Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Армия и общественность

В последнюю четверть века, как я уже говорил, армейская жизнь оставалась замкнутой, самодовлеющей, обойденной вниманием общественности. И офицерская и солдатская. Это последнее обстоятельство было странным, в особенности, принимая во внимание, что почти вся интеллигентная молодежь страны проходила через казарму в качестве «охотников» или «вольноопределяющихся». Между тем влияния этой интеллигенции на солдатскую среду решительно не замечалось. Должно быть, солдатская служба считалась только тяжелым и скучным этапом, казарма — тюрьмой, а народ в шинелях — не народом. Эта молодежь, в особенности не готовившаяся к офицерскому званию, в большинстве не сближалась с солдатской средой; да и во многих случаях такая изолированность входила в систему начальства, боявшегося принесения этим элементом «заразы» и смуты... В результате интеллигентский элемент не подымал нисколько культурного уровня казармы, а в некоторых случаях действительно, вместо «прекрасного, доброго, вечного», способствовал посевам тех плевел, из которых впоследствии вырос «Приказ № 1».

Листовки подпольных организаций, проникавшие в казарму, в особенности после 1905 г., не встречали идейного противодействия. С ними военное начальство боролось обысками, карами и судом, обставляя всю процедуру таинственностью, разжигавшей лишь любопытство. Говорить же на эти темы в казарме считалось преступлением. Только в 1906 г. получено было в армии указание военного министра — разъяснить солдатам «содержание революционных требований и нелепость их выполнения, а равно [191] и учений крайних партий; невыгодность и неприменимость этих учений для общей массы населения, в особенности для крестьян; одновременно пояснять истинное значение Государственной Думы, манифеста 17 октября и объема дарованных населению новых гражданских и религиозных прав».

Однако мера эта, ввиду отсутствия элементарного политического образования в среде рядового офицерства, оказалась весьма трудно выполнимой.

В годы войн — японской и мировой — в обществе вспыхивал на время повышенный интерес к армии и ее жизни, появлялась большая родственная близость к ней — ведь почти не было семьи, которая не дала бы армии воина... Но в гражданской среде воспринималась больше внешняя, героическая сторона боевой страды, в преломлении сквозь призму патриотического подъема; или наоборот — изнанка жизни фронта и тыла как материал для революционной пропаганды. К тому же во время войны цензура свирепствовала особенно, так что печать перестала окончательно отображать правдоподобно военную повседневную жизнь.

Знакомство общественных кругов с армией возросло мало. По крайней мере, смутные дни 1917 г. служат наглядным тому доказательством: когда рушились стены, отделявшие официально армию от внешнего мира, сняты были запреты, обуздывавшие «слово», и оно разлилось мутными потоками по всему фронту — тогда выяснилось разительное незнакомство с военным укладом и либеральной, и социалистической демократии. Не злая воля только, но чаще именно это полное непонимание было причиной гибельного бездействия или же гибельных действий тех групп и лиц, которые еще держали тогда в своих руках остатки власти.

Я не говорю, конечно, о большевиках и других пораженцах, так как разрушение армии входило в их планы.

* * *

Военные органы, имевшие ограниченный круг читателей — почти исключительно среди офицерства, по разным причинам не могли осветить надлежаще духовные запросы [192] армии и дать правдивую картину военной жизни. До японской войны их было немного — тех, что занимались вопросами службы и быта: «Русский Инвалид», «Военный сборник» (отчасти), «Разведчик» и два-три других, кратковременно появлявшихся органа — вот и все{209}. «Русский Инвалид» и «Разведчик» — первый казенный, второй частный орган — были наиболее распространенными и популярными среди военных.

«Русский Инвалид» — газета, появившаяся на свет в 1813 г., обладала некоторыми недостатками, присущими обычно официальной прессе. В капитальном вопросе об отсталости нашей армии вообще «Русский Инвалид» поддерживал ту точку зрения, что коренных реформ в ней не нужно, допуская целесообразность лишь некоторых улучшений... При этом авторы, болевшие душой за армию и будившие тревогу, почитались официальной газетой огульно «гасителями духа, веры в себя и в славное будущее русской армии»... Когда, например, частная печать подняла вопрос (1912) об опасном несоответствии у нас количества артиллерии в сравнении с армиями наших вероятных противников (96–120 орудий на корпус против 144 германских), то «Инвалид» успокаивал своих читателей, утверждая, что орудий у нас вполне достаточно и что перегрузка артиллерией отозвалась бы на маневренной способности корпуса... Статьями своего постоянного талантливого сотрудника П. Н. Краснова газета вызывала смущение в армейской среде восхвалением «дворянской армии «Войны и мира» в противовес современной армии «разночинцев купринского «Поединка»... Вызывало недоумение требование «аскетизма» от полунищих офицеров... Изображение — в годы возросшего стремления к истинному знанию — в качестве, положительного типа — невежественного командира пехотного полка, который рекомендует себя: «мое искусство — это искусство ать, два... Я — старый армейский трынчик и ремесло свое и люблю, и знаю...»

Газета за мою память меняла и редакторов, и, отчасти, направление. Бывала сухой или интересной, в особенности интересной в годы редактирования ее генералом [193] Поливановым (1899–1904). Но общий тон — официального благополучия — оставался неизменным.

«Русский Инвалид» долгие годы был газетой чисто военной. В конце 1890-х годов программа его была расширена, причем мотивы и цели военного министерства сказались ясно в приказе Главного штаба (1904), которым вменялось в заслугу редактору ген. Поливанову «помещение (в газете) таких сведений, которые позволяли бы военному читателю обходиться «Русским Инвалидом», не прибегая к выписке других газет»... В 1911 г. «Инвалид» принял вид газеты военно-общественной. Это обстоятельство вызвало неудовольствие в правых военных кругах, причем даже в факте помещения общих обзоров печати некоторые видели «вовлечение армии в политику». Либеральные круги, наоборот, боялись «политики казенной»... Опасения и тех, и других были мало обоснованы: в офицерских собраниях первую страницу «Инвалида» (назначения, награды, производства) прочитывали почти все, фельетон и статьи военного содержания — в последние годы многие; но чтобы по «Инвалиду» строилась политическая идеология офицерства, этого решительно не замечалось.

«Разведчик» пользовался большей свободой суждений и независимостью, с большей смелостью проводил идею необходимости широких реформ в армии; в пределах, допускавшихся военным министерством, касался чаще темных сторон военной жизни, печалей и нужд обездоленного условиями службы офицерства. Что же касается солдатского быта, то и «Разведчик», и «Инвалид» уделяли этому вопросу недостаточно внимания. Это было тем более ошибочно, что газеты, специально предназначавшиеся для народного и солдатского чтения («Досуг и дело», «Русское чтение», «Чтение для солдат» и др.), издавались весьма плохо, не отражали подлинной солдатской жизни и, не находя читателей, обременяли лишь ротные библиотеки. Также плоховата была издававшаяся Березовским «Солдатская библиотека» (до 400 книжек).

«Инвалид» был газетой консервативной, «Разведчик» — журналом прогрессивным. Между ними шли принципиальные споры, и не раз в разгаре полемики стороны наделяли друг друга галантными эпитетами, вроде: «Сладкопевец [194] из «Инвалида» или «подвывающий поручик из «Разведчика».

Вся история возникновения и судьбы первого частного военного органа — «Разведчика», представляет большой интерес, отражая некоторые характерные черты в движении военной мысли и... опеки над нею.

В 1885 г. у отставного капитана Березовского, владельца военно-книжного дела, возникла мысль об издании военного журнала. Ее горячо поддержал М. И. Драгомиров, в то время — начальник Академии Ген. штаба, составивший Березовскому обстоятельную записку о необходимости такого издания. Несмотря на сочувствие делу и других видных представителей военной профессуры, вопрос этот в министерстве Ванновского долго не получал разрешения. «Самая мысль о необходимости для армии частного органа объявлена была ересью» — писал Березовский. Ему говорили: «Для офицеров имеется «Русский Инвалид», зачем им еще какая-то газета?..»

И вот, при всей настойчивости Березовского и высоких протекциях дело тянулось шесть лет. В 1886 г. без прямого разрешения Березовский выпустил нечто вроде журнала «под видом листка конторы и фирмы, но без права ставить номер». Через два года министерство разрешило заголовок («Разведчик»), но не разрешило... называться журналом и ставить номер... Последнее разрешено было только в 1890 г. Еще через год император Александр III подписался на журнал, и это обстоятельство дало наконец последнему легальное право на существование.

Тем не менее, несмотря на монаршее внимание и сотрудничество с самого основания «Разведчика» таких видных лиц, как Драгомиров, Леер, Войде, Газенкампф и др., журнал еле влачил существование, преодолевая с трудом препятствия сверху и инертность среды. «Не легко было, — писал Березовский, — проводить в жизнь общепризнанные истины о свободе слова и критики в той области, где все мы выросли и воспитаны в святости требований военной дисциплины. Насколько трудно было положение журнала в минувшие годы (писалось в 1910 г.), можно судить по тому, что, согласно действовавшему до последнего времени цензурному уставу, воспрещалось вообще обсуждение [195] какое бы то ни было вопросов, касающихся внутренней жизни и быта войск. К этим запретам надо еще присоединить специальную военную цензуру, которая брала под свой контроль содержание самых невинных статей чисто научного характера».

Не легко также давалось «завоевание военной литературой офицерской среды», с ее своеобразными традициями, где местами возникал даже вопрос — совместимо ли писательское дело с военным мундиром... В начале 90-х годов, наряду с «Разведчиком», появился военный журнал Кашкарова «Армейские вопросы». Несмотря на интересное содержание и весьма лестные отзывы о журнале печати, число подписчиков его не превышало 41-го, причем «только 8 заплатило»... Такая же участь постигла другой журнал «Досуги Марса», прогоревший на третьем номере. Березовский напрасно взывал к военному обществу о выписке единственного в то время военно-библиографического журнала «Вестовой», цена которому в год была... 30 копеек. Не выписывали. В военной печати горячо дебатировался одно время вопрос о таком равнодушии военного общества к военной литературе, сведясь в конце концов к знаменательному диалогу:

— Нет талантливых военных писателей...

— Если справедливо, что нет талантливых военных писателей, то не менее справедливо, что нет талантливых читателей.

«Разведчику» посчастливилось более, чем другим органам. В течение десяти лет, правда, журнал, имея подписчиков всего от 1 до 8 тысяч, приносил ежегодного убытка 10–18 тыс. руб. Но в 1896 г. поступила первая прибыль, и с тех пор журнал стал приобретать все большее распространение и популярность.

* * *

Вряд ли русская общественность была знакома хотя бы с таким выдающимся военным бытописателем, каким был М. И. Драгомиров — автор прекрасных очерков «Наполеон и Веллингтон», «Жанна д'Арк», военного разбора «Войны и мира» и множества статей с глубоким анализом военно-бытовых [196] вопросов. Его своеобразный язык, оригинальность мысли и тонкое понимание психологии воина создали ему и в военной литературе такое же исключительное положение, как на кафедре и на командных постах. Его личный авторитет был велик настолько, что толкования его недоуменных вопросов службы и быта принимались зачастую в армии, как положения устава. Драгомиров пользовался большой популярностью и во Франции, где ценили его и переводили его труды; а редкие поездки его во Францию сопровождались исключительным вниманием французских военных кругов.

Много и талантливо писал Н. Бутовский, и его сочинения находили признание не только в русской военной среде, но и за границей, будучи переведены на французский, немецкий, испанский, сербский, болгарский, румынский языки. Много лет в «Русском Инвалиде» печатались статьи и рассказы П. Н. Краснова — интересные, но, по мнению частной военной печати, изобличавшие в авторе большее знание столичной и гвардейской жизни, нежели армейской. Военная жизнь азиатских окраин описывалась Лагофетом. Армейские будни находили отражение в талантливых шаржах Егора Егорова (псевдоним капитана артил. Г. Елчанинова). Писал под псевдонимом «Остап Бондаренко» легкие эскизы бывший военный министр Сухомлинов... Если к этому перечню прибавить десяток имен менее известных, то им исчерпывается состав бытописателей военной жизни на протяжении почти четверти века.

Еще менее, чем с военными авторами, общество знакомо было с теми условиями, в которых протекала их деятельность. А были они весьма не легки. Помимо общих цензурных ограничений, в военном быту чрезвычайно широко понималось «обнаружение сведений, вверенных по службе», замыкая уста самые благонамеренные. При этом с 1908 г. военное министерство, введя ряд стеснений для военнослужащих, причастных к печати, потребовало, чтобы лица, пишущие под псевдонимом, сообщали его своему ближайшему начальнику. Начальство по большей части относилось к «балующим пером» с большим предубеждением. Общая тенденция — не выносить сор из избы — получила чрезвычайно распространительное толкование; запретное облекалось в почтенные покровы соблюдения «военного секрета» или [197] недопустимости подрыва авторитетов. Под запретом находились суждения не о лицах только — это было бы в военной обстановке понятно, — но даже о системах обучения, организации и, конечно, об изнанке жизни и быта.

Помню случай в Варшавском округе еще в период командования им ген. Гурко. В то время в армии шел большой спор о пользе или вреде зимних маневров с ночлегом в поле. В Варшавском и еще в каком-то округе такие маневры практиковались, в других — пользы их не признавали. Почему-то Гурко, проводивший вообще здравую систему обучения, в этом вопросе, проявлял упорство необычайное. Между тем солдат, в снабжение которых не входили тогда ни полушубки, ни теплое белье, такие ночи, проведенные в полотняных палатках, не приучали к перенесению холода и к приемам согревания, как того ожидало начальство, а только калечили.

Подпоручик 8 арт. бригады Бочаров поместил в «Разведчике» статью, в которой описывал один такой маневр. Рассказ был бесхитростный, без всякой тенденции, но изображавший бестолочь, свирепый мороз, вьюгу, самочувствие людей, продрогших до костей, обмороженных и набивших потом лазареты. В результате — громовый приказ по округу, доказывавший пользу зимних ночлегов в поле и вред критики; наложение на Бочарова взыскания — 20 суток ареста и лишение его права держать экзамен в Академию. С трудом спасся Бочаров переводом в соседний округ, где не практиковались ночлеги в поле на зимних маневрах.

В армии читались с большой охотой рассказы Егора Егорова, в которых он описывал уродливые стороны военного быта, преимущественно артиллерии... Но не многие читатели знали, на скольких гауптвахтах пришлось пересидеть автору, и сколько военных округов пришлось ему переменить. И только заступничество генерал-инспектора артиллерии, вел. кн. Сергея Михайловича, который любил читать рассказы Егора Егорова, спасали последнего от горших еще бед.

Установившегося, впрочем, взгляда на роль военной печати на верхах не было. Что допускалось одними начальниками, то преследовалось другими. Так, когда начальник Генерального штаба Палицын, в связи с журнальной работой полк. Залесского, решил удалить его со службы, [198] начальник штаба Варшавского округа, в котором служил Залесский, ген. Самсонов отстоял его: донес в Петербург, что впредь будет лично цензором статей Залесского. Ему же предоставил писать без просмотра, «по совести», выразив лишь надежду на его благоразумие...

* * *

Несколько слов pro domo sua{210}.

В течение многих лет я печатал статьи в «Разведчике» под общим заголовком «Армейские заметки», под псевдонимом «И. Ночин»; статьи — на тему из военного быта и службы. Применяя в рискованных случаях щедринский стиль изложения, не испытывал гнета — ни цензурного, ни начальственного — со стороны Петербурга. Никогда статьи мои не подвергались урезкам, и только одна — против срытия крепостей передового театра не увидела света ввиду личного запрещения Сухомлинова, с которым Березовский предварительно посоветовался. Это было тем более странным, что среди бытовых тем встречались и рискованные, задевавшие всесильные петербургские учреждения.

Помню один эпизод... В Саратове, после чьих-то проводов, я попал в кружок военных врачей гарнизона, с которыми был близко знаком, читая им тактику. Обильные возлияния развязали языки. Меня не стеснялись, и я услышал удивительные вещи: все наперерыв рассказывали о том, какими путями, через кого и за какую плату можно получить высшую должность по военно-санитарному ведомству. Создавалось впечатление, что это — не просто эпизоды, а настоящее бытовое явление — сохранившаяся в неприкосновенности от времен стародавних традиция взятки и кумовства.

Когда мне вскоре пришлось поехать в Петербург, среди многих поручений сослуживцев была просьба одного врача — навести справку о его кандидатуре. Для этого я побывал в главном военно-санитарном управлении и пошел по тем путям, о которых рассказывали саратовские врачи. Ознакомился таким образом с почти легализированными [199] способами служебного выдвижения, из которых один, например, был прост до гениальности. Очередным кандидатам на должность из числа освободившихся вакансий предлагали такую трущобу Туркестанского округа, от которой большинство врачей отказывалось. По правилам — отказавшиеся исключались из очереди текущего года. Когда таким образом очередь доходила до мздодателя, ему предлагали одну из открывшихся хороших вакансий.

Беседовал и с первым звеном таинственной цепи — с почтенным швейцаром управления, направившим меня к такому «Ивану Иванычу», который «хоть и мал чином, но все этакое знает и все может»...

Кончив свое, признаться, весьма тягостное хождение, я описал его в журнале под видом беседы в вагоне двух спутников — военного врача и офицера, возвращавшихся домой — к разбитому корыту: не хватило денег — у первого для удовлетворения «Иван Иваныча», у второго — на покупку сапог или олеографии в определенных магазинах... Это был условный прием: платить за эти предметы приходилось, говорили, рублей 400–800, смотря по рангу взыскуемой должности, и отправлялись они в подарок некоему малому чину Главного штаба, который также «все мог». Мог, очевидно, переводить обратно в деньги сапоги и картины.

Не знаю, было ли тут простое совпадение или сыграла роль статья, но вскоре военный министр Сухомлинов назначил комиссию для обследования системы и порядка назначений в военно-санитарном ведомстве. Во главе ее был поставлен строевой гвардейский генерал Ваденшерна. Я познакомился с последним через несколько лет по совместной службе в 5-й дивизии и от него узнал, что комиссия приступила было к расследованию, нашла непорядки, но, не окончив работы, получила неожиданно приказание военного министра — расследование прекратить.

Но если центральные военные управления проявляли некоторую терпимость, то на местах, в провинции угнетение печати было явлением обычным. Я лично в Варшавском округе испытывал мало стеснения, в Киевском — вовсе не подвергался начальническому воздействие. Но время, проведенное в Казанском округе, где я прослужил четыре года (1907–1910), в моральном отношении было [200] самым тяжелым. Командование ген. Сандецкого, о котором я говорил в предыдущем очерке, внесло в военную жизнь сверху — самодурство, бездушный формализм, грубость и жестокость, снизу — страх и подавленность. Жизнь давала острые и больные темы; писал я тогда часто и подвергался со стороны командующего систематическому преследованию и всем мерам дисциплинарного воздействия. При этом мне официально ставилась в вину не журнальная работа, а какие-либо несущественные или не существовавшие служебные недочеты.

Командующий войсками был весьма чувствителен к тому, что писалось о жизни округа, опасаясь излишней огласки; тем более что людская молва и жалобы, сыпавшиеся со всех сторон, на установленный в Казанском округе режим, беспокоили Петербург.

Однажды на каком-то совещании ген. Сандецкий разразился громовой речью против офицерства:

— Наши офицеры — дрянь! Ничего не знают, ничего не хотят делать. Я буду гнать их вон без всякого милосердия, хотя бы пришлось остаться с одними унтерами. С последними дело пойдет лучше.

Командир полка, стоявшего в Пензе, полковник Рейнбот, вернувшись с совещания, собрал своих офицеров и нашел уместным передать им в осуждение и в назидание слова командующего.

Мне рассказывали потом, что в собрании после его речи наступило жуткое подавленное молчание. Забитое офицерство мучительно переживало незаслуженное оскорбление про себя. Только один штаб-офицер взволнованно обратился к Рейнботу:

— Господин полковник, неужели это правда? Неужели командующий войсками мог это сказать?..

— Да, я передаю буквально слова командующего.

На другой день один из офицеров полка, штабс-капитан Вернер отправил военному министру жалобу по поводу нанесенного ему лично отзывом командующего войсками оскорбления{211}. Вскоре приехал в Пензу генерал для [201] поручений при военном министре, произвел расследование и уехал. Штаб округа, в свою очередь, обрушился на полк угрозами, дознаниями, подозревая «крамолу»... Вокруг инцидента росло возбуждение, и шли толки по всему округу.

Я горячо заинтересовался этим делом и собирался откликнуться в печати очередной «заметкой», как вдруг получаю из Казани тяжеловесный пакет «секретно, в собственные руки». В нем заключался весь обильный материал по пензенскому делу и приказание командующего — отправиться в Пензу и произвести дознание по частному поводу: о штаб-офицере, реплика которого, приведенная выше, по мнению командующего, подрывала авторитет командира полка... недоверием к его словам... Назначение именно меня не вытекало совершенно из служебного моего положения, присланный материал не имел прямого отношения к делу штаб-офицера, а само «преступление» было до нелепости придуманным. Но придумано было не без остроумия: я был обезоружен, так как говорить в печати о пензенском деле, доверенном мне в служебном секретном порядке, я уже не имел права...

Я сделал единственное, что мог: доказал отсутствие преступления и дал о штаб-офицере самый лучший отзыв, которого он вполне заслуживал.

В результате всех расследований штаб-офицер и капитан Вернер были переведены военным министром в другие части, по их выбору, а ген. Сандецкий получил из министерства «в собственные руки» синий пакет, в котором, по догадке штабных, заключалась бумага с Высочайшим выговором. Догадка, как видно из предыдущего очерка, имела основание.

Однажды, уже незадолго до моего ухода из округа, одна из моих статей вызвала особенно серьезные осложнения. В ней я описывал полковую жизнь вообще и горькую долю армейского капитана, бьющегося в тенетах жизни и службы и не могущего никак выйти на дорогу. Рассказывал, как появился в его жизни маленький проблеск, в виде удачно сошедшего смотра, и как потом в смотровом [202] приказе капитан прочел: «В роте полный порядок и чистота, но в кухне пел сверчок»{212}. За такой недосмотр последовало взыскание, а за взысканием — капитан сам запел сверчком и был свезен в лечебницу для душевнобольных...

Ген. Сандецкий был в отъезде, и начальник штаба округа ген. Светлов, после совещания со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. Доклад по этому поводу Светлов сделал тотчас же по возвращении Сандец-кого и, к удивленно своему, услышал в ответ{213}:

— Читал и не нахожу ничего особенного.

Дело «о сверчке» было положено под сукно. Но тотчас же вслед за сим на меня посыпались подряд три дисциплинарных взыскания («выговоры»{214}), наложенные командующим за какие-то якобы мои упущения по службе...

Под конец моего пребывания в округе ген. Сандецкий, будучи в Саратове, после смотра, отозвал меня в сторону и сказал:

— Последнее время вы совсем перестали стесняться — так и жарите моими фразами. Ведь это вы пишете «Армейские заметки», я знаю...

— Так точно, ваше пр-ство.

— Что же, у меня — одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать?!.

Я не ответил ничего.

Так прошло три года; репрессии чередовались с лестными оценками, и ген. Сандецкий так и не остановился на какой-либо определенной линии своего отношения ко мне, пока не состоялось назначение мое командиром полка в Киевский округ, перенесшее меня в обстановку более здоровую и нормальную. [203]

* * *

Я остановился на этих эпизодах для характеристики тех неблагоприятных условий, в которых протекала журнальная работа военнослужащих. Служебная зависимость, с одной стороны, и требования воинской дисциплины — с другой, расплывчатость граней дозволенного — в служебном, моральном и корпоративном отношениях — все это стесняло свободу творчества и создавало не раз коллизии между долгом солдата и публициста. И все, вместе взятое, делало голос военной печати недостаточно влиятельным в вопросах устроения армии и военной жизни.

* * *

Нечего и говорить, что военная жизнь не находила яркого и даже просто правдивого отражения в общей литературе и повременной печати. После военных рассказов Л. Толстого, Гаршина, Щеглова, Немировича-Данченко, Крестовского — время от времени в журналах и сборниках появлялись более или менее ходульные повести из военной жизни — иногда, если хотите, талантливые — но они давали только отдельные эпизоды, отдельные кирпичики, и не нашлось зодчего, который мог бы построить из них здание — развернуть картину военного быта. Даже такой большой художник слова, как Чехов, в «Трех сестрах», например, коснувшись слегка жизни артиллерийской бригады, вывел лишь по внешности офицеров. И со сцены на нас глядела чужая жизнь переодетых в военные мундиры людей.

Собственно, за это последнее время только один «Поединок» Куприна дал более широкое изображение жизни «маленького гарнизона». Повесть эта встречена была в военной среди с огромным интересом, но вместе с тем и с большой горечью. Ибо, если каждый тип в «Поединке» — живой, то такого собрания типов, такого полка в русской армии не было. Такое же впечатление производили купринские «Кадеты» — повесть, написанная красочно, если хотите — правдиво, но отражающая почти одни только тени.

Гораздо более поверхностно, но так же мрачно касался вопроса Арцыбашев, в «Санине» в особенности... «...Лидия [204] Петровна на бульваре с офицерами гуляет... Как она — такая умная, развитая — проводит время с такими чугуннолобыми господами...»

Вторила меньшая писательская братия... «Красным смехом» смеялись Эрастов{215} и Будний{216} над людьми, побежденными на маньчжурских полях по своей, но еще больше по общественной вине... Подводил итоги в «Мире Божьем» (1906) П. Пильский: «Армия — каста... Узкий грошовый эгоизм, презрительное отчуждение, апатия к жизни... Без знания, ненавидя и презирая все постороннее, ревниво оберегая свои грошовые привилегии... Плесень, затхлость... Открытый публичный цинизм... Безделье, буйства...»

И в общем согласном хоре — словно удары тяжелого молота — философские тезы яснополянского мыслителя: офицеры и солдаты — «убийцы»; «правительства со своими податями, солдатами, острогами, виселицами и обманщиками-жрецами, суть величайшие враги христианства»{217}.

Но не довольно ли?

Сменились поколения, щедринские майоры давно уже опочили, а лихие забияки Крестовского повыходили в отставку... Выросло новое поколение людей, обладавших менее блестящей внешностью и скромными требованиями жизни, но знающих, трудолюбивых, разделявших достоинства и недостатки русской интеллигенции. После японской войны и политический облик русского офицерства значительно изменился: в широких кругах его появилось, несомненно, пытливое и более сознательное отношение к событиям... Менее изменился облик солдата, но и между ним — отбывающим трех-четырехлетнюю общеобязательную повинность, и прежним невольным профессионалом, 25–, 16-летним служакой, разница была огромная...

А трафарет остался тот же.

Тяжкая трудовая жизнь, служение родине, пороки — но и доблесть, будничная пошлость — но и высокое самоотвержение — все это находило отображение главным образом в кривом зеркале отечественной литературы. Литературная [205] традиция требовала вообще, чтобы офицер был изображен глупцом, фатом, скандалистом; солдат — смешным и туповатым вахлаком.

Человека — проглядели.

В частности, не слишком преувеличивая, можно сказать, что представление общества о солдатском быте в значительной мере основывалось на знакомстве с комедией «Шельменко-денщик» и с шаржами талантливого рассказчика-юмориста Руденко. Да еще разве с «Графиней Эльвирой» — пьесой из репертуара «Вампуки», где изображена была уже не пародия, а апофеоз глупости на фоне казарменной жизни. Не без удивления поэтому мы прочли в то время в официальной газете («Русский Инвалид») восхваление этой пьесы, «возбуждающей здоровый смех»...

А быт — и офицерский и солдатский — оказался много сложнее...

Повременная печать до японской войны и первой революции относилась с большим равнодушием к вопросам существования армии и бурно реагировала только на случавшиеся в военном мире скандалы. Прозвучал роковой выстрел полковника Сташевского, убившего редактора газеты «Русский Туркестан»... Просвистели плети генерала Ковалева, дико истязавшего доктора Забусова... Тяжелое время... Общество и печать волновались и негодовали, и эти справедливые чувства укрепляли сложившееся к армии отношение, заслоняли от посторонних глаз подлинное существо военной жизни. Разнузданность немногих офицеров обращалась в «преступления касты», эпизод обращался в «быт». Делу Ковалева писатель Короленко в «Русском Богатстве» посвятил шесть статей — обоснованных и горячих. Конечно, к делу необходимо было привлечь внимание и общества, и власти... Но если бы эта «совесть» радикальной интеллигенции, если бы он — Короленко — и другие хоть часть своего внимания, своего горения посвятили и другим сторонам военного быта, где далеко не все ведь было «безнадежно и мрачно»...

Равнодушие и предубеждение питались не только незнанием, но и идеями пацифизма и антимилитаризма, исходили от презрения радикальных и пренебрежения либеральных кругов ко всему комплексу явлений, носивших презрительную кличку «военщины», «солдатчины», но — худо [206] ли, хорошо ли — олицетворявших ведь собою элементы национальной обороны...

Помимо равнодушия общества и газетной травли, армия еще до первой революции наталкивалась на испытания более тяжкие: во время вспыхивавших местами беспорядков войска, исполняя свой долг и связанные строгими правилами применения оружия, подвергались не раз незаслуженным оскорблениям толпы. Бывали случаи, когда их засыпали камнями, поносили, а истеричные дамы плевали в лицо солдатам. И все это по большей части оставалось безнаказанным... 1902–1903 гг. полны случаями хулиганских нападений на офицеров, оскорблений их действием, даже в строю. Особенно большое впечатление в военной среде произвел случай с поручиком Кублицким, который, будучи оскорблен хулиганом, застрелился.

Офицерство не видело существенных мер ограждения своей чести и достоинства со стороны власти и возмущения хотя бы со стороны общества и общей печати. Только властный и авторитетный голос киевского командующего М. И. Драгомирова дал тогда прямой ответ на недоуменные вопросы взволнованного офицерства:

«... Страх ответственности в подобных случаях и на ум приходить не должен. Теперь — не «тихо», а «благополучно» — ушло и вряд ли скоро вернется. Это нам нужно принимать в расчет совсем серьезно и по соответствию поступать. А мы — мирные, мы — тихие, когда кругом нас, ох! как не тихо. А что случится — мы поем и думаем, что не мы сами себя, а кто-то другой должен нас защищать...»

И рекомендовал скромность, полнейшую выдержку и... отточенную шашку.

О каких-то пределах добросердечия и непротивления вскоре заставил поразмыслить и эпизод в Радоме, когда революционная толпа напала на дежурную роту Могилевского полка. Рота изготовилась к стрельбе... Прибывший командир полка полковник Булатов остановил роту:

— Не сметь стрелять! Вы видите, что тут женщины и дети!

Вышел к толпе сам, безоружный, и... был убит наповал мальчишкой-мастеровым...

Надвигалась гроза, это были первые зловещие раскаты грома... [207]

Дальше