Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть четвертая

В отряде генерала Ренненкампфа

28 октября я прибыл в Восточный отряд ген. Ренненкампфа и вступил в должность начальника штаба Забайкальской казачьей дивизии и штаба отряда. Отряд силою в три полка 71-й пехотной дивизии, три полка Забайкальской казачьей дивизии, с артиллерией и приданными более мелкими частями располагался в трех группах, центральная — в Цинхечене, прикрывая левый фланг Маньчжурской армии.

Более двух недель в отряде было затишье. Шла только невидная и тяжелая работа охранения и разведки в районе, где горные массивы своими извилинами и складками донельзя затрудняли наблюдение, где дороги-тропы извивались глухими коридорами, в которых не раз сверху неожиданно сыпались пули невидимого врага.

В Цинхечене часть только отряда расположена была в фанзах и дворовых постройках, остальные в землянках. Вырыта яма в аршин глубиной, поставлены жерди, крыша покрыта гаоляновой соломой и засыпана слоем земли; стены, потолок, пол, двери — все из гаоляна. Весь день дымится примитивный камин, сложенный из камней, с торчащей над крышей трубой, сооруженной из банок от керосина. В таких землянках жили люди целыми месяцами, холодной осенью и маньчжурской зимой, когда реомюровский термометр показывал 25 градусов мороза.

Ген. Ренненкампф располагался в маленьком отделении нашей фанзы. Весь штаб — вместе, в одной фанзе с двумя длинными рядами кан{30}, цокрытых циновками и постоянно подогреваемых, на которых спали, сидели, писали, обыкновенно и ели, так как маленький стол, втиснутый между двумя рядами кан, не мог удовлетворить всех. Крайняя трудность подвоза в такую даль по горному бездорожью затрудняла продовольствие отряда. Хлеба часто не хватало, довольствовались печеными лепешками, но выручало обилие местного скота и, следовательно, мяса. Офицерский стол не отличался почти вовсе от солдатского. [131] Только изредка, когда какой-нибудь смелый маркитант рискнет проехать в наш отряд — за риск двойные цены — и его по дороге не ограбят, тогда у нас два-три дня кутеж.

Всякий бюрократизм был чужд нашему отряду. Административная и хозяйственная часть штаба была далеко, за перевалом. Там писали, печатали, составляли отчеты и изредка кто-нибудь приезжал ко мне с докладом. В полевом же штабе не было ни машинки, ни ротатора, только карманные полевые книжки, которые служили для всех приказов, распоряжений, донесений.

Генерал Ренненкампф был природным солдатом. Лично храбрый, не боявшийся ответственности, хорошо разбиравшийся в боевой обстановке, не поддававшийся переменчивым впечатлениям от тревожных донесений подчиненных во время боя, умевший приказывать, всегда устремленный вперед и зря не отступавший... В конце июня, после тяжелых дней Тюренчена и Вафангоу, излагая в донесении государю причины наших неудач, ген. Куропаткин, между прочим, писал:

«Резкое отношение генералов Засулича и Штакельберга, в особенности последнего, к подчиненным помешало установить правильные отношения между ними и войсками».

А генералы Мищенко и Ренненкампф «пользовались авторитетом и любовью». Действительно, Засулича войска не любили, Штакельберга ненавидели. Что же касается Мищенки и Ренненкампфа, которых я знал близко, эта характеристика требует некоторого исправления. Мищенко, о котором я буду говорить впоследствии, и сам любил людей, и его любили. Ренненкампф же смотрел на людской элемент своих частей, как на орудие боя и личной славы. Но его боевые качества и храбрость импонировали подчиненным и создавали ему признание, авторитет, веру в него и готовность беспрекословного повиновения. Близости же не было.

Кроме штатных чинов, в моем штабе всегда находилось несколько «гастролеров»: военные корреспонденты, чины высших штабов, приехавшие с поручением и «задержавшиеся», и просто «свернувшие с дороги» офицеры. Всех их привлекала боевая репутация Ренненкампфа, и многие добивались какого-либо боевого поручения, чтобы занести в свой послужной список кратковременное хотя бы участие в делах прославленного отряда. [132]

* * *

Отношение между китайским населением и нашими войсками было удовлетворительным. Конечно, бывали эксцессы, как и во всех армиях, во всех войнах. Но русский человек общителен и не заносчив. К китайцам солдаты относились добродушно и отнюдь не как к низшей расе. Так как часто населенные пункты переходили из рук в руки, то можно было сравнить два «режима». Аккуратные японцы, отступая, оставляли обыкновенно постройки в порядке, тогда как наши солдаты, и в особенности казаки, приводили их в нежилой вид. Чтобы заставить людей бережнее относиться к жилью, Ренненкампф приказывал, при повторном занятии селений, размещать роты и сотни в тех самых строениях, которые они занимали раньше. Во всех прочих отношениях японский «режим» был без сравнения тяжелее. Презрительное отношение японцев к китайцам, буквально как к неодушевленным предметам, и жестокость реквизиций угнетали население. В особенности возмутительны были реквизиции... женщин, которые производились не самочинно, а по установленному порядку... Даже на аванпостах, когда наши войска захватывали неожиданно японскую заставу, они находили там среди японских солдат несколько запуганных и замученных «реквизицией» женщин...

Наши отношения с китайским населением осложнялись здесь на театре войны еще более, нежели в Заамурском округе, рабской зависимостью от китайцев-переводчиков. Выбитая из колеи жизнь расплодила среди китайцев много «добровольцев», которые предлагали свои услуги по части шпионажа и нам, и японцам. Пойманные с поличным, они гибли сотнями по всему фронту, но это не останавливало других. Необходимо было бороться с этим явлением, но при допросах и расследовании никто не мог поручиться, что китаец-переводчик не оговаривает по злобе и не сводит личных счетов с допрашиваемым.

В моем походном дневнике записан рассказ нашего дивизионного врача Маноцкова, характерный для этого рода явлений.

— Был у нас тут прапорщик один — так, никуда не годный,- говорил мне Маноцков.- Большое дело у него в столице и жена молодая. Пуль боялся и все по [133] дому тосковал. Только однажды привозят его два казака раненного в ногу и тут же двух китайцев, связанных вместе косами. Оказывается, ехал он с казаками в Шахедзу, в обоз. Остановился по дороге и говорит казакам: «Вы тут подождите, а я в рощу за надобностью зайду»... Прошло минут пять — слышат казаки выстрел. Побежали в рощу и видят — лежит прапорщик раненый, а в стороне два испуганных китайца бегут. «Вот, говорит прапорщик, мои убийцы»...

— Посмотрел я его — рана пустая, но температура очень высокая. Одно только смутило меня — вокруг входного отверстия как будто ожог. Да... Китайцев допросили через переводчика. Что он наговорил — не знаю, но, на основании его допроса, китайцам срубили головы. А прапорщик... Слышу я из лазаретного отделения какие-то звуки. Бред, не бред, стон какой-то. Захожу и вижу: сидит на кане прапорщик с широко открытыми глазами и сам с собою разговаривает. Узнал меня. «Манзы где, где манзы, что с ними сделали?» — спрашивает. Казнили, говорю. «Послушайте, какой ужас, Боже, да что же это такое!.. Поймите, это я сделал сам, слышите, я сам!..»

Маноцков замолк.

— Потом? — спрашиваю его.

— Потом его эвакуировали.

— Почему же вы не обличили прапорщика?

— Потому, что я врач, а не прокурор. К тому же отрубленные головы не поставишь обратно на место.

* * *

В октябре наместник, сознавая свое несоответствие роли главнокомандующего, третий раз просил государя об отставке. И ввиду значительного усиления Маньчжурской армии корпусами из России, предлагал создать вторую армию, «возглавив обе армии авторитетным полководцем». Этим он подсказывал почетный выход для Куропаткина, который мог оставаться командующим одной из армий, а смещение и замена коснулась бы только адмирала Алексеева, как главнокомандующего. 26 октября наместник был освобожден от должности, и главнокомандующим стал... ген. Куропаткин. После этого Маньчжурская [134] армия была преобразована в три армии, во главе которых стали: 1-й (восточ.) ген. Линевич, 2-й (запад.) ген. Грипенберг и 3-й (центр) ген. барон Каульбарс.

Отряд ген. Ренненкампфа вошел в состав 1-й армии.

Опасаясь за левый фланг, штаб Куропаткина постоянно обращал наше внимание на дорогу из Цзянчана на Синцзинтин, выводящую в обход Мукдена. Поэтому в этом направлении мы производили непрестанные усиленные разведки, 19 ноября ген. Ренненкампф, тяготившийся затишьем, пошел лично с небольшим отрядом (3 батальона, 4 сотни, 12 орудий) в направлении на деревню Уйцзыюй. Мы шли по широкой лощине, между двумя рядами сопок, с которых в любой момент могли посыпаться неприятельские пули. Для предохранения вперед высылались конные заставы; казаки спешивались, карабкались на сопки вправо и влево и прикрывали колонну, после подхода присоединяясь к ней. А впереди шли новые заставы — перекатами.

Остановились на привал. Пишу первое донесение в штаб армии. Холодное утро. Воздух чист и прозрачен. Слышен непрестанный и назойливый свист — вззы... вззы... — точно шмели. Ренненкампф обращается ко мне:

— Ну-с, Антон Иванович, поздравляю вас с боевым крещением!

Оказалось — японские пули, проносившиеся над нашими головами. Явление привычное, не обратившее на себя ничьего внимания.

20-го отряд наш сбил противника с перевала Шунхайлин и, выбив японцев из Уйцзыюй, занял деревню. В ней заночевали, выставив аванпосты на прилегающих сопках. В одной фанзе разместились генералы Ренненкампф и Экк (номинальный начальник отряда, распоряжался Ренненкампф) со своими штабами. Проснулись мы на рассвете, разбуженные сильным огнем с сопок, где должны были стоять наши аванпосты... Оказалось, что японцы ночью, громко говоря по-русски, подошли вплотную к нашим двум заставам, сбили их, заняли гряду и открыли сверху по деревне огонь. Пули сыпались, как горох, по крыше и стенам нашей фанзы. Тотчас же выслан был батальон на подкрепление передовых частей. Мы же, по заведенному Ренненкампфом обычаю, собирались не спеша, как в мирной обстановке: под пулями во [135] дворе фанзы проделывали утренний туалет, под пулями пили чай, даже как будто дольше обыкновенного; потом пошли к резерву, стоявшему открыто в лощине у перекрестка дорог. Начался огонь и по резерву. Там зашевелились, санитары пронесли двух-трех раненых. Я обратился к ген. Ренненкампфу:

— Ваше превосходительство, надо отвести резерв под ту сопку.

— Погодите, после ночной тревоги люди нервничают. Надо успокоить.

— Так мы останемся здесь для успокоения, а резерву все-таки разрешите укрыться.

Разрешил.

Правильно говорили в Ставке, что в ренненкампфовском штабе «голова плохо держится на плечах». Вот далеко не полный перечень потерь в разное время, которые приходят на память: убиты подполковники Можейко и Шульженко и ротмистр Сахаров, тяжело ранены полковник Российский и подполковник Гурко, ранены два адъютанта, перебиты и переранены офицеры-ординарцы; сам ген. Ренненкампф ранен двумя пулями в шею и в ногу. Но... традиция не слишком бережного отношения к собственной жизни создавала определенное отношение в войсках не только к начальнику, но и к его штабу.

* * *

23 ноября наши аванпосты у Цинхечена были потеснены японцами, а 24-го утром высланный вперед авангард обнаружил наступление по лощине густых колонн противника.

Начался Цинхеченский бой.

Ген. Ренненкампф со штабом выехал на наблюдательный пункт на командующей высоте, с которой видна была вся панорама боя. От начальника авангарда — командира казачьего полка получено было донесение тревожное и сбивчивое. Ренненкампф послал ему полевую записку неприятного содержания и выругался:

— Боюсь, что этот... мне все напутает!..

— Ваше превосходительство, разрешите мне принять авангард. [136]

— С удовольствием, желаю вам успеха.

Я поехал к авангарду, обдумывая, как бы позолотить пилюлю моему предшественнику. Напрасное беспокойство. Когда полковник узнал о своей смене, он снял шапку, перекрестился и сказал:

— Слава Тебе, Господи! По крайней мере теперь в ответе не буду.

Сколько раз я встречал в армии — на высоких и на малых постах — людей безусловно храбрых, но боявшихся ответственности!

Первый мой опыт самостоятельного командования...

Я развернул авангард (1½ батальона, 4 сотни казаков, горная батарея) на передовой позиции, составив левое крыло отряда и имея задачей прикрыть непосредственно вход в лощину Цинхечена.

На нас наступала бригада японской пехоты с 2-мя батареями и несколькими эскадронами конницы.

В этот день японцы атаковали меня (левый фланг) и подполковника Бугульминского полка Береснева (центр). Все атаки были отбиты: у меня огнем, у доблестного подполковника Береснева, где японцам удалось ворваться на его позицию, — штыками.

Ночь холодная, градусов 20 ниже нуля по Реомюру; стрелки лежали на гребне сопки в напряженном ожидании, держа ружья в закоченелых руках. Я спустился вниз к резерву. У небольших костров, от неприятеля не видных, грелись кучки солдат; другие, невзирая на мороз, спали на соломе, разостланной по земле. Ни одной фанзы поблизости не было. Мой ординарец Старков, раздобыв где-то лом, выкопал в промерзлой земле яму, настлал соломы — постель для меня. Попробовал прилечь — не вышло, стынет тело; предпочел не спать.

В эту ночь японцы опять атаковали нас и опять были отбиты.

25-го японцы, очевидно усилившись, повели бой по всему моему фронту, все более охватывая левый фланг, выходя на Синцзинтинскую дорогу. Мои сотни, направленные туда, высылали на гребень высот мелкие спешенные части, которые своим огнем вводили в заблуждение японцев, удлинявших радиус охвата.

По всему фронту шло наступление. Японцы подошли на 1 200-2 000 шагов к разным участкам наших позиций. [137]

У меня на правом фланге было возвышение, с которого можно было отчетливо наблюдать передвижения японцев. На него идет главная атака. Сильнейший огонь, нельзя поднять головы. Командир ближайшей роты, капитан Чембарского полка Богомолов, ходит по цепи во весь рост, проверяя прицелы...

— Капитан, зачем вы это делаете, нагнитесь!

— Нельзя, господин подполковник, люди нервничают, плохо целятся.

И зашагал дальше по цепи. Ползут вниз раненые — японские пули медные, старого образца, потому раны тяжелые. Уносят убитых. Один унтер-офицер сражен пулей в голову — очевидно, любимец капитана. Богомолов подошел, наклонился, поцеловал покойника в лоб. Потом присел возле, закрыв лицо руками... Но через 2-3 минуты встал и опять во весь рост зашагал по цепи.

Сколько таких безвестных капитанов Богомоловых приходилось встречать на полях маньчжурских! Оттого наш враг был высокого мнения о храбрости русского офицера, оттого их убыль в боях в процентном отношении была всегда много выше, чем солдат.

В японских окопах, как правило, все живое врастало в землю. Впрочем, однажды, во время майского набега ген. Мищенки у Тасинтуня я наблюдал картину, как японская рота отбивалась от окруживших ее вплотную казаков и как старый капитан, командир роты, руководил ее огнем, стоя на крыше фанзы, покуда казачья пуля не свалила его...

Японская артиллерия в Цинхеченском бою почти никакого вреда нам не нанесла, благодаря конфигурации местности, заставлявшей ее занимать почти открытые позиции. Выехавшую против моего фронта батарею заставила замолчать после 3-го выстрела моя горная батарея. Артиллерия с главной позиции парировала все попытки японских батарей, выезжавших против центра и правого фланга, и быстро рассеивала все скопления японцев.

Наступление и атаки японцев против Цинхечена продолжались 5 дней. Последний раз 28-го японцы перешли в короткое наступление, легко отбитое. Это был лишь арьергард, прикрывавший отступление главных сил. Разъезды донесли, что обходившая меня слева колонна очистила все пространство между Синцзинтином и Цинхеченом и уходит на Цзянчан. [138]

Я распустил свой отряд по полкам и вернулся в штаб.

По представлению Ренненкампфа, командующий армией, ген. Линевич, усилив нас бригадой стрелков, приказал перейти в наступление. Главнокомандующий ген. Куропаткин не одобрил, считая движение это рискованным. И в тот же день, минуя штаб армии, телеграфировал Ренненкампфу:.

«Продолжаю опасаться движения японцев на Синцзинтин, в обход Цинхечена».

Я отмечаю эту нервную боязнь ген. Куропаткина за левый фланг Маньчжурских армий, ибо она сыграет роковую роль впоследствии, в ходе Мукденского сражения.

Так как прямого запрещения мы не получили, то 29 ноября ген. Ренненкампф двинул наш отряд в наступление на Цзянчан. Сбил противника с двух перевалов, а конница наша достигла р. Тайцзыхэ. Но 30-го получено было категорическое приказание вернуться.

Общие потери японцев нам не были известны. Но японских трупов мы похоронили 280. Вероятно, не мало еще было похоронено самими японцами или затерялось в лесистых дебрях сопок, в снежных прогалинах.

Так кончился Цинхеченский бой, лично для меня особенно памятный, как первый опыт боевого командования. И с волнующим чувством я встречал впоследствии в истории войны наименования: «Ренненкампфовская гора», «Берсеневская сопка», «Деникинская сопка» — наименования, закрепленные за позициями Цинхечена.

* * *

Ввиду значительного усиления отряда ген. Ренненкампфа, 18 декабря последовал приказ о сформировании для него штаба корпуса. Начальником штаба был назначен полковник Василий Гурко, я же сохранил должность начальника штаба Забайкальской казачьей дивизии. Во главе дивизии стоял временно ген. Любавин — простой, храбрый и честный уральский казак, предоставлявший мне оперативную инициативу. Так как из Ставки все время шли тревожные запросы об угрозе нашему левому флангу, Ренненкампф поручал нам усиленные разведки в этом направлении. Дважды мы с ген. Любавиным, сбивая передовые части японцев, ходили к Цзянчану; [139] я с самостоятельным отрядом отбросил японцев с перевала Ван-целин (Янопу). Когда однажды нам удалось с боем дойти до передовых цзянчанских позиций, мы просили двинуть пехоту, чтобы развить наш успех. Занятие Цзянчана, этого узла обходных путей, умерило бы опасения Ставки. Ренненкампф разделял наш взгляд, но разрешения не получил.

В декабре мы узнали, что готовится набег конной массы в тыл японских армий, в обход их с запада. Рейд, который надлежало хранить в глубокой тайне, задолго стал известен всем: о нем говорили на станциях, в кабаках, в частной переписке. Ренненкампф, видимо, очень желал, чтобы дело это было поручено ему; нервничал и сносился по этому поводу частным образом со Ставкой. Впоследствии нам стало известно, что и ген. Каульбарс, хотя и занимал высокий пост командующего армией, упрашивал Куропаткина разрешить ему сдать армию и стать во главе Западной конницы, уверяя, что в этой роли он будет более полезен. Действительно, в широких армейских кругах только двух этих природных кавалеристов считали способными выполнить столь важный рейд, впервые предпринимаемый за время Маньчжурской кампании.

В конце года мы получили уведомление, что закончена конно-железная дорога, проведенная с тыла, от Фушуна к нашему отряду. Сам главнокомандующий 22 декабря пожелал проехать по новой дороге в наш район, в Мацзяндань. Ген. Ренненкампф выехал навстречу, взяв меня с собой. Был выставлен почетный караул — рота со знаменем; мы стали на фланге. Впервые после академической истории мне привелось встретиться с ген. Куропаткиным... Ренненкампф представил меня главнокомандующему. Ген. Куропаткин крепко и несколько раз пожал мне руку, сказав:

— Как же, давно знакомы, хорошо знакомы...

За завтраком, к которому в числе других был приглашен и я, главнокомандующий был весьма любезен, расспрашивал о моей службе, но академического прошлого не вспоминал.

Ренненкампф в разговоре с Куропаткиным, по-видимому, опять подымал вопрос о рейде. Ибо после отъезда поделился со мной некоторыми данными о нем и хмуро закончил:

— Поведет конницу Мищенко. [140]

* * *

1 января 1905 года пал Порт-Артур. Событие это, хотя и не было неожиданным, но тяжело отозвалось в армии и в стране. Комендант крепости, ген. Стессель, не был на высоте положения. Впоследствии он был присужден военным судом к смертной казни, замененной государем 10-летним заключением в крепости. Душою обороны Порт-Артура был начальник его штаба, ген. Кондратенко, и, если бы его не сразил неприятельский снаряд, крепость продержалась бы, быть может, еще несколько недель. И только. Во всяком случае, гарнизон Порт-Артура выказал доблесть необычайную. На незаконченных и далеко несовершенных верках крепости гарнизон силою в 34 тысячи в течение 233 дней отбивал яростные атаки японцев, удерживал почти треть японской армии (4-5 дивизий Ноги, т. е. 70-80 тыс., не считая пополнений); потерял только убитыми и умершими 17 тыс., выведя из строя 110 тыс. японцев; при сдаче крепости гарнизон насчитывал 13½ тыс., из них много больных, в особенности цингой и куриной слепотой. Порт-Артур — славная страница Маньчжурской кампании.

То обстоятельство, что освобождалась вся армия Ноги для действий на главном театре, побудили главное командование поторопиться с рейдом, не дожидаясь, как бы следовало, нашего общего наступления. Конный отряд ген. Мищенко, в составе 77 эскадронов и сотен и 22 орудий выступил в поход 9 января, имея задачей капитальную порчу железной дороги Хайчен — Кайчжоу, захват станции и порта Инкоу и уничтожение там военных запасов.

Ген. Мищенко — отличный боевой начальник в обыкновенных условиях, с этой специальной задачей, требовавшей спортивного навыка, быстроты и порыва, не справился. Отряд его, связанный большим вьючным обозом — излишним, потому что край изобиловал продовольствием, — передвигался шагом, давая возможность японцам принимать контрмеры; произвел лишь незначительные разрушения железной дороги, уничтожил несколько складов и, потерпев неудачу под Инкоу, обремененный транспортом с ранеными, к 16-му вернулся в исходное положение. [141]

Ген. Ренненкампф не мог скрыть своего саркастического отношения к набегу. От него именно исходила та крылатая фраза, которая получила довольно широкое распространение:

— Это не наБЕГ, а наПОЛЗ!

До Мищенки, по-видимому, дошел этот злой каламбур, что послужило началом острой вражды между двумя выдающимися генералами, действовавшими на разных концах фронта и во все время войны, да, кажется, и в жизни ни разу не встречавшихся друг с другом.

Я должен сказать, что боевая репутация так прочно установилась за ген. Мищенко, что Инкоусская неудача не уронила его престижа в глазах командования и армии.

* * *

Армия, невзирая на ряд неудач, не падала духом и ждала с нетерпением нового настоящего наступления. И когда стало известным, что оно назначено, все приободрились (в который раз!) — и офицеры, и солдаты. Где не было подъема, там говорило чувство горечи и досады за свои неудачи.

Силы у нас и у японцев были почти равные (220-240 тыс. штыков). Главный удар должна была наносить 2-я армия ген. Грипенберга по левому флангу японцев в общем направлении железной дороги. Наступление сулило успех: местность равнинная, привычная нашему солдату, и значительное превосходство сил Грипенберга над противостоящей армией Оку. Но далее стратегия опять заводила в тупик. По директиве весь фронт должен был оставаться в бездействии до тех пор, пока не обнаружится успех охвата 2-й армии... 2-й армии для начала поставлена была также ограниченная цель — взятие деревни Сандопу. Днем наступления назначено было 25 января,

Боязнь за левый фланг армий не оставляла Ставку. 18 января японцы слегка потеснили аванпосты нашего отряда, и ген. Куропаткин пришел в большое беспокойство. Он распорядился послать нам на подкрепление две бригады из числа предназначенных для наступления 2-й армии и только после длительных протестов Грипенберга [142] они были возвращены. Главнокомандующий телеграфировал нам непосредственно: «Опасаюсь за Цинхечен», и свое вмешательство довел до того, что указывал ген. Ренненкампфу — какие роты где поставить, переместить и т. д. Ренненкампф ворчал, не разделяя опасений главнокомандующего, и только для проформы послал меня с несколькими сотнями на разведку. 23 января я ходил к перевалу Ванзелин и не обнаружил никаких изменений в расположении противника.

Пришло 25 января... Мы в Цинхечене готовились и с нетерпением ждали приказа о наступлении. Ждали 26, 27, 28-го и недоумевали...

Между тем Грипенберг, игнорируя более глубокий охват Оку, атаковал Сандепу. Атака, веденная неправильно тактически, не удалась. Кровопролитные повторные атаки в этом районе, ввиду подхода подкреплений японцев, не беспокоимых на других фронтах, также не имели успеха. Грипенберг отдал приказ возобновить атаки 29-го, но главнокомандующий, под влиянием неудачи у Сандепу и нажима японцев — не очень серьезного — на наш центр (3-я армия), приказал 2-й армии вернуться на прежние позиции.

Таким образом, общее наступление русского фронта свелось к атаке Сандепу, а неудача там послужила поводом для срыва всей операции. Мы потеряли 368 офицеров и 11 364 солдата; японцы — около 8 тыс.

30 января Грипенберг испросил телеграммой на имя военного министра высочайшее разрешение уехать в Россию «по болезни». Куропаткин, узнав об этом, приказал задержать телеграмму и, опасаясь, что жалобы Грипенберга пошатнут его и без того непрочное положение, в течение суток письмами и телеграммами старался предотвратить уход Грипенберга, которого он сам считал виновником неудачи. Телеграмма была все-таки послана. Государь ответил:

«Желаю знать истинные причины Вашего ходатайства. Телеграфируйте шифром с полной откровенностью».

Грипенберг ответил:

«Причины, кроме болезни... полное лишение меня предоставленной мне законом самостоятельности и инициативы, тяжелое состояние от невозможности принести пользу делу, которое находится в безотрадном состоянии».

Разрешение было получено.

Грипенберг писал правду. Однако в тех грехах, [143] в которых он обвинял Куропаткина, он был повинен и сам. Его стратегия была не лучше и, прежде всего, в нем не было достаточно твердости в отстаивании своих прав и планов. Интересно, что и армия, и русская общественность в происшедшей громкой распре стала на сторону Куропаткина. То, что прощали Куропаткину, не могли простить Грипенбергу. В защиту последнего пытался выступить тогда в печати ген. М. И. Драгомиров, но встретил дружный отпор со всех сторон и, по его же словам, был засыпан по этому поводу угрожающими и бранными письмами. Офицерство громко высказывало свое возмущение по адресу нелюбимого Грипенберга, когда ему для поездки в Россию был предоставлен экстренный поезд, к тому же задерживавший войсковые эшелоны. И когда, после смещения Куропаткина, Грипенберг возбудил ходатайство о назначении его вновь в Действующую армию, военный министр ответил ему:

«Общественное мнение так возбуждено против вас, что возвращение ваше в Маньчжурию невозможно».

Мукденское сражение

В течение трех недель на фронте было тихо. Ген. Куропаткин готовил новое наступление, которое было назначено на 25 февраля. О нем японцы имели точные сведения. На наши аванпосты, между прочим, подброшена была 20 февраля записка:

«Мы слышали, что через пять дней вы переходите в наступление. Нам будет плохо, но и вам нехорошо».

Главный удар предположено было нанести опять по левому флангу японцев войсками -2-й армии, во главе которой стал ген. Каульбарс, перемещенный из 3-й армии.

Начальник Западной конницы, ген. Мищенко, был ранен в боях в районе Сандепу в ногу, с раздроблением кости и лежал в Мукдене в лазарете. Ввиду особой важности той роли, которая предстояла этому отряду — набега в тыл японцев, главнокомандующий назначил начальником его ген. Ренненкампфа. Уезжая с одного конца фронта на другой, генерал обратился ко мне:

— Не желаете ли, Антон Иванович, ехать со мной?

— С удовольствием.

На другой же день, получив предписание Ставки, я [144] выехал вслед за генералом и вступил в должность начальника штаба мищенковской Урало-Забайкальской казачьей дивизии.

Тотчас по прибытии ген. Ренненкампф произвел глубокую разведку в обход левого фланга японцев; разъезды его доходили до железной дороги у Ляояна. Но 16 февраля Ставка отняла у него целую дивизию, почти треть сил, что спутало все его расчеты. Эта дивизия брошена была в тыл, к Гунчжулину, где был произведен налет на железную дорогу японцами, как оказалось впоследствии, всего двумя эскадронами...

Силы обеих сторон под Мукденом были почти равные — около 300 тыс. бойцов. Зная о русском наступлении, ген. Ойяма решил предупредить нас. За фронтом трех прежних японских армий на западе поставлена была подошедшая из Порт-Артура 3-я армия Ноги, имевшая задачей нанести главный удар в обход армии Каульбарса. У Цзянчана расположилась вновь сформированная 5-я армия ген. Кавамуры, имевшая вспомогательную задачу по охвату армии ген. Линевича с востока. Демонстративное наступление это началось 18 февраля. Передовые части бывшего отряда Ренненкампфа были сбиты, и 23-го Кавамура крупными силами обрушился на Цинхечен. Вдвое слабейший отряд наш принужден был отойти на Далинский хребет.

Ген. Куропаткин отменил наступление. И хотя 1-я армия имела достаточно сил, чтобы парировать удар Кавамуры, главнокомандующий 25~го двинул на подкрепление Линевичу весь свой стратегический резерв (1½ корпуса) и в тот же день приказал ген. Ренненкампфу переехать обратно на восток и принять командование над его прежними войсками. Ренненкампф встретил свой отряд уже в 25 километрах от Цинхечена. Начиналась роковая эпопея Мукденского сражения, в котором отряд Ренненкампфа упорными, кровопролитными боями стяжал себе заслуженную славу. В летописи его записано много героических эпизодов, в том числе бой на «Знаменной сопке», когда все силы сопротивления были истощены, все резервы израсходованы, фронт дрогнул. В это время храбрый артиллерийский генерал Алиев повел в контратаку последние четыре знаменные роты четырех полков, отбил сопку и водрузил знамена на ней. Этот символический жест ничтожной горсти атакующих подбодрил занимавшие позиции войска, которые приостановили японское наступление... [145]

Переезжая снова на восток, ген. Ренненкампф предложил мне вернуться в его отряд. Я согласился. Но вернуться не пришлось благодаря недоразумению, которое выяснилось только после конца войны. Ренненкампф по пути снесся со Ставкой, и Ставка по поводу меня послала в штаб армии телеграмму, которая в начавшейся мукденской завирухе где-то затерялась. Так и осталось чувство некоторой обиды у меня — против Ренненкампфа, у него — против меня, разъясненное и рассеянное вполне только после нашей встречи через несколько лет в Ялте.

На смену Ренненкампфа для командования Западной конницей был прислан ген. Греков. Нашей Урало-Забайкальской дивизией временно командовал донец, ген. Павлов.

К 27 февраля наша дивизия, составляя крайний правый фланг армии, располагалась у Убаньюлы. Утром в этот день наши аванпосты были потеснены и увидели перед собой три больших колонны наступавших японцев. Это была армия Ноги. Наши казаки первым выстрелом встретили обходящие колонны, и я в 10 ч. 45 м. утра послал первое донесение о том наступлении, которое решило участь Мукденского сражения...

28-го мы, сцепившись с наступавшей с фронта японской дивизией, медленно, с боем отходили к Сифантаю. Силы обходивших армию японцев определялись в этот день уже в 2 дивизии, о чем и было донесено штабу армии. С этого дня на фоне большой мукденской трагедии началась маленькая трагедия Западной конницы. После отъезда Ренненкампфа руководимая последовательно тремя бесталанными генералами, получавшая от всех инстанций разноречивые приказания, раздергиваемая по частям, так что к концу сражения полки наши оказались в девяти местах, Западная конница распалась, не сыграв своей решительной роли в самый роковой и ответственный момент. В ее судьбе, как в зеркале, отражается тот хаос, который воцарился на фронте 2-й армии. [146]

28-го ген. Греков с частью сил ушел на север, и больше до конца сражения мы его не видели. От Урало-Забайкальской дивизии осталось у нас 10 сотен и 2 батареи. В ночь на 1 марта мы стали впереди Сифантая, составив правый участок позиции. Сифантай имел большое тактическое значение, как правофланговый опорный пункт.

Весь день шел бой под Сифантаем, с нашей стороны, главным образом артиллерийский. Мы были в полуокружении: с запада в 2-х километрах от нас текли безостановочно на север японские колонны, с юга японская дивизия несколько раз пыталась атаковать нас, местами подойдя на 300-400 шагов до наших цепей... Впоследствии я ознакомился с выдержкой из японских источников, в которых было донесение этого начальника дивизии: по его словам, огонь русской артиллерии был настолько силен и потери его дивизий настолько велики, что поднять свои цепи в атаку он не мог...

Ген. Павлов со штабом расположился возле наблюдательного пункта командира артиллерийского дивизиона, полковника Гаврилова. Я с искренним восхищением наблюдал за его артистической стрельбой, буквально косившей японские цепи, и за его поведением в бою. Это была не просто храбрость, а какое-то полное равнодушие к витавшей над нашими головами смерти, когда под огнем начавших вдруг засыпать наблюдательный пункт японских шимоз, Гаврилов, найдя несоответствие в баллистических данных своей стрельбы, делал какие-то вычисления в записной книжке, приговаривая:

— Очень, очень интересный случай!

* * *

Я отвлекусь на время от мукденской эпопеи, вспомнив маленький эпизод, касающийся Гаврилова. Это был человек храбрый, умный и не лишенный казачьей хитрецы. Когда государь, в нарушение установившихся традиций, в силу которых почетные свитские звания давались только лицам высшей аристократии и офицерам гвардии, пожелал распространить это отличие на особо заслуженных чинов Маньчжурской армии, то среди нескольких армейских и казачьих офицеров [147] и Гаврилов получил звание «флигель-адъютанта Его Величества»{31}.

На наблюдательном пункте в перерывах между шимозными очередями вели мы разговоры на легкие и неожиданные темы, далекие от боевых переживаний. Какой-то офицер обращается к Гаврилову:

— Кончится война, поедете в Петербург и будете отплясывать на придворных балах...

— Ну, какой я там «флигель-адъютант»! Кончится война, так меня и на порог туда не пустят!

Однако «на порог пустили». Встретились мы года через два в столице, и Гаврилов рассказывал мне:

— Приехал я в Петербург, явился всем, кому полагалось по дворцовому ведомству, а недели через две фельдъегерь приносит мне в гостиницу уведомление, что в такой-то день я назначен дежурным флигель-адъютантом во дворец. Взяло меня смущение. Пошел я в канцелярию министерства двора и откровенно заявил: с обязанностями не знаком, придворного этикета вовсе не знаю, как быть? Успокоили, что там, мол, встретит вас гоф-фурьер такой-то (может быть, иначе называлось его звание — не помню) и все объяснит. Действительно, гоф-фурьер все объяснил. Обязанности несложные, но государь с государыней приглашают обыкновенно дежурного флигель-адъютанта к интимному завтраку. Вот тут дело посложнее. Мой ментор объяснил мне, как входить и выходить, как здороваться, сколько приличествует выпить водки и вина, а самое главное — ни в коем случае не задавать вопросов и не возбуждать собственных тем в разговоре. Полагается только отвечать на предлагаемые государем или государыней вопросы...

— Ну вот, начался завтрак. Государь наш несколько застенчив. Видимо, затруднялся, о чем с казаком разговаривать можно. Вопросы все такие, что многое не ответишь, кроме «так точно» и «никак нет». А в промежутке — общее молчание. За столсм — прямо зеленая тоска, вижу по лицам Их Величеств. Тогда послал я к черту гоф-фурьерские наставления и давай рассказывать им «на свои темы». За кампанию и за жизнь мою не мало интересного накопилось... Сразу все оживились. [148] Государь весело смеялся, всем интересовался, переспрашивал, государыня улыбалась. Словом, все кончилось благополучно. А гоф-фурьер спрашивал меня потом, почему так неимоверно долго затянулся завтрак?..

Гаврилов, по заслугам, сделал большую карьеру для офицера без академического образования. Следующий раз судьба свела нас с ним на Румынском фронте в 1917 году, в начале революции. Мы командовали соседними корпусами. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.

* * *

В ночь на 2-е марта, по приказу штаба армии, Сифантай был оставлен. Мы пошли на присоединение к ген. Грекову. Но вскоре наш отряд ген. Павлова получил четыре разноречивых приказания от главнокомандующего, от командующего 2-й армией (два) и от ген. фон-дер-Ляуница, служебное положение которого нам не было известно. Стало очевидным, что в высших штабах управление нарушено. Для выяснения недоразумений я послал офицера на ближайший этап — попытаться соединиться телефоном со штабом армии. Этого ему сделать не удалось, но, благодаря перепутанным проводам, он стал свидетелем разговора, происходившего между главнокомандующим и командующим 2-й армией.

Куропаткин: «Пошлите полк или два, если можно, по железной дороге в Хушитай».

Каульбарс: «У меня ни одного свободного полка».

Куропаткин: «У меня нет ни одного солдата».

Каульбарс: «Слушаю. Я хотел бы сам перейти в Санлинпу и стать во главе Северного отряда»...

Куропаткин: «Очень рад. Да благословит вас Бог. Надеюсь, что вы меня выручите».

Я предупредил штабных, чтобы удручающий разговор этот не передавали в полки.

Не имея резервов, наше командование употребляло чрезвычайные усилия, чтобы парировать удар. Из армии Линевича приказано было вернуть столь неосмотрительно посланный туда 1-й Сибирский корпус. Спешно снимались дивизии из боевой линии 2-й армии и прямо из боя направлялись на запад против обходящего Ноги. Во главе этих войск стал ген. Каульбарс, оставив за себя на Южном фронте армии ген. фон-дер-Ляуница. [149] Каульбарс выехал лишь с несколькими офицерами штаба, без надлежащих средств связи, что крайне затрудняло возможность управления.

* * *

Выяснилось, наконец, что мы подчиняемся ген. фон-дер-Ляуницу, должны идти на север, причем передать 8 сотен ген. Толмачеву, посылаемому штабом.

Мы шли вдоль фронта, в 2-х километрах от противника. Впереди была деревня Сухудяпу — пункт весьма важный, как стык Южного и Западного фронтов, естественная тактическая позиция и сосредоточение больших артиллерийских и продовольственных складов. Сухудяпу не была пока никем прикрыта, а между тем в этом направлении показались японские части. Наш отряд развернулся, отбил атаку японцев и стоял до подхода головной бригады собиравшихся там сил. Но в ночь на 3-е марта командир бригады, ген. Голембатовский, без давления противника, отвел бригаду за р. Хуньхе, бросив Сухудяпу... Мы ночевали в 2-х верстах от селения. Эта ночь навсегда останется в памяти. Горело Сухудяпу. Страшный грохот рвавшихся артиллерийских снарядов, огненные бичи, взлетавшие в темную высь, какой-то сплошной хаос света и звуков, видимый и слышимый на десятки верст, действовал угнетающе на нас и, без сомнения, на подходящие к фронту войска. Плохая прелюдия к готовящемуся наступлению...

Утром 4-го японцы, совершенно неожиданно для командования, были уже в Сухудяпу. А за передовыми японскими линиями текли и текли безостановочно новые колонны на север.

3-го марта прибыл ген. Толмачев, и Павлов передал ему восемь наших сотен.

«Отряд ген. Павлова» прекратил свое существование. Славная мищенковская Урало-Забайкальская дивизия распалась. В тот же день ген. Каульбарс, забыв, что подчинил «Западную конницу» ген. Ляуницу, приказал прислать в свое распоряжение 6 сотен, а через день еще 2 сотни и 2 батареи. Распался и отряд ген. Толмачева.

Ген. Павлов и я со штабом остались без дела. [150] Мы не хотели уходить в тыл и решили остаться в боевой линии при последних двух наших сотнях. Во избежание недоразумения, каждый день утром и вечером я посылал донесения в штаб армии о положении бывшей Западной конницы и о том, что «Отряд ген. Павлова» не существует. Тем не менее в течение трех дней еще мы получали распоряжения, возлагавшие на несуществующий отряд важные и ответственные задачи.

6-го марта нас вызвали, наконец, в штаб армии.

В штабе — неосведомленность, усталость, уныние. Только что кончился военный совет, и ген. Каульбарс шел на телеграф. Решалась судьба завтрашнего дня...

После моего доклада нам разрешено было «стать, где угодно».

— А когда же общее наступление?- спросил я штабного генерала.

— Все обозы направлены спешно в тыл, а армии приказано удерживать свои позиции.

Нас тяготило наше бездействие, и мы, отыскав 4-й Уральский полк, присоединили к нему 2 наших сотни. Ген. Павлов объединил командование. В тот же день мы получили распоряжение «прикрыть подступы к Мукдену с севера, став у станции Унгентунь».

Положение становилось грозным. Японцы появились уже к северу от Мукдена, в 6 километрах от Императорских могил, угрожая глубокому нашему тылу.

У Унгентуня мы застали уже отряд пехоты с артиллерией. Осветили разъездами местность. Японцев поблизости еще не было. В эту ночь начальник этапа, панически настроенный, вопреки категорическому распоряжению ген. Павлова, преждевременно поджег склады. Унгентунь горел, поднялась паника, и пехотные цепи, лежавшие впереди поселка, открыли беспорядочный огонь в направлении воображаемого противника. Вскоре, однако, все успокоилось. А позади позиции, по железной дороге, закрытой от нас высоким валом, двигались с севера на юг... к Мукдену вагоны с пополнениями, и солдаты весело распевали песни...

На другой день, 8 марта, японская дивизия атаковала нас у Унгентуня, но дрогнула и отступила в полном расстройстве, оставив в поле батарею. Наш Уральский полк брошен был в атаку на батарею, но, встреченный сильным огнем пехоты, укрытой поблизости, в складке местности, отскочил. [151]

Уже к 3-му марта путем огромных усилий нашему командованию удалось сосредоточить на западном фронте против Ноги значительные силы, хотя и с большим перемешиванием частей. Я прошел по всему Западному фронту от начального этапа — Убанюлы до Унгентуня. Видел разные наши полки во многих боях, особенно тяжелых под Санлинпу, Мадяпу, Янсинтунем. Беседовал со многими офицерами и солдатами, замечал в них усталость и сомнение, но нигде не наблюдал упадочного настроения и чувства безнадежности. С 3-го марта войска, переменив фронт к западу, готовы были по первому слову обрушиться всей тяжестью своих 120-140 батальонов на слабейшего врага, совершавшего свой обходный марш в виду неподвижно стоявших русских линий.

Но слово это — общее наступление — произнесено не было.

На западе — отдельные атаки небольшими группами — упорные, кровопролитные, но разрозненные — не могли побороть упорства боковых авангардов противника. На севере — мелкие отряды — заставы, бессильные удержать неприятельские колонны, беспомощно наблюдали их течение, вытягиваясь параллельно им тонкими линиями. И тесное кольцо сжималось вокруг злополучного Мукдена.

6-го марта, после телеграфного разговора с Каульбарсом, Куропаткин приказал 1-й и 3-й армиям начать отступление к р. Хунье, а в ночь на 10 марта всем армиям отходить на высоту Хушитая. Восточные корпуса отступали в порядке, но в центре, у Киузани японцы прорвали наш фронт и хлынули к Мукдену, приближаясь к нему с юго-востока. Три восточных корпуса, в том числе и Ренненкампфа, были поэтому на время отрезаны от остальной армии. А у Мукдена войска наши очутились «в бутылке», узкое горлышко которой все более и более суживалось к северу от Мукдена. Находясь с конницей у западного края этого «горлышка», я имел печальную возможность наблюдать краешек картины — финального акта мукденской драмы. [152]

Одни части пробивались с боем, сохраняя порядок, другие — расстроенные, дезориентированные — сновали по полю взад и вперед, натыкаясь на огонь японцев. Отдельные люди, то собираясь в группы, то вновь разбегаясь, беспомощно искали выхода из мертвой петли. Наши разъезды служили для многих маяком... А все поле, насколько видно было глазу, усеяно было мчавшимися в разных направлениях повозками обоза, лазаретными фургонами, лошадьми без всадников, брошенными зарядными ящиками и грудами развороченного валявшегося багажа, даже из обоза главнокомандующего...

Первый раз за время войны я видел панику.

Одни корпуса отошли благополучно, другие — сильно расстроенными. Но к 17-му марта наступательный порыв японцев выдохся, и кризис миновал. Мы потеряли 2 тысячи офицеров и 87½ тысяч солдат. Японцы показали официально 41 тысячу, но, по подсчетам иностранных военных агентов, цифра их потерь была не менее 70 тысяч.

Я не закрываю глаза на недочеты нашей тогдашней армии, в особенности на недостаточную подготовку командного состава и войск. Но, переживая в памяти эти страдные дни, я остаюсь при глубоком убеждении, что ни в организации, ни в обучении и воспитании наших войск, ни тем более в вооружении и снаряжении их не было таких глубоких органических изъянов, которыми можно было бы объяснить беспримерную в русской истории мукденскую катастрофу. Никогда еще судьба сражения не зависела в такой фатальной степени от причин не общих, органических, а частных. Я убежден, что стоило лишь заменить заранее несколько лиц, стоявших на различных ступенях командной лестницы, и вся операция приняла бы другой оборот, быть может даже гибельный для зарвавшегося противника.

9 марта произошло, наконец, соединение Западного конного отряда, а 10-го приехал не долечившийся от ран ген. Мищенко и вступил в командование им. С тех пор «Конный отряд ген. Мищенки», сцепившись с японцами, ведя непрерывные бои, отходил шаг за шагом, охраняя правый фланг Маньчжурских армий. Только в конце марта нам удалось отдохнуть в течение нескольких дней.

Русские армии отошли на Сипингайские позиции. [153]

В конном отряде генерала Мищенко

К концу Мукденского сражения вопрос о замене Куропаткина стал окончательно на очередь. Государь наметил преемником ему ген. М. И. Драгомирова. Генерал жил на покое в гор. Конотопе, в своем хуторе. Был слаб — ноги плохо слушались, но головой и пером работал по-прежнему. Военный министр Сахаров прислал письмо Драгомирову, предупреждая его о предстоящем предложении; советовал подумать, может ли он по состоянию здоровья принять этот пост. Зять Драгомирова, ген. Лукомский, рассказывал мне, что М. И. был очень обрадован, «преобразился весь, почувствовал прилив сил и бодрости». Вскоре последовал вызов его в Петербург. Ген. Драгомиров прибыл туда и ждал приглашения во дворец. Но три дня его не вызывали. М. И. нервничал, предчувствуя перемену настроений государя. Наконец, получено было приглашение, но... «для участия в совещании по поводу избрания главнокомандующего»... Совещание{32} 13 марта наметило ген. Линевича, который и вступил 17 марта на пост главнокомандующего.

Ген. Куропаткин послал государю телеграмму, прося оставить его на любой должности в Действующей армии. Государь предоставил ему командование 1-й армией.

Трудно сказать, как отразилось бы на маньчжурских делах назначение ген. Драгомирова и успел ли бы он что-нибудь сделать, так как с августа месяца М. И. не покидал уже кресла, а 28 октября скончался.

Новый главнокомандующий — добрый и доступный человек, пользовавшийся известной популярностью среди солдат (за глаза его звали «папашей»), не обладал достаточными стратегическими познаниями, был в преклонном возрасте и представлял фигуру добродушную и несерьезную. Войсками правил при нем начальник штаба, вернее даже генерал-квартирмейстер, ген. Орановский.

Это назначение показывает наглядно кризис русского командного состава девятисотых годов и неуменье Петербурга разбираться даже в высших представителях генералитета. В такую же ошибку впадала и общественность. Через полтора года после войны, когда [154] Линевич был в опале и не у дел, влиятельный орган консервативного направления «Новое Время», проповедуя идею реванша, писал о необходимости послать на Дальний Восток 300-тысячную армию, «а главное, энергичного и знаменитого генерала, одно имя которого вернуло бы потерянную надежду на успех». Таковым газета считала ген. Линевича и требовала для него фельдмаршальского жезла.

К концу марта русские армии стали на Сипингайской позиции, имея в боевой линии 1-ю (ген. Куропаткин) и 2-ю (ген. Каульбарс) армии и в резерве 3-ю армию (ген. Батьянов). Наши армии проявили необыкновенную живучесть: в течение каких-нибудь 2-3 недель затишья подавленное состояние, вызванное сплошным рядом неудач и мукденским поражением, как рукой сняло. Армии стали прочно — опять, как и раньше, готовые исполнить свой долг. Не много найдется в истории примеров — сохранения войсками организации и моральной стойкости при таких исключительно неблагоприятных условиях. Невольно напрашивается аналогия: армия, именуемая Красной, но состоящая из тех же российских людей, невзирая на подавление народного духа в течение четверти века советским режимом, после ряда жестоких поражений, в 1942 году под Москвою и Царицыном (Сталинград) воскресла вновь, как феникс из пепла,

Штаб Линевича медлил с переходом в наступление. Помимо некоторой неуверенности в своих возможностях, влияло на это и ожидание результатов выхода в Тихий океан эскадры адмирала Рожественского.

Эскадра эта погибла 27 мая 1905 года под Цусимой...

Кто именно являлся прямым виновником безрассудного предприятия — посылки на убой заведомо слабейших сил, не имевших ни одной базы на своем пути 12 тыс. миль — до сих пор неясно. А все прикосновенные к делу лица ссылались больше всего на «давление общественного мнения»...

И японцы, вследствие больших потерь, истощения страны и утомления войск, не хотели рисковать новым наступлением. Поэтому в течение 6 месяцев на фронте царило затишье. [155]

* * *

Конный отряд ген. Мищенко состоял разновременно из Урало-Забайкальской казачьей дивизии, Кавказской Туземной бригады и нескольких конно-охотничьих команд стрелковых полков. В середине мая включена была в отряд вновь прибывшая из России Кавказская дивизия, в составе кубанских и терских казачьих полков. Начальником штаба отряда был по-прежнему полковник, кн. Вадбольский, а начальником штаба Урало-Забайкальской дивизии, командование которой сохранял за собою Мищенко, оставался я.

С приездом ген. Мищенко мое положение стало щекотливым. В глазах Мищенко я был офицером, прибывшим в отряд вместе с его недругом, ген. Ренненкампфом... И потому поначалу Мищенко отнесся ко мне сухо и сдержанно. Я, стараясь нести свои обязанности добросовестно и служа не лицам, а делу, в своих докладах и служебных разговорах отвечал тем же, не делая ни малейшего шага, чтобы улучшить отношение к себе. Однако скоро лед растаял, и между нами установились вполне нормальные отношения не только служебные, но и просто человеческие. И когда после одного из крупных столкновений генерала Мищенко с командующим 2-й армией, ген. Каульбарсом, последний пожелал заменить Вадбольского и меня своими людьми, Мищенко ответил: «Штабы мои работают исправно. А характер у меня, как Вам известно, тяжелый и неуживчивый. Зачем же подвергать посылаемых Вами лиц неприятностям?»

Все осталось по-старому. Когда же ушел из отряда кн. Вадбольский, Мищенко, кроме штаба дивизии, возложил на меня обязанности начальника штаба отряда, которые я нес с 20 апреля до 17 мая, т. е. до включения Кавказской дивизии, когда началось формирование штаба корпуса.

Наш отряд входил в состав 2-й армии и имел задачу охранять правый фланг армий и производить глубокую разведку расположения противника. В то время, как на фронте царило полное затишье, Конный отряд, начиная с 10 марта и по 1 июля, был в постоянных боях. Девять раз мы ударяли по флангу и тылу расположения армии Ноги, причем особенно серьезные бои вели 1 июля, когда [156] отряд взял штурмом сильно укрепленную позицию японцев у Санвайзы, и в «майском набеге» (17-23 мая) в тыл японской армии, к Факумыну. О набеге я скажу несколько слов ниже.

На настроение ген. Мищенко и его штаба и на ход нашей боевой работы неблагоприятно влияли тяжелые отношения, создавшиеся между генералами Мищенко и Каульбарсом. Самолюбивый и самостоятельный Мищенко, уже известный не только армии, но и России, не мог простить резкого, наставительного тона Каульбарса, авторитет которого после Мукдена поколебался... Между генералами шла нервная, изводящая переписка. Не раз взбешенный П. И. клал такие резолюции, что мне стоило большого труда облечь их в терпимые формы. Выведенный из себя П. И. послал частное письмо главнокомандующему о невозможности дальнейшей службы с ген. Каульбарсом.

Вскоре пришел приказ Ставки, которым не только предоставлялось право, но вменялось в обязанность ген. Мищенко производить набеги на японцев, «чтобы своевременно раскрыть обход противником нашего фланга». Вероятно, Ставка дала некоторые указания и Каульбарсу, так как Мищенко получил вызов к нему «по важному делу». Вернувшись, П. И. сказал нам неопределенно:

— Никакого дела не было. Вызывали, знаете ли, мириться. ..

Больше ничего не сказал, но мы почувствовали, что атмосфера разрядилась.

* * *

В начале мая отряду нашему приказано было произвести набег в тыл японской армии. Ген. Мищенко говорил Каульбарсу:

— Если наша армия перейдет в наступление, тогда я понимаю смысл набега и употреблю все силы и уменье, чтобы нанести противнику наибольший вред. А идти одному, чтобы опять вернуться на позиции — этого я не понимаю.

Но Каульбарс утверждал, что есть достоверные сведения о готовящемся наступлении японцев, которое необходимо задержать на несколько дней, ввиду подходящих из России пополнений. [157]

Задача отряду — истребление неприятельских складов и транспортов и порча путей подвоза, в особенности Синминтинской железной дороги. Но в день выступления пришла телеграмма — Синминтинскую железную дорогу считать нейтральной и ее не трогать... Нас поразила такая щепетильность в соблюдении нейтралитета Собственного Китая, когда японцы пользовались давно дорогой Инкоу-Синментин, а после Мукдена она стала главной питательной артерией западной группы японских армий. ..

Задача набега сильно суживалась.

17 мая отряд выступил, имея 45 сотен и 6 орудий. Для облегчения взято было только по 2 орудия от батареи и по 5 зарядных ящиков. Прошли в четыре дня в глубь японского расположения на 170 километров, дошли до р. Ляохе и окрестностей Синминтина. Вот ряд боевых эпизодов этого набега.

Первый переход. Боковой авангард наш попал под огонь японцев. Прикрываясь двумя спешенными сотнями, отряд пошел дальше. Докладывают, что авангард потерял 8 казаков ранеными.

— Раненых вынесли, конечно? — спрашивает Мищенко.

— Невозможно, Ваше превосходительство, в 150 шагах от японской стенки лежат.

— Чтоб я этого «невозможно» не слышал, господа!

Поскакали туда еще 2 сотни, спешились и вступили в бой, но безрезультатно. Тогда выскочил из цепи сотник Чуприна с несколькими казаками, бросился вперед, потерял еще одного убитым и 4 ранеными, и всех вынес! Доблестный офицер этот через два дня был убит.

Вынос раненых — традиция отряда, возбуждавшая и тогда уже споры, перешедшие потом в военную печать. Многие ставили в большую вину Мищенко, что он в Инкоуском набеге связал свой отряд транспортом раненых, а не оставил их в попутных китайских деревнях... Тогда же колонна ген. Самсонова простояла на месте несколько часов, потеряв 7 человек убитыми и 33 ранеными, чтобы вынести тело французского атташе Бертона...

Для нас это был вопрос не целесообразности, а психологии. Наши казаки, в особенности уральцы, считали бесчестием попасть в японский плен и предпочитали рисковать жизнью, чтобы избавить от него себя и [158] товарищей. Мало того, я помню случай, когда в одном бою уральцев сменили на позиции забайкальцы, и 8 уральских казаков, никем не побуждаемые, остались до ночи в цепи, подвергавшейся сильнейшему обстрелу, желая вынести тело убитого своего урядника, лежавшего в 100 шагах от японской позиции, чтобы не остался он «без честного погребения». И вынесли.

Первые три дня происходили лишь небольшие стычки и захват случайных обозов и складов. Мы подходили к р. Ляохе. Оказалось, что на главной этапной дороге Синминтин-Факумын никакого движения уже нет, японцы перенесли линию подвоза вглубь, за Ляохе. Мы бросили в этом направлении 1-й Читинский полк (забайкальцы), который, прорвавшись сквозь завесу японских постов, вышел на новую транспортную дорогу и наткнулся там на огромный обоз, тянувшийся на 7 километров. Изрубив прикрытие, казаки приступили к уничтожению обоза: собирали в кучи повозки и поджигали их. Скоро по всей дороге пылало зарево костров.

Колонна между тем шла дальше, и авангард наш наткнулся на укрепленную деревню Цинсяйпао, занятую японской пехотой с пулеметами. Две-три сотни спешились и под сильным огнем двинулись на нее. Подошли близко. Хорунжий Арцишевский с двумя орудиями подскакал по открытому полю на 600 шагов и стал поливать японцев шрапнелью... Враг дрогнул. Одна рота вышла из деревни и стала уходить. Тогда часть наших сотен вскочила на коней и бросилась в атаку. Другие ворвались в деревню. По полю неслись забайкальцы есаула Зыкова, подъесаула Чеславского, уральцы хорунжего Мартынова, врезались и рубились в японских рядах. Подъем был так велик, что не выдержали и понеслись в атаку вестовые, ординарцы и чины штаба.

Бой длился 2 часа. Две японских роты были уничтожены. В плен попало только 60 человек. Один японский офицер застрелился на наших глазах, другой, покушаясь на самоубийство, изрезал себе сильно горло, двум раздробила головы шрапнель. Японские роты дрались храбро и погибли честно.

Казаки подобрали своих раненых и японских. Последних оставили в деревне, вместе с персоналом отбитого раньше японского госпиталя; снабдили медикаментами и повозками. Хмурые, бесстрастные толпились раненые [159]

японцы вокруг своих повозок, не понимая еще, что их отпускают к своим. А рядом невдалеке уральцы хоронили своих убитых, которых отпевал казак — старообрядческий начетчик...

Отряду дан был отдых, потом пошли дальше. Полки стали теперь относиться к охранению слишком беспечно. Поэтому боковой авангард, встреченный неожиданно сильным огнем, отскочил стремительно прямо на нас. Мищенко остановил его громким окриком:

— Стой, слезай! Ну, молодцы, вперед, в цепь!

И характерно опираясь на палку (рана в ногу), сам пошел вперед. За ним штаб... Эту давнишнюю привычку не в силах были побороть ни голос благоразумия, ни явная несообразность положения корпусного командира — в стрелковых цепях.

— Я своих казаков знаю, им, знаете ли, легче, когда они видят, что и начальству плохо приходится,- говаривал Мищенко.

Потери мищенковского штаба{33} за время войны — 4 убитых, 10 раненых (один — 3, другой — 4 раза), 1 контужен, 2 пропавших без вести. Словом, 22 случая, не включая временных ординарцев и офицеров связи. Сам Мищенко был тяжело ранен в ногу, с раздроблением кости.

При дальнейшем движении один из боковых отрядов встречен был огнем из деревни Тасинтунь. Завязался бой.

Между тем, принимая во внимание, что железную дорогу не позволено было трогать, что по грунтовым дорогам к Факумыну этапы уничтожены, и по ним всякое движение прекратилось, а главное, что нами не замечено было никаких признаков готовящегося наступления японцев, ген. Мищенко решил возвращаться обратно. Послан был соответственный приказ обеим колоннам и прикрывающим частям.

Однако сотни уральских и терских казаков, по инициативе сотенных командиров и в особенности уральца, подъесаула Зеленцова, вопреки полученному приказу, продолжали бой под Тасинтунем, «не желая оставить дело, не доведя его до славного конца». Под сильным огнем японцев спешенные сотни наступали на деревню, [160] постепенно окружая ее со всех сторон. Огнем японцев управлял старик — ротный командир, о котором я упоминал раньше, стоя на крыше фанзы во весь рост, спокойно, гордо, расстреливаемый в упор. Наконец, пробитый казачьей пулей, свалился во двор импани.

Когда кольцо сомкнулось и казачьи цепи подошли вплотную к окраине деревни, Зеленцов решил прибегнуть к «дипломатии». Привели взятого ранее в плен японца и послали его парламентером к осажденной роте. Любопытно, что Зеленцов не говорил ни слова по-японски, а японец не понимал по-русски. И все же как-то сумели объяснить ему безнадежность положения и предложение сдаться. Через некоторое время оставшиеся в живых 135 японских солдат и 4 офицера сдались в плен.

Интересно, что за все время похода нам ни разу не пришлось столкнуться с японской кавалерией. Этот род оружия был у них плох и избегал столкновения с нами. За всю кампанию отмечены лишь две кавалерийских схватки: у сибирских казаков ген. Самсонова и у нас 1 мая, когда, благодаря песчаной буре, сотня уральцев подъесаула Железнова внезапно наткнулась на два эскадрона японцев, причем в кратком бою один был изрублен, а другой спасся бегством. Понятна поэтому наша радость, когда 16 июня в бою отряда под Ляоянвопой мы увидели, что 23 эскадрона ген. Акиямы двинулись против нас. Ген. Мищенко бросил на них бывшие под рукой 10 сотен Урало-Забайкальской дивизии... Увы, ген. Акияма не принял атаки, повернул и ушел за свою пехоту.

Результаты «майского набега» таковы: разгромлены две транспортных дороги со складами, запасами и телеграфными линиями; уничтожено более 800 повозок с ценным грузом и уведено более 200 лошадей; взято в плен 234 японца (5 офицеров) и не менее 500 выведено из строя. Определено точно расположение трех дивизий ген. Ноги и, между прочим, захвачен курьер с большой корреспонденцией, адресованной ему. Стоил нам набег 187 убитыми и ранеными.

Но не в этой материальной стороне — главное. При неподвижном стоянии обеих армий на месте трудно было достигнуть большего. Важен был тот моральный подъем, который явился следствием набега — как в отряде, так до некоторой степени и в армии. Картины бегущего и сдающегося в плен противника [161] не слишком часто радовали нас на протяжении злополучной кампании.

Главнокомандующий прислал телеграмму:

«Радуюсь и поздравляю ген. Мищенко и всех его казаков с полным и блестящим успехом. Лихой и отважный набег. Сейчас донес о нем государю».
* * *

Ген. Мищенко любил офицеров и казаков, сердечно заботился о них и не давал в обиду. Пользовался среди них совершенно исключительным обаянием. Внутренне горячий, но внешне медлительно-спокойный в бою — он одним своим видом внушал спокойствие дрогнувшим частям. Вне службы, за общей штабной трапезой или в гостях у полков, он вносил радушие, приветливость и полную непринужденность, сдерживаемую только любовью и уважением к присутствующему начальнику.

Популярность ген. Мищенко, в связи с успехами его отряда, распространялась далеко за его пределами. И началось к нам паломничество. Приезжали офицеры из России под предлогом кратковременного отпуска и оставались в отряде. Бежали из других частей армии офицеры и солдаты, в особенности в томительный период бездействия на Сипингайских позициях, когда только на флангах, преимущественно у нас, шли еще бои. Приходили без всяких документов, иногда с неясным формуляром и со сбивчивыми показаниями, Мищенко встречал приходивших с напускной угрюмостью, но, в конце концов, принимал всех. В массе приходил к нам элемент прекрасный, истинно боевой.

К лету 1905 года, в результате такого своеобразного «дезертирства», в частях Урало-Забайкальской дивизии оказалось незаконного состава — офицеров десятки, солдат — сотни. И не одной только пылкой молодежи: были и штаб-офицеры, и пожилые запасные, и солдаты. Обеспокоенный возможностью контрольного начета, я доложил ген. Мищенко цифровые итоги.

— Что ж, знаете ли, надо покаяться!

Донесли в штаб армии. К удивлению, ответ получился от ген. Каульбарса вполне благоприятный: учитывая хорошие побуждения «дезертиров» и чтобы не угашать [162] их духа, командующий армией не только оставил их в отряде, но даже разрешил принимать приходящих и впредь, под тем, однако, условием, чтобы это решение отнюдь не разглашалось и не вызвало массового паломничества в отряд.

Так жили и воевали в нашей «Запорожской Сечи».

Конец японской войны

Последний бой Конного отряда, ставший последним боем русско-японской войны, произошел 1 июля под Санвайзой, когда мы взяли штурмом левофланговый опорный пункт неприятельской позиции, уничтожив там батальон японской пехоты.

В середине июля поползли в армии слухи, что президент США Теодор Рузвельт предложил нашему правительству свои услуги для заключения мира... Установившееся на фронте затишье подтверждало эти слухи. Как были восприняты они армией? Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в преобладающей массе офицерства перспектива возвращения к родным пенатам — для многих после двух лет войны — была сильно омрачена горечью от тяжелой, безрезультатной и в сознании всех незаконченной кампании.

Начались переговоры в Портсмуте.

От командования Маньчжурских армий не был послан представитель на мирную конференцию, в состав делегации Витте. Не был запрошен и главнокомандующий по поводу целесообразности заключения мира и определения условий договора.

Армию не спросили.

Правая русская общественность сурово обвиняла Витте за его якобы «преступную уступчивость» и заклеймила его злой кличкой «граф Полу-сахалинский»{34}. Обвинение совершенно несправедливое, в особенности принимая во внимание, что уступка половины Сахалина сделана была велением государя, не по настоянию Витте. Он проявил большое искусство и твердость в переговорах и сделал все, что мог, в тогдашних трудных условиях. Не встречал он сочувствия и со стороны левой [163] общественности. Видный социалист Бурцев — впоследствии, во время 1-й мировой войны ставший всецело на «оборонческую позицию» — писал в дни Портсмута Витте:

«Надо уничтожить самодержавие; а если мир может этому воспрепятствовать, то не надо заключать мира».

Вначале Витте не встречал сочувствия и в президенте Теодоре Рузвельте, который не раз обращался непосредственно к государю, обвиняя Витте в неуступчивости, тогда как японцы в первой стадии переговоров буквально нагличали. Они требовали уплаты Россией контрибуции, ограничения наших сухопутных и морских сил на Дальнем Востоке и даже японского контроля над их составом. Возмущенный этими требованиями, государь категорически отверг их одним словом своей резолюции:

— Никогда!

Конференция все затягивалась, и дважды члены ее «укладывали и раскладывали чемоданы». Между тем американские церкви и пресса становились все более на сторону России. В печати все чаще стали раздаваться голоса, предостерегавшие от опасности, которая может угрожать интересам Америки в Тихом океане при чрезмерном усилении Японии... Под давлением изменившегося общественного мнения, президент счел необходимым послать телеграмму микадо о том, что

«общественное мнение США склонило симпатии на сторону России» и что «если портсмутские переговоры ничем не кончатся, то Япония уже не будет встречать в США того сочувствия и поддержки, которые она встречала ранее».

Несомненно, это заявление оказало влияние на ход переговоров.

Было ли в интересах Англии «оказывать Японии эту поддержку ранее», об этом свидетельствуют события 1941-1945 годов.

5 сентября 1905 года в Портсмуте было заключено перемирие, а 14 октября состоялась ратификация мирного договора. Россия теряла права свои на Квантунь и Южную Маньчжурию, отказывалась от южной ветви железной дороги до станции Куачендзы и отдавала японцам южную половину острова Сахалин.

Для нас не в конференции, не в тех или других условиях мирного договора лежал центр тяжести вопроса, а в первоисточнике их, в неразрешенной дилемме: [164]

Могли ли Маньчжурские армии вновь перейти в наступление и одержать победу над японцами?

Этот вопрос и тогда, и в течение ряда последующих лет волновал русскую общественность, в особенности военную, вызывал горячие споры в печати и на собраниях, но так и остался наразрешенным. Ибо человеческому интеллекту свойственна интуиция, но не провидение.

Обратимся к чисто объективным данным.

Ко времени заключения мира русские армии на Сипингайских позициях имели 446½ тыс. бойцов (под Мукденом — около 300 тыс.); располагались войска не в линию, как раньше, а эшелонирование в глубину, имея в резерве общем и армейских более половины своего состава, что предохраняло от случайностей и обещало большие активные возможности; фланги армии надежно прикрывались корпусами генералов Ренненкампфа и Мищенко; армия пополнила и омолодила свой состав и значительно усилилась технически — гаубичными батареями, пулеметами (374 вместо 36), составом полевых железных дорог, беспроволочным телеграфом и т. д.; связь с Россией поддерживалась уже не 3-мя парами поездов, как в начале войны, а 12 парами. Наконец, дух маньчжурских армий не был сломлен, а эшелоны подкреплений шли к нам из России в бодром и веселом настроении.

Японская армия, стоявшая против нас, имела на 32% меньше бойцов. Страна была истощена. Среди пленных попадались старики и дети. Былого подъема в ней уже не наблюдалось. Тот факт, что после нанесенного нам под Мукденом поражения японцы в течение 6 месяцев не могли перейти вновь в наступление, свидетельствовал по меньшей мере об их неуверенности в своих силах.

Но.... войсками нашими командовали многие из тех начальников, которые вели их под Ляояком, на Шахэ, под Сандепу и Мукденом. Послужил ли им на пользу кровавый опыт прошлого? Проявил ли бы штаб Линевича более твердости, решимости, властности в отношении подчиненных генералов и более стратегического уменья, чем это было у Куропаткина? Эти вопросы вставали перед нами и естественно у многих вызывали скептицизм.

Что касается лично меня, я, принимая во внимание все «за» и «против», не закрывая глаза на наши [165] недочеты, на вопрос — «что ждало бы нас, если бы мы с Сипингайских позиций перешли в наступление?» — отвечал тогда, отвечаю и теперь:

— Победа!

Россия отнюдь не была побеждена. Армия могла бороться дальше. Но... Петербург «устал» от войны более, чем армия. К тому же тревожные признаки надвигающейся революции, в виде участившихся террористических актов, аграрных беспорядков, волнений и забастовок, лишали его решимости и дерзания, приведя к заключению преждевременного мира.

* * *

Уже в августе постепенно создавалось впечатление, что война кончилась. Боевые интересы уходили на задний план, начинались армейские будни. Полки начали спешно приводить в порядок запущенное за время войны хозяйство, начались подсчеты и расчеты. На этой почве произошел у нас характерный в казачьем быту эпизод.

Наш Конный отряд переименован был, наконец, в штатный корпус, командиром которого утвержден был официально ген. Мищенко. Его дивизию Урало-Забайкальскую принял ген. Бернов. Приехал и приступил к приему дивизии; я сопровождал его в качестве начальника штаба. В Забайкальских полках все сошло благополучно. Приехали в 4-й Уральский полк. Построился полк, как требовалось уставом, для опроса жалоб, отдельно офицеры и казаки. Офицеры жалоб не заявили, Обратился начальник дивизии к казакам с обычным вопросом:

— Нет ли, станичники, жалоб?

Вместо обычного ответа — «никак нет!» — гробовое молчание. Генерал опешил от неожиданности. Повторил вопрос второй и третий раз. Хмурые лица, молчание. Отвел меня в сторону, спрашивает:

— Что это, бунт?

Я тоже в полном недоумении. Прекраснейший боевой полк, исполнительный, дисциплинированный...

— Попробуйте, Ваше Превосходительство, задавать вопрос поодиночке.

Генерал подошел к правофланговому. [166]

— Нет ли у тебя жалобы?

— Так точно, Ваше Превосходительство!

И начал скороговоркой, словно выучил наизусть, сыпать целым рядом цифр:

— С 12 января и по февраль 5-й сотня была на постах летучей почты и довольствия я не получал от сотенного 6 ден... 3-го марта под Мукденом наш взвод спосылали для связи со штабом армии — 10 ден кормились с лошадью на собственные...

И пошел, и пошел.

Другой, третий, десятый то же самое. Я попробовал было записывать жалобы, но вскоре бросил — пришлось бы записывать до утра. Ген. Бернов прекратил опрос и отошел в сторону.

— Первый раз в жизни такой случай. Сам черт их не разберет. Надо кончать.

И обратился к строю:

— Я вижу, у вас тут беспорядок или недоразумение. От такого доблестного полка не ожидал. Приду через три дня. Чтоб все было в порядке!

Надо сказать, что казачий быт сильно отличался от армейского, в особенности у уральцев. У последних не было вовсе сословных подразделений; из одной семьи один сын выходил офицером, другой — простым казаком — это дело случая. Бывало, младший брат командует сотней, а старший — у него денщиком. Родственная и бытовая близость между офицерами и казаками составляли характерную черту уральских полков.

В последовавшие за смотром два дня в районе полка было большое оживление. С кургана, прилегавшего к штабу дивизии, можно было видеть на лугу, возле деревни, где располагался полк, отдельные группы людей, собиравшиеся в круг и ожесточенно жестикулирующие. Приятель мой, уралец конвойной сотни, объяснил мне, что там происходит:

— Сотни судятся с сотенными командирами. Это у нас старинный обычай, после каждой войны. А тут преждевременный смотр все перепутал. Казаки не хотели заявлять жалоб на смотру; да побоялись — как бы после этого ее лишиться права на недоданное.

К вечеру перед новым смотром я спросил уральца:

— Ну как?

— Кончили. Завтра сами услышите. В однех сотнях [167] скоро поладили, в других — горячее дело было. Особенно командиру N-й сотни досталось. Он и шапку оземь кидал и на колени становился. «Помилосердствуйте, — говорит, — много требуете, жену с детьми по миру пустите»... А сотня стоит на своем: «Знаем, грамотные, не проведешь!» Под конец согласились. «Ладно, — говорит сотенный, — жрите мою кровь, так вас и этак»...

На другой день, когда начальник дивизии вторично спрашивал — нет ли жалоб, все казаки, как один, громко и весело ответили:

— Никак нет, ваше превосходительство!

* * *

В личной своей жизни я получил моральное удовлетворение: высочайшим приказом от 26 июля «за отличие в делах против японцев» был произведен в полковники. Ген. Мищенко представил меня еще к двум высоким боевым наградам.

Ввиду окончания войны Урало-Забайкальская дивизия подлежала расформированию; оставаться на службе в Маньчжурии или в Сибири я не хотел, потянуло в Европу. Простившись со своими боевыми соратниками, я поехал в Ставку. Попросил там, чтобы снеслись телеграфно с Управлением Генерального штаба в Петербурге о предоставлении мне должности начальника штаба дивизии в Европейской России. Так как ответ ожидался не скоро, — начались уже забастовки на телеграфе, и Ставка принуждена была сноситься с Петербургом через Нагасаки и Шанхай — я был командирован на время в штаб 8-го корпуса, в котором я числился давно на штатной должности, еще по мирной линии.

После той «Запорожской Сечи», какую представлял из себя Конный отряд ген. Мищенко, в штабе 8-го корпуса я попал в совершенно иную обстановку.

Командовал корпусом ген. Скугаревский. Образованный, знающий, прямой, честный и по-своему справедливый, он тем не менее пользовался давнишней и широкой известностью, как тяжелый начальник, беспокойный, подчиненный и невыносимый человек. Получил он свой пост недавно, после окончания военных действий, но в корпусе успели уже его возненавидеть. [168] Скугаревский знал закон, устав и... их исполнителей. Все остальное ему было безразлично: человеческая душа, индивидуальность, внутренние побуждения того или иного поступка, наконец, авторитет и боевые заслуги подчиненного. Он как будто специально выискивал нарушения устава — важные и самые мелкие — и карал неукоснительно как начальника дивизии, так и рядового. За важное нарушение караульной службы или хозяйственный беспорядок и за «неправильный поворот солдатского каблука»; за пропущенный пункт в смотровом приказе начальника артиллерии и за «неуставную длину шерсти» на папахе... В обстановке послемукденеких настроений и в преддверии новых потрясений первой революции — такой ригоризм был особенно тягостен и опасен.

Скугаревский знал хорошо, как к нему относятся войска, и по той атмосфере страха и отчужденности, которая сопутствовала его объездам, и по рассказам близких ему лиц.

Я ехал в корпус в вагоне, битком набитом офицерами. Разговор, между ними шел исключительно на злобу дня — о новом корпусном командире. Меня поразило то единодушное возмущение, с которым относились к нему. Тут же в вагоне сидела средних лет сестра милосердия. Она как-то менялась в лице, потом, заплакав, выбежала на площадку. В вагоне водворилось конфузливое молчание... Оказалось, что это была жена Скугаревского.

В штабе царило особенно тягостное настроение, в особенности во время общего с командиром обеда, участие в котором было обязательно. По установившемуся этикету только тот, с кем беседовал командир корпуса, мог говорить полным голосом, прочие говорили вполголоса. За столом было тоскливо, пища не шла в горло. Выговоры сыпались и за обедом. Однажды капитан Генерального штаба Толкушкин, во время обеда доведенный до истерики разносом Скугаревского, выскочил из фанзы, и через тонкую стену мы слышали, как кто-то его успокаивал, а он кричал:

— Пустите, я убью его!

В столовой водворилась мертвая тишина. Все невольно взглянули на Скугаревского. Ни один мускул не дрогнул в его лице. Он продолжал начатый раньше разговор.

Как-то раз командир корпуса обратился ко мне:

— Отчего вы, полковник, никогда не поделитесь с [169] нами своими боевыми впечатлениями? Вы были в таком интересном отряде... Скажите, что из себя представляет ген. Мищенко?

— Слушаю.

И начал:

— Есть начальник и начальник. За одним войска пойдут, куда угодно, за другим не пойдут. Один...

И провел параллель между Скугаревским, конечно не называя его, и Мищенко. Скугаревский прослушал совершенно спокойно и даже с видимым любопытством и в заключение поблагодарил меня «за интересный доклад».

Для характеристики Скугаревского и его незлопамятности могу добавить, что через три года, когда он стал во главе Комитета по образованию войск, он просил военного министра о привлечении в Комитет меня.

Жизнь в штабе была слишком неприятной, и я, воспользовавшись начавшейся эвакуацией и последствиями травматического повреждения ноги, уехал, наконец, в Россию. [170]

Дальше