Опаленные крылья
Очнулся я, вероятно, от грохота канонады. А может, от того, что на меня кто-то пристально смотрел: полные страха глаза глядели через стекло двери. Я увидел двух девушек. На их полотняных сорочках я заметил вышитые ярким мулине цветочки.
Надо мной как бы висел низкий потолок из толстых бревен, вокруг голые земляные стены. Сквозь окошко, прорубленное наискось, врывался бледный солнечный свет.
Опершись на локти, я попытался подняться, но тут же повалился, почувствовав нестерпимую боль во всем теле.
Тяжелая, словно чужая, нога от ступни до колена вместе с наложенной на нее доской обмотана бинтом. Руки мои в засохшей крови, в волдырях ожогов. Штанина брюк оборвана. Спина будто бы прилипла к койке.
Девушки продолжали смотреть на меня, в их глазах отражался испуг. Я снова попытался подняться.
О, товарищ обер-лейтенант уже готов к полету, услышал я мягкий мужской голос. Из темного угла, куда я еще не успел взглянуть, выступил худой высокий человек в черном плаще-дождевике. В его одежде, в прилизанных рыжих волосах мне показалось что-то чужое. Он улыбался, словно обрадовался тому, что я зашевелился. Произнесенная им по-русски фраза еще скрывала от меня страшную правду. Вот он сделал движение, полы его плаща разошлись, [8] и я увидел на нем военный френч, пряжку ремня с орлом и свастикой.
Я закрыл глаза, чувствуя, что куда-то проваливаюсь. Возможно, это ожили в памяти ощущения, прерванные потерей сознания: ведь я действительно долго падал...
Потом в концентрационных лагерях, куда меня забросили на целых полгода, я много раз вспоминал эти минуты пробуждения в землянке и первое впечатление от сознания своего положения пленного. Потом я не раз осмысливал, рассказывал друзьям, как и почему попал в плен, каждый раз все переживал сначала. В лагерях неволи и смерти я испытал чудовищные пытки, увидел трубы крематориев, виселицы, нацеленный в грудь автомат, не раз смотрел в холодные глаза смерти. Но самым тяжелым, самым мучительным так и осталось мгновение, когда увидел над собой железного орла со свастикой.
А сейчас снова содрогнулась земля. Мощные звуки канонады оживили мою память...
Беда случилась со мной вчера, 13 июля 1944 года. Я никогда не впадал в числовую мистику и никогда не жаловался на свою судьбу тринадцатого ребенка у матери, но воздушный бой 13 июля по стечению обстоятельств закончился для меня несчастьем.
В тот день, до предела заполненный гулом орудий и моторов, день начала наступления наших войск на Львовском направлении, я несколько раз ходил на сопровождение бомбардировщиков, в воздушных боях атаковывал «мессершмиттов», «фоккеров», «юнкерсов». Этот вылет был последним в моей биографии летчика-истребителя.
Солнце опускалось за лес, длинные тени сосен стлалась далеко по аэродромному полю, скрывая его тайны. Пилоты, освободив натруженные плечи от парашютных лямок, вылезали на крылья самолетов и медленно расстегивали шлемы. Их ожидал возле командного пункта (КП) грузовик, перевозивший по вечерам авиаторов с фронта в тыл с аэродрома в село. [9]
Я считал, что для меня 13 июля закончилось благополучно. В голове еще гудело, пальцы жили ощущением сжимаемой ручки управления самолетом; земля еще, казалось, покачивалась под ногами. Заткнув шлем за ремень, я шел, наслаждаясь тишиной, такое наслаждение, вероятно, испытывает хлебопашец, возвращаясь вечером с поля.
Такие минуты бывают только у летчиков. Аэродромы, отдаленные от переднего края, ежечасно жили и фронтом, и тишиной тыла. Только что сражавшиеся в грозном небе пилоты шли домой по мирной земле, а на крыльях их боевых машин оседала вечерняя роса прохладной лесной долины, на те самые крылья, которые недавно рассекали «шапки» разрывов вражеских снарядов.
Идя к грузовику, думаешь об ужине, о ночлеге, внутренне предвкушая отдых. Но вдруг оклик:
«Мордвин», летим! «Юнкерсы»!
Майор Владимир Бобров быстро идет навстречу, запихивая в планшет карту. Он называет нескольких товарищей по имени, а меня позывным, который употребляю в бою. («Мордвин», я атакую. Прикрой! «Морд...» Т-р-р! рыкает пулемет).
Володя! В моей «кобре» пробоина, сообщаю я командиру.
Возьми Сашин «туз»! Летят «юнкерсы»!
«Пиковый туз», нарисованный через весь фюзеляж, приметен даже отсюда, на порядочном расстоянии. Саша Рум сегодня не полетит болен. Но зачем так разукрасил он свою «кобру»? Немецкие асы, поди, примут меня за комдива Покрышкина.
Наконец я добежал до самолета. Ребята уже взлетают, а мне нужно лямки укорачивать у Саши Рума богатырский рост.
Я малость отстаю. Однако минут через пять догоняю Владимира Боброва и занимаю место ведомого. Не раз я водил группы навстречу «юнкерсам», ходил четверками и [10] шестерками против «мессершмиттов», а сейчас моя задача прикрыть своего командира.
Давай, Володя, форсаж, все будет нормально!
Мы перехватили «юнкерсов», дружным нападением рассеяли их плотную группу. Несколько бомбовозов сбили. Победа множит силы, а увлечение боем притупляет настороженность.
«Юнкерсы», как известно, очень редко приходят на цель без прикрытия своих истребителей. Вот и теперь они выскочили из-за белых вечерних облаков. И сразу же четверкой «мессеры» набрасываются на моего «туза».
Чувствую удар по машине и будто кто-то толкнул в плечо. В кабине запахло дымом. Немец поразил мой самолет, как я поражал врага много раз. Нужно выйти из боя и перетянуть за линию фронта.
«Не торопись, солнышко, за горизонт, посвети еще немножко». А языки пламени уже движут ноги.
«Мордвин», прыгай!
Владимир мой друг и командир, конечно, такой приказ ни с того, ни с сего в эфир не пошлет. Он видит, что происходит с его ведомым.
«Мордвин», приказываю!..
Да, пламя уже обжигает руки, пышет в лицо. Такого со мной еще не случалось; нет времени и с самим собой посоветоваться. Что делать? Выпрыгнуть сейчас внизу оккупированная территория, помедлить будет поздно: взорвутся бензобаки.
А самолет снижается, оставляя за собой хвост черного дыма. В кабине уже нечем дышать. Пламя заглядывает в глаза.
Михаил! слышится голос друга. В этом слове заключено многое.
Открыл всю дверцу кабины и пытаюсь прыгнуть. Поток воздуха отбрасывает назад, обо что-то очень больно ударяюсь боком и затем падаю словно в бездну... Дном ее оказался плен. Я в землянке врага. Сюда кто-то шумно [11] спускается, может, те две девушки? Нет, ко мне подходит летчик в полном боевом снаряжении.
Оттолкнув дверь, он на миг остановился, осваиваясь с полумраком. Его глаза, наконец, нащупали меня. Фашист выхватывает из кобуры маленький пистолет. У меня нет ни сил, ни оружия и я не думаю о самообороне. Сколько раз во время боя я видел через плексиглас голову в сером шлеме. В бою я стремился лишь к тому, чтобы расстрелять врага, поджечь его машину. И вот он, фашистский летчик, передо мной, а я бессилен...
Враг набрасывается на меня и бьет по голове пистолетом. Затем рукой хватается за ордена и старается содрать их с моей груди. Высвободив обожженную руку, отталкиваю его от себя. Немецкий летчик срывает с головы шлем и хлещет им меня по лицу. В этот момент между нами появляется офицер в черном плаще.
Гер гауптман, зачем вы достали пистолет? Возьмите себя в руки. Прошу вас, офицер плечом отталкивает летчика от топчана. Но тот продолжает размахивать пистолетом, выкрикивая ругательства. Офицер в черном плаще настойчиво успокаивает его. Видимо, говорит что-то важное, так как летчик прекращает свои нападки на меня и уходит.
На ломаном русском языке офицер в черном плаще говорит мне:
За свой машина каждый летчик расплачивается, как может. Не так ли? Я молчу, а сам думаю: «Саша Рум рассчитается сполна за своего «туза» и за меня». И тут же возникает новая мысль: «Почему немецкий офицер обращается со мной так вежливо?» Мои размышления прерывает вопрос офицера в черном плаще:
С какой аэродром вчера вылетел Михаил Девятаев?
Я ждал этого вопроса. Я приготовился к нему. Перед офицером на столе лежало мое старенькое удостоверение личности и оно подсказало мне ответ. Дело в том, что весной этого года меня перевели в полк другой дивизии и на новом месте еще не внесли соответствующие изменения [12] в мое удостоверение. Это дало мне возможность назвать себя летчиком того полка, который значился в документе и которого на нашем фронте уже не было.
Я назвал какую-то несуществующую дивизию, какой-то выдуманный аэродром, даже сказал, что летал на «яке».
Фашист вначале внимательно слушал меня, затем заходил по землянке от стены к стене и вдруг крикнул:
Врешь! Я сам видел «Кинг-кобру», с которой ты выбросился! Ты из дивизии Покрышкина!
Минуту спустя он смягчается и начинает уговаривать меня:
Тебе, Девятаев, невыгодно обманывать нас. Расскажешь правду будет лучше.
В нашем соединении были летчики, которым посчастливилось бежать из плена. Они рассказывали о допросах в застенках гестапо, говорили, что придерживались такого правила: все, что было известно гитлеровской разведке о воздушной армии, они отрицали. Им Показывали фотографии, называли командиров, товарищей от всего отказывались, все отвергали. Только таким образом можно было сбить с толку фашистских разведчиков, поставить их в тупик. Самое небольшое признание, незначительный факт, который откроешь или подтвердишь, не облегчали положения, а лишь усугубляли его. Эсэсовцы, ухватившись «за ниточку», требовали новых и новых показаний, запугивая малодушных тем, что, дескать, вы уже раскрыли военную тайну и, если об этом узнает ваше командование, вас расстреляют...
Я действовал так, как и мои товарищи: противился домогательствам врага, его лесть и угрозы не влияли на принятое мной решение. Допросы продолжались почти непрерывно. Окрики и искусственные улыбочки. Уже и день на исходе. Я голоден, мучают раны. Грустные мысли развевает лишь грохот артиллерийской стрельбы, доносившейся сюда с фронта.
В землянку, где я лежу, спустились два солдата с автоматами на груди. Они приказали подняться и следовать за [13] ними. Напрягаю все оставшиеся во мне силы: конвоиры терпеливо ждут. Опираясь на доску, медленно взбираюсь вверх по лесенке.
На дворе солнечно, пахнет хвоей, стоит благодатный день середины лета. Вокруг зелено так же, как и возле нашего аэродрома. Значит, я нахожусь где-то недалеко от линии фронта. Наши и близко, и так далеко...
Здесь, в тени деревьев, замаскировался тыл немецкого военного соединения: землянки, палатки, столики, автомашины. В воздухе запахи жареного мяса. Девушки, наблюдавшие за мной, вероятно, были из столовой. Вот бы увидеть их.
Солдаты подводят меня к телеге, запряженной двумя немецкими битюгами. Автоматы нацелены в мою спину. А куда бежать-то? Нога горит огнем. Левой досталось еще в первый год войны, а правой нынче.
Солдаты поднимают меня и укладывают на телегу. «Дожил, Мишка, немцы грузят тебя, как мешок», думаю я, пытаясь поудобнее устроиться.
Ящик телеги глубокий. Я подтягиваюсь на руках, осматриваюсь вокруг. Замечаю, что сопровождать меня будет один солдат, он же и ездовой. Ему выносят из столовой какие-то свертки. «Извозчик» усаживается впереди на перекладину телеги, положив у ног автомат. Лошади тронули.
Никого из наших людей не вижу, а хотелось хотя бы переброситься взглядом.
Вдруг из палатки выбежали девушки, те самые, в тех же полотняных белых вышитых сорочках. Кто они, я не знаю. Обе что-то держат перед собой в руках. Бегут вслед за телегой, вот-вот настигнут ее. «Скорее, девочки, скорее, пока не оглянулся солдат». Они уже близко, суют мне небольшой кувшин. Я хватаю его и жадно пью компот. Какой прекрасный напиток: кисловато-сладкий, пахучий. Кажется, ничего вкуснее не пил за всю жизнь. На дне вываренные ягоды. Высыпаю их в пригоршню, бросаю девушкам кувшин. [14]
Впереди горькое, тяжелое путешествие.
Дорога извивается по лесу, бежит между деревьями и кустами. Здесь земля не просыхает. Колеса глубоко вязнут в грунте, телега переваливается на топких ухабах. Лошади тяжело сопят, взмахивают головами, отбиваясь от мух.
Солдат, немолодой, сутулый, что-то ест, а закончив трапезу, начинает наигрывать на губной гармошке какие-то песенки. Я приподнимаюсь на руках, продвигаюсь к нему, но он не обращает на меня никакого внимания.
Молниеносно возникает мысль: «Чем ударить солдата, чтобы не успел даже схватиться за автомат?» И за спиной словно выросли крылья. Сердце вот-вот выскочит из груди... «Убить солдата и на лошадях махнуть к линии фронта!» Солдата мне абсолютно не жаль, он мой враг, везет меня в тыл на допросы и пытки. «Я могу добыть себе свободу ценой его жизни».
Какие только картины не рисовались в моем сознании за эти несколько минут, о чем только я не передумал, пока солдат наигрывал свои песенки. Но одних мечтаний для побега недостаточно. Наверно, именно поэтому эсэсовец и чувствует себя так спокойно, сидит, не оборачиваясь, ибо уверен, что в телеге нет никакого оружия, он видел, какие у меня руки.
Возвращается грустное сознание собственного бессилия. Становится еще тяжелее на душе. На этой лесной дороге я впервые подумал о побеге. И впервые поверил в него.
В густом лесу влажно, пахнет прелой листвой. Щебечут птицы... Вспоминаю лесок на львовщине, возле которого расположен наш аэродром. Как там было хорошо! Сколько прелести в том, что ты на свободе, среди друзей...
Нас догоняет легковая автомашина. Телега останавливается, автомобиль тоже. Немцы, перебросившись несколькими словами, жестами показывают, чтобы я пересел в машину.
Как это сделать? Сам я не могу, говорю я. Видимо, меня поняли и стали помогать поскорее перебраться в автомобиль. [15] Шофер погнал машину очень быстро. Куда он так торопится? Почему?
Село. Одинокие хаты среди деревьев. Машина остановилась около небольшого домика. Оттуда вышел солдат с автоматом, сел к нам, и мы поехали к огромному сараю. Солдат помог мне выйти из машины. Я почувствовал удушливый смрад, от которого закружилась голова. Стены сарая кирпичные, толстые, двери кованые. Похоже, что этот каменный дом служит местом заключения пленных. Я один из них и единственный заключенный.
Перед дверью вышагивает часовой. Он не прислушивается к тому, что происходит в сарае, не следит за мной, а развлекается, так же как и мой первый возница, губной гармошкой. Я жду: не идут ли за мной, не несут ли чего-нибудь поесть...
Кажется, недалеко отвезли меня от линии фронта, а здесь совсем тихо. Я не привык к такой тишине. Лучше бы грохотала артиллерия и рвались бомбы.
Мысли, мысли...
Что будет?
Ответа не нахожу. Остается одно думать о прошлом. А оно сейчас особенно дорого...
Первая боевая тревога на рассвете в июне 1941 года, бои, ранение... Теперь это не кажется таким страшным, как было тогда. В памяти оживают имена живущих и уже погибших товарищей, дни фронтовой жизни.
Я лежал на соломе, смотрел в маленькое окошко на белые высокие вечерние облака и мысленно возвращался в свое прошлое. Приятно было анализировать обстоятельства, требовавшие от меня решимости, мужества, верности своему долгу, и надеяться на хороший исход в будущем.
Стараюсь восстанавливать все в деталях и даже мелкие подробности кажутся значимыми, я их вижу в новом свете. Сейчас они для меня необходимы, как больному лекарство, и я их воспроизвожу в памяти. [16]