Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть пятая

Первая революция  — в Сибири и на театре войны

Приехав в Харбин, где начиналось прямое железнодорожное сообщение с Европейской Россией, я окунулся в самую гущу подымавшихся революционных настроений. Харбин был центром управления Китайских железных дорог, средоточием всех управлений тыла армии и массы запасных солдат, подлежавших эвакуации.

Изданный под влиянием народных волнений Манифест 30 октября, давший России конституцию, ударил, словно хмель, в головы людям и, вместо успокоения, вызвал волнения на почве непонимания сущности реформы или стремления сейчас же явочным порядком осуществить все свободы и «народовластие». Эти сумбурные настроения в значительной мере подогревались широкой пропагандой социалистических партий, причем на Дальнем Востоке более заметна была работа социал-демократов. Не становясь во главе революционных организаций и не проводя определенной конструктивной программы, местные отделы социалистических партий во всех своих воззваниях и постановлениях исходили из одной негативной предпосылки: — Долой!

Долой «лишенное доверия самодержавное правительство», долой поставленные им местные власти, долой военных начальников, «вся власть — народу»!

Эта демагогическая пропаганда имела успех в массах, и во многих местах, в особенности вдоль Великого Сибирского пути образовались самозваные «комитеты», «советы рабочих и солдатских (тыловых) депутатов» и «Забастовочные комитеты», которые захватывали власть. Сама Сибирская магистраль перешла в управление «смешанных забастовочных комитетов», фактически устранивших и военное, и гражданское начальство дорог. Самозваные власти ни в какой степени не представляли избранников народа, комплектуясь из элемента случайного, по преимуществу «более революционного» или, имевшего ценз «политической неблагонадежности» в прошлом. В долгие дни путешествия по Сибирской магистрали я читал расклеенные [171] на станциях и в попутных городах воззвания, слушал речи встречавших поезда делегатов и по совести скажу, что производили они впечатление политической малограмотности, иногда бытового курьеза. Первая революция, кроме лозунга «Долой!», не имела ни определенной программы, ни сильных руководителей, ни, как оказалось, достаточно благоприятной почвы в настроениях народных.

Официальные власти растерялись. Во Владивостоке комендант крепости, ген. Казбек, стал пленником разнузданной солдатской и городской толпы. В Харбине начальник тыла, ген. Надаров, не принимал никаких мер против самоуправства комитетов. В Чите военный губернатор Забайкалья, ген. Холщевников, подчинился всецело комитетам, выдал оружие в распоряжение организуемой ими «народной самообороны», утверждал постановления солдатских митингов, передал революционерам всю почтово-телеграфную службу и т. д. Штаб Линевича, отрезанный рядом частных почтово-телеграфных забастовок от России, пребывал в полной прострации, а сам главнокомандующий устраивал в своем вагоне совещание с забастовочным комитетом Восточно-китайской железной дороги, уступая его требованиям...

Неудачный состав военных и гражданских администраторов, не обладавших ни твердостью характера, ни инициативой, и с такой легкостью сдававших свои позиции, усугублялся тем обстоятельством, что, воспитанные всей своей жизнью в исконных традициях самодержавного режима, многие начальники были оглушены свалившимся им на головы Манифестом, устанавливающим новые формы государственного строя, в которых они поначалу не разобрались. Тем более что привычных «указаний свыше», вследствие перерыва связи со столицей, первое время не было. А из России ползли лишь темные слухи о восстании в Москве и Петербурге и даже о падении царской власти...

Революционной пропаганде поддалась очень незначительная часть офицерства, преимущественно тылового. Кроме мелких частей, был только один случай, когда весь офицерский состав полка (Читинский полк, стоявший в гор. Чите), с командиром во главе вынес сумбурное постановление, в котором, между прочим, выражалось сочувствие «передаче власти народу», считалось «позорным [172] подавление какой бы то ни было политической партии силою оружия» и обещалось

«в случае беспорядков, угрожающих кровопролитием, впредь до сформирования милиции, принять участие в предупреждении братоубийственной войны — по требованию гражданских властей».

Очевидно — революционных, так как другие в Чите бездействовали.

В революционное движение вклинился привходящим элементом — бунт демобилизуемых запасных солдат.

Политические и социальные вопросы их мало интересовали. Они скептически относились к агитационным листовкам и к речам делегаций, высылаемых на вокзалы «народными правительствами». Единственным лозунгом их был клич:

— Домой!

Они восприняли свободу, как безначалие и безнаказанность. Они буйствовали и бесчинствовали по всему армейскому тылу, в особенности возвратившиеся из японского плена и там распропагандированные матросы и солдаты. Они не слушались ни своего начальства, ни комитетского, требуя, возвращения домой сейчас, вне всякой очереди и не считаясь с состоянием подвижного состава и всех трудностей, возникших на огромном протяжении — в 10 тыс. километров — Сибирского пути.

Под давлением этой буйной массы и требований «железнодорожного комитета» Линевич, имевший в своем распоряжении законопослушные войска маньчжурских армий для наведения порядка в тылу, отменил нормальную эвакуацию по корпусам, целыми частями и приказал начать перевозку всех запасных. При этом, вместо того, чтобы организовать продовольственные пункты вдоль Сибирской магистрали и посылать запасных в сопровождении штатных вооруженных команд, их отпускали одних, выдавая в Харбине кормовые деньги на весь путь. Деньги пропивались тут же на Харбинском вокзале и на ближайших станциях, по дороге понемногу распродавался солдатский скарб, а потом, когда ничегр «рентабельного» больше не оставалось, голодные толпы громили и грабили вокзалы, буфеты и пристанционные поселки.

Достойно удивления, как в таких условиях корпуса бывших Маньчжурских армий сохранили организацию и [173] дисциплину. Выброшенные за тысячи километров от родных очагов, придавленные бесцельностью принесенных жертв в неудачной и незаконченной кампании, томившиеся, в ожидании возвращения домой, в холодных, тесных землянках, не имевшие никаких сведений, благодаря забастовкам, о том, что делается на родине и дома, забрасываемые харбинскими революционными листовками, они все же устояли.

Устояли, благодаря офицерскому корпусу, сжившемуся с солдатами за время маньчжурской страды и сохранившему авторитет и влияние, благодаря привитой дисциплине и здравому смыслу, не пошатнувшемуся в солдатской среде строевых частей.

* * *

Самое бурное время (ноябрь 1905 — январь 1906) я провел в поезде на Сибирской магистрали, пробираясь из Маньчжурии в Петербург. Ехал бесконечно долго по целому ряду новоявленных «республик» — Иркутской, Красноярской, Читинской и др. Жил несколько недель среди эшелонов запасных, катившихся, как саранча, через Урал домой, наблюдал близко выплеснутое из берегов солдатское море. Несогласованность в распоряжениях «республик» и ряд частных забастовок иногда вовсе приостанавливали движение: в Иркутске, где нам пришлось поневоле прождать несколько дней, скопилось до 30 воинских эшелонов и несколько пассажирских поездов. К этому времени по всей дороге чрезвычайно трудно было доставать продовольствие, и мы жили в дальнейшем только запасами, приобретенными в Иркутске.

Пока наш почтовый поезд, набитый офицерами, солдатами и откомандированными железнодорожниками, пытался идти легально, по расписанию, мы делали не более 100-150 км в сутки. Над нами издевались встречные эшелоны запасных; поезд не выпускали со станций; однажды мы проснулись на маленьком полуразрушенном полустанке, без буфета и воды — на том же, где накануне заснули... Оказалось, что запасные проезжавшего эшелона, у которых испортился паровоз, отцепили и захватили наш.

Стало очевидным, что с «легальностью» никуда не [174] доедешь. Собрались мы четверо оказавшихся в поезде полковников и старшего, командира одного из Сибирских полков, объявили комендантом поезда. Назначен был караул на паровоз, дежурная часть из офицеров и солдат, вооруженных собранными у офицеров револьверами, и в каждом вагоне — старший. Из доброхотных взносов пассажиров определили солдатам, находившимся в наряде, по 60 коп. суточных, и охотников нашлось больше, чем нужно было. Только со стороны двух «революционных» вагонов, в которых ехали эвакуированные железнодорожники, эти мероприятия встретили протест, однако не очень энергичный.

От первого же эшелона, шедшего не по расписанию, отцепили паровоз, и с тех пор поезд наш пошел полным ходом. Сзади за нами гнались эшелоны, жаждавшие расправиться с нами; впереди нас поджидали другие, с целью преградить нам путь. Но, при виде наших организованных и вооруженных команд, напасть на нас не решились. Только вслед нам в окна летели камни и поленья. Начальники попутных станций, терроризированные угрожающими телеграммами от эшелонов, требовавших нашей остановки, не раз, при приближении нашего поезда, вместе со всем служебным персоналом, скрывались в леса. Тогда мы ехали без путевки. Бог хранил.

Так мы ехали более месяца. Перевалили через Урал. Близилось Рождество, всем хотелось попасть домой к празднику. Но под Самарой нас остановили у семафора: частная забастовка машинистов, пути забиты, движение невозможно, и когда восстановится, неизвестно. К довершению беды сбежал из-под караула наш машинист. Собрались офицеры, чтобы обсудить положение. Что делать? Каково же было общее изумление, когда из «революционных» вагонов нашего поезда пришла к коменданту делегация, предложившая использовать имевшихся среди них машинистов, но только, «чтобы не быть в ответе перед товарищами, взять их силою»... Снарядили конвой и вытащили за шиворот сопротивлявшихся для виду двух машинистов. Дежурному по Самарской станции мы передали по телефону категорическое приказание: «Через полчаса поезд пройдет полным ходом, не задерживаясь, через станцию. Чтоб путь был свободен!»

Проехали благополучно. В дальнейшем поезд шел нормально, и я добрался до Петербурга в самый сочельник. [175]

Этот «майн-ридовский» рейд в модернизованном стиле свидетельствует, как в дни революции небольшая горсть смелых людей могла пробиваться тысячи километров среди хаоса, безвластия и враждебной им стихии попутных «республик» и озверелых толп.

* * *

Между тем Петербург пришел в себя и стал принимать решительные меры. По инициативе главы правительства гр. Витте, для восстановления порядка на Сибирской магистрали были командированы воинские отряды: ген. Меллер-Закомельского, который шел от Москвы на восток, и ген. Ренненкампфа, двигавшегося от Харбина на запад. Позже подошел к Владивостоку ген. Мищенко, когда схлынула уже наиболее буйная масса запасных, и успокоил город мирным путем.

Ген. Ренненкампф выступил из Харбина 22 января 1906 г. с дивизией, шел, не встречая сопротивления, восстанавливая железнодорожную администрацию и усмиряя буйные эшелоны запасных. Усмирение производилось обыкновенно таким способом: высадит из поезда мятежный эшелон и заставит идти пешком километров за 25 по сибирскому морозу (30-40 град, по Реомюру) до следующей станции, где к определенному сроку их ждал порожний состав поезда.

Подойдя к Чите, считавшейся наиболее серьезным оплотом революционного движения, Ренненкампф остановился и потребовал сдачи города. После нескольких дней переговоров Чита сдалась без боя. Ренненкампф сменил высших администраторов Забайкальской области{35}, отобрал у населения оружие и арестовал главных руководителей мятежа, предав их военному суду. Так поступал и в дальнейшем. Впоследствии левая печать обрушилась на Ренненкампфа, обвиняя его суды в нарушении процессуальных правил, в несправедливости и суровости приговоров... Вероятно, судебные ошибки были, в особенности принимая во внимание царствовавший тогда хаос. Но это был суд, предваряемый следствием, дававший возможность подсудимым и защите выступать против обвинения. [176]

Совершенно иначе действовал ген. Меллер-Закомельский. Я знал его по службе в Варшавском округе, где он командовал 10-й пехотной дивизией, в штабе которой я отбывал лагерный сбор в 1899 г. Нрав у него и тогда был крутой, но в мирной обстановке ничем особенным он себя не проявлял.

В донесении Меллер-Закомельского государю о результатах экспедиции были такие строки:

«Ренненкампфовские генералы сделали крупную ошибку, вступив в переговоры с революционерами и уговорив их сдаться... Бескровное покорение взбунтовавшихся городов не производит никакого впечатления».

Исходя из этого взгляда, с отрядом всего только 2 роты, 2 пулемета и 2 орудия, посаженным в поезд Меллер-Закомельский в три недели проехал от Москвы до Читы, более 6 тыс. километров, произведя повсюду жестокую расправу...

* * *

К середине февраля революционное движение на Сибирской магистрали схлынуло, в Харбине стачечный комитет был арестован, началась нормальная эвакуация маньчжурских корпусов.

Государь, крайне недовольный бездействием ген. Линевича в отношении революционного движения, приказал ему немедленно выехать в Россию, не дожидаясь приезда его заместителя, ген. Гродекова. Такой же приказ получил и ген. Куропаткин, который в отношении революции держал себя твердо и разумно. Причем Куропаткину повелено было ехать морем через Владивосток, высадиться в одном из портов Черного моря, где ждать дальнейших распоряжений. Словом — ссылка. Обиженный Куропаткин ответил телеграммой, донося, что, по состоянию здоровья, он не может выдержать такого длительного морского путешествия, чуть не кругом света, и просил дать ему возможность, не откладывая, вместе со своими сотрудниками закончить «Отчет» о своем командовании. По-видимому, этот «Отчет», о составлении которого знали в Петербурге и боялись разного рода неожиданностей, и послужил причиной таких необычных мер в отношении Куропаткина. [177] В конце концов он получил приказ — выехать по железной дороге «с первым отходящим эшелоном», не останавливаться в Петербурге и его окрестностях, проживать в своем имении, в Шешурино (Псковской губ.), воздержаться от всяких интервью, от оправданий и высказываний в печати.

Впоследствии эти ограничения были сняты.

В Шешурине Куропаткин оканчивал свой «Отчет», составивший четыре солидных тома. Нося характер самооправдания и часто не беспристрастно освещая события, труд этот все же давал обильный фактический материал, а 4-й том его, в котором подводились «итоги» и разбирались армейские язвы и причины наших неудач, представлял особенный интерес. О существовании этого труда стало широко известно, но в свет он не появлялся. Военное министерство, оберегая репутации некоторых начальников, которых обвинял Куропаткин — одних поделом, других несправедливо, — категорически воспротивилось опубликованию «Отчета». Тем временем в иностранной печати стали появляться выдержки из книг Куропаткина, а газета «Голос Москвы» приступила к печатанию 4-го тома, под видом перевода из американского издания его. Так более двух лет шла борьба между министерством и Куропаткиным, пока с книг его не был снят запрет.

В Шешурине помогал Куропаткину редактировать 4-й том мой приятель подполковник генерального штаба Крымов. Он рассказывал мне, что его поразило огромное количество дневников Куропаткина, в которых он день за днем описывал с величайшей подробностью обстоятельства своей жизни, военной и государственной деятельности. Обращали на себя внимание пометки, сделанные на полях дневников рядом лиц, игравших историческую роль в судьбах страны: «Верно, такой-то»... Оказалось, что Куропаткин, записав бывший с кем-либо важный разговор, при следующем свидании просил это лицо подтвердить правильность записи...

Куропаткин рассказывал Крымову, как однажды, еще до войны, государь обратился: к нему:

— Я слышал, Алексей Николаевич, что вы ведете дневник. Интересно было бы прочесть что-нибудь.

— Слушаю, Ваше Величество!

Куропаткин отобрал две-три тетрадки с более или менее нейтральным содержанием и при очередном докладе вручил их государю. [178] Возвращая потом тетрадки, государь сухо сказал:

— Да, интересно.

Велико было смущение Куропаткина, когда он обнаружил, что одна тетрадка попала ошибочно, и в ней содержался крайне резкий отзыв по поводу предполагавшегося награждения свитским званием одного из лиц, причастных к концессии на Ялу...

Куропаткин считал, что с этого именно времени (начало 1903 года) началось охлаждение к нему государя.

Первая революция  — в стране

В народных массах России не оказалось достаточно благоприятной почвы для революции политического характера. Деревня с 1902 и до конца 1907 года, в особенности в Поволжье и в Прибалтике, поджогами и разграблением помещичьих имений и захватами их угодий пыталась разрешить исключительно аграрную проблему — крестьянского малоземелья, значительно осложненную низким уровнем земледельческой культуры. В Прибалтике, кроме того, играл большую роль элемент национальный — на почве острой вековой вражды между эстонским и латышским крестьянством и помещиками-немцами и крайней бытовой отчужденности этих двух элементов. Под флагом национального освобождения, при безучастии народных масс, в Польше применялся широко террор одной только боевой организацией «П. П. С.», под руководством Пилсудского. Произведено было покушение на Варшавского генерал-губернатора Скалона и других лиц высшей администрации, убийства чинов полиции и налеты на казначейства. Сам будущий диктатор Польши принял личное участие и руководил ограблением на 200 тыс. руб. почтового вагона на станции Безданы, около Вильны... Вспомним, что и будущий диктатор СССР, Сталин, начал свою карьеру, совершив ограбление, сопровождавшееся многочисленными жертвами, Тифлисского казначейства. В Финляндии было совершено за все время два террористических акта, в том числе убийство генерал-губернатора Бобрикова. [179] Народ бурлил, но, получив конституционные гарантии, успокоился.

В городах незначительный численно городской и рабочий пролетариат интересовался только улучшением своего жизненного стандарта и лишь очень немногие относились сознательно к программным требованиям социалистических революционных партий. Беспорядки в городах, кроме восстания в Москве, сравнительно быстро и легко ликвидировались.

Наконец, еще меньше было политического элемента в солдатских бунтах, возникавших на почве революционной пропаганды, излишних стеснений казарменной жизни и не везде здоровых отношений между солдатами и офицерами, особенно во флоте. В «требованиях» восставших частей было оригинальное смешение привнесенной извне чужеродной партийной фразеологии с чисто солдатским фольклором. «Четыреххвостка»{36} стояла рядом с требованием «стричься бобриком, а не под машинку».

Ввиду таких народных настроений, революционеры, как я уже говорил, подымали народ упрощенным бунтарским лозунгом — «Долой!». А так как при наличии законопослушной армии поднятие восстания было делом безнадежным, то все усилия их были направлены на разложение армии. Собственно, только солдат, ибо, по признанию издававшегося тогда в Париже революционного журнала «Красное Знамя» —

«переманить удавалось только самых плохих офицеров, из которых выйдут два-три ловких мошенника революции, которые будут тянуть ее на скверные дороги военного авантюризма, и рядиться в крохотные Кромвели».

Если суждение «Красного Знамени» неверно, так как были, без сомнения, офицеры, шедшие в революцию по убеждению, то, во всяком случае, их было очень мало. Мы убедились в этом в 1917 году, когда все тайное стало явным и подпольный стаж открывал людям дорогу к почестям и возвышению. Из позднейшей полемики двух крупных революционеров Савинкова и Дейча выяснились комические подробности поисков ими в Петербурге («для установления связи») революционного «Союза офицеров», или никогда не существовавшего, или совершенно бездеятельного. [180]

В конце 1905 и в начале 1906 г. возник ряд военных бунтов, местами кровавых, особенно во флоте: Свеаборг, Кронштадт, Севастополь, бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», спасшемся бегством в румынский порт и т. д. Бунты — эпизодические, неорганизованные, продолжавшиеся по нескольку дней и подавленные законопослушными частями. Так в Севастополе во время бунта, подготовленного социалистами-революционерами и начатого лейтенантом Шмидтом, поднявшим красный флаг на корабле «Очаков», мятежные корабли были потоплены огнем с береговых батарей и с оставшихся верными судов флота. Брестский полк, под влиянием трех офицеров примкнувший к восставшим матросам, «раскаялся» и сам принял участие в подавлении мятежа. Характерно, что эти три офицера-революционера спаслись бегством, оставив на произвол судьбы своих ближайших помощников-солдат, которые были пойманы и казнены.

Наиболее серьезное восстание произошло в Москве. Началось с выступления 2-го гренадерского Ростовского полка, которое, впрочем, после двух дней мирно закончилось. Остальные войска гарнизона, тронутые пропагандой, сохраняли неопределенное настроение. Понадеясь на соучастие московского гарнизона, образовавшийся в Москве «Совет рабочих депутатов» 20 декабря объявил всеобщую забастовку и призвал население к восстанию. На улицах возводились баррикады, целый ряд заводских зданий обращен был в крепкие опорные пункты, рабочим роздано было хранившееся тайно оружие.

Между тем генерал-губернатор Москвы, адмирал Дубасов, не надеясь на лояльность московского гарнизона, просил Петербург о присылке подкреплений; ему были посланы Семеновский гвардейский полк из Петербурга и Ладожский полк из Варшавского округа. Эти части, при помощи местной артиллерии, начали бой с восставшими. В течение нескольких дней, подвигаясь шаг за шагом, уничтожая баррикады, беря приступом дома, разрушая артиллерией и сжигая опорные пункты, они на 9-й день подавили восстание.

Маленький эпизод — отголосок Московского восстания. 1925 год. Брюссель. Я — в эмиграции. Случайно съехались у меня бывший генерал-квартирмейстер моей ставки на Юге России ген. Плющевский — Плющик и [181]

бывший член моего правительства Астров, видный московский либеральный деятель. По нашей тесноте ночевали они в одной комнате. Начали делиться воспоминаниями. Плющевский, командовавший в 1905 году для ценза одной из рот Семеновского полка, рассказывал:

— Подвигаясь по одной из улиц, моя рота встретила упорнейшее сопротивление. Из одного дома, занятого революционерами, с верхнего этажа сыпались пули — подойти нельзя. Случайно я заметил в нижнем этаже вывеску аптекарского магазина. Меня осенило. С двумя солдатами бросились к магазину, выломали дверь. Там оказалось много спирту, бензина, эфиру. Свалили все в кучу и осторожно издали подожгли. Сами успели выскочить, а дом взлетел на воздух.

Астров поднялся на постели.

— Позвольте, где это было?

Плющевский назвал улицу.

— Так я же там был и все это видел собственными глазами...

Оказалось, что Астров, находясь поблизости, с возмущением и гражданской скорбью наблюдал тогда взрыв дома.

Две психологии, два мировоззрения, характерные для эпохи первой революции... Добрые отношения между моими гостями не нарушились. Две революции и, как следствие их, пришествие большевизма, у многих представителей либеральной демократии изменили взгляд на прошлое. И даже некоторые «строители баррикад» пришли к запоздалому заключению, что «революции не стоило делать».

В большинстве мятежных частей, несмотря на старание партийных агитаторов, движение имело сумбурный характер, и также сумбурны были предъявленные ими требования. Так, например, Самурский полк (Кавказ) потребовал от офицеров сдать оружие и... выдать знамя; ввиду отказа, командир полка, полковой священник и 3 офицера были убиты. Севский полк (Полтава) требовал выпуска уголовных арестованных из губернской тюрьмы и провозглашения «Полтавской республики». Соседний Елецкий полк (Полтава) взбунтовался также, но требовал только устранения в полку хозяйственных непорядков и при этом громил евреев и оказавшихся в полку агитаторов. Кронштадтские матросы начали с требования [182] «Учредительного Собрания», а окончили разгромом 75 магазинов и 68 лавок. Тем не менее во многих требованиях можно было уловить одообразные черты, привнесенные извне и нашедшие отражение впоследствии в знаменитом приказе № 1 «Совета солдатских и рабочих депутатов» (1917), положившем начало разложению армии. В этом отношении весьма характерно «постановление» упомянутого выше 2-го гренадерского Ростовского полка, составленное при участии московского комитета социалистов-революционеров:

ОБЩИЕ ТРЕБОВАНИЯ:

Отмена смертной казни.

Двухлетний срок службы.

Отмена формы вне службы.

Отмена военных судов и дисциплинарных взысканий.

Отмена присяги.

Освобождение семейств запасных от податей.

Избрание взводных и фельдфебелей самими солдатами.

Увеличение жалованья.

СОЛДАТСКИЕ ТРЕБОВАНИЯ:

Хорошее обращение.

Улучшение пищи и платья.

Устройство библиотеки.

Бесплатная пересылка солдатских писем.

Столовые приборы, постельное белье, подушки и одеяла.

Свобода собраний.

Свободное увольнение со двора.

Своевременная выдача солдатских писем.

Замечательно, что утром, перед вручением начальству требований, солдаты раздумали и, решив, что «Общие требования» ни к чему, предъявили только «солдатские». Но набранные за ночь столбцы московских левых газет описывали вручение ростовцами полковому начальству «требований» с полным их текстом. [183]

* * *

Первые раскаты революционного грома, как я уже говорил, вызвали прострацию власти; отсутствие решительных мер и прямых указаний местам, бездеятельность в отношении длящейся анархии на Сибирском пути и во всей стране, выступление, хотя и кратковременное революционного «правительства» Хрусталева в самой столице, наконец, вырванные у власти, не сумевшей вовремя и добровольно пойти навстречу чаяниям благоразумной части общества — новые основные законы. Командный состав растерялся, главным образом, на почве неуменья сочетать новые начала государственного строя с войсковым обиходом. Местами это явление принимало трагикомический характер, как, например, на Кавказе, когда растерявшееся начальство, по совету одного из видных революционеров, социал-демократа Рамишвили, для «подавления народных беспорядков» выдало его организации несколько сот казенных ружей.

На почве растерянности властей на местах выросло такое явление, не сродное военной среде, как организация тайных офицерских обществ; не для каких-либо политических целей, а для самозащиты. Мне известны три таких общества. В Вильне и Ковне офицерство, ввиду угроз террористическими актами по адресу высших военных начальников, взяло на учет известных в городе революционных деятелей, предупредив их негласно о готовящемся возмездии... В Баку дело обстояло более просто и откровенно: открытое собрание офицеров гарнизона постановило и опубликовало во всеобщее сведение:

«В случае совершения убийства хоть одного офицера или солдата гарнизона, прежде всего являются ответственными, кроме преступников, руководители и агитаторы революционных организаций. Преступники пусть знают, что отныне их будут ловить и убивать. Мы не остановимся ни перед чем для восстановления и поддержания порядка».

В этих случаях террор вызывал ответный террор, самосуд — ответный самосуд.

Власть, придя в себя, первым делом озаботилась для удовлетворения армии улучшением ее материального положения. [184] Увеличено было солдатское жалованье и приварочный оклад, введено снабжение одеялами, постельным бельем и т. д. И, учитывая человеческую слабость, военное ведомство определило для войск, командируемых с целью предотвращения беспорядков, суточные деньги в размерах по тогдашним масштабам довольно больших — для солдата 30 коп. в сутки. Я был свидетелем, с какой охотой ходили в уезды роты Саратовского гарнизона и как ревниво относились они к соблюдению очереди.

Наряду с этим продолжалось подавление солдатских бунтов силою. В январе 1906 г. Совет министров представил государю доклад о необходимости суровых репрессий «против попыток пропаганды к нарушению военной службы». Государь, однако, не согласился, положив резолюцию:

«Строгий внутренний порядок и попечительное отношение начальства к быту солдат лучше всего оградят войска от проникновения пропаганды в казарменное расположение».

Эта резолюция — единственная, ставшая в свое время достоянием гласности, получила широкое распространение и создала среди нас не совсем правильное впечатление о той позиции, которую занимал государь в происходившей борьбе. Впоследствии оказалось, что в целом ряде других резолюций были требования «применения к мятежникам самой решительной репрессии», исходя из того положения, что «каждый час промедления может стоить в будущем потоков крови». Но все эти резолюции глава правительства Витте держал под замком в своем письменном столе, чтобы отвести от государя одиум карательных мероприятий, вызванных роковой неизбежностью, но иногда бесцельно жестоких, волновавших общественное мнение страны. Впрочем, жестокости проявлялись с обеих сторон, в особенности в Прибалтике. Такие эпизоды, как сожжение заживо в Курляндии, в Газенпоте, революционерами солдат драгунского разъезда не могли смягчить взаимоотношений...

По большевистским источникам (подсчет историка Покровского), которых нельзя заподозрить в преуменьшении, раз дело идет о «виновности» царского режима, число жертв за год первой революции во всей России исчисляется в 13 381 человек. По большевистским масштабам и большевистской практике — цифра эта должна казаться им совершенно ничтожной. [185]

* * *

Офицерство, придавленное маньчжурскими неудачами, больно чувствуя свою долю вины в случившемся, тяжело переживало поход против себя и армии, открывшийся после октябрьского манифеста. Печать, в первый год после Манифеста пользовавшаяся абсолютной свободой, будила страсти и рознь. Органы крайне правого направления («Земщина» и др.), отождествляя себя облыжно с армейскими кругами, видели спасение страны и армии не в реформах, а в «разгоне арестантской Думы» и в «возвращении розги»... Просто правая печать высказывалась неопределенно о «возврате к исконным началам»... Революционеры, справедливо полагая, что революция провалилась благодаря армии, продолжали работу по ее разложению. В сотрудничестве с радикальной демократией они высмеивали армию на сходках, в печати, с подмостков театров, в заседаниях земств и городов; выраставшие первое время, как грибы после дождя, юмористические журналы — и текстом и карикатурами — подвергали хуле военных людей и те понятия о долге, которые им внушали на службе. Для поношения армии и подрыва в ней дисциплины была использована не раз трибуна первых двух Государственных Дум и даже речи защитников в военных судах...

В либеральных кругах, в лагере русской интеллигенции, шел разброд и взаимное непонимание. В качестве яркого отражения их я приведу полемику между двумя типичнейшими интеллигентами, возгоревшуюся в 1906 году на страницах газеты «Русские Ведомости». Между молодым подполковником Генерального штаба кн. А. М. Волконским — представителем либеральной военной молодежи и одним из видных кадетских лидеров кн. П. Долгоруким.

Долгорукий: «...Пока правительство и народ в лице его представителей представляют из себя как бы два враждебных лагеря, пока правительство упорствует и предпочитает, вопреки ясно выраженной воле народа, следовать советам кучки людей, пока не установилось полное соответствие между властью законодательной и исполнительной, до тех пор нельзя ожидать умиротворения России, до тех пор нельзя ожидать и от войска — [186] сынов того же русского народа — чтобы оно было вполне безучастно в этой убийственной распре и слепым орудием в руках правительства. Неосуществимы и бесплодны поэтому пожелания, чтобы армия стояла вне политики и была беспартийной... Нельзя безнаказанно противо-ставлять солдата — сына народа — тому же народу.

(Трагична позднейшая судьба двух братьев, князей Петра и Павла Долгоруких — передовых либеральных деятелей, которых невозможно было обвинить в «реакционных помыслах». Оба стали впоследствии эмигрантами. Павел, из-за тоски по родине, пробрался тайно в СССР, где был схвачен и убит. Петра — восьмидесятилетнего больного старца — большевики арестовали в Праге в 1945 году и вывезли в СССР, где он исчез бесследно).

Волконский: «Из обоих лагерей зовут армию к себе... К несчастью, и внутренние процессы при разгаре страстей не могут пройти безболезненно. Одни уже кричат о разгоне Думы, другие призывают армию к присяге... И вот из оскорбляемых, оклеветанных рядов ее раздаются спокойные голоса: оставьте нас, нам нет дела до ваших партий; меняйте законы — это ваше дело. Мы же — люди присяги и «сегодняшнего закона». Оставьте нас! Ибо, если мы раз изменим присяге, то, конечно, никому из вас тоже верны не останемся... И тогда будет хаос, междуусобие и кровь».

Армия устояла благодаря корпусу офицеров, который после 1905 года, относясь с большим вниманием, анализом, не раз осуждением, к некоторым явлениям военной и общегосударственной жизни, сохранил характер государственно-охранительной силы.

В этом его историческая заслуга, в этом же предопределение его позднейшей трагической судьбы.

* * *

В начале 1906 года революционное движение пошло сильно на убыль. К апрелю боевые организации социалистов-революционеров были разгромлены в Москве и Петербурге. Происходили еще террористические акты в Польше, а в деревне спорадически возникали аграрные беспорядки до конца 1907 года.

Нет сомнения, что самодержавно-бюрократический [187] режим России являлся анахронизмом. Нет также сомнения, что эволюция его наступила бы раньше, если бы не помешало преступление, совершенное в 1881 году революционерами — «народовольцами», убившими императора Александра II, после великих реформ, им произведенных{37}, и накануне привлечения представителей народа (земств) к государственному управлению. Это преступление на четверть века задержало эволюцию режима.

Манифест 30 октября, хотя и запоздалый, был событием огромной исторической важности, открывавшим новую эру в государственной жизни страны. Пусть избирательное право, основанное на цензовом начале и многостепенных выборах, было несовершенным... Пусть в русской конституции не было парламентаризма западно-европейского типа — обстоятельство ныне, когда этот парламентаризм повсеместно переживает кризис, в достаточной мере спорное... Пусть права Государственной Думы были ограничены, в особенности бюджетные... Но, со всем тем, этим актом заложено было прочное начало правового порядка, политической и гражданской свободы и открыты пути для л е-гальной борьбы за дальнейшее утверждение подлинного народоправства.

Но радикально-либеральная интеллигенция на коалицию с правящей бюрократией и на сотрудничество с ней не пошла, требуя замены всего правительственного аппарата людьми своего лагеря. Государь не пожелал передавать всю власть в руки оппозиции, тем более что «правотворчество» первых двух Дум внушало ему опасения. Создалось положение, при котором исключалась возможность легального обновления Совета министров лицами, пользовавшимися «общественным доверием». В результате радикально-либеральная демократия, не желавшая революции, своей обостренной оппозицией способствовала .созданию в стране революционных настроений, а социалистическая демократия всеми силами стремилась ко 2-й революции. [189]

Военный ренессанс

Ген. Куропаткин в своих «Итогах» несчастной японской кампании писал о командном составе:

«Люди с сильным характером, люди самостоятельные, к сожалению, не выдвигались вперед, а преследовались; в мирное время они для многих начальников казались беспокойными. В результате такие люди часто оставляли службу. Наоборот, люди бесхарактерные, без убеждений, но покладистые, всегда готовые во всем соглашаться с мнением своих начальников, выдвигались вперед».

Японская война привела нас и к другому «открытию», что командному составу необходимо учиться. До войны начальник, начиная с должности командира полка, мог жить спокойно с тем «научным» багажом, который был вынесен из военного или юнкерского училища; мог не следить вовсе за прогрессом военной науки, и никому в голову не приходило поинтересоваться его познаниями. Какая-либо поверка почиталась бы оскорбительной. Общее состояние части и отчасти только управление ею на маневрах давали критерий для оценки начальника. Последнее, впрочем, весьма относительно: при нашем всеобщем благодушии грубые ошибки сходили безнаказанно.

В 1906 году вышло впервые высочайшее повеление

«установить соответствующие занятия высшего командного состава, начиная с командиров частей (полков) до командиров корпусов включительно, направленные к развитию военных познаний».

Это новшество вызвало на верхах большое раздражение: ворчали старики, видя в нем «поругание седин» и «подрыв авторитета».

Но дело пошло понемногу, хотя первое время не без трений и даже курьезов. Занятия со старшими начальниками заключались нормально в двухсторонних военных играх на планах или в поле. Многократно участвуя в этих занятиях, я вынес убеждение в большой их пользе. Не говоря уже о поучительности их, они давали возможность участникам присмотреться друг к другу и способствовали добровольному или принудительному отсеиванию невежд.

Как туго входила в сознание военных верхов идея необходимости учиться, свидетельствует эпизод, случившийся в 1911 году. [189] По инициативе военного министра Сухомлинова была организована в Зимнем дворце военная игра с участием вызванных для этой цели командующих войсками округов — будущих командующих армиями. Игра должна была вестись в присутствии государя, который лично принимал участие в составлении первоначальных директив, в качестве будущего Верховного главнокомандующего{38}. В залах дворца все было приготовлено для ведения игры. Но за час до назначенного срока главнокомандующий войсками Петербургского военного округа, великий князь Николай Николаевич добился у государя ее отмены... Сухомлинов, поставленный в неловкое положение, подал в отставку, которая не была принята.

Только в 1914 году, перед самой войной, в Киеве Главному управлению Генерального штаба удалось провести военную игру, старшими участниками которой были будущий главнокомандующий и командующие армиями на Австрийском фронте. В основание этой весьма поучительной игры, в которой и я принимал участие в скромной роли начальника какого-то авангарда, были приняты во внимание фактические планы как наши, так и австрийский, который незадолго перед тем удалось добыть нашей агентуре из Генерального штаба в Вене. Впрочем, ввиду того, что дело получило огласку, начальник австрийского Генерального штаба Конрад фон Генцендорф в последние недели перед войной успел изменить свой план.

В результате введения нового пенсионного устава, новых аттестационных правил и проверки знаний старших начальников, начался и добровольный уход многих и принудительное отсеивание, которое армейский юмор окрестил названием «избиение младенцев». В течение 1906-1907 годов было уволено и заменено от 50 до 80% начальников, от командира полка до командующего войсками округа. Приостановленный было в 1906 году Закон о предельном возрасте, в 1910 г. был восстановлен, способствуя омоложению офицерского корпуса. Поднялся также и образовательный ценз: в списке генералов в 1912 году было 55,2% окончивших одну из военных академий. [190]

Все эти мероприятия если и не могли за 10 лет пересоздать командный состав, то, во всяком случае, значительно подняли его уровень по сравнению с эпохой японской войны.

* * *

Полоса безвременья вызвала в армейской среде государственно-опасное явление. Неудачи минувшей войны и отношение общества и печати к офицерству поколебали во многих офицерах веру в свое призвание. И начался «исход», продолжавшийся примерно до 1910 года и приведший в 1907 году к некомплекту в офицерском составе армии до 20%.

Но далеко не все поколебались. Наряду с «бегством» одних, маньчжурская неудача послужила для большинства моральным толчком к пробуждению, в особенности среди молодежи. Никогда еще, вероятно, военная мысль не работала так интенсивно, как в годы после японской войны. О необходимости реорганизации армии говорили, писали, кричали. Усилилась потребность в самообразовании, значительно возрос интерес к военной печати.

Тем временем и военное ведомство частью приступило, частью наметило ряд реформ: омоложение и улучшение командного состава, повышение образовательного ценза военных училищ, организация кадров второочередных дивизий, усиление артиллерии, новая дислокация и т. д. Но работа эта шла страшно медленно, будя в армии тревогу и нарекания. Новый устав о воинской повинности, например, вышел только в 1912 году, далеко не оправдав ожиданий. Новое положение о полевом управлении войск было утверждено только в начале мировой войны. Ряд комиссий по реорганизаций быта и хозяйства войск так и не закончили к войне выработку новых норм.

В 1909 году военный министр секретным циркуляром сообщил старшим начальникам о возникновении тайных офицерских организаций, поставивших себе якобы целью ускорить насильственными мерами, по их мнению, «медленный и бессистемный ход реорганизации армии». [191] Министр требовал принятия мер против этого явления... Об организациях подобного типа я никогда не слышал и уверен, что они и не существовали. Были явления другого порядка.

Еще осенью 1905 года, после заключения мира с Японией, в отряде ген. Мищенко, по инициативе старшего адъютанта штаба, капитана Хагандокова, состоялось собрание десятка офицеров для обсуждения предложенного им проекта офицерского союза, основанного на выборном начале и имевшего целью оздоровление армии. Я присутствовал на двух таких собраниях до отъезда своего в Европейскую Россию. Цель была благая, но та форма, в которую должно было вылиться сообщество — что-то вроде офицерского совдепа, — казалась несродною военному строю, и потому я не принял участия в осуществлении проекта. Позднее я узнал из газет, что в мае 1906 г. в Петербурге, с разрешения военного министра Ридигера, состоялось заседание вновь возникшего общества, принявшего наименование «Обновление». Открытое собрание это привлекло большую офицерскую аудиторию, главным образом, благодаря слуху, что членом общества состоит популярный ген. Мищенко. Временный председатель «Обновления», капитан Хагандоков изложил программу общества — самую благонамеренную: самообновление и самоусовершенствование; подготовка кадров, соответствующих современным требованиям войны; борьба с рутиной и косностью, «принесшими так много горя Государю и Отечеству». Устав общества представлен был военному министру, который его не утвердил. Тем дело и кончилось.

Эпизод этот имел впоследствии неожиданное для меня продолжение. Тем, кто черпает «исторический материал» из советских источников, известно, как преломляется он в советском кривом зеркале. Некто Мстиславский, вся деятельность которого заставляет предполагать, что был он в то время провокатором, в 1928 году напечатал в советском «историческом» журнале{39} свои воспоминания о мифическом офицерском союзе, в котором он якобы играл руководящую роль. [192] В них он, между прочим, писал:

«В рядах тайного офицерского революционного союза 1905 года числился, правда очень конспиративно, ничем себя не проявляя, будущий «герой контрреволюции» Деникин. Он был в то время на Дальнем Востоке и его вступление в союз в высоких уже чинах произвело на дальневосточных товарищей наших чрезвычайное впечатление».

Парижская эмигрантская газета «Последние Новости» поместила рецензию на этот журнал и приведенную мною выдержку из статьи Мстиславского. Я послал в газету опровержение:

«Всю жизнь работал открыто, ни в какой ни тайной, ни явной политической или иной организации никогда не состоял, ни с одним революционером до 1917 года знаков не был; а если кого-нибудь из них видел, то только присутствуя случайно на заседаниях военных судов».

Прошло 14 лет. 1942 год. Я жил в захолустном городке на юге Франции под бдительным присмотром гестапо. В газете немецкой пропаганды на русском языке «Парижский Вестник» появилась статья другого провокатора, только уже справа, полковника Феличкина, который, обличая роль «жидомасонов» в истории русской революции, привел без всякой связи с текстом упомянутые фразы Мстиславского, сопроводив их доносом:

«Ярый противник сближения России с Германией Деникин, парализуя дальновидную политику ген. П. Н. Краснова{40}, на наших глазах уже перешел в жидомасонский лагерь».

Феличкин не успел выслужиться перед немцами, так как вскоре умер.

* * *

С 1908 года интересы армии нашли весьма внимательное отношение со стороны Государственных Дум 3-го и 4-го созыва, вернее их национального сектора. По русским основным законам вся жизнедеятельность армии и флота направлялась верховной властью, а Думе предоставлено было рассмотрение таких законопроектов, которые требовали новых ассигнований. Военное и морское министерства ревниво оберегали от любознательности Думы сущность вносимых законодательных предположений. [193] На этой почве началась борьба, в результате которой Дума, образовав «Комиссию по государственной обороне», добилась права обсуждать по существу, «осведомившись через специалистов», такие, например, важные дела, как многомиллионные ассигнования на постройку флота и реорганизацию армии.

«Осведомление» шло двумя путями: при посредстве официальных докладчиков военного и морского ведомства, которые давали комиссии лишь формальные сведения, опасаясь, что излишняя откровенность, став известной левому сектору Государственной Думы, может повредить делу обороны, и путем частным. По инициативе А. И. Гучкова{41} и ген. Василия Гурко{42}, под председательством последнего, образовался военный кружок из ряда лиц, занимавших ответственные должности по военному ведомству, который вошел в контакт с умеренными представителями Комиссии по государственной обороне. Многие участники кружка, как ген. Гурко, полковники Лукомский, Данилов и другие, играли впоследствии большую роль в Первой мировой войне. Все эти лица не имели никаких политических целей, хотя за ними и утвердилась шутливая кличка «младотурок». На совместных с членами Думы частных собраниях обсуждались широко и откровенно вопросы военного строительства, подлежавшие внесению на рассмотрение Думы. Военные министры Ридигер и потом Сухомлинов знали об этих собраниях и им не препятствовали. Так шла совместная работа года два, пока в самом военном кружке не образовался раскол на почве резкой и обоснованной критики частным собранием некоторых, внесенных уже в Думу, без предварительного обсуждения в нем, законопроектов. Об этом узнал Сухомлинов и встревожился. Лукомский и трое других участников вышли из состава кружка. «Мы не могли, — писал мне впоследствии Лукомский, — добиваться, чтобы Дума отвергала законопроекты, скрепленные нашими подписями». В отношении других, более «строптивых младотурок», в том числе и самого Гурко, Сухомлинов, после доклада государю, принял меры к «распылению этого соправительства», как он выражался, предоставив им соответственные должности вне Петербурга. [194]

(Невольно напрашивается сопоставление: как расправляется самодержец Сталин с уклоняющимися или только с подозреваемыми в уклоне от «генеральной линии» партии?!)

В таких, более чем умеренных, формах выражалась в военном мире оппозиция. Только военная печать, как увидим ниже, пользовавшаяся такой свободой, как ни в одной из великих западных держав, не переставала тревожить власть имущих.

В Варшавском и в Казанском военных округах

Приехав с Дальнего Востока в Петербург, я узнал неутешительные для себя лично новости. Главное управление Генерального штаба, не дожидаясь прибытия эвакуируемых, вследствие расформирования маньчжурских армий, офицеров, поторопилось заместить все вакантные должности офицерами младшими по службе и не бывшими на войне или же прибывшими давно с театра войны и не вернувшимися туда — «воскресшими покойниками», как их называли армейские острословы. На мое заявление, что Ставка главнокомандующего уже два месяца тому назад телеграфировала о предоставлении мне должности начальника штаба дивизии, полковник, ведавший назначениями, возразил, что телеграмма не была получена. По справке оказалось, однако, что телеграмма имеется, и смущенный полковник предложил мне временно принять низшую должность штаб-офицера при корпусе, по моему выбору. Я выбрал штаб 2-го кавалерийского корпуса, в котором служил до войны и который квартировал в Варшаве.

«Временное назначение» длилось, однако целый год.

Варшавский округ жил по-прежнему «гуркинскими» традициями. Фельдмаршал Гурко оставил округ в 1894 году, после него во главе войск стоял ряд генералов — гр. Шувалов, кн. Имеретинский, Чертков, Скалон, — назначавшихся только по соображениям внутреннего порядка: командование войсками в Польше соединено было с управлением краем (генерал-губернаторство). [195] Мера правильная теоретически, ибо предотвращала многие конфликты. Практически же страдало и управление, и командование. Варшавские генерал-губернаторы — люди высшего света — не имели никакого общения с широкими кругами польской общественности, за исключением аристократии, т. е. по преимуществу «угодовцев» (соглашателей), и свою осведомленность о жизни края черпали исключительно из докладов ближайших сотрудников и охранной полиции. Что же касается управления войсками, они, сознавая свою неподготовленность, и не пытались даже принимать в нем фактическое участие. Прослужив в штабе округа почти год (1900), я хорошо ознакомился с характером взаимоотношений на верхах. Варшавским округом правил состоявший в должности бессменно в течение 10 лет «гуркинский» начальник штаба, ген. Пузыревский. Блестящий профессор Военной Академии, автор премированного Академией Наук труда, преподаватель истории военного искусства наследнику — будущему императору Николаю II, участник русско-турецкой войны, он был человеком острого слова, тонкой иронии и беспощадных характеристик. Принадлежал к категории «беспокойных» и имел много врагов. Поэтому не был привлечен на японскую войну и до конца жизни не получил военного округа. Нашел «умиротворение» впоследствии в спокойном кресле члена Государственного Совета (верхняя палата), после чего вскоре умер.

«Его светлость полагает» или «Командующий войсками приказал» — это был лишь официальный штамп на бумагах нашего штаба, иногда весьма важных, но не восходивших к докладу выше кабинета Пузыревского. Впрочем, светлейший князь Имеретинский в начале своего командования сделал попытку освободиться от опеки Пузыревского. Поводом послужил инцидент на прощальном обеде, данном в Петербурге уезжавшему Имеретинскому. Когда кто-то предложил тост за успехи нового командующего, жена военного министра, г-жа Куропаткина, дама весьма экстравагантная, довольно громко обратилась к князю:

— Э, что там говорить! Приедете в Варшаву и попадете в руки Пузыревского, как другие...

Князь покраснел и ничего не ответил.

Так объясняли в штабе первые непривычные для нас [196] шаги нового командующего. На докладе своего начальника штаба он был сух и не удовлетворился подсказанным ему готовым решением.

— Я хочу знать историю вопроса.

— Слушаю!

На другой день во дворец понесли целые груды дел, из которых Пузыревский стал читать пространные выдержки в течение несколькочасового доклада командующему, знакомя его с «историей вопросов» и повергая в безысходную тоску. Кн. Имеретинский терпел такое истязание неделю и, наконец, сдался. По-прежнему из кабинета ген. Пузыревского стали выходить приказания и заключения со штампом: «Его светлость полагает»... «Командующий войсками приказал»...

Ген. Пузыревский в 1902 году назначен был на безличную должность «помощника командующего войсками» Варшавского округа. Его заместители по должности начальника штаба были люди гораздо меньшего калибра, но и при них продолжался этот странный порядок управления в округе, наиболее важном стратегически («Передовой театр») и содержавшем наибольшую численно армию. И тем не менее войска Варшавского округа продолжали стоять на должной высоте. Настолько живуч военный быт и военные традиции.

* * *

Во 2-м кавалерийском корпусе прямого дела у меня было мало. Я печатал в военных журналах статьи военно-исторического и военно-бытового характера и читал доклады об японской войне в собрании Варшавского Генерального штаба и в провинциальных гарнизонах. Не обошлось и без сенсации, когда появилась в «Разведчике» моя статья в щедринском духе о быте и нравахв Варшавском главном интендантстве. А в общем, отсутствие живого дела меня изрядно тяготило, в особенности когда получено было распоряжение о расформировании корпуса, и вся наша деятельность свелась к скучной и длительной канцелярской ликвидации. Поэтому я воспользовался заграничным отпуском, побывал в Австрии, Германии, Франции, Италии и Швейцарии — как турист. [197]

Уже год подходил к концу, а назначение мое все задерживалось. Я напомнил о себе по команде Главному управлению Генерального штаба, но в форме недостаточно корректной. Через некоторое время пришел ответ:

«Предложить полковнику Деникину штаб 8-й Сибирской дивизии. В случае отказа, он будет вычеркнут из кандидатского списка»...

Никогда у нас по Генеральному штабу не было принудительных назначений, тем более в Сибирь. Поэтому я, «в запальчивости и раздражении», ответил еще менее корректным рапортом, заключавшим только три слова: «Я не желаю». Ожидал новых неприятностей, но вместо них получил нормальный запрос с предложением принять штаб 57-й резервной бригады{43} с прекрасной стоянкой в городе Саратове, на Волге.

* * *

В конце января 1907 года я приехал в Саратов, находившийся на территории Казанского военного округа, равного площадью всей средней Европе. Округ — отдаленный, находившийся вне внимания высоких сфер и всегда несколько отстававший от столичного и пограничных округов. В то время, жизнь округа была на переломе: уходило старое — покойное и патриархальное, и врывалось уже новое, ищущее иных форм и содержания. Три бригады округа вернулись с войны, где дрались доблестно. Вернулось немало офицеров с боевым опытом, появились новые командиры, новые веяния, и закипела работа. Округ проснулся.

В это самое время прибыл в Казань человек, топнул в запальчивости ногой и громко на весь округ крикнул:

— Согну в бараний рог!

Все, что я буду сейчас говорить о Казанском округе, где прошла 4-летняя полоса моей жизни, не может быть отнюдь отнесено ко всей русской армии. Ничего подобного ни раньше, ни позже в других округах не бывало. Случайное совпадение обстоятельств, выбитая революцией из колеи армейская жизнь, наконец, большее, чем где-либо [198] значение в армии отдельной личности — и положительное, и отрицательное — привели к тому, что командование войсками Казанского округа ген. Сандецким наложило на них печать моральной подавленности на несколько лет.

Никогда не воевавший, в 1905 году он командовал 34-й пехотной дивизией, стоявшей в Екатеринославе, выдвинулся усмирением там восстания и в следующем году занимал уже пост, командира гренадерского корпуса в Москве.

В это время все Поволжье пылало. Край находился на военном положении, и не только все войска округа, но и мобилизованные второочередные казачьи части и регулярная конница, привлеченная с западной границы, несли военно-полицейскую службу для усмирения повсеместно вспыхивавших аграрных беспорядков. Командовавший округом в 1906 году ген. Карас — человек мягкий и добрый — избегал крутых мер и явно не справлялся с делом усмирения» Не раз он посылал в Петербург телеграммы о смягчении приговоров военных судов, определявших смертную казнь и подлежавших его утверждению. Так как к тому же эти телеграммы не зашифровывались, то председатель Совета министров Столыпин усмотрел в действиях Караса малодушие и желание перенести одиум казней на него или государя. Караса уволили и на его место назначили, неожиданно для всех, Сандецкого.

Сандецкий наложил свои тяжелые руки — одну на революционеров Поволжья, другую на законопослушное воинство.

В первом же всеподданнейшем годовом отчете нового командующего проведена была параллель: в то время, как ген. Карас за весь год утвердил столько-то смертных приговоров (единицы), он, Сандецкий, за несколько месяцев утвердил столько-то (больше сотни). Штрих характерный: принятие мер суровых бывает не только правом, но и долгом; похваляться же этим не всякий станет.

* * *

Еще задолго до приезда к нам в Саратов нового командующего распространились слухи об его необыкновенной суровости и резкости. [199] Из Казани, Пензы, Уфы писали о грубых разносах, смещениях, взысканиях, накладываемых командующим во время смотров.

Вскоре выяснилось, что ген. Сандецкий читает приказы, отдаваемые не только по бригадам, но и по полкам. И требует в них подробных отчетов, разборов, наставлений по самым мелочным вопросам.

И пошел писать округ! «Бумага» заменила живое дело.

Поток бумаги сверху хлынул на головы оглушенных чинов округа, поучая, распекая, наставляя, не оставляя ни одной области службы — даже жизни — не «разъясненной» начальством, допускающей самодеятельность и инициативу. Другой поток — снизу — отчетов, сводок, статистических таблиц, вплоть до кривой нарастания припека в хлебопекарнях, до среднего числа верст, пройденных полковым разведчиком в поле — направлялся в штаб округа.

Нашелся в округе начальник бригады (54-й) ген. Гилейко, участник японской войны, пользовавшийся отличной боевой репутацией, который, будучи выведен из себя напоминанием о каком-то никому не нужном, нелепом отчете, написал в штаб округа: составление подобных отчетов для полков невыполнимо; до настоящего времени, чтобы не подводить подчиненных, штаб бригады сам сочинял их по выдуманным данным; ему известно, что такая же система практикуется и в прочих бригадах. Как поступать впредь?

Штаб округа не ответил.

Оказалось также, что командующий не доволен «слабостью» начальников. Много приказов о дисциплинарных взысканиях возвращалось с его собственноручными, всегда одинаковыми пометками: «В наложении взыскания проявлена слабость. Усилить. Учту при аттестации»{44}.

И началось утеснение.

Большинство начальников сохранили свое достоинство и справедливость. Но немало оказалось и таких, что на спинах своих подчиненных строили свою карьеру. Посыпались взыскания, как из рога изобилия, походя, за дело [200] и без дела, вне зависимости от степени вины, с одной лишь оглядкой — что скажут в Казани.

Назначен был, наконец, день смотра Саратовскому гарнизону. Приехал командующий, посмотрел, разнес и уехал, наведя панику. Особенно досталось двум штаб-офицерам, бывшим членами военного суда в только что закончившейся выездной сессии{45}. Сандецкий собрал всех офицеров гарнизона и в их присутствии разносил штаб-офицеров: кричал, топал ногами и, наконец, заявил, что никогда не удостоит их назначения полковыми командирами «за проявленную слабость».

А дело заключалось в следующем. В одном из полков при обыске в сундуке какого-то ефрейтора найдена была прокламация. Суд, приняв во внимание, что листок только хранился, а не распространялся, и другие смягчающие обстоятельства, зачел ефрейтору 10 месяцев предварительного заключения в тюрьме и, лишив его ефрейторского звания, выпустил на свободу... Это и вызвало гнев Сандецкого.

К чести нашего рядового офицерства надо сказать, что такое давление на судейскую совесть не имело результатов. И в дальнейшем приговоры по многим политическим делам в Саратове обличали твердость и справедливость членов военных судов. Наряду с приговорами суровыми, я помню, например, нашумевшее и явно раздутое дело о «Камышинской республике», по которому все обвиняемые, после блестящей защиты известного адвоката Зарудного, были оправданы... в явный ущерб карьере членов суда. Или еще другое громкое дело видного социал-революционера Минора. Только совести судей (двух наших подполковников) последний обязан был сравнительно легким наказанием, которое ему было вынесено. Смутило судей то обстоятельство, что на лицо были одни лишь косвенные улики. Конечно, в обоих случаях не могло быть никакого послабления, одно лишь чувство судейского долга. В первом процессе судьи верно отгадали сущность дела, во втором — ошиблись: Минор, как оказалось впоследствии, стоял во главе крупной боевой революционной организации юго-востока России... [201]

* * *

Наибольший произвол царствовал в деле аттестаций, от которых зависело все служебное движение офицеров. Я остановлюсь на трех примерах начальственного произвола, которые можно бы назвать анекдотическими, если бы этот анекдот не ломал жизни людей.

Полковник Лесного полка Леонтьев аттестован был отлично на выдвижение. Перевелся в другой полк бригады, принял батальон, и на другой же день ему пришлось представить этот батальон на смотр начальнику бригады. Батальон был обучен скверно, о чем и отдано было в приказе по бригаде. Сандецкий, прочитав приказ и не разобрав в чем дело, отменил аттестацию и объявил Леонтьеву «предостережение о неполном служебном соответствии». Эта формула влекла за собой поражение права выдвижения в течение двух лет.

Характерно, что трепетавший перед Сандецким начальник бригады не осмелился написать командующему об его ошибке. И только по приезде последнего в Саратов, по моему настоянию, рискнул доложить. Сандецкий ответил:

— Теперь уже аттестация в Главном штабе, отменять неловко. Приму во внимание в будущем году.

Леонтьев так и уехал в том же году в другой округ с «волчьим билетом».

Полковник Бобруйского полка Пляшкевич, отличнейший боевой офицер, был аттестован «вне очереди» на полк. В перечне его моральных качеств командир полка, между прочим, пометил: «Пьет мало». Каково же было наше удивление, когда через некоторое время пришло грозное предписание командующего, в котором объявлено было Пляшкевичу «предостережение» — за то, что «пьет», а начальнику бригады и командиру полка — выговор за неправильное удостоение. Тщетно было объяснение командира полка, что он хотел подчеркнуть именно большую воздержанность Пляшкевича... Сандецкий ответил, что его не проведут: уж если упомянуто о «питии», то значит Пляшкевич «пьет здорово».

Так и пропали у человека два года службы. Так как «бумага» играла судьбою людей, в официальной переписке приходилось мучительно взвешивать каждое слово. [202] Из полковых канцелярий постоянно приходили ко мне адъютанты за советом. Но ничто не спасало от печальных неожиданностей.

Капитану Балашовского полка Хвощинскому в отличной аттестации написано было «досуг свой посвящает самообразованию». Аттестация вернулась с резолюцией командующего: «Объявить предостережение за то, что свой досуг не посвящает роте». Я не поверил своим глазам. Сходил далее в библиотеку, справиться в академическом словаре: «Досуг — свободное от нужных дел время».

Хвощинский «бежал» в Варшавский округ.

И т. д., и т. д.

Начальник нашей бригады, ген. П., был человек добрый, скромный и очень боялся начальства. Побудить его оспорить невыполнимое требование штаба округа или заступиться за пострадавшего стоило больших усилий. Был такой случай. Ген. Сандецкий, прочитав приказ Хвалынскому полку и спутав фамилии, посадил под арест одного штабс-капитана вместо другого. Начальник бригады вызвал к себе пострадавшего и стал его уговаривать:

— Потерпите, голубчик. Вы еще молоды, роту не скоро получать. А если подымать вопрос — так не вышло бы худа. Вы сами знаете, если рассердится командующий...

Штабс-капитан претерпел.

Армейские будни заволокло грубостью, произволом и самодурством. И борьба с ними была почти безнадежна: повыше Казани был только Петербург, но в представлении армейского офицерства Петербург был далеким и недоступным, а в понимании солдат — чем-то астральным. Знал ли Петербург — что делается в Казанском округе? Конечно. Из судных дел, жалоб, печати. Знал и государь. Сухомлинов писал впоследствии:

«Несмотря на всю доброту, у государя, в конце концов, лопнуло терпение, и Его Величество приказал мне изложить письменно, что он недоволен тем режимом, который установил в своем округе Сандецкий». Потом, когда военный министр собрался ехать в Поволжье, государь приказал: «Скажите командующему от моего имени, что я его ревностную службу ценю, но ненужную грубость по отношению к подчиненным не одобряю».

Поволжье еще бродило, и наличие там во главе [203] войск сурового начальника считалось, как видно, необходимым.

По какому-то поводу собрались однажды в Пензе старшие начальники округа на совещание. Председательствовал, вместо Сандецкого, который лечился на курорте, его начальник штаба, ген. Светлов. В конце совещания начальник 54-й резервной бригады, ген. Шилейко, завел речь о том, что во главе округа стоит человек заведомо ненормальный и что на них на всех лежит моральная ответственность, а на Светлове и служебная, за то, что они молчат, не доводя об этом до сведения Петербурга. Генералы, и в том числе Светлов, смутились, но не протестовали. Спустя некоторое время, Шилейко послал военному министру подробный доклад о деятельности Сан-децкого, повторив то определение, которое он сделал на пензенском совещании, и сославшись на согласие с ним всех его участников... Доклад этот был препровожден военным министром на заключение... Сандецкого.

Так как вся корреспонденция, по правилам, вскрывалась начальником штаба, трепещущий Светлов понес пакет во дворец командующего вместе со своим прошением об отставке. Что происходило во дворце — неизвестно. Но в конечном результате Шилейко был уволен в отставку «с мундиром и пенсией», а Светлов, против ожидания, остался на своем посту.

При такой нездоровой обстановке боевое обучение все же двигалось вперед — в силу общего подъема, охватившего военную среду, и невзирая на эксцессы Сандецкого.

Ген. П., не имевший боевой практики, писал огромные приказы — смотровые и хозяйственные и предоставлял мне вопросы боевой подготовки войск. Я пользовался широко этим правом. Организовал систематические занятия по тактике с офицерами гарнизона, привлекая к сотрудничеству участников минувшей войны; устраивал доклады и беседы по разным отраслям военного дела; по приглашению полковых командиров и помогал им в составлении тактических заданий и в проведении полевых учений. На бригадных маневрах применял новые веяния военной науки и результаты боевого опыта, стараясь приблизить учение к действительной обстановке современного боя.

Эта совместная дружная работа приносила пользу и мне, и полкам. [204]

Сандецкий благоволил к П. и отличил его чином генерал-лейтенанта и орденом. Но вот однажды во время большого маневра командующий приехал неожиданно в наш штаб и из беседы с П. убедился, что тот не в курсе отданных по бригаде распоряжений. Был весьма разочарован и сильно гневался. С тех пор благоволение кончилось.

В свободное от службы время в эти годы я много писал, помещая статьи в военных журналах, преимущественно в «Разведчике», под общей рубрикой «Армейские заметки». Судьба этого журнала — первого частного военного издания в России — отражает эволюцию военной мысли и... опеки над нею. В 1885 году у отставного капитана Березовского, владельца военно-книжного дела, возникла мысль об издании военного журнала. Его горячо поддержал ген. Драгомиров, в то время начальник Академии Генерального штаба. Несмотря на сочувствие делу и других видных представителей военной профессуры, начинание это в военном министерстве встретило категорическое противодействие. Сама мысль о распространении в армии частного военного органа объявлена была опасной ересью. В 1886 году Березовскому, без прямого разрешения, удалось выпустить нечто вроде журнала, но без права «ставить название и номер». Еще через два года министерство разрешило поставить заголовок («Разведчик»). И только после шести лет борьбы, когда император Александр III, которому случайно попался на глаза «Разведчик», приказал доставлять ему журнал, последний получил легальное право на существование.

Тем не менее, несмотря на монаршее внимание и сотрудничество с самого основания «Разведчика» таких видных лиц, как генералы Драгомиров, Леер, Газенкампф и др., журнал еле влачил существование, преодолевая с трудом не только препятствия сверху, но и инертность военной среды, с трудом усваивавшей совместимость свободы слова и критики с требованиями военной дисциплины. Только в 1896 году журнал стал окончательно на ноги, приобретая все большее распространение и популярность.

Возникавшие впоследствии другие частные военные органы пользовались меньшим успехом и были недолговечны. [205]

«Разведчик» был органом прогрессивным, пользовался, как и вообще частная военная печать, с конца девяностых годов, и в особенности после 1905 года, широкой свободой критики не только в изображении темных сторон военного быта, но и в деликатной области порядка управления, командования, правительственных распоряжений и военных реформ. И, во всяком случае, несравненно большей свободой, чем было во Франции, в Австрии и в Германии. Во Франции ни один офицер не имел права напечатать что-либо без предварительного рассмотрения в одном из отделов военного министерства. Немецкая военная печать, говоря глухо о своем утеснении, так отзывалась о русской:

«Особенно поражает, что русские военные писатели имеют возможность высказываться с большою свободой... И к таким заявлениям прислушиваются, принимают их во внимание»...

Или еще (статья ген. Цепелина):

«Очевидное поощрение, оказываемое в России военной литературе со стороны высшей руководящей власти, дает армии большое преимущество, особенно в деле поднятия духовного уровня корпуса русских офицеров»...

Я лично, касаясь самых разнообразных вопросов военного дела, службы и быта, не испытывал никогда ни цензурного, ни начальственного гнета со стороны Петербурга, хотя мои писания и затрагивали не раз авторитет высоких лиц и учреждений. Со стороны же местного начальства — в Варшавском округе было мало стеснений, в Киевском — никаких, но в Казанском, где жизнь давала острые и больные темы, ведя борьбу против установленного в округе режима, я подвергался со стороны командующего систематическому преследованию. При этом официально мне ставилась в вину не журнальная работа, а какие-либо несущественные служебные недочеты.

Сандецкий был весьма чувствителен к тому, что писалось о жизни округа, опасаясь огласки и зная, что в Петербурге уже накоплялось неудовольствие против него.

Однажды на каком-то совещании ген. Сандецкий разразился громовой, речью против офицерства:

— Наши офицеры — дрянь! Ничего не знают, ничего не хотят делать. Я буду гнать их без всякого милосердия, хотя бы пришлось остаться с одними унтерами.

Командир Инсарского полка, стоявшего в Пензе, полковник Рейнбот, [206] вернувшись с совещания, собрал своих офицеров и нашел уместным передать им в осуждение и назидание слова командующего. Мне рассказывали потом, что в собрании после его речи наступило жуткое, подавленное молчание. Забитое офицерство мучительно переживало незаслуженное оскорбление. Только один подполковник взволнованно обратился к Рейнботу:

— Господин полковник, неужели это правда? Неужели командующий мог это сказать?

— Да, я передал буквально слова командующего.

На другой день один из офицеров полка, штабс-капитан Вернер, отправил военному министру жалобу по поводу нанесенного ему лично отзывом командующего оскорбления{46}. Вскоре приехал в Пензу генерал от военного министра, произвел дознание и уехал. Штаб округа в свою очередь обрушился на полк угрозами и дознаниями. Вокруг инцидента росло возбуждение. Толки шли по всему округу.

Я горячо заинтересовался этим делом и собирался откликнуться в печати очередной «Армейской заметкой», как вдруг получаю из Казани тяжеловесный пакет «секретно, в собственные руки». В нем весь материал по пензенскому делу и приказание Сандецкого отправиться в Пензу и произвести дознание по частному поводу: о подполковнике, реплика которого, приведенная выше, по мнению командующего, подрывала авторитет командира. полка... недоверием к его словам. Назначение именно меня для этого дела не вытекало совершенно из моего служебного положения, а само «преступление» было до нелепости придуманным. Но придумано не без остроумия: я был обезоружен, так как говорить в печати о пензенском деле, доверенном мне в секретном служебном порядке, я уже не имел права.

Я сделал единственное, что мог: доказал правоту штаб-офицера и дал о нем самый лучший отзыв, которого он вполне заслуживал.

В результате подполковник и капитан были переведены военным министром в другие части, а ген. Сандецкий получил «в собственные руки» синий пакет с высочайшим выговором.

Однажды, уже незадолго до моего ухода из округа, [207] одна из «Армейских заметок» вызвала особенно серьезное осложнение. В ней я описывал полковую жизнь вообще и горькую долю армейского капитана. Как в его жизни появился маленький просвет, в виде удачно сошедшего смотра, и как потом в смотровом приказе он прочел: «В роте полный порядок и чистота, но в кухне пел сверчок{47}. За такой «недосмотр» последовало взыскание, а за взысканием капитан сам запел сверчком и был свезен в больницу для душевнобольных.

Конечно, это был шарж, но правдиво рисовавший жизнь в округе и изобиловавший фактическими деталями.

Ген, Сандецкий был в отъезде, и начальник штаба округа, ген. Светлов, после совещания со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. Доклад по этому поводу Светлов сделал тотчас же по возвращении Сандецкого и к удивлению своему услышал в ответ:

— Читал и не нахожу ничего особенного.

«Дело о сверчке» положено было под сукно. Но тотчас же вслед за сим на меня посыпались подряд три дисциплинарных взыскания — «выговоры», наложенные командующим за какие-то якобы мои упущения по службе.

Приехав через некоторое время в Саратов, ген. Сандецкий после смотра отозвал меня в сторону и сказал:

— Вы совсем перестали стесняться последнее время — так и сыплете моими фразами... Ведь это вы пишете «Армейские заметки» — я знаю!

— Так точно, ваше превосходительство, я.

— Что же, у меня — одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать.

Я ничего не ответил.

В последние месяцы моего пребывания в Казанском округе случилось из ряда вон выходящее происшествие. В один из полков Саратовского гарнизона переведен [208] был из Казани полковник Вейс, который оказался «осведомителем» ген. Сандецкого. Эту свою роль он играл почти открыто; его боялись и презирали, но внешне не проявляли этих чувств. Осенью состоялось бригадное аттестационное совещание{48}, на котором полковник Вейс единогласно признан был недостойным выдвижения на должность командира полка. Начальник бригады скрепя сердце утвердил аттестацию, но с тех пор потерял покой. А Вейс, открыто потрясая портфелем, в котором лежал донос, говорил:

— Я им покажу! Они меня попомнят!

В конце года состоялось в Казани окружное совещание. Вернулся оттуда начальник бригады совершенно убитый.

— Ну и разносил же меня командующий! Верите ли, бил по столу кулаком и кричал, как на мальчишку. По бумажке, написанной рукой Вейса, перечислял мои «вины» по сорока пунктам, вроде таких: «Начальник бригады, переезжая в лагерь, поставил свой рояль на хранение в цейхгауз Хвалынского полка»... Или еще: «Когда в штабе бригады командиры полков доложили, что они не в состоянии выполнить распоряжение командующего, начальник бригады, обращаясь к начальнику штаба, сказал: «Мы попросим Антона Ивановича{49}, он сумеет отписаться». .. Словом, мне теперь крышка.

Я был настолько подавлен всей этой пошлостью, что не нашел слов утешения.

Через несколько дней пришло предписание командующего: как смело совещание не удостоить выдвижения «вне очереди» Вейса, которого он считает выдающимся и еще недавно произвел в полковники «за отличие». Командующий потребовал созвать совещание вновь и пересмотреть резолюцию.

Такого насилия над совестью мы еще никогда не испытывали.

Вызвал я на это совещание телеграммами командиров полков из Астрахани и Царицына; собралось нас семь человек. У некоторых вид был довольно растерянный, но тем не менее все единогласно постановили — остаться [209] при нашем прежнем решении. Я составил мотивированную резолюцию и, по одобрении ее совещанием, стал вписывать в прежний аттестационный лист Вейса. Ген. П. выглядел очень скверно. Не дождавшись конца заседания, он ушел домой, приказав прислать ему на подпись всю переписку.

А через час прибежал вестовой генерала и доложил, что с начальником бригады случился удар.

* * *

Положение осложнялось еще тем, что замещать начальника бригады предстояло лицу совершенно анекдотическому, ген. Февралеву. Ему предоставили «дослуживать» в роли командира полка недостающий срок для получения полной пенсии. Февралев страдал запоем, грозный Сандецкий знал об этом и, к удивлению нашему, никак не реагировал. Ко мне Февралев чувствовал расположение и даже почему-то побаивался меня. Это давало мне возможность умерять иногда его выходки. Перед приемом бригады Февралевым я высказал сомнение, что его командование окончится благополучно. Но он успокоил меня:

— Ноги моей в штабе не будет. И докладами не беспокойте. Присылайте бумаги на подпись, и больше никаких.

Такая «конституция» соблюдалась в течение многих недель.

На другой день после памятного совещания я послал аттестацию Вейса в Казань. Получил строжайший выговор за представление бумаги, «не имеющей никакого значения без подписи начальника бригады». Штаб округа выразил даже сомнение — действительно ли содержание ее было известно и одобрено ген. П... Я описал обстановку совещания и послал черновики с пометками и исправлениями П.

В Казани, видимо, всполошились. После двух пензенских историй — новая могла пошатнуть непрочное положение командующего. Вскоре приехал в Саратов помощник начальника штаба округа — для виду с каким-то служебным поручением, фактически же — позондировать, как отразилась на жизни гарнизона новая история. [210]

Разузнавал стороной об обстоятельствах болезни П. и о моих служебных отношениях с Февралевым. Зашел и ко мне:

— Не знаете ли, как это случилось, какая причина болезни ген. П.?

— Знаю, ваше превосходительство. В результате нравственного потрясения, пережитого начальником бригады на приеме у командующего войсками, его постиг удар.

— Как вы можете говорить подобные вещи!

— Это безусловная правда.

После этого эпизода Казань совершенно замолкла, предоставив нас всех собственной участи. Между тем положение все более осложнялось. Началось переформирование нашей резервной бригады в дизизию, с выключением одних частей и включением других, со сложным перераспределением имущества, вызывавшим столкновение интересов и требовавшим властного и авторитетного разрешения на месте.

Между тем ген. П. понемногу поправлялся, стал выходить на прогулку, но память не возвращалась, он постоянно заговаривался. Генерал заявил о своем намерении посетить полки, я отговаривал его и, на всякий случай, принял свои меры. Однажды прибегает ко мне дежурный писарь, незаметно сопровождавший П. на прогулке, и докладывает, что генерал сел на извозчика и поехал в сторону казарм... Я бросился за ним в казармы и увидел в Балашовском полку такую сцену.

В помещении одной из рот выстроены молодые солдаты, собралось все начальство. Ген. П. уставился мутным стеклянным взглядом на молодого солдата и молчит. Долго, мучительно. Гробовая тишина... Солдат перепуган, весь красный, со лба его падают крупные капли пота... Я обратился к генералу:

— Ваше превосходительство, не стоит вам так утруждать себя. Прикажите ротному командиру задавать вопросы, а вы послушаете.

Кивнул головой. Стало легче. Отвел меня в сторону командир полка и говорит:

— Спасибо, что выручили. Я уж не знал, что мне делать. Представьте себе — объясняет молодым солдатам, что наследник престола у нас — Петр Великий...

Кое-как закончили, и я увез генерала домой. [211]

Положение создавалось невозможное, и я телеграфировал в штаб округа, что начальник бригады просит разрешения приехать в Казань для освидетельствования «на предмет отправления на Кавказские минеральные воды». В душе надеялся, что примут какие-либо меры. П. поехал. Произвел на комиссию тяжелое впечатление — не мог даже вспомнить своего отчества... Тем не менее назначили на ближайший курс лечения, и тем ограничились.

Вернувшись из Казани, очевидно под впечатлением благополучного исхода поездки, ген. П. отдал приказ о вступлении своем в командование бригадой... Я протелеграфировал об этом в Казань, но Сандецкий хранил упорное молчание. Очевидно, он был настолько смущен Саратовской историей и боялся огласки ее, что не хотел принимать в отношении П. принудительных мер.

По-прежнему я отдавал распоряжения и приказы, заведомо для штаба округа и полков — от себя, хотя и скрепленные подписью П., как раньше Февралева. Опять П. стремился навещать полки, и больших усилий стоило удержать его от этого. Наконец, срок подошел, он уехал на воды. Около месяца после этого продолжалось еще фиктивное командование Февралева, пока не приехал новый начальник переформированной из нашей бригады дивизии.

* * *

Мне остается упомянуть вкратце о дальнейшей судьбе некоторых из описанных лиц.

Генералы П, и Февралев были уволены в отставку и скоро умерли.

{50}Во время войны во внутренних округах полевых войск не было, только запасные батальоны и тыловые военные учреждения.

Ген. Сандецкий оставался на своем посту до 1912 года (5 лет), после чего был назначен в Военный совет. Но во время первой мировой войны его назначили командующим Московским военным округом{50}. Все пошло по-старому. Военный министр Сухомлинов написал в Ставку Верховного главнокомандующего:

«Сандецкий восстановил против себя почти всю Москву. Я съездил в [212] Москву, по повелению Его Величества, уговаривать его, чтобы он свирепствовал с большим разбором»...

Очевидно, не помогло. Сандецкого убрали из Москвы, но дали прежний Казанский округ. В мартовские дни (революция 1917) ген. Сандецкий был арестован Казанским гарнизоном. Временное правительство назначило над ним следствие по обвинению в многократном превышении власти. Большевики впоследствии убили его.

Переживая памятью казанскую фантасмагорию, я до сих пор не могу понять, как можно было так долго мириться с самоуправством Сандецкого. Во всяком случае, подобный эпизод так же, как и назначения в преддверии второй революции на министерские посты лиц, вызывавших всеобщее осуждение, послужило одной из важных причин падения авторитета верховной власти.

В Архангелогородском полку

Высочайшим приказом от 12 июня 1910 г. я был назначен командиром 17-го пехотного Архангелогородского полка, квартировавшего в городе Житомире, Киевского военного округа.

Полк этот, один из старейших в Российской армии, созданный Петром Великим, незадолго перед тем отпраздновал 200-летие своего существования. Строитель Петербурга, участник войн Петра Великого и его преемников, с Суворовым совершивший славный Сент-Готардский переход, имевший боевые отличия за русско-турецкую войну 1877-1878 гг. Только в японскую кампанию, подвезенный уже к самому концу на Сипингайские позиции, он в военных действиях участия не принял.

Чтобы оживить в памяти полка его боевую историю, я возбудил ходатайство о передаче полку хранившихся в Петербурге, в складах, старых полковых знамен, которых нашлось — 13. Эти знамена — свидетели боевой славы полка на протяжении двух столетий — одни с уцелевшими полотнищами, другие — изодранные в сражениях или совсем обветшалые, сохранялись потом в созданном мною полковом музее, в котором удалось собрать не мало реликвий полка. В числе памятников старины был первый «требник» художественно-рукописной работы, по [213] которому совершались богослужения в походной полковой церкви в Петровские времена (начало 18 столетия).

Прибывшие к нам знамена были встречены с большой торжественностью — строем всего полка, в присутствии высших начальников и командующего войсками Киевского округа генерала Иванова.

Установление этой красивой символической связи с прошлым вызвало большой подъем в офицерском составе. Меньший — в малокультурной солдатской среде; но и там предварительное ознакомление с историей полка и торжества встречи реликвий произвели хорошее впечатление.

Архангелогородский полк имел усиленный состав, так как по плану мобилизации он развертывался в два полка и запасной батальон. Офицеров, врачей и чиновников было в полку 100, солдат около 3-х тысяч.

Офицерский состав полка военным делом интересовался, работал и вел себя исправно. Следуя системе генерала Завацкого{51}, я за четыре года командования полком дисциплинарных взысканий на офицеров не накладывал. Провинившиеся приглашались в мой кабинет для соответственного внушения или, в более интимных случаях, к председателю офицерского суда чести, полковнику Дженееву — человеку высоких моральных и воинских качеств. Этого было достаточно, и только раза два дело доходило до суда чести, причем в одном случае офицер был удален из полка, в другом — суд ограничился внушением. Ни одного серьезного скандала за все время моего командования не было.

Внушением не исчерпывалось командирское участие в офицерской жизни. Во многих затруднительных и «конфиденциальных» случаях офицеры обращались за решением ко мне, до определения «алиментов» включительно. Такой «третейский суд» был гораздо удобнее, чем официальный, так как, во-первых, дело не выносилось за стены моего кабинета и во-вторых, не вызывало никаких расходов.

В политическом отношении офицерство, как и везде в России, было лояльно к режиму и активной политикой не занималось. Два-три офицера были близки к местной черносотенной газете — направления «Союза Русского Народа»{52}, но каким-либо влиянием в полку они не пользовались. Офицеров левого направления не было. [214]

После японской войны и первой революции, невзирая на выяснившуюся лояльность офицерского корпуса, он был тем не менее взят под особый надзор сыскных органов, и командирам полков периодически присылались весьма секретные «черные списки» «неблагонадежных» офицеров, для которых закрывалась дорога к повышению. Трагизм этих списков заключался в том, что оспаривать обвинение было почти безнадежно, а производить свое негласное расследование не разрешалось. Мне лично пришлось вести длительную борьбу со штабом Киевского округа по поводу назначения двух отличных офицеров — командиром роты и начальником пулеметной команды. Явная несправедливость их обхода подорвала бы их военную карьеру и веру в себя да и легла бы тяжелым бременем на мою совесть, а объяснить неудостоенным, в чем дело — нельзя было. С большим трудом удалось отстоять этих офицеров.

Через два года оба они пали смертью храбрых в боях первой мировой войны.

* * *

«Черные списки» составлялись по трем линиям: департамента полиции, жандармской и особой — военной, созданной Сухомлиновым в бытность его министром. В каждом штабе военного округа учреждена была должность начальника контрразведки, во главе которой стоял переодетый в штабную форму жандармский офицер. Круг деятельности его официально определялся борьбой с иностранным шпионажем... На самом, деле главная роль его была другая. Полковник Духонин{53}, будучи тогда начальником разведывательного отделения штаба округа, горько жаловался мне на непривычную и тяжелую атмосферу, внесенную новым органом, который, официально подчиняясь генерал-квартирмейстеру, фактически держал под подозрением и следил не только за всем штабом, но и за своими начальниками. [215] «Линия» эта была совершенно самостоятельна и возглавлялась жандармским полковником Мясоедовым, непосредственно подчиненным Сухомлинову и пользовавшимся его полным доверием. В распоряжение Мясоедова предоставлены были министром крупные суммы.

Окончилось это нововведение трагично.

Еще в 1912 г. во время рассмотрения бюджета военного министерства в комиссии Государственной Думы Гучков{54} обрушился на военного министра Сухомлинова по поводу крупного ассигнования на мясоедовскую работу, забронированного формулой, которой министр заведомо злоупотреблял: «На расходы, известные Его Императорскому Величеству». Гучков поведал собранию, что Мясоедов, служивший в жандармском корпусе, был выгнан со службы за ряд уголовных дел, в том числе за скупку в Германии оружия и тайную перепродажу его в России. Сухомлинов, невзирая на это, не только определил его вновь на службу и приблизил к себе, но и поставил во главе столь ответственного учреждения.

В комиссии разыгралась бурная сцена, Сухомлинов покинул заседание. Слухи о происшедшем проникли в печать. Мясоедов вызвал Гучкова на дуэль, которая окончилась бескровно. Инцидент этот вызвал беспокойство и при дворе, но Сухомлинов сумел убедить Государя, что все это лишь интрига против него лично со стороны его врагов — Гучкова и помощника военного министра{55}. В результате последний был устранен от должности. Но и Мясоедов, спустя некоторое время, был освобожден от службы.

В начале первой мировой войны, благодаря лестной рекомендации Сухомлинова, Мясоедов вновь вышел на поверхность, получив назначение на Западный фронт по разведочной части. Но в 1915 г. он был уличен в шпионаже в пользу Германии, судим военным судом и казнен...

Ввиду каких-то процессуальных неправильностей и спешного проведения этого дела возникла легенда; будто казнен невинный... Недоброжелатели верховного командования (великий князь Николай Николаевич) пустили [216] слух, что все дело было создано и проведено искусственно для того, чтобы оправдать тогдашние крупные неудачи на нашем фронте. Во время второй революции и после на эту тему в печати часто появлялись полемические статьи, и «Дело Мясоедова» в глазах некоторых стало одним из тех загадочных криминальных случаев, которые остаются в истории таинственными и неразгаданными.

У меня лично сомнений в виновности Мясоедова нет, ибо мне стали известны обстоятельства, проливающие свет на это темное дело. Мне их сообщил генерал Крымов, человек очень близкий Гучкову и ведший с ним работу.

В начале войны к Гучкову явился японский военный агент и, взяв с него слово, что разговор их не будет предан гласности, сообщил: на ответственный пост назначен полковник Мясоедов, который состоял на шпионской службе против России у японцев... Военный агент добавил, что считает своим долгом предупредить Гучкова, но так как, по традиции, имена секретных сотрудников никогда не выдаются, он просит хранить факт его посещения и сообщения секретным.

Гучков начал очень энергичную кампанию против Мясоедова, окончившуюся его разоблачением, но, связанный словом, не называл источника своего осведомления.

Подтверждением всего вышесказанного служит письмо Сухомлинова от 2 апреля 1915 г. к начальнику штаба Верховного Главнокомандующего генералу Янушкевичу:

«Только что мне подали Ваше письмо и я узнал, что заслуженная кара состоялась (казнь А. Д. Мясоедова). Что это за негодяй, можно судить по его письмам, которые он мне писал (шантажные), когда я его уволил. Но хороши же и Гучков с Поливановым, которые не пожелали дать никаких данных при следствии, чтобы выяснить этого гуся своевременно».
* * *

Офицерский состав полка был, конечно, преимущественно русский, но было несколько поляков и совершенно обруселых немцев, был армянин, грузин. Как и везде в русской армии, национальные перегородки в офицерской, да и в солдатской среде стирались совершенно, [217] не отражаясь вовсе на дружном течении полковой жизни. В частности, в военном быту отсутствовало совершенно понятие «украинец», как нечто обособленное от рядового понятия «русский».

Когда однажды (1908 г.) правая пресса выступила с нападками на засилие «иноплеменников» в командном составе{56}, официоз военного министерства «Русский Инвалид» дал отповедь:

«Русский — не тот, кто носит русскую фамилию, а тот, кто любит Россию и считает ее своим отечеством».

Правительственная политика, действительно, придерживалась такого направления в офицерском вопросе в отношении всех иноплеменников, кроме поляков. Секретными циркулярами, в изъятие из закона, был установлен в отношении их ряд ограничений — несправедливых и обидных. Но тут надо добавить, что в военном и товарищеском быту тяготились этими стеснениями, осуждали их и, когда только можно было, обходили их.

Совершенно закрыт был доступ к офицерскому званию лицам иудейского вероисповедания. Но в офицерском корпусе состояли офицеры и генералы, принявшие христианство до службы и прошедшие затем военные школы. Из моего и двух смежных выпусков Академии Генерального штаба я знал лично семь офицеров еврейского происхождения, из которых шесть ко времени мировой войны достигли генеральского чина. Проходили они службу нормально, не подвергаясь никаким стеснениям служебным или неприятностям общественного характера.

Не существовало национального вопроса и в казарме. Если солдаты — представители нерусских народностей — испытывали большую тягость службы, то, главным образом, из-за незнания русского языка. Действительно, не говорившие по-русски латыши, татары, грузины, евреи составляли страшную обузу для роты и ротного командира, и это обстоятельство вызывало обостренное отношение к ним. Большинство такого элемента были евреи. В моем полку и других, которые я знал, к солдатам-евреям относились вполне терпимо. [218] Но нельзя отрицать, что в некоторых частях была тенденция к угнетению евреев, но отнюдь не вытекавшая из военной системы, а приносимая в казарму извне, из народного быта и только усугубляемая на почве служебной исполнительности. Главная масса евреев — горожане, жившие в большинстве бедно, — и потому давала новобранцев хилых, менее развитых физически, чем крестьянская молодежь, и это уже сразу ставило их в некоторое второразрядное положение в казарменном общежитии. Ограничение начального образования евреев «хедером», незнание часто русского языка и общая темнота еще более осложняли их положение. Все это создавало — с одной стороны, крайнюю трудность в обучении этого элемента военному строю, с другой — усугубляло для него в значительной мере тяжесть службы. Надо добавить, что некоторые распространенные черты еврейского характера, как истеричность и любовь к спекуляциям, тоже играли известную роль.

На этой почве, и принимая во внимание малую культурность еврейской массы, выросло следующее дикое явление:

По должности командира полка в течение четырех лет мне приходилось много раз бывать членом Волынского губернского присутствия по переосвидетельствованию призываемых на военную службу. Перед моими глазами проходили сотни изуродованных человеческих тел, главным образом евреев. Это были люди темные, наивные, слишком примитивно симулировавшие свою немочь, спасавшую от воинской повинности. Было их и жалко, и досадно. Так калечили себя люди по всей черте еврейской оседлости{57}. Ряд судебных дел в разных городах нарисовал мрачную картину самоувечья и обнаружил существованью широко распространенного института подпольных «докторов», которые практиковали на своих пациентах: отрезывание пальцев на ногах, прокалывание барабанной перепонки, острое воспаление века, грыжи, вырывание всех зубов, даже вывихи бедренных костей... [219]

Таков был удел бедных и убогих, ибо еврейская интеллигенция и плутократия отбывала повинность на нормальных льготных условиях в качестве вольноопределяющихся.

Казарменный режим сам по себе никак не мог вызывать столь тягостного явления; ведь люди не только уродовали, но и калечили себя, губили часто здоровье на всю жизнь... И если виновна власть в том, что создала ряд ограничений для евреев, то не малая вина лежит и на интеллигентной и богатой еврейской верхушке, которая, горячо и страстно ратуя за равноправие, не принимала, однако, мер для поднятия в пределах возможного (а это было возможно) культуры и зажиточности своих местечковых соплеменников.

Во всяком случае, в Российской армии солдаты-евреи, сметливые и добросовестные, создавали себе всюду нормальное положение и в мирное время. А в военное — все перегородки стирались сами собой и индивидуальная храбрость и сообразительность получали одинаковое признание.

* * *

Нашей 5-й дивизией командовал генерал Перекрестов, человек не узкий и не формалист, благожелательно относившийся к нам. Ни он, ни высшее начальство — корпусной командир (ген. Щербачев) и командующий войсками округа (ген. Н. И. Иванов), — давая общие указания, не вмешивались в компетенцию полковых командиров, и мы могли спокойно заниматься своим делом.

По части парадов и церемониальному маршу мой полк отставал от других — на это я не обращал особенного внимания. Стрелял полк хорошо, а маневрировал даже лучше других.

Опыт японской войны и новые веяния в тактике помогали мне вне учебных программ натаскивать людей на ускоренных маршах (накоротке), благодаря чему на маневрах мой полк сваливался как снег на голову на не ожидавшего его «противника». Устраивал переправы через реки, непроходимые вброд, всем полком, без мостов и понтонов, пользуясь только такими имевшимися под руками средствами, как доски, веревки, снопы соломы, и помощью своих хороших пловцов. [220] Надо было видеть, с каким увлечением и радостью все чины полка участвовали в таких внепрограммных упражнениях и сколько природной смекалки, находчивости и доброй воли они при этом проявляли. Музыкантская команда, плывущая вокруг турецкого барабана... Пулеметная команда, снявшая колеса у повозок, примостившая под них брезент и в таком импровизированном понтоне перевозившая пулеметы и патроны... Отдельные солдаты, привязавшие себе под мышки по снопу...

Было и поучительно, и весело.

Я сдал полк перед самой мировой войной и считаю, что в боевом отношении он был подготовлен хорошо. Архангелогородский полк, как я говорил уже, по мобилизации разворачивался в два полка. Первого полка во время войны в боях мне не пришлось встретить. 2-й полк (он получил название) весной 1915 г. вошел временно в состав большой группы, которой я командовал и занимал весьма тяжелый участок позиции на моем фронте. Об этом эпизоде я расскажу дальше.

* * *

В 1911 г. полк участвовал в царских маневрах под Киевом. Для меня это был второй подобный случай: первый раз мне довелось, в качестве командира роты, принять участие в царских маневрах Варшавского округа в 1903 году.

1-го сентября маневры закончились, Государь объезжал войска, оставшиеся в том положении, где их застал «отбой». Я был свидетелем того энтузиазма, почти мистического, который повсюду вызывало появление царя. Он проявлялся и в громких безостановочных криках «ура», и в лихорадочном блеске глаз, и в дрожании ружей, взятых на «караул», и в каких-то необъяснимых флюидах, пронизывавших офицеров, генералов и солдат — «народ в шинелях».

Тот самый народ, который через несколько всего лет с непостижимой жестокостью обрушился на все, имеющее отношение к царской семье, и допустивший ее страшное убийство.

Утром 2-го сентября войска двинулись к сборному пункту для царского смотра. Мой полк, как старший по [221] номеру в округе (17-й), должен был первым проходить перед Государем церемониальным маршем; от него же назначена была почетная стража — офицер, унтер-офицер и солдат — лично представлявшиеся царю. Это было целое событие в жизни полка, вызвавшее задолго много волнений при выборе, экипировке и подготовке почетной стражи.

Как только мы прибыли на сборный пункт, нас ошеломила весть, распространившаяся, как молния: вчера вечером в Киевском театре на торжественном представлении, в присутствии Государя, революционер Багров выстрелом из револьвера тяжело ранил главу правительства П. А. Столыпина... В городе — волнение. Ночью три казачьих полка из состава маневрировавших войск спешно посланы были в Киев для предотвращения ожидавшегося еврейского погрома, так как Багров был еврей.

Настроение офицерства, относившегося в огромном большинстве с сочувствием и к личности и к политике Столыпина, сильно понизилось. Солдатская же масса, не разбиравшаяся в таких вопросах, отнеслась к событию довольно равнодушно, ее больше волновал вопрос — состоится ли смотр. Он состоялся.

В течение нескольких часов войска проходили перед Государем и величественная картина этого парада захватывала всех. Опять, как всегда, войска были объяты высоким подъемом и присутствие царя вызывало восторженное волнение.

Это было через 6 лет после первой революции и за 6 лет до второй... Тогда еще настроение армии было вполне лояльным и благоприятным монархии, его легко было бы поддержать и дальше, если б не ряд последовавших роковых обстоятельств и роковых ошибок, перевернувших вверх дном всю народную психологию и уронивших престиж власти и династии.

Об этом я расскажу подробно дальше.

Накануне еще военные начальники, до командиров полков включительно, получили приглашения на 2-е сентября к «высочайшему обеду» в Киевском дворце. Было известно, что Столыпин умирает в киевском госпитале, и мы предполагали, что парадный обед будет отменен. Но, против ожидания, вся программа пребывания царской семьи в Киеве — приемы, смотры, обеды — осталась без изменения.

Сведенные столы были накрыты в нескольких залах. [222]

Обед проходил в чинном и несколько пониженном настроении. Музыки не было, все говорили не громко. За нашим столом (вероятно, и за всеми другими) разговор шел исключительно о преступлении Багрова. Высказывалось вполголоса опасение, что заговорщики, быть может, метили выше...

В зале, где находился Государь, его гость — румынский королевич и высший генералитет, обычный ритуал: командующий войсками округа, ген. Иванов, сказал краткое приветствие от имени армии; Государь ответил несколькими словами и провозгласил тост за королевича, встреченный молча, одним вставанием.

Обед окончился. Нас пригласили в сад, где на маленьких столиках сервирован был черный кофе. Царь обходил столики, вступая в разговор с приглашенными. Подошел ко мне. Третий раз в жизни мне довелось беседовать с ним{58}. Государь, без всякого сомнения человек застенчивый, вне привычной среды, видимо, затруднялся в выборе тем для разговоров. Со мной он говорил о последнем дне маневров, об укреплениях, которые возвел мой полк на своей позиции и на которые он обратил внимание. Ясно было, что он хотел сказать приятное и полку и командиру.

Пошел дальше. Около него образовывались небольшие группы офицеров, к которым подходил и я. Все чего-то ждали, всем хотелось что-то запомнить. Но я слышал все такие же шаблонные, незначащие разговоры... Мертвящий этикет, окружающие его натянутые придворные и собственная застенчивость мешали царю подойти ближе к военной среде, узнать, чем она дышит, сказать такое слово, которое запало бы в душу... К той среде, которая, по традиции, по атавизму и пиетету к его личности — особенно чутко относилась к тому, что он говорит, и к тому, что про него говорят.

Это была моя последняя встреча с Государем. Никогда больше мне его видеть не пришлось.

* * *

Трагична судьба Столыпина. Глубокий патриот, сильный, умный и властный человек — он с малой кровью и [223] без потрясения государственных основ ликвидировал первую революцию и водворил в стране спокойствие. Связавший свою судьбу с Государственной Думой, он вынужден был распустить первые ее два состава, ведшие страну прямым путем к революции. Сторонник представительного строя, он нарушил основные законы, введя новый выборный закон 3-го июня 1907 г., установивший цензовый характер представительства, в сущности для спасения самой идеи парламента, которой тогда грозило упразднение.

Добившись проведения в жизнь аграрной реформы, путем выхода крестьян из общин и закрепления за ними в собственность участков земли, реформы, которая, в случае ее завершения, при условии упразднения затем сословной обособленности крестьян{59}, разрешила бы самый больной и острый социальный вопрос старой России{60} — Столыпин имел против себя и радикальные круги, требовавшие немедленного отчуждения всех помещичьих земель в пользу крестьян, и славянофильские и дворянские круги, стоявшие за общину.

Столыпин искренно искал сотрудничества с его правительством общественных элементов, но встретил непонимание и отказ: со стороны радикальной демократии, требовавшей перехода всей власти к ней; со стороны умеренно правой, заявлявшей, что правительство бессильно, будучи связано «закулисными темными силами»...

Слева Столыпина считали реакционером, справа (придворные круги, правый сектор Государственного Совета, объединенное дворянство) — опасным революционером. Есть просто что-то провиденциальное в том факте, что Столыпина убил член революционной боевой организации, состоявший одновременно на службе в охранном отделении (русская секретная полиция). В те дни не только среди киевлян, но и по всей России ходили слухи, что Столыпин «убит охранкой». Доказательств этому и поныне нет, по крайней мере я никогда не [224] встречал в печати. Но, нельзя не признаться, что со стороны охранной полиции проявлена была в этом деле преступная небрежность, граничившая с попустительством...

Столыпин, стремившийся всемерно поддержать уже колеблющийся трон, в конце своей карьеры навлек на себя нерасположение Государя и, если бы не был убит, то был бы в ближайшее время устранен им от власти.

Умер Столыпин в ночь с 5 на 6 сентября. Я был в этот день в Житомире и пошел на панихиду, которую служил Волынский архиепископ Антоний. Это человек незаурядный, высокообразованный, но принадлежавший к крайне правому флангу русской общественности и, будучи членом Святейшего Синода, ведший в Петербурге активную политику. Впоследствии, в эмиграции, Антоний, в сане митрополита, возглавил часть эмигрантской православной церкви, так называемой «Карловацкой юрисдикции», которая оказала наибольшее сопротивление подчинению американского православия советской патриархии, но вместе с тем сохранила реакционные политические тенденции.

Архиепископ Антоний перед панихидой сказал слово. Упрекнул покойного, что тот проводил «слишком левую политику и не оправдал доверия Государя». Единственно, мол, что примиряет с ним, это тот факт, что, будучи смертельно раненным, Столыпин, «сознав свою ошибку», повернулся к царской ложе и осенил ее крестным знамением. Закончил свое слово архиепископ фразой: «Помолимся же, чтобы Господь простил ему его прегрешения».

Будучи высокого мнения об уме владыки, я был потрясен, что это все, что он нашел нуж«ым сказать о большом государственном деятеле, пытавшемся спасти от крушения российский государственный, корабль, затопляемый волнами, бившими и слева, и справа...

* * *

Годы 1912 и 1913 проходили в тревожной обстановке. Балканские славяне в победоносной борьбе разрубали тогда последние оковы, наложенные на них Турцией, а Австро-Венгрия явно готовила свою армию, чтобы вновь умалить результаты их побед. Летом 1912 г. [225] Австрия пододвинула 6 корпусов к границам Сербии и 3 корпуса мобилизовала в пограничной с Россией Галиции.

Напряжение росло, и был момент, когда мой полк получил секретное распоряжение, согласно программе первого дня мобилизации, выслать отряды для занятия и охраны важнейших пунктов Юго-Западной железной дороги в направлении на Львов. Там они простояли в полной боевой готовности несколько недель.

Еще с 1908 г., после аннексии Боснии и Герцеговины, шли в Австро-Венгрии полным ходом приготовления к войне против Сербии и естественной ее покровительницы России. Военная партия из немецких и мадьярских кругов нашей соседки словом, пером и делом работала над созданием в стране враждебного России настроения, в особенности подогревая и провоцируя вожделения поляков и украинцев. Воззвания, призывающие «в предстоящем столкновении» стать на сторону Австро-Венгрии, наводняли, правда без видимого успеха, наши приграничные губернии, особенно Волынскую и Подольскую.

Словом, соседняя «дружественная» страна явно бряцала оружием, а мы повторяли свою ошибку периода перед японской войной, молчали.

Снова, как в семидесятых годах, волна сочувствия балканским славянам пронеслась по России, далеко выходя из пределов славянофильских кругов, захватывая широко русских людей. Опасаясь, что резкие проявления общественного негодования против Австрии увеличат дипломатические затруднения, правительство приняло ряд сдерживающих мер, запрещая лекции, собрания, манифестации, посвященные балканским событиям, влияя на прессу внушениями и карами. Иногда эти меры принимали возмутительную форму. Так в Петербурге конные жандармы разгоняли сочувственную манифестацию, направлявшуюся к сербскому и болгарскому посольствам. В нашей далекой провинции полиция запрещала исполнения гимнов балканских славян и срывала их национальные флажки, украшавшие эстраду благотворительного концерта в пользу Красного Креста славянских стран, и т. д.

Незадолго до войны, из побуждений, конечно, миролюбия, был отдан высочайший приказ, строго воспрещающий воинским чинам вести разговоры на современные политические темы (балканский вопрос, австро-сербская [226] распря, пангерманизм и т. д.). Накануне уже неизбежной отечественной войны наши власти старательно избегали возбуждения в народе здорового патриотизма, разъяснения целей, причин и задач возможного конфликта, ознакомления войск со славянским вопросом и вековой борьбой нашей с германизмом.

Признаться, я, как и многие другие, не исполнил приказа и подготовлял соответственно настроение Архангелогородского полка. А в военной печати выступил против приказа с горячей статьей на тему: «Не угашайте духа»{61}. Я писал:

«Русская дипломатия в секретных лабораториях, с наглухо закрытыми от взоров русского общества ставнями, варит политическое месиво, которое будет расхлебывать армия... Армия имеет основание с некоторым недоверием относиться к тому ведомству, которое систематически, на протяжении веков, ставило стратегию в невыносимые условия и обесценивало затем результаты побед»...

Указав на ряд административных мер, принимаемых правительством и цензурой, «чтобы понизить подъем настроения страны и затушить тот драгоценный порыв, который является первейшим импульсом и залогом победы» — закончил:

«Не надо шовинизма, не надо бряцания оружием. Но необходимо твердое и ясное понимание обществом направления русской государственной политики и подъема духа в народе и армии. Духа не угашайте!»

* * *

23-го марта 1914 г. я был назначен и. д. генерала для поручений при командующем войсками Киевского округа. Простился с полком сердечно и с грустью, ибо успел привязаться к нему, и уехал в Киев. А 21 июня произведен был «за отличия по службе» в генерал-майоры, с утверждением в должности. [227]

Дальше