно: никому, кроме Димы Сердюкова...

* * *

В новом лагере было много бараков, все они набиты людьми. Нас изолировали от тех заключенных, которые ранее поступили сюда, а все, что было вне казармы, оставалось тайной. Нам, конечно, хотелось знать, где мы точно находимся. И вот когда из наших людей стали отбирать сапожников [125] и портных, один из распорядителей лагеря спросил:

— Кто умеет ремонтировать обувь?

Я тут же взглянул в сторону Зарудного. Он же сумеет обивать гвоздями деревянные башмаки? «Говорите», — шепнул я ему. Зарудный выкрикнул: «Я!» Отозвался еще кто-то. Человек пять из новичков тут же направили в мастерские. Мы обрадовались такому событию, надеясь, что вечером от них услышим некоторые новости.

Объяснив расписание дня и обязанности, погоняли нас в строю и, добившись от каждого заключенного определенного темпа в выполнении распоряжений, необходимых для работы, расписали всех по блокам и штубам.

Однажды перед строем появилось какое-то начальство. Высокий, толстый с большим носом на крупном лице, в длинном расстегнутом плаще, новой фуражке человек прошелся вдоль колонны и остановился посредине. Около него стоял врач в белом халате, надетом на теплую одежду. Он был похож на утрамбованный мешок. Рядом а ним — два санитара в одежде заключенных.

Переводчик объяснил, что сейчас комендант и врач будут производить осмотр новых рабочих. Для этого каждому из нас надо пробежать мимо них, держа руки «по швам», и обязательно с бодрым видом. Приближаясь к коменданту, надо быстро и громко произнести свой номер. [126]

Я пробежал, назвал свой номер и стал на место. Процедура эта длилась довольно долго. Закончив осмотр, комендант произнес речь:

— Работать надо не покладая рук, а кто будет плохо работать, тому назначат строгое наказание.

В нашем блоке поселили Диму Сердюкова, Мишу Лупова — молчаливого человека, инженера из Москвы, Фатыха, которого все называли Федей, и еще несколько заключенных. Мне было приятно, что именно такие товарищи стали моими соседями, и в то же время неспокойно на душе. В каждом Димином взгляде на меня я читал: «Помню, знаю, кто ты такой. Летчик!»

Спустя несколько дней ночью вдруг завыли сирены. Каждый барак имел свое бомбоубежище.

— Тревога! К бункерам! — кричали штубестры и охранники. Мы вскочили в огромную яму, покрытую тонкими досками и устланную сверху хворостом, который был покрыт небольшим слоем земли. Где-то стреляли зенитки, рвались бомбы. Все это происходило в трех-четырех километрах отсюда.

Воздушная тревога напомнила мне о давно лелеянном и реальном плане побега с помощью самолета.

Наконец мы, новички, влились в густую, тысячную толпу, которая шевелится, гудит приглушенным говором на большом лагерном апельплаце. Хмурое серое утро, над нами шумят деревья, а внизу, на плацу, тихо. Люди жмутся друг к другу, чтобы согреться. Сыро, холодно и потому каждый надел на себя все, что было, натянув сверху полосатую куртку. Старожилы острова обмундированы лучше нас. Лица у них такие же худые, люди изнуренные, а верхняя одежда похожа на рабочие спецовки, измазанные в цементе, покрытые ржавчиной и смазочным маслом. На боку у каждого котелок и какая-то сумка. Я уже видел подобных заключенных-рабочих, хотя вне лагеря не работал еще ни одного дня. Что мы будем здесь делать? Но мои мысли прерывает гул авиационных моторов. Я почти воочию представляю, [127] что происходит сейчас там, и все мое существо пронизывается мыслью: вот бы в такую пору подобраться к самолету... там один лишь механик... он прогревает мотор. Выключит его, потом сойдет на землю... Вот тут-то один удар по голове — и запускай горячий мотор...

Ко мне подошел Михаил Лупов. Он уже успел познакомиться с кем-то из «стариков» и рассказывает, что узнал от них. Мы, оказывается, находимся на большом сравнительно острове Узедом.

Вскоре мы сами убедились в этом. Капо (так здесь назывались бригадиры) утром стали собирать рабочие команды. «Бомбен-команда — ко мне!», «Цемент-команда — сюда!», «Планирен-команда — за мной!». Они дергали за рукав одного, другого, третьего и уводили с собой.

В «Цемент-команде» собралось человек около ста. Мы стояли и ждали бригадира. Он привел с собой еще нескольких заключенных. Выстроил всех в колонну, повел нас на работу. Впереди, по бокам и сзади идут охранники с овчарками. Вокруг нас лес, полумрак, под ногами топкая песчаная дорога. Вижу, как впереди идущие часто спотыкаются о корни.

— Далеко идти? — спросил я рядом идущего со мной не известного мне человека.

— Забыл куда позавчера ходил?

— Я впервые.

— А-а, тогда другое дело. Как пройдем ракеты, тут и начинается причал. Там и баржи с цементом.

— Выгружать цемент, значит?

— Приблизительно. Из баржи выгружать, в вагон нагружать... Не очень сладкая работа.

— А разве есть тут сладкие работы? — не бесцельно спросил я.

Мой собеседник, нахмурившись, повернул ко мне свое изможденное лицо и как-то печально и трогательно заметил:

— Здесь, друг, есть одна сладкая смерть: это работа в бомбен-команде. Ясно? [128]

- — Не совсем, — ответил я.

— Выкапывать невзорвавшиеся бомбы, а она может каждую минуту тебя по кусочкам на деревьях развесить. Правда, иногда в развалинах домов попадаются и шоколад, всякая одежонка и кое-что другое...

— А на аэродром посылают? — тихо спросил я.

— Думаешь, там лучше? Ветер, холод, гул.

— Не все прелести сообщаешь новичку, — заговорил вдруг второй, идущий со мной рядом, заключенный. — А тяжелая лопата, болото по колено, побои за каждый неточный шаг, движение?

Я заметил, что не вызывал у старожилов ни малейшего интереса. Вероятно, мы не первые «новички», прибывшие сюда на место умерших и убитых. В общем, потом я усвоил истину, что в лагерях расспрашивают друг друга лишь о том, что крайне необходимо, что касается лишь тебя: о работе, условиях жизни. Кто ты такой, откуда, каким образом попал в плен, твое имя, фамилия — все это остается при тебе. Меня это абсолютно устраивало: я не любил любопытных, они всегда настораживали меня.

Но вот уже лес кончился, открылся берег. Море! Оно еще серое, как и утро, видны лишь белые загривки волн. Миновав какие-то постройки, высокие железные фермы, нацеленные строго перпендикулярно вверх, мы вышли к морю. Длинная баржа закрыла горизонт.

— Хальт! — эта команда «стой» мной почему-то воспринималась как какое-то страшное предупреждение.

Колонна остановилась у самой воды, в затишье крутой стены баржи.

Перед войной я занимался в речном техникуме, много времени провел на берегу Волги, на катерах и воде. Мне и здесь все было понятным. Огромная посудина глубоко осела в воду — значит, загружена полностью. Тяжелая работа ждет нас. Придется ходить по шатким трапам с грузом на плечах.

Подобное я видел на картинках художников, в кино. [129]

Один за другим, хмурые, сгорбленные, не шли, а плелись люди. Так и здесь — живая цепь выползает из трюма баржи, извивается, движется в направлении вагонов. Там эта цепь из людей немного изгибается, и один за одним возвращаются они с бумажными мешками в руках. Охранники с резиновыми палками стоят около вагонов, у баржи, на дороге, и плохо тому, кто замедлит шаг, уронит куль с цементом на землю или заговорит с кем-либо — охранники немилосердно бьют бичами по лицу, голове. «Иди, не оглядываясь, иди ровным, размеренным шагом, потому что за определенное время ты должен перенести определенное количество мешков». Эти слова вдалбливали нам несколько дней подряд. Цемент ждут вагоны, а вагоны ждут строители, война ждет новые ракетные установки, бетонные настилы для взлета самолетов — все рассчитано, все вычислено. Наша работа спланирована, включена в единую сеть всех работ в стране, в частности, и на этом острове — военной базе в Балтийском море. Чтобы все шло, словно заведенное чьей-то рукой, мы будем падать, умирать, нас будут топтать другие.

С мешком на плечах идет за мной Михаил Лупов. Мы робко продвигаемся по дну баржи. Стоит густая пыль, люди будто бы окутаны дымом. Одежда, лицо, брови — все припорошено цементом. Даже рядом трудно узнать знакомого тебе человека. Когда нет поблизости охранника, мы с Луповым перебрасываемся несколькими словами.

— Какой цемент! Золото! — говорю я.

— На доброе дело его повернуть бы, — высказывается Михаил и вдруг, резко повернувшись ко мне, шепчет: — В буксы песка надо насыпать!

— Сделаю! — отвечаю я.

Выкарабкавшись из баржи, мы подошли к вагонам. Добрая идея внесла оживление. Неужели никто до нас не догадался этого сделать? Ведь таким способом можно вагоны выводить из строя. Нам, увлеченным своей идеей, все кажется просто и ясно: перейти на противоположную [130] сторону, присесть, будто по естественной надобности, поднять крышку буксы и бросить горсть песка.

Но когда я на четвереньках пролез под вагоном и уже набрал в руку песку, увидел рядом с собой человека. Он стоял у другого колеса вагона. Я замер. Сейчас пойдет, донесет на меня и — смерть. А тот — молодой, почти подросток, с каким-то смешным, перебитым носом, смотрит на меня и молчит.

— Ну, чего выпучил глаза. Сыпь! — сказал курносый и проворно начал возиться у своей буксы.

Я снова зачерпнул песку ладонью, поднял крышку буксы и высыпал.

— Пустая работа, — сказал курносый. — Нужно под паклю, на низ. Гляди, сверху не оставляй ни одной пылинки, а то сразу заметят. Вот так! — показал он мне, как надо делать. — Теперь загорится. — Он смахнул с моей буксы пыль и юркнул под вагон.

До конца работы я наблюдал за этим парнем: то и дело он подходил к капо. У меня не было сомнений, что он русский и что диверсию он совершал с нескрываемой злостью. Но почему же подросток крутится возле бригадира-немца и даже отдает распоряжения, приказывает, подгоняет своих людей?..

* * *

Когда мы возвращались в бараки, я внимательно рассматривал ракетные установки с фермами и железобетонными крепкими фундаментами. Темные пасти подземных убежищ и военная охрана вокруг произвели на меня гнетущее впечатление.

Измученные, мокрые, промерзшие до самых костей на холодном морском ветру, возвращались мы «домой».

Одежда, собрав цементную пыль, стала будто железная. Тело чешется, а искупаться негде. Капо подгоняет, чтобы побыстрее забирались на свои нары.

Позднее, когда получили на ужин по 3–4 картофелины, неожиданно блеснула вспышка огня, всколыхнулась земля, [131] в окно ударила взрывная волна. Кто-то с испугу упал на пол барака.

— Ракету запускают, — спокойно объяснили ситуацию старожилы.

Я выбежал во двор. Весь остров освещен. В небо летело какое-то продолговатое пламя. Огонь, рассекая тучи, вскоре исчез. И сразу стало темно.

— Еще будут? — спросил я того, кто стоял рядом.

— Будут. Каждый день будут. База!

— Вот куда нас занесло, — услышал я знакомый голос. Обернулся и увидел Лупова.

— Страшная сила, — отозвался еще кто-то.

— Эти штучки нам известны, — компетентно заявил Миша, и все, кто услышал такое заявление Лупова, окружили его. Здесь были поляки, болгары, чехи. Он охотно рассказывал о строении ракеты, какие силы энергии несут ее к цели, чертил прутиком на земле детали, объясняя схему устройства. Люди слушали. А я думал о мучившей меня мысли: если здесь скрываются ракеты, то, видимо, нет и винтовых самолетов... Все гораздо сложнее, чем представлялось мне.

В бараке я прошел вдоль всех рядов, ища того курносого паренька, с которым встретился у вагонов с цементом. Отныне я проникся к нему полным доверием, с ним можно откровенно говорить об аэродроме и других запрещенных нам вещах. Но его в нашем бараке не оказалось.

Сон в эту ночь то и дело прерывался гулом взлетающих ракет. Не знаю, слышал ли я этот гул. Может, во сне видел вчерашнее огненное, лохматое видение в небе. И мне еще больше захотелось проникнуть на аэродром.

Утром, когда бригадиры формировали свои команды для работы, я без разрешения вышел из ряда и влился в группу, которая называлась «планирен-командой». Среди отобранных я не увидел ни одного знакомого мне человека, значит, никто меня не поддержит, если капо вдруг воспротивится. [132] Но обошлось все хорошо: наша команда, рассчитанная на девять пятерок, двинулась совершенно в другом направлении, чем мы шли вчера.

Через несколько минут хода гул моторов слышался все громче и громче. Волнуюсь, боюсь, что вдруг заметят «новичка» и выгонят из ряда, отправят обратно.

Аэродром был отделен от лагеря капитальным ограждением, и наша колонна остановилась перед широкими воротами, за которыми стояли ангары и другие служебные помещения, свойственные аэродрому. «Вот тут мне могут дать от ворот поворот», — подумал я, жадно всматриваясь в стоянки самолетов. Бригадир подвел нас к свалке лопат, я, кажется, первый подбежал к ней. С лопатой в руках почувствовал себя рабочим «планирен-команды», стал в строй и ждал решительного момента. Казалось, вся моя жизнь теперь зависела от того, пройду я на аэродром или нет?

За воротами открылось широкое поле с бетонированной полосой для взлета, дорожками к стоянкам. Передо мной лежал большой аэродром острова Узедом, гнездо гитлеровских люфтваффе, пристанище бомбардировщиков и истребителей, которые ежедневно летают на фронт. Крылья, крылья, крылья. Они манили меня, поблескивая в сумерках своей гладкой поверхностью.

Бригаду повели в конец аэродрома, прямо через летную полосу. Итак, я на аэродроме. Теперь я попытаюсь приходить сюда каждый день, присмотрюсь, изучу все, что меня интересует, главное — никто не должен знать о моем намерении. Мысли свои надо замаскировать хорошей, без замечаний, работой. Не знакомые мне люди не должны знать, кто я и к чему готовлюсь.

Мы прошли мимо развалин и воронок. Значит, нашей авиации и авиации союзников известно о таинственном острове. Тем лучше. От такого вывода на душе веселее, силы прибавляются. Мы прошли через весь аэродром, упирающийся одной своей стороной в море. Команду разделили [133] на четыре группы: одна направилась к бетономешалке, другая должна была подвозить материалы, отвозить готовый раствор, утрамбовывать его вибраторами. В конце аэродрома достраивалась бетонированная полоса.

Мне в дополнение к лопате вручили деревянную кувалду. У всех в руках были только лопаты. В мои обязанности входило стоять у вагонетки, в которой привозили свежий бетонный раствор на место укладки, и колотить по железным ее бокам, пока из вагонетки вытечет все до конца. Делать это надлежало быстро, энергично, чтобы вагонетка долго не задерживалась.

Крупная щебенка громко застучала в огромной утробе бетономешалки, оглушительно затарахтели перфораторные вибраторы, вагонетки покатили за раствором. Механизмы требовали четких, рассчитанных движений, постоянного напряжения. Люди, подчиненные и машинам, и бригадиру, и прорабу, непрерывно раскапывали грунт, стоя по колено в грязи, подвозили, сваливали и утрамбовывали бетон. Я быстро переворачивал вагонетки и бил по их боках своей кувалдой. Для одного метра летной полосы требовались десятки тонн бетона. За работой день прошел незаметно. Когда, разогнув спину, я осмотрелся вокруг, мне показалось, что горизонт расступился. Огромный ровный простор острова, его берега, строения, радиомачты, стоянки самолетов, готовые к полету бомбардировщики «юнкерсы-88» и «мессершмитты», — все это лежало перед моими глазами.

Невдалеке работавший земснаряд выбирал песок, который подвозили к нашей бетономешалке. Я смотрел, как выруливали «юнкерсы» из своих капониров, продвигались к стартовой площадке, тяжело ревя, то сбавляя, то увеличивая газ, готовые подняться в воздух. Я заметил, что заключенные копошились и около земснаряда, и около руин вчерашней бомбардировки и даже вблизи стоянок, где чернело несколько воронок. Весь аэродром, оказывается, [134] был в руках нашего брата, здесь везде можно побывать, ко всему проникнуть, если у тебя лопата в руках.

Привезли обед. Охватив руками теплый котелок, я примостился на камнях и стал рассматривать какие-то не известные мне четырехмоторные бомбардировщики, похожие на «Дорнье-217», на «хейнкелей»... Хороши, ничего не скажешь. Вот бы оседлать такого!.. На него можно было бы посадить всю бригаду. Вдали я увидел стволы зенитных орудий. Весь берег был усеян зенитными батареями.

Мощные высокие трубы выбрасывали густой черный дым. Остров имел свою теплоцентраль, значит, он представлял собой целый городской район. Где-то там, километров за пять, виднелись черепичные крыши жилых домов. Но, разумеется, самым главным здесь были самолеты — я уже успел посчитать их. Приблизительно их было четыреста, не считая ракетных установок — активная действующая мощь гитлеровского государства. Здесь мы необходимы ежедневно, и отныне я буду приходить на работу только сюда.

После обеда, не прерывая работы, я стал анализировать и осмысливать то, что известно и о чем надо расспросить товарищей, которые ходят на другие работы. Когда бывает очень тяжело, тогда особенно ясно вырисовываются планы, и желание действовать немедленно и решительно становится твоей единственной потребностью.

В мыслях я то и дело возвращался к курносому пареньку, с которым после первой встречи так и не увиделся. Зарудный не показывается на глаза — засел в своей сапожной мастерской, ждет, когда придет победа, а Дима пристроился где-то в слесарной. Лупов на темы побегов никаких разговоров не ведет. Нужно разыскать курносого...

А дни идут, и силы иссякают. Когда стоит летная погода, и я вижу только что заправленные горючим, еще теплые после полета самолеты, мне хочется подкрасться, вскочить в кабину и рвануть ввысь. Но как раз в погожие дни на аэродроме всегда многолюдно — техническая служба, [135] охранники, летчики. В такие дни на аэродроме непременно происходили события, которые собирали еще больше военных и гражданских лиц из местной администрации лагеря, то, смотришь, запускают экспериментальную ракету, то ремонтируют новый самолет после испытательного полета, то вытаскивают трактором под строгой охраной реактивный самолет.

* * *

Я не ошибался, что «старые» заключенные много знают того, что мне пока неизвестно. Как-то на аэродроме появилось много гражданских лиц в черных пальто, шляпах; военных — в блестящих мундирах.

— Опять будет падать штанга с неба, — сказал работавший рядом со мной человек.

— Какая штанга? — спросил я.

— Сейчас увидишь, — послышался ответ, и тут же кто-то объяснил:

— Реактивный выпустят.

И действительно, через несколько минут появился на высоких шасси, с широко разведенными крыльями не известный мне по своей конструкции самолет. Нам приказали прекратить работу и спуститься в ямы, которые были заранее подготовлены для этой цели. Охранники с собаками стали над нами. Я услышал, как заревел один, потом другой двигатели. Вахман и бригадиры подались вперед, мы тоже вскарабкались повыше. Я смотрю, а кругов от воздушного винта не вижу. Самолет выруливает на старт. Звук мотора тоже необычный — какой-то шипящий, со свистом.

Вот самолет быстро пробежал и оторвался от земли. В воздухе уже от него отделилось что-то, похожее на шасси или штангу, и упало в море. Сделав на огромной скорости два круга, самолет зашел на посадку и приземлился. Еще одна тайна острова: реактивный самолет. Может быть, это и есть «чудо-оружие» Гитлера, о котором нам неоднократно говорили пропагандисты Геббельса. Знают ли о нем в Москве? — спрашивал я сам себя. А самолет, уже зачехленный, [136] стоял в своем капонире, и около него вышагивали часовые. Нас выгоняют на работу.

Ждем, как счастья, когда возвратимся в барак, чтобы сбросить с себя тяжелую, пропитанную цементным раствором одежду.

— Айн, цвай! Айн, цвай! — слышится голос бригадира. Мы уже недалеко от барака. И вдруг: «Хальт!». Остановка.

Что случилось? Раньше такого не было... Сопровождающий нас офицер приказывает выложить из котомок содержимое. Выкладываем миски, ложки, кусочки ткани, железки, из которых можно выточить лезвие, заменяющее нож, поднятые на тропинке кости. Если кости свежие, заключенные варят из них бульон, иногда сушат и растирают на муку, которую заливают кипятком и получается суп.

Я заметил, что у одного заключенного из нашей команды котомка была больше, чем у других. Его окружили охранники и вытряхнули на землю череп лошадиной головы. Бригадир засмеялся, что-то громко сказал, подошел к виновнику и ударил его в грудь этим черепом. Для чего понадобился череп лошадиной головы, мы узнали в тот же день. Заключенный шел хмурый, с поникшей головой.

Нас распустили на некоторое время по баракам, потом собрали на ужин и здесь мы увидели такую картину: блоковый дежурный держит в руках череп лошадиной головы.

— Зачем подобрал? — спросил немец через переводчика стоявшего перед ним заключенного.

- — Чтобы суп сварить, — ответил заключенный по-русски.

— Это Демченко, из нашего блока, — услышал я фамилию несчастного. В это время блоковый дежурный поднял кость вверх.

— Видите, — громко сказал он, — Это он хотел съесть. Ему не хватает пайка, обжора! — и со всего размаху хотел ударить Демченко лошадиным черепом по голове. Тот пригнулся, череп упал у его ног, распался на несколько частей. Блоковый поднял часть черепа и начал запихивать рот Демченко. [137]

Демченко стоял с торчащей изо рта челюстью конской головы. Руки его были связаны за спиной. Высокий, широкоплечий, худой, он глядел большими черными глазами на нас, тяжело дыша. Глаза его горели гневом. Он задыхался, грудь заметно то поднималась, то опускалась. Может, он хотел что-то сказать нам, но не мог ни крикнуть, ни произнести слове.

Фашисты стояли в стороне, смеялись.

Видимо, и в подавленной душе остаются отзвуки неумирающей свободы, в изнуренной плоти живут остатки физической силы. На глазах у нас разыгралась такая картина. Когда блоковый подошел к Демченко, тот дернул руками, разорвал веревку и, выхватив изо рта кость, ударил ею по голове насильника, Офицер упал. На Демченко набросились несколько эсэсовцев. С невероятной ловкостью орудовал он лошадиной костью. Но уже подбежали новые охранники. Сбив с ног Демченко, они начали бить по голове сапогами, топтали его тело. Зверство продолжалось до тех пор, пока он не умер. Примчавшаяся сюда автомашина подобрала окровавленных гитлеровских офицеров. Мы видели, что с вышки на нас наведены пулеметы. Один шаг хотя бы одного заключенного из толпы — и фашистские пулеметчики расстреляют нас...

В тот вечер норвежец, спавший этажом ниже, дал мне кусок пирога из полученной им посылки. Я видел, как он ел тот же самый пирог. А ночью мне стало плохо. Я пил воду, пытался вызвать рвоту. Норвежец ухаживал за мной, но ничем помочь не смог. Наверное, я отравился его пирогом. Начались судороги желудка, а тут — сигнал подниматься. Прильнул к постели и жду, когда взберется блоковый и сбросит меня на пол. Слышу, кто-то карабкается ко мне.

— Что с тобой? — спрашивает Миша Лупов.

— Конец мне. Сейчас позовут врача, дадут укол керосина — и конец, — ответил я, зная, как в таких случаях поступают в лагере гитлеровцы.

— Тихо! Что-нибудь придумаем, — успокоил он меня. [138]

Я слышал, как внизу переговаривались несколько человек. Потом все покинули меня. Через минуту прибежали Миша Лупов и мой сосед-норвежец. Они рассказали мне, что во время утренней проверки норвежец на немецком языке пояснил блоковому, что такой-то номер отсутствует с разрешения врача, и тот поверил.

Завернувшись в постель, притихнув, я весь день пролежал в бараке незамеченным. К вечеру мне стало лучше и я продолжал обдумывать план побега. Чувствовал я себя одиноким и удивительно беспомощным.

Однажды, когда мы, стоя по колено в болоте, работали около бетономешалки, неожиданно взревела ракета и начала удаляться от земли. Днем мы подобного еще не видели. Дым и огонь заклубились над ней, но она поднималась медленно, и вдруг взрыв — огромное металлическое тело упало на берегу моря.

Спустя некоторое время нас повели на место катастрофы. Проходя через поле, вблизи стоянки машин, я жадно разглядывал капониры и находящиеся в них самолеты и обратил внимание, что в капонирах легко спрятаться сразу нескольким людям. От каждого капонира отходила канавка-желоб, сверху прикрытая грубым железным листом. Видимо, по ней отводилась дождевая вода. Я определил, что по этому желобу, который, очевидно, вел к колодцу или подземной трубе, такому человеку, как я, можно проползти к самой стоянке самолета. План побега обогащался новыми возможностями. Когда мы подошли к месту катастрофы, то увидели, что ракета упала в море на мелкое место. К ней уже подобрались на лодках солдаты и прикрепили толстые тросы. Заключенные ухватились за трос и по команде стали тянуть останки ракеты. Железное чудовище, чем-то похожее на океанскую рыбу, покачнулось и поползло к берегу.

Подъехал кран, зацепил каркас ракеты и понес его дальше на сушу. Возвращаясь к своим участкам работы, слушаю разговор:

— Страшное оружие! — говорит один. [139]

— Все против нас, — пояснил другой.

— Где они берут их, эти ракеты? — спросил я идущего рядом пожилого заключенного.

— А там, за лесом, — поясняет он. — Я недавно заправлял их горючим.

Прошло еще несколько интересных для меня дней. Стали формировать новую команду, и мне удалось втереться в бригаду, которая должна была обслуживать ракеты.

«Так ли это, точно ли?» — думаю я, шагая вместе со всеми членами бригады. Вот мы уже прошли каменные ворота. Здесь нас остановили. Охранники сдали нас новому конвою. Пересчитав, ощупав каждого, эсэсовцы повели нас к месту работы. Я увидел на площадке около десяти огромных колб, установленных на железобетонных постаментах. Под них вели ходы, и туда спускались люди, такие же, как и мы, заключенные. Они заправляли горючим ракеты и помогали команде при их запуске. Об этом я узнал спустя некоторое время.

Нам приказали прокопать канаву, по которой должны прокладываться трубы. Работая, я на глаз подсчитывал разные расстояния. Делал это с целью нарисовать схемы, чтобы передать их и рассказать об увиденном нашему командованию, если сумею осуществить задуманный мной побег.

Легко думать об этом, а как практически осуществить? «С помощью самолета? Единственная возможность!» — мысленно решаю я.

На острове жизнь расписана до минуты и все шестьдесят секунд — под контролем эсэсовцев. Однако и в таких условиях заключенные находили выход для свидания с товарищами, проживающими в других бараках. По инструкции к живущим в других бараках разрешалось ходить лишь в сапожную и портняжную мастерские, в прачечную.

В мастерских и прачечных были свои капо (бригадиры), назначенные комендантом для руководства работой, и, конечно, для контроля. У сапожников старшинствовал немец [140] Карл, у портных — поляк Кароль, в прачечной, где стирали и сушили нательное белье, старшим был русский по имени Владимир. Работа в тесных мастерских и прачечной равняла «начальников» из заключенных с рядовыми, и они ничем не отличались от них.

Приобщил меня к посещению этих закоулков Зарудный. Увидев как-то меня, он сказал:

— Чего не зайдешь? Можем на любой фасон переделать твои долбанки.

— На любой не надо. Вот если бы на теплый фасон, было бы в самый раз.

— Все можем. Приходи сегодня же.

По его тону я понял, что ему надо сказать мне что-то.

Сапожная мастерская ютилась в загородке барака, рядом со столовой.

Здесь я прежде всего увидел гору долбанок, то стертых, а то и с порванным матерчатым верхом. Сапожники — их было человек десять — даже поздними вечерами сидели за своими столиками и работали. Открыв дверь, я остановился у входа.

— Свой! — тихо сказал Зарудный и бросил молоток на столик.

Все последовали его примеру. Зарудный пояснил:

— Думали, идет комендант, вот и схватились за молотки.

— Я похож на коменданта? Он раза в четыре по объему и по весу больше меня, — заметил я.

— Вечером, да еще здесь, кошка волком кажется. Садись, снимай свои хромовые-ивовые. Так удобней знакомиться.

Зарудный представил меня уральцу Саше Воротникову, назвав его музыкантом. Я внимательно посмотрел на него: тонкое лицо, худощавый, как все, юноша с длинными, костлявыми пальцами. Мое внимание привлек пожилой человек с сединой в волосах и глубоко посаженными глазами, назвавший себя Владимиром. Что-то величаво спокойное было в его образе и в манере держаться. [141]

— Отпразднуем его приход, товарищи, — неожиданно сказал Владимир и задержал на мне свой мягкий, но цепкий взгляд.

Я посмотрел на Зарудного. Наверное, все заметили мою взволнованность.

— Зачем печалиться? — душевно, но твердо сказал Зарудный. — На фронтах наши будут праздновать октябрь с музыкой батарей, а мы, к сожалению, не будем в ней принимать участие. Вот если только Саша на сапожном инструменте сыграет.

Воротников улыбнулся как-то по-особенному, словно ребенок, к которому ласково обратились, и ответил:

— Попробую, исходя из условий, — и начал выразительно выбивать о доску своими длинными пальцами знакомый мотив.

Поём тихо, без слов, это была мелодия «Москвы майской». Глаза у людей заискрились, лица стали одухотворенными, и мне вдруг показалось, что мы не в концентрационном лагере, а где-то на родной земле, что все здесь свои, близкие, свободные люди. Я чувствовал, как мои душа и сердце вместе поют эту любимую песню. Зарудный смотрел на меня. Я понял, что ему хотелось, чтобы я поверил этим людям и считал их своими близкими, верными гражданами Родины.

Владимир подал знак, и стало тихо.

— Отпразднуем, товарищи, двадцать седьмую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Соберемся после ужина. Где предлагаете?

— Известное дело — в прачечной. Туда реже всего заглядывают «стукачи», — предложил Владимир.

— Лучше здесь, в сапожной, — сказал Зарудный. — Безопасней. Решено. Хлеба мы припасли. Все! А ты возьми любые старые долбанки, я заменю на хорошие, — посоветовал мне Зарудный.

— У Димы совсем развалились, — вспомнил я о своем молодом друге. [142]

— Давай. Детских у нас много. О мальчиках особенно надо заботиться. Несчастные дети! Что ты еще хочешь сказать?

— Я сегодня работал рядом с хорошим юношей, с Колей, его фамилия не то Рубанич, не то Рубенович.

— Коля Урбанович, — подчеркнул фамилию Зарудный. — Он прекрасный парень. На него можно положиться. О нем я тебе расскажу потом.

В темноте мы пожали друг другу руки и я ушел, преисполненный бодрым чувством. Значит, на острове Узедом существует подпольная организация, поддерживающая людей в минуты отчаяния, заряжает их оптимизмом и надеждой на лучшее будущее. Ручеек целебной воды течет сюда, пробивается из родной земли, освежает душу своих сыновей.

Сегодня я будто напился этой животворной воды, она прибавила мне сил и энергии.

6 ноября, когда стемнело, ко мне подошел Миша Лупов. Оказывается, и он знает о празднике в сапожной мастерской. «Пора», — шепнул он мне.

Мы взяли с собой кто обувь, кто какую-нибудь одежонку и, крадучись, вышли во двор лагеря.

Наверное, никогда в мастерской не было так многолюдно. В такой поздний час шел обмен старой обуви на новую. Зарудный и его коллеги во главе с немцем Карлом сидели за своими рабочими столиками.

— Товарищи, за Великий Октябрь, за нашу победу! — сказал Зарудный. Воротников застучал пальцами по звонкой диктовой доске. И на этот раз песня о Москве разлилась своей волнующей душу мелодией. Когда кончилась песня, Владимир тихо сказал:

— Разойтись! — И все поняли, что это был приказ, и исполнение его безоговорочно.

Мы возвращались к своим баракам, держа в руках долбанки. Редкие высокие сосны, казалось мне, поздравляли меня с праздником, Слышен был мерный шум морских [143] волн, набегавших на пологий берег острова. Луна то появлялась, то вдруг пряталась среди туч, будто играла с ночью в прятки.

До сих пор, когда я взбирался на свой этаж под самую крышу барака и ложился в свой ящик-кровать, каждую ночь грызла меня горькая тоска одиночества.

И вот теперь я вошел в общество смельчаков, которые не шепотом, а вслух ведут разговоры о победах наших войск, о городах Польши, Венгрии, за которые сегодня ведет бои наша могучая Советская Армия. Эти люди знают все подробности покушения на Гитлера. Они живут великими тайнами и большими интересами. С ними я и буду искать пути к вражескому самолету, чтобы вернуться на Родину.

Дальше