Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

1. Призыва 1920 года

Осенью 1918 года, когда мы домолачивали всей семьей хлеб на гумне, мне принесли из волисполкома повестку от военного комиссара с приказом явиться на всеобщее военное обучение.

Из нашей деревни призвали троих: меня, моего однофамильца Федора — Савушку, как все его звали, и Сашу маленького.

Федор был гармонистом, под его любимый наигрыш, прозванный «Савушкой», плясала молодежь деревни. Сашу называли Сашей маленьким в отличие от его тезки-односельчанина, и он действительно был очень маленького роста.

Наш взвод обучал Иван Осипович, бывший унтер-офицер. Построив нас по ранжиру, он велел всем запомнить свои места, а затем показал нам, как мы стоим в строю. Мы вволю посмеялись, увидев самих себя в мгновенно преобразившемся командире. Он стоял перед нами жалким новобранцем: голова втянута между плеч, живот выпячен, ладони вывернуты вперед. Особенно смешны были его ноги: они глядели в разные стороны, и казалось, что вот-вот левая зашагает в одном направлении, а правая — в другом.

— А теперь я покажу стойку настоящего солдата, который бил и турок, и англичан, и французов, и немцев, [4] который будет и впредь бить всех, кто сунется в нашу страну, — сказал Иван Осипович.

И перед нами предстал тот же человек, в том же костюме, но полный собственного достоинства, воин, готовый к бою.

Строевые занятия начинались обыкновенно по команде:

— На месте, шагом марш! Запевай!

Мы пели старые рекрутские песни, которые хорошо знали с детства.

Когда мы запевали, женщины, приходившие поглядеть на нас, начинали плакать и причитать. Это нравилось нам. Мы чувствовали себя героями.

Как-то, построившись около учебного пункта, мы пошли на занятия с песней:

Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья...

И, проходя мимо комиссара, не жалея горла, проголосили:

Крестьянский сын давно готовый,
Семья вся замертво лежит...

Военком нашей волости был свой, местный человек, носивший кожаную куртку и солдатскую фуражку. Мужики удивлялись, говорили:

— Комиссаров назначает сам Ленин, а откуда Ленину знать Сашку Сосулина?

Наши песни не понравились военкому, на занятиях он подошел к нам и сказал:

— Послушал бы товарищ Ленин, какие вы песни поете — срамота. Скоро будем праздновать первую годовщину Октябрьской революции, пойдем на демонстрацию. Неужели и там будем петь «Семья вся замертво лежит...»? [5]

Все засмеялись, поняли, что с песнями у нас неладно.

После этого мы стали разучивать «Вихри враждебные веют над нами», «Смело, товарищи, в ногу!».

Первое время мы маршировали не с винтовками, а с деревяшками, вырезанными наподобие винтовок. На этих же деревяшках мы обучались ружейным приемам и штыковому бою. Как только не издевались над нами кулацкие сынки, не допущенные на допризывную подготовку, каких только слухов не распространяли, пока, наконец, наш военком не добыл в городе и не привез на учебный пункт настоящие боевые винтовки и патроны. Сколько радости было, какое ликование поднялось, когда он объявил нам, что мы пойдем с ним на стрельбище, будем стрелять!

Стрельбище было оборудовано на поляне среди карликового болотного леса. С каким трепетом выходили мы на линию огня!

Саша маленький внешне держался спокойно, но зато как блестели у него глаза! И я старался быть спокойным, но мне это совсем не удавалось. Сердце стучало очень громко.

Когда раздалась команда «Заряжай!» — по моему телу прошел озноб.

Первый выстрел! Я помню, как вложил патрон в патронник, как дослал и закрыл затвор, как, плотно прижав к плечу приклад винтовки, с чрезвычайной осторожностью положил указательный палец на спусковой крючок и стал целиться. Помню, как меня оглушил звук выстрела и толкнуло прикладом в плечо, как лежал в оцепенении и думал лишь об одном: попал или не попал в цель? Помню и как потом по команде что есть мочи бежал с колотившимся от волнения сердцем. Вот она, фанерная фигура, по которой я стрелял, стоит передо мной. В глазах рябят кресты, сделанные красными карандашами на старых пробоинах. [6]

О радость! Я вижу на мишени новую, незачеркнутую пробоину. Ниже плеча, почти около самого яблочка мишени, зиял след пули, след моего выстрела!

* * *

В 1920 году отец мой умер, я стал в семье за хозяина, но в середине лета, в самую страдную пору, получил новую повестку — меня призывали в Красную Армию.

Вместе со мной призывались Федор и Саша маленький. У Федора умерли отец и мать. Он недавно женился. Вместе с ним жили его меньший брат и глухонемая тетка.

Я видел, как Федор осматривал телегу: потрогал спицы колес, слегка ударил по шине обухом топора, проверил шкворень, оглобли, тяжи, заднюю ось. Видел, как он потом ходил вокруг избы, осматривая ее со всех сторон, и, отойдя подальше, оглядывал крышу: не надо ли что починить, прежде чем уйдет из дому.

Наша дружба с Федором началась с детства. Вместе росли, ходили в школу, рядом трудились на полях. Вместе гуляли, ухаживали за девушками, поверяли друг другу свои сердечные тайны. После женитьбы Федора наши отношения с ним несколько охладели. Он больше не ходил на беседы. Замолкла его гармонь. Жена и особенно теща считали, что женатому человеку неприлично играть на гармони.

— Умер наш Савушка, — говорили про Федора ребята и девушки.

Призыв в армию не обрадовал Федора, а жена и теща считали, что их постигло большое горе.

Саша маленький, наоборот, выглядел счастливым ребенком, который получил хорошую игрушку, и всем показывал полученную им повестку.

Подойдя к окну нашей избы, он крикнул мне:

— Ну как, готов? Я уже собрался. Пойдем к Федору. [7]

Когда мы подошли к избе Федора, он уже сходил с крыльца, пятясь задом. Он шел медленно, осторожно. Его поддерживали под руки жена и теща.

— Жалко, что мы так тебя не вывели из дому, как выводят Федю, — сказала моя мать.

— А зачем это, еще брякнешься затылком, могут не взять в армию, — шутя ответил я.

— Выводят задом наперед, чтобы человек благополучно вернулся домой, — пояснила мать.

Мы призывались в своем уездном городе Каргополе, до которого из нашей глухой Хотеновской волости летом можно было добраться только водным путем — по рекам Свидь или Петеньга, а потом по озеру Лача и реке Онеге. Наша партия отправлялась с Петеньги, тихой речки, покрытой большими листьями кувшинки и ее желтыми цветами.

На берегу нас уже ждали призывники из других деревень и провожающие их родные, знакомые.

Томительно тянется время. Все уже сказано, обо всем переговорено, хочется скорее сесть в лодку. Погрузив свои вещи, мы стали прощаться.

Заплакали матери и родные. Заплакала, запричитала теща Федора:

На кого ты, мое дитятко,
Покидаешь свою женушку...

Наш деревенский активист Степан Жарвлев, не упускавший случая выступить от имени народа, говорил:

— Вы, ребята, о своих, семьях не беспокойтесь, мы им поможем — поля вспашем, засеем, хлеб уберем.

Моя мать, склонив голову к моему плечу, наказывала:

— В далекий путь идешь, береги себя, держись настоящих людей. — Перекрестив меня, она громко заплакала. У меня тоже навернулись слезы. Чтобы скрыть [8] их от матери, я повернулся и, не оглядываясь, пошел к лодке.

Одна за другой лодки отходили от берега, плыли вниз по течению реки.

Сначала мы ехали молча, все были заняты своими думами. Но вот из-за поворота реки мелькнуло озеро — огромный водный простор открылся перед нами. И кто-то запел:

Славное море, священный Байкал...
Все дружно подхватили припев.

Поставили паруса, и лодки быстрее заскользили по озерной глади.

* * *

В Каргополе возле низенького одноэтажного здания уездного военного комиссариата стояла большая толпа.

Время от времени на крыльцо выходил матрос в тельняшке, вызывал четырех призывников и вместе с ними исчезал в дверях.

Каждый по-своему реагировал на вызов комиссии. Одни бледнели, другие краснели, одни шагали степенно, другие робко.

Большинство из нас еще ни разу в жизни не имели дел с врачами. И не удивительно: уезд большой, а больниц, кроме городской, не было. В нашей волости на двадцать семь деревень был только один земский фельдшер.

Нам казалось, что врачи видят человека насквозь, и как бы он ни был здоров, обязательно найдут в нем какую-нибудь болезнь.

Наконец матрос в тельняшке назвал фамилии Федора, Саши маленького, мою и какого-то еще незнакомого нам паренька. Вслед за матросом мы вошли в помещение, где работала комиссия. За большим столом сидел человек в военной гимнастерке — председатель комиссии, военком уезда. [9]

Военком спрашивал каждого:

— Фамилия, имя, отчество, год рождения, на что жалуетесь?

На последний вопрос я не мог ответить, так как не понимал, о каких жалобах идет речь.

Председатель комиссии, видя мое затруднение, уточнил:

— Какие жалобы на свое здоровье?

На здоровье мне нельзя было пожаловаться, но военком все-таки сказал:

— Идите к врачам, они вас осмотрят.

Только теперь я заметил, что в комнате за маленькими столиками сидели еще три человека в белых халатах. Я подошел к одному из них и по его приказанию стал раздеваться. В это время военком спрашивал Сашу маленького:

— Вы не прибавили себе годков-то?

— Нет, не прибавил, я с ними одного года, — улыбаясь, ответил Саша, показывая на Федора и меня.

— Мал ты ростом, лучше подожди еще годик, подрастешь, а затем пойдешь служить в армию, — почему-то вдруг перейдя на «ты», сказал военком.

— А я, дяденька, в армии-то скорее подрасту, — уже не улыбаясь, говорил Саша. — Мне нельзя отставать от своих дружков.

— Но тебе будет трудно.

— Знаю, что трудно, но авось и я укокошу какого-нибудь беляка — ведь и у них не все богатыри. Вы не смотрите, что маленький — я сильный. В доме выполнял всякую работу не хуже других, а в драке очень ловкий и злой, всегда дерусь с верзилами и, слава богу, в долгу у них не остаюсь.

Военком засмеялся. Засмеялся и матрос в тельняшке.

— Пусть идет служить, нельзя обижать человека за то, что он не вырос богатырем, — сказал матрос. [10]

— Хорошо, пусть идет к врачам, если здоров, то примем, — согласился военком.

Три врача по очереди осматривали меня, ощупывали, выстукивали, мяли, давили, спрашивали при этом «больно или нет», но я не жаловался, бодро делал все, что от меня требовали: ложился, вставал, приседал, открывал и закрывал глаза, разевал рот, растопыривал пальцы.

Призыв на военную службу и радовал меня, и тревожил: побаивался за хозяйство, за мать и маленького брата Николая, но когда я услышал слово «Призвап!», меня охватила ни с чем не сравнимая радость сознания своей полноценности. Я почувствовал себя взрослым, сильным человеком. С этим радостным чувством я вышел на улицу. И все мои товарищи, признанные годными к военной службе, выходили из военкомата сияющими, возбужденными. Больше всех радовался Саша маленький: он кидался от одного к другому, торопясь поделиться со всеми, что он тоже принят в Красную Армию.

После торжественных проводов тот же матрос в тельняшке построил нас по четыре в ряд, и мы зашагали по дороге к железнодорожной станции Няндома, до которой было без малого сто верст.

Перейдя мост, мы все без команды остановились, чтобы поглядеть на оставшийся позади родной уездный город с куполами многочисленных церквей и на блестевшее вдали озеро. Там, за озером, в туманных уже далях, осталась наша волость и моя маленькая деревенька Терехово. Глядя в ту сторону, я думал о девушке Глаше, с которой два года гулял по праздникам в соседней деревне, и мне было грустно, что неладно у нас с ней получилось: в любви объяснились, а расстались не попрощавшись — не сумели встретиться, так как я побоялся ее родителей, не хотевших выдавать за меня дочь из-за моего бедного хозяйства.

— Что это вы все смотрите назад? Вы уже красноармейцы, а красноармейцам нужно смотреть не назад, [11] а вперед и там искать свою судьбу, — сказал сопровождавший нас матрос и сделал широкое движение рукой, как бы приглашая нас в неизвестный нам мир.

Впереди раскинулись всхолмленные дали, туда уходила узкая лента дороги, то исчезая, то снова появляясь. А за лесными далями живут другие, незнакомые нам люди, расположены неизвестные уезды и губернии — что-то ждет нас там, в чужих краях?

* * *

...На одном из привалов по дороге к станции матрос сообщил, что он ведет нас в запасный полк, в город Вологду.

— Жить будете в лагере Березовая роща, расположенном на берегу реки. Там вас будут обучать военному делу, — сказал он.

Это очень удивило всех нас, а многих, торопившихся попасть на фронт, и огорчило.

— Чего нас обучать, когда мы уже изучили военное дело, можем и стрелять, и в строю ходить?

Матрос молча достал кисет, свернул цигарку, закурил и, покачав головой, сказал:

— Нет, братишки, вот приедете в полк, так узнаете, как много надо вам еще учиться.

На третий день нашего пути мы пришли на железнодорожную станцию. Станция была маленькая, захолустная. На заржавевших рельсах одиноко стоял старенький товарный вагон. Федор остановился и стал вслух читать надпись на вагоне:

— Ры, сы, фы, сы, ры. — И недоумевающе спросил: — Что это значит?

— Э, братишки, третий год существует Советская власть, а вы не знаете, что означает эта надпись. Здесь написано, что все вагоны на железной дороге являются народными, то есть принадлежат Российской Советской Федеративной Социалистической Республике, — сказал матрос. [12]

До сих пор я знал, что железные дороги принадлежат казне, и вот оказывается, что теперь они не казенные, а народные, так же как земля, леса и заводы — все народное, всему мы сами хозяева, даже этому старенькому, одиноко стоящему на путях товарному вагону!

Мы ехали в пассажирском поезде. Подходя к городу, где нам предстояло служить, прогрохотал он по высокому железнодорожному мосту. Внизу блеснула река. Мы смотрели в открытое окно вагона.

— А тут, братишки, и наша гавань — Березовая роща, где мы с вами пришвартуемся, — сказал матрос, показывая на зеленый лес, раскинувшийся по берегу реки и одним краем примыкавший к городу.

На краю рощи по сторонам дороги стояли две высокие развесистые березы. Они напомнили мне родной дом, родные места. Роща показалась такой знакомой, что я не поверил своим глазам, когда в глубине ее за белыми стволами увидел большой полотняный город. Палатки стояли улицами, от центральной, длинной и широкой, уходили в стороны улицы поменьше, соединявшиеся между собой узенькими переулками. Матрос остановил нас около большой штабной палатки, нырнул в нее и, быстро вернувшись, стал прощаться:

— Желаю, земляки, отлично служить, смотрите, не подведите уезд!

И вот уже кто-то подал команду:

— Становись! Равняйсь! Шагом марш!

Нас привели к другой палатке и стали выдавать обмундирование. Я получил пару белья, гимнастерку, шаровары, ремень, ботинки, обмотки, фуражку. Обмундирование было старенькое, постиранное и кое-как залатанное. На брюках, когда-то имевших цвет хаки, на обеих коленках были нашиты синие заплаты, а на локтях гимнастерки — белые. Особенно не повезло Саше маленькому. Сколько ни подбирали для него гимнастерок, все они были чуть не до колен. Нашлась одна покороче, но с воротником [13] беда: на Саше он, как хомут. И рукава непомерно длинные, с напуском, как у дамских кофточек. А ботинки Саше так и не удалось подобрать. Старшина роты, замучившись, сказал:

— Впервые обуваю такого младенца, придется вам ходить в своих сапогах.

Кончились муки с подгонкой обмундирования, начались муки с обмотками.

Прошло много лет, а я, как сейчас, помню мои первые узкие, с лохматыми краями старенькие солдатские обмотки! Как я старательно ни наматывал их, все равно сначала в одном месте, а потом и в другом появлялись ослабленные бухты, и все, что было мною намотано, рассыпалось.

Временно нас разместили по разным палаткам, где были свободные места. Утром, по привычке, я проснулся рано, до подъема, и вышел из палатки. На траве, освещенной солнцем, блестели крупные капли росы. Я пошел по линейке и вскоре оказался на берегу реки. Около ивового куста стоял небольшой плот. Я решил искупаться здесь, но не успел снять гимнастерку, как из-за кустов вышли два бойца с винтовками — очевидно, патруль.

— Ты зачем раздеваешься? — спросил меня один из них.

— Хочу искупаться, — ответил я, продолжая раздеваться.

— А разве ты не знаешь, что в лагере одиночкам купаться нельзя?

— Да все еще спят, — возразил я.

— Тем более нельзя купаться. Да что с ним разговаривать, — рассердился вдруг патрульный, — вот отведем к дежурному по лагерю, тогда будет знать, как нарушать порядок.

Я был очень смущен: не успел службу начать, а уже нарушил порядок, дисциплину. [14]

— Да водь это новичок, — сказал другой красноармеец, более добродушный. — Ты посмотри на его обмотки. Наверное, только вчера прибыл.

Я посмотрел на свои обмотки, увидел, что они уже размотались, сел на траву и стал заново наматывать их.

— А вдруг заиграют тревогу, что ты будешь делать? — спросил добродушный красноармеец.

Убедившись в моей беспомощности, он дал подержать свою винтовку товарищу, сел на траву рядом со мной и стал показывать, как надо правильно наматывать обмотки.

— Вот посмотри, первым оборотом нужно хорошо закрыть конец обмотки, а дальше туго наматывать. Намотаешь до икры — переверни обмотку и положи один-два витка, а затем снова сделай поворот обмотки.

Он быстро намотал обмотку на мою правую ногу и скомандовал мне:

— Ну, а теперь обмотай левую ногу.

Я старался намотать обмотку так, как он мне показал.

— Правильно меня понял, только сноровки еще мало, но ничего: первое время с обмотками все мучаются.

* * *

Всех нас, попавших в пулеметную роту, построили для разбивки по взводам, и старшина пошел докладывать командиру роты.

От старых красноармейцев мы знали, что командир пулеметной роты Барабашин — бывший офицер старой армии, военспец, как говорили тогда, — человек очень вспыльчивый и резкий, и поэтому с опаской ожидали его появления.

И вот старшина, вернувшись, подал команду:

— Равняйсь! Смирно, равнение направо!

Мы замерли.

Из-за палаток показалась группа командиров и, к нашему удивлению и радости, впереди шел не Цыган, как [15] называли в роте Барабашина за его смоляные усы и кудри, а наш старый знакомый — Иван Осипович, обучавший нас на допризывной подготовке. Он был в той же гимнастерке, но в новых галифе с пузырями, опускавшимися ниже колен.

Остановившись перед нашим строем, Иван Осипович громко поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи красноармейцы!

Мы ответили ему вразброд:

— Здравствуйте!.. Здравствуйте, Иван Осипович!..

Он покачал головой:

— Не научили еще вас здороваться. — И спросил: — А откуда вы знаете, как меня по батюшке? Нет ли уж моих земляков среди вас?

— Есть, есть, Иван Осипович! — радостно закричали мы и, выбежав из строя, кинулись к нему, чтобы поздороваться за руку.

При виде протянутых к нему рук Иван Осипович растерялся, а потом сердито скомандовал:

— Становись не местам! Здороваться за руку будем вне строя, в строю это не полагается.

Страшно сконфуженные, мы вернулись в строй.

Показывая на стоящих позади него командиров, Иван Осипович говорил:

— Вот ваши командиры взводов: товарищи Красавин, Гришин, Ухов. Все, кого буду вызывать и говорить, в какой взвод, — идите к своему командиру. Понятно?

Мы молчали, боясь какого-либо нового конфуза. И вдруг Саша маленький выпалил:

— А нельзя ли всем нам, землякам, в один взвод?

— Сколько вас? — спросил Иван Осипович.

— Семеро, — ответил Саша маленький.

Иван Осипович поговорил с командирами взводов, а потом сказал нам:

— Краском товарищ Ухов согласен взять к себе земляков, желающих служить в одном взводе. [16]

Мы быстро очутились около командира, который согласился принять к себе нас, земляков одной волости. Ему было лет двадцать пять, но золотистые, выгоревшие на солнце брови и лихо вздернутый нос придавали ему задорно-мальчишеский вид. Один он из всех командиров в полку был в совсем еще новеньком обмундировании. Все называли его краскомом, и по всему было видно, что он очень гордился этим званием.

Собрав свой взвод и познакомив нас, новичков, с остальными красноармейцами, он сказал:

— Наш взвод хотя и третий по счету, но по дисциплине и учебе должен быть на первом месте. Для этого нужно много работать и дружно жить... Есть среди вас партийцы и комсомольцы?

Все мы были беспартийные, и в комсомоле никто не состоял.

— Плохо, — сказал Ухов и пожаловался, что он один во взводе и партиец, и комсомолец.

Ухов распределил нас по отделениям. Мой однофамилец Федор, Саша маленький, я и наши земляки из соседней деревни Миша Софронов, Вася Лисин и Коля Тонанов были назначены во второе отделение.

— Вот ваш командир — товарищ Сергеев, — сказал Ухов, показывая на младшего командира, стоявшего около нас.

Это был низкорослый и хрупкий на вид паренек; над верхней губой его слегка пробивался пушок, на правой щеке чернела большая родинка.

— Вы не смотрите, что товарищ Сергеев выглядит молодо, он бывалый воин. В восемнадцатом году добровольно вступил в Красную Армию, был на фронте, дважды ранен. В нашей роте он один из лучших командиров. Знает пулемет «кольт» не хуже военспецов...

Резко оборвав разговор, Ухов приказал Сергееву построить нас. [17]

Проходя вдоль строя, Ухов все больше и больше хмурился, но, дойдя до левого фланга и глянув на Сашу маленького, вдруг рассмеялся. Не прошло и минуты, как наш краском снова стоял перед нами хмурый.

Еще раз обведя взглядом строй, он обернулся к стоящим в стороне красноармейцам и скомандовал:

— Красноармеец Боярский, ко мне!

Боярский был в таком же стареньком, заштопанном и залатанном обмундировании, как и мы, но когда командир взвода вызвал одного из нас — Васю Софронова — и велел ему встать рядом с красноармейцем Боярским лицом к строю, нам показалось, что на Боярском по сравнению с Софроновым все новое, с иголочки.

— Научитесь одеваться по-солдатски, так, как одевается товарищ Боярский, а не так, как ваш земляк Софронов, — сказал нам Ухов. — Товарищ Сергеев, сегодня же займитесь с новичками их обмундированием, — приказал он нашему командиру отделения.

— Слушаюсь, товарищ краском! — весело ответил тот. А потом совсем попросту сказал нам: — Идемте, товарищи земляки, в свою палатку.

Мы вошли в палатку. Ее земляной пол был тщательно подметен. Справа и слева от входа стояли деревянные топчаны, а впереди — сплошные нары.

Мы положили на нары свои домашние узлы с бельем, сухарями, хлебом, и командир отделения повел нас за матрацами.

— Матрацы я дам вам, а чем их набьете — дело хозяйское, — сказал старшина.

— Не первый раз, сообразим, — усмехнулся наш командир. — За рекой сена много, произведем вылазку и немножко потрясем копны.

Это не понравилось старшине.

— «Потрясем», — передразнил он. — Узнает ваш краском, тогда потрясет он вас, и меня за компанию, а я этого не желаю. [18]

— Матрацы набьем и вас не подведем, — пообещал наш командир.

Он показался нам человеком сведущим, и, вернувшись в палатку, мы стали выяснять у него то, что было для нас непонятно еще в полку.

Прежде всего нам нужно было выяснить, почему только командира нашего взвода называют краскомом.

— Потому что он у нас в полку один краском, — услыхали мы ответ.

— А командир роты?

— Командир роты — военспец и командир полка у нас — военспец.

— А Иван Осипович тоже военспец?

— Какой он военспец, он просто командир.

— А разве краскомы и военспецы не командиры?

— Все они командиры, только одних называют так, а других этак.

Почувствовав, что мы не удовлетворены его разъяснением, Сергеев сказал:

— Спросите краскома, он лучше объяснит. А пока давайте займемся обмундированием, чтобы одеться по-солдатски.

Под его руководством мы перешивали пуговицы, штопали дырки, старались поаккуратнее наложить заплаты.

Не так-то легко было в те годы красноармейцу одеться по-солдатски!..

Полдня мы портняжничали, а потом командир отделения повел нас знакомиться с расположением лагеря. На большом зеленом поле мы увидели, как проводятся строевые и тактические занятия.

— Вот и мы с вами будем так обучаться, — сказал наш командир и вдруг, нахмурившись, показал на красноармейца, отделившегося от одной обучавшейся группы и побежавшего в сторону дороги, которая вела в город. — Если увидите, что один или двое бегут до дороги и обратно, то знайте, это солдаты нашей роты. Цыган придумал [19] наказание для солдат — «до дороги бегом!» Наш краском не любит наказывать, а в других взводах чуть что — «до дороги бегом!»

Саша маленький засмеялся:

— Я хоть куда сбегаю. Мы к этому привычны.

Всем нам тоже казалось, что ничего зазорного в этом нет.

День был жаркий, но Березовая роща своей тенью защищала нас от солнца, и приятно было шагать по лагерю и знакомиться с его жизнью. Выйдя к реке, мы увидели нескольких красноармейцев, стиравших белье и тут же, на траве, сушивших его.

— Вот граница лагеря — река. За нее без увольнительной записки выходить нельзя. А вот место, где разрешается стирка белья, — сказал наш командир и будто между прочим заметил: — Тут самое мелкое место, можно перейти реку вброд. А перейдешь, и там уже недалеко до копен сена.

— Вот хорошо бы матрацы набить, — сказал Вася Софронов.

— Днем нельзя, хозяин-кулак уже приходил в полк жаловаться, что солдаты воруют сено, а командир полка сказал ему: вора нужно поймать, а пока не поймаешь, нельзя говорить, что солдаты воруют сено. Вот и стережет он нашего брата, но пока никто не попался.

Потом подошли к знакомому уже мне плотику. Тут было много купающихся, и мы тоже выкупались.

Продолжая обход лагеря, мы шли по берегу реки. Вскоре наш командир снова остановил нас.

— А вот второй брод. Хотя здесь немного глубже, но дно твердое, а главное — тихо, редко когда бывает патруль.

Мы не поняли, к чему он это сказал. Минуту спустя он заговорил с нами откровенно:

— Конечно, лучше бы самим накосить травы, но косить негде. Все давно выкошено. Придется нам взять кулацкое сено на том берегу. [20]

И он стал растолковывать нам свой план ночного налета на кулацкое сено. План оказался очень сложным: двое из нас должны были пойти мелким бродом, но к копнам близко не подходить, а только отвлечь от них внимание хозяина, остальные же — пойти глубоким бродом и незаметно подползти к копнам с другой стороны.

— Нехорошо это, но что делать, товарищи земляки, если сена в полку нет? — сказал в заключение наш командир.

* * *

Наша боевая учеба началась с того, что Иван Осипович привел нас, новичков роты, на командирскую показную стрельбу из пулеметов «максим», «льюис» и «кольт».

— Сейчас командиры взводов покажут вам автоматическую стрельбу, — объявил он нам, а потом обернулся к командиру роты и доложил ему: — Из «кольта» стрелять будет командир отделения Сергеев, потому что товарищ Ухов не имеет практики стрельбы из этого пулемета.

— Как же он других учить будет, если сам не умеет стрелять, он — краском и обязан знать пулемет, который изучает его взвод, — сказал комроты.

— Вы же знаете, что на курсах он не изучал этот пулемет, — повторил Иван Осипович.

— Не будем спорить, — возбужденно перебил его комроты. — Командир взвода должен сам стрелять, вот и все.

Я видел, как Ухов покраснел и прикусил нижнюю губу. Глаза у него стали злые.

— На линию огня — шагом марш! — скомандовал Иван Осипович.

Застрочили пулеметы. Сначала заговорил «максим», из которого стрелял командир первого взвода. Он сделал три очереди, открыл крышку пулемета и поднял замок.

Отстрелялся из «льюиса» и командир второго взвода, а «кольт» все молчал. Наконец Ухов нажал спусковой [21] крючок, «та-та» — и пулемет смолк после второго выстрела.

— Перезарядите, может, осечка, — тихо сказал Ухову Иван Осипович.

Ухов взялся за ручку для заряжания, но она не поддалась вперед. Тогда он открыл крышку пулемета и стал осматривать его.

— Что-то долго копаетесь, — сказал командир роты.

— Сложная задержка, придется разбирать пулемет, — ответил Ухов.

— Какая там сложная! — зло усмехнулся комроты. — Разве вы не видите, что ручка для заряжания после выстрела не встала на свое место, это простой перекос, дайте я устраню.

Барабашин лег на место Ухова и быстро устранил задержку.

— Надо лучше знать свой пулемет, тогда не будете разбирать его из-за всякого пустяка, — вставая, сказал Барабашин. — Продолжайте стрельбу.

Результаты ее оказались печальными для Ухова: в первом и во втором щитах было по пятнадцати пробоин, а в щите, по которому стрелял Ухов, — только три.

Мы с тревогой ожидали, что предпримет командир роты. А он сказал:

— Придется повторить стрельбу, а то новички могут подумать, что «кольт» плохой пулемет и его не следует изучать.

— Товарищ комроты, краском Ухов волнуется, пусть стрельбу произведет командир отделения Сергеев, — предложил командиру Иван Осипович.

— Зачем же Сергеев, я сам покажу бойцам и, кстати, некоторым командирам, как нужно стрелять из «кольта», — ответил комроты и лег за пулемет.

Мы не могли не залюбоваться ловкостью, с которой он действовал за пулеметом. Одна за другой раздались очереди. Равные по количеству выстрелов и с равными [22] интервалами, они прозвучали в лесу, как музыка. Нам хотелось, чтобы комроты повторил эту изумительную четкую стрельбу, но он уже поднялся на ноги.

— А теперь к мишеням бегом марш! — скомандовал он и на ходу громко, с мальчишеской удалью крикнул: — А ну, кто догонит меня?

Мы побежали что есть духу. Это неожиданное «кто догонит меня?» подкупило и сразу же сблизило нас с бегущим впереди командиром роты, к которому мы только что чувствовали неприязнь. Мы бежали к мишеням, но, казалось, с такой же легкостью и рвением побежали бы за ним и в огонь и в воду.

Первыми к мишени прибежали командир роты и Вася Лисин.

— Молодец! — похвалил Васю комроты.

Все пятнадцать пробоин были в центре мишени! Даже командир нашего отделения Сергеев, не любивший Барабашина, восхищенно сказал:

— Вот это стрельба, ни один беляк от такого пулеметчика не уйдет!

Мы пошли со стрельбища.

Идя рядом с нашим взводом, Барабашин весело крикнул:

— Споем любимую. — И запел:

Слушай, рабочий, война началася...

Рота дружно подхватила припев:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов...

Вернувшись в лагерь, мы горячо обсуждали этот случай.

— Молодец наш Цыган, — говорил Вася Лисин, — глядите, как хорошо он стреляет, весело поет, а бегает так, что его не догонишь. [23]

— Все же он зря обидел нашего краскома, зачем он выставил его на позор? Почему сразу сам не показал стрельбу? — горячился Миша Лапиков.

Некоторые говорили:

— А может, Цыган хотел заставить краскома скорее изучить свой пулемет?

Было и такое мнение:

— Краском — партиец, а Цыган — военспец, вот и идет у них грызня между собой.

* * *

Командир полка был очень редким гостем в нашем лагере. То ли имел еще какие-то обязанности кроме командования полком, то ли часто находился в командировке, то ли болел — нам это было неизвестно. О прибытии его в лагерь нас извещали накануне. Лагерь тщательно убирался. От лагеря до окраины города выставлялась цепочка красноармейцев, и по этой цепочке сообщалось о выезде из города командира полка. Он приезжал верхом на красивом рыжем коне и поражал нас своим щегольским обмундированием, необыкновенно блестящими сапогами и маленькой тросточкой, на конце которой была небольшая ременная петля. Сколько мы ни ломали себе голову, но так и не поняли, для чего эта петля предназначается.

Комиссара полка мы видели гораздо чаще. Это был пожилой, рыхлый на вид человек, с глубокими морщинами на лице, страдавший одышкой. Проходя в палатку, служившую канцелярией роты, он садился на табуретку, снимал фуражку и, тяжело дыша, вытирал грязным платком обильный пот с головы и лица.

Полы канцелярской палатки обычно были подняты, и, когда комиссар заходил в канцелярию, возле палатки за деревьями всегда собирались красноармейцы, желающие поговорить с ним.

Однажды, вскоре после случая на стрельбище, комиссар зашел к нам, когда в роте, кроме командира взвода [24] Ухова, писаря, дежурного и меня — дневального, никого не было: все занимались в поле.

— Хочу научиться стрелять из «кольта», и чтобы не откладывать в долгий ящик, займемся сейчас. Покажите мне пулемет, — сказал комиссар нашему краскому.

Они подошли к навесу, где хранилось оружие. Ухов приказал мне снять с пулемета чехол и подготовить его для занятий.

Рассказывая комиссару о боевых свойствах «кольта», Ухов запинался, краснел.

— На сегодня хватит, — сказал комиссар. — Скажите, сколько нам понадобится времени, чтобы изучить пулемет?

— Думаю, потребуется недели три.

— Ну что ж, составьте расписание занятий, когда и что будем учить. А пока бывайте здоровы. — И, пожав Ухову руку, комиссар ушел.

С этого дня комиссар регулярно приходил к Ухову заниматься. И Ухову, чтобы не краснеть перед комиссаром, волей-неволей приходилось самому усердно учиться у Барабашина. Теперь каждый день мы видели своего краскома возле «кольта» то в качестве ученика командира роты, то в качестве учителя комиссара.

«Кольт» относился к тяжелым типам пулеметов. Он устанавливался на специальной треноге, позволяющей вести стрельбу по горизонту почти на триста шестьдесят градусов. Тренога была неуклюжая и тяжелая, однако она делала пулемет устойчивым при стрельбе.

Как будто, чего проще — возьми пулемет да стреляй! Но нужно было знать: и как взяться за наконечник ленты, и как подать ее в окно приемника, и как потянуть ленту, и как патрон попадает в патронник, и как перевести с одиночной стрельбы на автоматическую, и, главное, как при всем этом взаимодействуют части пулемета.

А потом оказалось, что можно знать назубок взаимодействие частей, но вот зарядишь пулемет, нажмешь на [25] спусковой крючок, а выстрела не последует — задержка. И попробуй-ка устранить эту задержку, если тебе не известно, отчего она произошла?

Сложной, очень сложной машиной был для нас, крестьянских парней, пулемет.

Мозг наш изнемогал от напряжения, когда мы изучали его, и как завидовали нашим землякам, которые служили в стрелковых ротах и каждый день ходили заниматься на плац!

Вскоре и нас повели для занятий на плац. Идти было недалеко, около версты, но так как я нес тело пулемета, путь мне показался очень длинным. Я то и дело перекладывал свой неудобный груз с одного плеча на другое и при этом сбивался с ноги. Лицо мое перекашивалось от боли, я обливался потом и проклинал себя, свой пулемет и командира отделения, который, как казалось мне, излишне часто подсчитывал шаг. В эту минуту я потерял интерес ко всему на свете и думал об одном — скорее бы дойти до плаца. На мою беду, при выходе из лагеря нас повстречал командир роты.

— Что это первый номер бревно или пулемет несет? — раздраженно закричал он.

Когда командир отделения подал команду «Стой!», я, растерявшись, снял пулемет с плеча.

— Что у вас за строй? И почему снимают пулемет без команды? А у первого номера такой вид, будто он не в строю идет, а помирать собрался. — И командир роты приказал: — А ну-ка, пусть пробежится до дороги бегом, может, это освежит его.

Командир отделения велел мне передать пулемет Васе Софронову и скомандовал:

— До дороги — бегом марш!

Давно ли я думал, как и все мы: подумаешь, наказание — пробежать до дороги и обратно! Но когда я побежал, мне стало так стыдно перед товарищами, что слезы навернулись на глаза. Вот и пыльная дорога, ведущая в [26] город. Несколько крестьянских телег тянется к городу. На одной из них сидит девушка. На голове у нее пышный венок из полевых цветов. Она в недоумении смотрит на меня, очевидно не понимая, куда это я бегу.

Не знаю, смотрела ли она на меня, но когда я бежал обратно, чувствовал на себе ее взгляд, и мне казалось, что я самый несчастный человек в мире и самый плохой боец запасного полка.

Вернувшись, я занял свое место в пулеметном расчете. Командир отделения не обратил на меня внимания. Он говорил о требованиях к выбору огневой позиции пулемета, об ориентирах, о простреливаемом пространстве, о маскировке и вдруг, показав рукой, где находится «противник», соседи справа и слева, спросил меня:

— Где же лучше поставить пулемет на этой местности?

Я растерянно поглядел вокруг. Кругом местность была ровная. Небольшой гриб, под которым ночью в ненастное время стоял дневальный, охранявший лагерь, — это было единственное, за что мог уцепиться мой взгляд, и я сказал:

— Лучше поставить пулемет около гриба.

Сергеев посмотрел на меня с сожалением и спросил:

— А скажите, «противник» будет видеть этот гриб?

Конечно, гриб, у которого я собирался поставить пулемет, был отлично виден «противнику».

— Значит, вы ничего не поняли из того, что я вам говорил, — осуждающе сказал командир отделения.

А что я мог понять, когда до меня лишь механически доходили отдельные слова: «противник», «пулемет», «простреливаемое пространство»: я был совершенно подавлен понесенным наказанием.

* * *

Служба в армии открывала нам в товарищах новые, не известные ранее черты, и хорошие, и плохие. [27]

Федор вначале очень тосковал о своем доме, о молодой жене и гармони. Услышав где-нибудь гармонь, он сейчас же бежал туда и буквально расцветал, когда брал ее в руки.

Как-то наш краском сказал ему:

— Вы любите играть и петь, а почему бы вам не записаться в кружок самодеятельности?

Федор пошел в клуб и скоро стал активным участником красноармейской самодеятельности. Потом мы вдруг обнаружили у него еще один талант. Он сделал из дерева все основные части затвора, и они послужили нам отличным наглядным пособием.

Комиссар полка, увидев как-то эти деревяшки, заинтересовался:

— Кто у вас такой искусный мастер?

Командир роты вызвал Федора.

— А весь пулемет по частям сделать можете? — спросил его комиссар.

— Сделать можно, только инструмент надо.

— Хорошо бы сделать наглядное пособие для всех, ведь многие красноармейцы неграмотны и изучать пулемет им трудно.

Федору дали инструмент, и он с увлечением стал вырезать из дерева части пулемета, а потом сделал даже макет «кольта». «Деревянный пулеметчик» — так стали называть в полку Федора. А он все совершенствовал и совершенствовал свой «пулемет».

Васе Лисину, наоборот, техника решительно не давалась, особенно взаимодействие частей пулемета.

— Ну и что же! — говорил он. — Зато строй люблю. Поеду на курсы красных командиров.

Плохо обернулось для нас его увлечение. Вскоре командир отделения стал поручать Лисину проводить с нами строевые занятия. Ну и муштровал же он нас!

Миша Лапиков больше всего интересовался политикой. Краском Ухов подбирал для читки отдельные газетные [28] статьи или заметки, и Миша сначала сам читал их, отмечая ногтем непонятные ему слова, потом шел к Ухову, а иногда и к комиссару полка за разъяснением и после этого читал и растолковывал газеты нам.

Не было случая, чтобы Миша пропустил беседу, собрание или митинг. Как досадовал он, если в полку назначался митинг, а ему надо было идти в наряд! Впрочем, обыкновенно в таких случаях он ухитрялся всякими правдами или неправдами освободиться от наряда. Сам он на митингах не решался выступать, но всегда усаживался в первом ряду, чтобы ничего не пропустить.

Вася Софронов выделялся среди нас своей хозяйственностью. Многим из нас присылали из дому посылки, и мы отдавали их Софронову, чтобы он делил их.

Но вот как-то мы заметили, что Софронов иногда куда-то исчезает, и решили проследить за ним. Лисин, взявшийся за это дело, вскоре установил, что Софронов собирает какое-то железо и прячет его в одной укромной яме за лагерем.

— Пойдемте-ка к яме и поглядим, что у него там за клад, — предложил Лисин.

По дороге мы увидели Софронова, который появился с другой стороны, неся в руках небольшой котелок. Мы притаились. Осмотревшись кругом, он скрылся в яме. Мы потихоньку подошли к ней и увидели, что Софронов сидит в яме и ест горячую картошку.

Миша Лапиков допрашивал Васю:

— Где ты взял картошку?

— Мне один дядька дал.

— А котелок тоже дал дядька?

— Нет, котелок я нашел.

— А это тоже нашел? — спросил Лисин, вытаскивая палкой из ямы обломок железной трубы.

— Это здесь было.

— И это все было? [29]

В яме оказалось много старых ржавых подков, гвоздей, болтов, гаек, колесных втулок, обрезков железа.

— Зачем ты все это собираешь и прячешь? — возмутился Миша Лапиков.

Софронов больше не отпирался.

— Эх, юрист, дома-то у тебя нет ни гвоздя, вот и не знаешь, зачем в хозяйстве нужно железо, — ответил он.

— Да ведь мы далеко от дома. Как же ты отвезешь домой свое железо?

— Если не успею отвезти сейчас, заберу потом, когда поеду с фронта, железо тут не пропадет.

Софронов улыбался, но когда Лисин и Лапиков стали выбрасывать железо из ямы, он обозлился, схватил тяжелый болт и, подняв его над головой, крикнул:

— Не трогайте, а то размозжу ваши головы! Не вы собирали железо, не вам и разбрасывать его.

— Хорошо, лом твой, черт с ним, грызи его, но где ты берешь картошку? На каком поле роешь? — спросил Лапиков.

— Я вырыл ее за рекой у кулака, у которого мы брали сено на набивку матрацев. Хотел и вас угостить, а вы пришли и издеваетесь надо мной, — и он примирительно предложил: — А может быть, железо вместе будем собирать, всем хватит? Оно в деревне пригодится, а кто первый поедет домой, с тем и отправим.

— А ведь не худо он говорит, — сказал Коля Тонанов.

Но предложение Софронова соблазнило только его одного.

Вскоре эта трещина, образовавшаяся в нашем землячестве, стала расширяться.

Случилось так, что никому из нас долгое время не присылали посылок из дому. Все мы скверно чувствовали себя без них, так как наш хлебный паек и приварок были скудные. И вот наконец Софронов получил долгожданную посылку. В нашем отделении было десять человек, и по заведенному у нас обычаю каждая посылка делилась [30] между всеми. Как правило, к вечернему чаю все получали из нее по порции.

На этот раз Софронов принес в столовую только семь сухарей для своих земляков.

— А остальным? — спросил Миша Лапиков.

— Они не нашей волости и ни разу не получали посылок. Не могу же я кормить всю роту, — ответил Софронов.

— Тогда и мне не нужно твоего сухаря.

Миша Лапиков кинул свой сухарь Софронову, и мы все последовали его примеру, за исключением Коли Тонанова, опять ставшего на сторону Софронова.

На другой день в нашем отделении раздатчиком продуктов вместо Софронова был избран Лапиков.

Софронов и Тонанов стали отделяться от нас: вместе ели сухари и вместе собирали железный лом.

Софронов меня не беспокоил, но Тонанов вместе с Сашей маленьким ходил в школу ликбеза, и я занимался с ними: помогал им готовить уроки, читал рассказы, стихи и поэтому считал себя в какой-то мере ответственным за них. А Тонанов, окончательно перейдя на сторону Софронова, стал бунтовать на занятиях. Вдруг ему не понравились книги, которые я читал.

— Что ты все читаешь «Евгения Онегина»? Он хоть и земляк наш, но человек несурьезный, — заявил он.

Я растерялся:

— Почему Евгений Онегин наш земляк?

— Потому что Онега — наша река. Онегин, значит, с нашей реки. Правильнее будет называть его Евгений с Онеги.

Видя мое замешательство, он нападал все запальчивее:

— Разве может сурьезный человек делать, как этот твой Евгений, — жил анахваретом, в седьмом часу вставал он летом. Я не знаю, что такое анахварет, наверное, слово похабное, но вставать в седьмом часу летом настоящий хозяин не может, так ему не прокормить семью. [31]

— Да ведь это был помещик, — заикнулся было я, но он махнул рукой.

— Зачем же нам читать о помещиках. Нам нужно бить их, а не читать о их жизни, — и, с сожалением посмотрев на меня, сказал: — Вообще ты нам с Сашей стараешься читать несурьезные книжки, они нам не годятся, стишки какие-то, как для ребят. — Взяв у меня из рук томик Пушкина, перелистывая его, сердито закончил: — Написано в столбик, как для маленьких, а ты нам давай книжки, где написано во весь лист, где жалеют бумагу, пишут по-сурьезному.

Отец Тонанова был маломощным крестьянином, но Коля был уверен, что, вернувшись с фронта, заведет крепкое хозяйство.

Он не признавал деления крестьян на кулаков, середняков и бедняков. Считал, что мужики делятся только на хороших и плохих. Плохих он пренебрежительно называл мужичонками.

— Хорошего мужика и земля любит, — говорил Тонанов, — а мужичонка хоть помещиком сделай, все равно с голоду помрет.

И вот однажды его подвел «хороший мужик». Он был назначен в караул на железнодорожную станцию. После смены караула Тонанов пошел на пассажирскую платформу, чтобы выполнить наше поручение: купить хлеба.

Прибыл поезд, шедший из Вятки в Петроград. На перроне шла бойкая торговля.

Тонанов долго вертелся около вагонов, разыскивая среди мужичонков хорошего мужика. Наконец-то нашел — по всем признакам хороший: коренастый, добротно одетый, с окладистой бородой. Спросил у него, не продает ли он хлеб.

Мужик поглядел на него недоверчиво.

— Ты же служишь в Красной Армии, разве вам не дают хлеба?

— Дают, но мало. [32]

— А разверстку с нас берут большую, обирают все подчистую, куда же хлеб идет?

— Продашь хлебца-то? — еще раз спросил Тонанов.

— Продашь тебе хлеб, а ты меня поведешь в Чека как спекулянта!

Тонанов успокоил его: сам, мол, крестьянин и хорошего мужика не обидит.

Они сторговались, и Тонанов уже взял хлеб, когда подошел милиционер и потянул мужика:

— Хлебом спекулируешь, пойдем в милицию.

— Христос с тобой, вот сынка встретил, привез ему немного хлебца, — взмолился мужик.

— Отец? — спросил милиционер у Тонанова.

— Отец, — соврал тот.

Вернувшись в лагерь, Тонанов весело рассказывал, как ему удалось купить хлеб и одурачить милиционера.

— А еще в ликбезе учишься, под защиту кулака-спекулянта взял, — накинулся на него Лапиков.

— Для тебя все люди кулаки и спекулянты, — сердито огрызнулся Тонанов.

А вечером в столовой за чаем, первым отведав купленного хлеба, Тонанов заплевался, закричал:

— Вот сволочь кулацкая — продал мне хлеб с песком! Он долго не мог себе простить, что так обманулся: принял кулака за хорошего мужика и даже своим отцом назвал.

* * *

Не знали мы своего командира отделения Сергеева, пока не приступили к изучению караульной службы. Оказалось, что в душе он поэт, но поэт этот просыпается, только когда речь заходит о караульной службе.

Не знаю, был ли тогда Устав караульной или гарнизонной службы, но мы, красноармейцы, им не пользовались. Все премудрости караульной службы мы постигали со слов своего командира. Каких только примеров храбрости, [33] мужества и находчивости часовых не приводил Сергеев!

— Главное, — говорил он, — не спать на посту. Сон — враг часового, он хуже гидры контрреволюции, страшнее Антанты, коварнее Ллойд-Джорджа и Керзона, взятых вместе. И как бы тебе ни хотелось спать, кусай себе губы, щипай себя до крови, царапай свое лицо, но ни на сотую долю секунды не позволяй закрываться твоим глазам. Пока ты бодрствуешь на посту — ты часовой, как только заснул — ты разгильдяй, преступник, изменник, в плену у врага. И не будет тебе пощады ни от отца, ни от родной матери, ни от Республики Советов!

Когда мы приступили к практическому изучению обязанностей часовых, я был назначен во вторую смену для охраны «порохового погреба», в действительности старого, обвалившегося блиндажа, вокруг которого росла высокая густая крапива.

Сколько раз за свою долгую службу в армии я исполнял команду «Шагом марш!», но никогда она не вызывала у меня такого волнения, как в тот час, когда я впервые пошел на пост к «пороховому погребу».

Я должен был сменить Мишу Лапикова. Он стоял на посту, нахмурив брови, смотрел на меня строгим, холодным взглядом. Его как бы подменили. Каким-то чужим голосом он говорил мне об охраняемом объекте, о печатях, об особых обязанностях. Я механически повторял за ним.

И вот я остался один. Вокруг поста было безлюдно и тихо. Лишь со стороны Березовой рощи доносились слова незнакомой мне песни:

Копав, копав криниченьку
У вишневому саду...

Песню пел один голос. Он вел ее ласково, задушевно. «Кто это поет?» — думал я, прислушиваясь, пока наконец решил, что человек поет на реке, ниже купальни полка, [34] очевидно, красноармеец стирает свое бельишко или купает лошадей.

Только я пришел к этому выводу, как у моего поста зажужжала пчела. Она настойчиво трудилась, собирая с цветов медоносную пыльцу. Прилетели еще несколько пчел и закружились вокруг меня. Их мирное жужжание напомнило мне, как дома во время покоса я наткнулся на дикий пчелиный улей и как потом мать лечила мое распухшее лицо. Многое еще вспомнилось мне из моей деревенской жизни. В памяти возникали одна за другой родные картины знакомых мест, близких людей.

Но что это? Кусты ольшаника вдруг зашевелились. Я испуганно насторожился и вскоре различил в ольшанике Федора и Сашу маленького. Наломав по венику ольшаника, они направились к моему посту, но почему-то шли очень медленно, а потом вдруг начали бороться. Федор, здоровенный по сравнению с Сашей парень, легко перебрасывал его через себя. Но и Саша не оставался в долгу. Он ставил Федору подножку и валил его с ног. Собрав разбросанные ими ветки, Федор и Саша снова пошли. Они медленно приближались ко мне, а я не спускал с них глаз и все думал, пора уже или еще рано крикнуть: «Стой! Кто идет?», и как меня похвалит командир отделения за то, что я не подпустил к посту своих товарищей.

Я уже собирался крикнуть «Стой!», когда услышал позади какой-то шорох. Обернулся и был потрясен до глубины души: в двух шагах от меня стоял командир нашего отделения, а за ним — Лапиков, Софронов и другие мои земляки, корчившиеся от смеха. Пока Федор и Саша отвлекали меня, наш командир тихонько подошел к моему посту с противоположной стороны.

Прошло немного времени, и нас стали назначать уже в настоящий караул. Наш полк охранял филиал продовольственного склада, с которого шло снабжение хлебом всей губернии. [35]

Как-то ночью, когда в карауле у склада стояли красноармейцы нашего отделения, полк подняли по тревоге. Я в тот раз в карауле не был. Выбежав из палатки на линейку, мы увидели зарево — горел город. К месту пожара мы бежали бегом.

Пожар, вспыхнувший около двух часов ночи, быстро распространился и охватил несколько кварталов.

Только во второй половине дня удалось потушить огонь. Усталые, голодные, с опаленными бровями, в разорванном и обгоревшем обмундировании, но довольные своей работой, вернулись мы в Березовую рощу и тут узнали, что на караул у продовольственного склада было совершено нападение и что один налетчик убит, а один, раненый, задержан.

И герой, оказывается, наш Саша маленький.

Радостно взволнованный, он рассказывал нам:

— Вдруг вижу, приближаются к моему посту человек семь. Когда они приблизились ко мне шагов на сто, я закричал им: «Стой, сюда нельзя ходить!» Я думал, что люди бегут на пожар и не знают, что здесь стоит пост. А они кричат: «Здесь ближе, мы спешим на пожар, разве не видишь — город горит». Тогда я крикнул: «Стой, стрелять буду!» — и дослал патрон в патронник. В это время один из них стал стрелять из нагана. Я в него выстрелил. Он упал. Другие повернулись и побежали назад к лесу. Я сделал еще выстрел. И второй схватился за бок и сел на землю.

Командование полка объявило Саше маленькому благодарность.

Спустя несколько дней я стоял часовым у полкового склада на северной опушке Березовой рощи.

Место вокруг поста было открытое, лишь со стороны реки, шагах в восьмидесяти, росли небольшие кусты. Между ними и постом была заболоченная низина. Накануне прошел дождь, и в низине образовалась большая лужа. [36]

Было около трех часов утра, когда я услыхал шаги человека, приближавшегося ко мне со стороны реки. Человек шел осторожно, с остановками. Может быть, оя рассматривает в темноте дорогу, боясь попасть в лужу, а может, хочет незаметно подойти к моему посту? Множество мыслей пронеслось в голове, и все не те, что нужно.

Хотелось стать таким же героем, каким стал в полку Саша маленький, но сердце сильно билось, и я с ужасом почувствовал, что, кажется, забыл все, чему меня учили на занятиях по караульной службе.

Шаги человека были все ближе и ближе, но я не видел его. Он был уже шагах в пятидесяти от поста, когда я наконец различил его высокую фигуру. Он обходил лужу. Лужа кончалась далеко от полкового склада, который я охранял.

«Минует стороной. Наверное, идет из полка в соседнюю деревню или к лошадям, которые пасутся на поле», — подумал я, и на душе стало веселее.

Человек остановился, постоял несколько секунд, пригнулся к земле, очевидно поглядеть, как велика лужа, которую он обходил, а потом пошел прямо через лужу на мой пост.

— Стой! Кто идет? — раздался мой громкий голос, как будто не я это крикнул, а кто-то другой, незнакомый, чужим голосом.

— Командир второй роты, — услыхал я ответ.

— Стой! — опять крикнул я во весь голос.

Но он не остановился, сказал только:

— Проверяю посты по приказанию командира полка.

— Стой! Стрелять буду! — предупредил я.

— Вы что, не узнаете меня? — спросил он.

Нет, я узнал его, и фигуру, и голос, но вдруг вспомнил слова нашего командира: «Без разводящего никого на пост не пускать».

— Ложись! — скомандовал я. [37]

— Вы что, очумели?

— Ложись! Стреляю!

Я выстрелил в воздух, и комроты быстро лег в лужу, грозя мне гауптвахтой.

Меня стали мучить сомнения: правильно ли я сделал? Нет, наверное, неправильно. Командир роты не пошел бы на мой пост, если бы не имел на это права. Очевидно, придется посидеть на гауптвахте, и весь полк будет смеяться надо мной. Как я завидовал Саше маленькому! На его пост напали настоящие бандиты, он отбил их, отличился. Я же выстрелил по командиру роты своего полка, который пришел проверять мою бдительность.

Когда на мой выстрел прибежал разводящий, командир второй роты, выбравшись из лужи, сердито сказал ему:

— Этот бандит стрелял в меня, чуть не убил, снимите его сейчас же с поста.

Командир второй роты был любимцем командира полка. Он считался в полку лучшим строевиком. Его высокая, стройная фигура и сильный звонкий голос вызывали зависть у многих командиров. И вот этого-то человека я положил в лужу. Уж, конечно, мне не поздоровится.

К такому выводу пришли все мои товарищи. Успокаивая меня, они говорили, что я, наверное, сильно испугался, и командование должно это учесть. Однако все считали, что на гауптвахте посидеть мне придется.

Весть о случившемся в карауле быстро распространилась по полку. На меня приходили посмотреть, как на диковинку.

Утром меня вызвали к командиру роты.

— Расскажите, как на ваш пост напал комроты два, — сказал он, с любопытством глядя на меня.

Я рассказал все как было.

— Комроты два говорит, что вы, наверное, спали, так как, пока он не вошел в лужу, вы его не окликали.

— Я думал, что он дойдет до лужи и повернет в [38] сторону, чего зря кричать? — сказал я и ничего больше в свое оправдание не мог придумать.

— Молодец, вы действовали правильно, — сказал вдруг Барабашин. — За отличное поведение на посту объявляю благодарность.

Выходя из палатки, я слышал, как Барабашин кому-то говорил:

— Молодец, что проучил этого задаваку, он вечно провоцирует часовых на посту.

Что такое провоцировать, я еще не знал, но, вернувшись в свою палатку, я радостно объявил:

— Оказывается, он провоцировал меня!

* * *

Саша маленький, старательно учившийся в школе ликбеза, был несказанно рад, когда ему удавалось прочесть какое-нибудь новое слово.

Однажды, когда мы с ним проходили мимо клуба, где висело много плакатов и лозунгов, он похвалился:

— А я теперь могу прочитать все, что написано на этих плакатах! Вот гляди, этот красноармеец спрашивает: «А ты записался добровольцем?» Смотри, как нахмурены его брови, как он строго показывает на каждого из нас. Я думаю пойти к комиссару проситься, чтобы меня приняли добровольцем.

— Ты же в армии, зачем же тебе записываться добровольцем? — удивился я.

Саша почему-то хитро подмигнул мне.

— Сам знаешь, в армии тоже ведь неодинаково. Одни в тылу, другие на фронте. Из тыловых частей можно проситься на фронт, вот и будешь добровольцем. Нам об этом говорила Лариса Васильевна, наша учительница.

Саша водил меня от одного плаката к другому.

— А вот этот солдат говорит: «Разобьем панскую Польшу!» А этот говорит: «Сбросим в море барона Врангеля!» Лариса Васильевна сказала, что в этих плакатах [39] показана самая главная военная задача нашей партии — покончить с панской Польшей и бароном Врангелем. Меня удивило, что он говорит «наша партия».

— Ты что, партийный уже стал? — усмехнулся я.

Саша задумался, а потом сказал:

— Неграмотный я, нельзя мне еще вступать в партию, не примут. А как закончу ликбез, то обязательно подам заявление.

Как-то в воскресенье мы пошли на реку купаться. Саша остался один в нашей палатке, сказал, что ему нужно готовить уроки. День был безоблачный, жаркий, и мы до самого обеда купались, грелись на солнце и снова купались. Когда мы вернулись в палатку, Саша, что-то писавший на листке бумаги, спрятал его в букварь. После обеда мы пошли на реку, а Саша снова остался в палатке один.

Вечером он позвал меня и, смущенно показывая исписанный листок, попросил:

— Почитай, правильно ли я написал.

Оказалось, что он целый день трудился над своим первым в жизни письмом. Саша сообщал в нем своей матери, что в Красной Армии его обучили грамоте и теперь вот он сам пишет ей письмо.

* * *

Кончалось короткое северное лето. Вступала в свои права осень, когда однажды утром было объявлено, что нас отправляют на фронт. Наконец-то и мы простимся с запасным полком! Нам приказали сдать палатку, учебное оружие и получить обмундирование. Вместо телогреек нам выдали старенькие, но настоящие солдатские шинели. Очень обрадовали нас и вещевые мешки, хотя мы еще не знали, какая это ценность для солдата: он и гардероб, и буфет, он и подушка, и упор для винтовки, и щит, и маска, защищающая тебя от вражеских пуль и осколков снарядов. Это нам еще предстояло узнать. [40]

Мы получили трехдневный паек: у каждого в вещевом мешке по целой краюхе хлеба! Правда, еще до выхода из лагеря у некоторых от этой краюхи мало что осталось — ведь не каждый день человек отправляется на фронт, по такому случаю можно позволить себе поесть досыта.

И вот раздалась команда:

— Становись, равняйсь! Смирно!

Равнение было чище, чем обычно, и подаваемые команды были особенно энергичны.

Мы расстаемся с лагерем, нас это радует — позади трудные дни солдатской учебы, но все же жаль покидать Березовую рощу: она уже для нас, как дом родной.

Навсегда запомнился этот день — безоблачный, тихий, листья берез едва шелестели.

— А ну, земляки, споем! — поравнявшись с нами, громко крикнул Иван Осипович.

Федор запел:

Вот и окопы...
Трещат пулеметы,
Смело вперед идут
Красные роты.

С каким-то новым, остро волнующим чувством подхватили мы любимый припев:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!

На товарной станции после митинга нас развели по вагонам. Вагоны были товарные, маленькие, двухосные. По обеим сторонам дверей были устроены нары, на которых мы и расположились. Наше отделение разместилось на верхних нарах. Я был рад, что мне удалось занять место у окна.

Толчок, лязг буферов, и мимо нас побежали стоящие на путях вагоны, станционные склады, и вот уже поля, [41] а за ними сплошной стеной уходит вдаль дремучий северный лес. На горизонте садилось солнце. Усталое, грузное, повисло оно над вершинами деревьев.

Рано утром следующего дня мы увидели Волгу.

Волга! С детских лет вошла она в наше сознание, как что-то великое, родное, ободряющее надеждами, зовущее куда-то вдаль. Я смотрел из окна на Волгу и думал: где этот утес, что «диким мохом оброс от вершины до самого края...»

Но никаких утесов на Волге не было видно. На одном ее берегу раскинулся большой город с множеством церквей, а на другом поднимались небольшие возвышенности, но они совсем не похожи были на утесы.

Наш эшелон остановился на разъезде у железнодорожного моста. Мы выпрыгивали из вагонов, обгоняя друг друга, бежали к реке умыться волжской водой и попробовать, какая она на вкус. Несмотря на свежесть осеннего утра, нашлись охотники и покупаться в Волге.

Пустынной и безмолвной была Волга — ни пароходов, ни барж. Лишь у одной из пристаней Ярославля стоял буксирный катерок.

Едем дальше. Хоть и не увидели мы утесов на Волге, но все же встреча с ней порадовала нас.

Весело принялись мы за завтрак. Один Вася Софронов не принимал в нем участия. Он лежал на нарах и мрачно смотрел в потолок.

Выданный нам на три дня хлеб мы успели уже съесть, но у нас были еще в запасе полученные перед отъездом домашние посылки. Распоряжавшийся ими Миша Лапиков выдал всем по порции, а Софронова обошел.

Некоторые говорили:

— Нужно бы дать и Софронову.

Но Лапиков был против.

— Надо его проучить, чтобы понял: если не помогаешь товарищу, то не жди помощи и от него, — говорил он. [42]

А когда кто-то сказал: «Может быть, он уже раскаялся», — Софронов зло крикнул с нар:

— Жрите свои посылки сами — просить не буду!

Вскоре наш эшелон остановился на какой-то маленькой станции. Высыпав из вагона, мы окружили женщину, продававшую яблоки. Одни покупали их, а другие, у кого не было денег, только поглядывали с сожалением. В числе последних был и Софронов. Когда раздался сигнал горниста «По вагонам!», кое-кто воспользовался толкотней, чтобы запустить руку в корзину и убежать, не заплатив денег за яблоки.

Торговка громко закричала:

— Караул, грабят!

К месту происшествия пришел сопровождавший эшелон комиссар полка. Узнав, в чем дело, он приказал всем, кто не уплатил за яблоки, вернуть их торговке.

Несколько красноармейцев сейчас же отдали яблоки. Густо покраснев, отдал два яблока и Вася Софронов.

После этого он совсем умолк, куда пропала его обычная заносчивость! До вечера он молча лежал на нарах и все смотрел в потолок.

Вечером наш эшелон долго стоял на каком-то разъезде. Все вышли из вагона, остались только Софронов да я — дневальный.

И тогда Софронов вдруг заговорил:

— Будь они прокляты, эти злосчастные яблоки. Я ведь хотел уплатить, да заторопился, когда услышал сигнал по вагонам, и забыл, — сказал он.

— Неправду говоришь, Вася, — сказал я. — Мы видели, что ты взял яблоки, и потому только ты и вернул их, что мы видели, а то бы уже и съел тайком, как картошку краденую ел.

Софронов вздохнул:

— Конечно, съел бы. Очень хочется есть. Скоро вечер, а я еще ни крошки не съел за день.

И уже совсем тихо попросил: [43]

— Дай мне хотя бы маленький сухарь или корочку хлеба, а потом ругай сколько хочешь. Сам знаю, что заслужил.

К сожалению, я ничего не мог ему дать, в моем вещевом мешке не было ничего съестного — все наши продовольственные запасы были общими, и ведал ими неумолимо принципиальный Миша Лапиков.

Не знаю, чем бы это кончилось, но когда горнист проиграл «По вагонам!» и все вернулись и расселись по своим нарам, в вагон поднялся комиссар. Мы думали, что он пришел к нам проводить политбеседу, но он сказал:

— Устал я, братцы, и, по правде сказать, зверски хочу есть.

Со всех нар посыпались приглашения:

— Товарищ комиссар, давайте с нами ужинать!

— Товарищ комиссар, к нашему шалашу со своим огурцом!

— Товарищ комиссар, просим отведать с нами деревенской снеди, — пригласил и Миша Лапиков.

— Не ходите к ним, товарищ комиссар, вас приглашают, а своего товарища вторые сутки держат голодным! — крикнул кто-то с противоположных нар.

— Это интересно, почему же вы так поступаете? — спросил комиссар. — Не поделиться с товарищем куском хлеба...

В вагоне стало тихо, слышен был лишь стук колес, лязг буферов да скрип железных ставней.

Лапиков объяснил комиссару, в чем дело.

— Так, значит, воспитываете своего земляка, — не то осуждая, не то поощряя нас, сказал комиссар и, немного помолчав, продолжал: — Это хорошо, что воспитываете. Надо бороться за каждого человека, помогать ему изжить свои недостатки. Но правильно ли вы воспитываете? Как я понял, вы отвернулись от товарища, не стали замечать его. Это неверно. С Софроновым вам в бой придется [44] идти, не отворачиваться от него надо, а воспитывать по-товарищески. Но об этом потом. А сейчас, товарищ Софронов, давайте-ка к нам сюда ужинать. По сухарю, вижу, всем хватит.

Так трещина в нашем землячестве постепенно начала исчезать.

* * *

Мы приехали в Винницу. С вокзала нас привели в казармы, стоящие на окраине города, и расположили на втором этаже.

— Не расходиться, будет разбивка по боевым полкам дивизии, — передали нам приказание начальника эшелона.

Наконец-то в боевой полк! Давно мы мечтали об этом. Мы жили в палатках, носили военную форму, изучали пулемет, ходили в караул, лихо топали в строю, звонко пели солдатские песни, но все-таки мы еще не чувствовали себя полноценными бойцами. Всех волновал вопрос: как-то встретят нас в боевом полку?

Мы толпились у окон казарм. Были видны постройки военного городка: несколько казарменных зданий, старая полковая церковь, склады, конюшни и огромный плац для строевых занятий. За казармами начинались уходящие вдаль поля и вплотную подступавший к городу густой сосновый лес.

Конечно, больше всего нас интересовали ходившие по двору бойцы и командиры — ведь они из боевых полков! Большинство их внешне, по обмундированию, ничем не отличались от нас. Но на некоторых были буденновские шлемы с большими красными звездами, и казались они нам какими-то чудо-богатырями. Мы не знали еще, что буденновские шлемы — форменный головной убор всей Красной Армии и что если этот убор носят не все, то только потому, что его не хватает на всех, думали, что им награждаются герои. [45]

Скорее бы в боевой полк — может быть, и мы заслужим честь носить такие чудесные головные уборы!

И вот нас построили и вывели на плац для разбивки по полкам. С каким восхищением смотрели мы на командира, обратившегося к нам с приветствием: он был в буденновском шлеме с огромной алой звездой.

— Добро пожаловать в ряды нашей славной 45-ой дивизии, товарищи молодые бойцы! — закончил он.

Как хотелось поблагодарить этого незнакомого человека за его теплые слова! И это наше чувство выразил Миша Лапиков, громко крикнувший:

— Да здравствуют наши славные боевые товарищи, ура!

Вместе с нами кричали «ура» и старые бойцы, собравшиеся на дворе посмотреть на нас.

Началась разбивка по полкам. Зачитывали списки, и те, кого называли, отходили к представителям своих полков.

Наши ряды таяли. И наконец в строю остались лишь мы, земляки одной волости, пулеметчики-»кольтисты».

Оказалось, что в дивизии нет пулеметов «кольт» и командование еще не решило, что с нами делать. Приунывшие, стояли мы посреди плаца в ожидании решения своей участи. Больше всего боялись мы, что нам придется расстаться. Так и случилось. «Кольтистов» решили распределить по пулеметным командам полков и там переучивать на «максимах» или «виккерсах».

Какими одинокими почувствовали мы себя с Сашей маленьким, когда остались с ним вдвоем! Его назначили в тот же 402-й полк, что и меня, только не пулеметчиком, а ездовым в обоз — очень уж маленьким показался он, чтобы пулемет таскать.

В пулеметной команде я попал во взвод, которым командовал Фирюбин — солдат-пулеметчик старой русской армии, потом красногвардеец-доброволец, питерский рабочий, токарь. Он слыл в дивизии лучшим знатоком [46] боевой техники. К нему приходили за технической помощью пулеметчики и оружейники других полков. Командование предлагало ему работать в военных мастерских, но Фирюбин отказался.

— Я еще не всех гадов перестрелял, вот убью последнего, тогда пойду работать в мастерские, а лучше всего — на завод.

Это был уже пожилой человек, высокий, худой, немного сутулый, с дряблым и хмурым лицом.

Я его нашел на дворе, возле пулеметных тачанок. Не очень-то дружелюбно встретил он меня.

— Ну что я тебе поручу? Пулемет дать не могу, у меня отличные пулеметчики, а ты нашего пулемета вовсе не знаешь.

Он долго молчал, кусая соломинку своими длинными, некрасивыми зубами, и как будто забыл обо мне. Но вдруг бросил соломинку и продолжал своим глухим басом:

— Ездовым назначить? Опять плохо, можешь не справиться.

И снова раздумье.

— Я крестьянин и хорошо умею ходить за лошадьми, справлюсь с ними, — сказал я.

— Да ты пойми, чудак человек, ведь на наших лошадях не пашут, а воюют. Вот видишь наши тачанки, они, брат, не хуже буденновских, и ими управлять в бою не каждый может.

Он снова замолчал и долго ходил вокруг своих пулеметных тачанок, осматривал их, разговаривал с бойцами. Одного, как бы между прочим, спросил:

— А где наш трофейный «льюис», сдали его или нет?

— Он лежит в повозке у обозников.

— А диски есть к нему?

— Есть, кажется, три диска.

После этого Фирюбин как-то добрее посмотрел на меня и, позвав своего помощника, приказал ему взять у обозников «льюис» с дисками. [47]

— Пойдем со мной, — сказал мне помощник Фирюбина.

Как только мы отошли от пулеметных тачанок, он хлопнул меня по спине и, подмигнув, спросил:

— Ты понимаешь, чем тут пахнет?

Я сознался, что не понимаю.

— Да ведь старик решил тебе дать «льюис», чтобы ты зря красноармейский хлеб не ел, а главное — оружие не пропадало.

Помощник Фирюбина — Павел Осетров — был еще очень молод. Он говорил со мной, как со старым знакомым.

— Ох, как старик любит оружие! — с восхищением говорил он. — Увидит брошенную винтовку, пулемет, пушку, обязательно осмотрит и, если можно отремонтировать, отремонтирует, а нет — разберет на запасные части, их у нас много! А недавно у нас была своя артиллерия: целую неделю возили английскую пушку. Паны ее не успели уничтожить, а только малость повредили. И что ты думаешь? Он замучил нас этой пушкой — части ее ремонтируй! Мы ему говорим: «На кой черт нужна нам английская пушка, когда нет к ней снарядов. Бросить ее в лом, и баста!» И знаешь, как он рассердился!.. «Да вы, олухи, понимаете, что говорите? Ведь это новый образец пушки, которого не было во время империалистической войны». И представь, с этой английской пушкой он замучил не только нас, но и командира, и комиссара полка. Ох, какой настойчивый старик! Недаром партийный. В полку эту пушку так и называли «пушка Фирюбина». И пока не добился, чтобы ее погрузили в вагон и не дали документа, что она направлена в Москву, в Реввоенсовет, не успокоился. И знаешь, недавно пришло письмо Фирюбину от главных артиллеристов Москвы. Благодарят за пушку.

Когда мы нашли обозника, у которого должны были взять «льюис», тот очень обрадовался:

— Вот хорошо, что заберете эту чертову трубу! [48]

Но мы получили ее только после того, как дали расписку, что пулемет взят нами по приказанию самого товарища Фирюбина.

— А то, не дай бог, еще спросят с меня эту трубу! — сказал обозник.

Полученный нами «льюис» выглядел невзрачно: ржавый кожух его, похожий на самоварную трубу, был изрядно помят, приклад расколот. Когда мы вернулись к своим тачанкам, Осетров расстелил на земле брезент, установил на нем пулемет и сказал мне:

— Ну давай покумекаем сейчас, как из этой трубы стрелять нам по пану Пилсудскому.

Оказалось, что ему еще не приходилось иметь дело с «льюисом». Он осматривал его со всех сторон, ощупывал, чуть не обнюхивал.

— Не поломать бы еще чего, — сказал я.

— Как это так — поломать! — рассердился Осетров. Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом. — Ты что думаешь, старик приказал нам получить этот пулемет для того, чтобы мы поломали его или чтобы он лежал на тачанке для увеличения груза? Завтра же прикажет стрелять.

Темнеть уже стало, а Осетров все молча «кумекал» над «льюисом».

— Ну, ладно. Утро вечера мудренее, — сказал он наконец.

И действительно, утром Осетров разобрался в «льюисе».

— Все двери висят на петлях, форма разная, а суть одна, — сказал он и весело подмигнул мне: — Будет работать как часы, надо только повозиться.

Мы возились с «лыоисом» до обеда, выясняя, как он заряжается, как стреляет, как взаимодействуют его части. А после обеда опять занялись им: разбирали, собирали, чистили, выпрямляли вмятины на кожухе, скрепляли проволокой приклад. [49]

Наши занятия прервал Фирюбин.

— Ну как, будет стрелять? — спросил он.

— Думаю, что будет, — ответил Осетров. — Сейчас пойдем в тир.

Первым стрелял Осетров, потом Фирюбин. Они остались довольны «льюисом».

— Пулемет хорош. Посмотрим, каков пулеметчик, — сказал Фирюбин.

Я дал две короткие очереди. К моему огорчению, из десяти выпущенных мною пуль в мишень попали всего четыре.

— Что ж, для начала неплохо, — сказал Фирюбин. — Давай еще. Только целься злее и думай, что стреляешь не в мишень, а в самого пана Пилсудского.

После стрельбы Фирюбин взял у меня пулемет, осмотрел, подержал в руках и, передавая мне, сказал:

— Бери, товарищ красноармеец, свой пулемет и бей из него беспощадно врагов Советской власти.

Я молча принял пулемет и чуть не расплакался, растроганный дружескими словами этого сурового на вид человека.

— Теперь надо найти тебе подходящего помощника, — сказал мне Осетров, — это, брат, загвоздка — с «максима» никто не пойдет к тебе. Придется среди ездовых искать.

Я рассказал ему о Саше маленьком, который из-за своего роста попал в ездовые. Он доложил об этом Фирюбину, и в тот же вечер Саша был назначен моим помощником.

А на следующий день рано утром мы с ним уже стояли в походной колонне полка, получившего приказ выступить на передовые позиции.

Я гордо держал на ремне пулемет, и у Саши кроме его вещевого мешка был в руках нелегкий груз — нес диски и патроны. [50]

Осетров посмотрел на нас, засмеялся и сказал:

— Пулемет и мешки положите на мою тачанку. А то с непривычки заморитесь, пока дойдете до позиций.

Колонна двинулась по улице, затененной могучими тополями. Проходя городом, командиры подсчитывали ногу, следили за равнением в строю. Большинство рот пели песни. Винтовки бойцы несли на левом плече, как на параде. Но вот вышли за город, и от одной роты к другой покатилась команда:

— На ремень, идти вольно!

Скоро был сделан малый привал. Красноармейцы закурили, переобувались, поправляли ремни винтовок и вещевых мешков.

Осетров опять подошел к нам с веселой улыбкой.

— А ну-ка снимите ботинки, посмотрим на ваши ноги. В походе трудно достается солдатским ногам, их нужно беречь.

У Саши ноги оказались в полном порядке, и Осетров похвалил его. У меня же на правой пятке появилось покраснение.

— А ты неважно подогнал обувь. Этак можно натереть мозоль. Подложи-ка стелечку побольше, не жалей соломы, ее хватит на солдатские ботинки, да и портянку накрути потуже. Не будешь хлюпать в ботинке и ногу не натрешь.

Полк двигался на запад. Впереди нашей команды шел первый батальон, сзади — второй и третий батальоны, артбатарея, специальные команды и где-то очень далеко тянулся обоз полка. Нас с Сашей маленьким удивляло: какой большой полк! Как он растянулся по дороге! Привлекали наше внимание и дозоры, шагающие по обе стороны дороги. Они шли параллельно нашей колонне по полям и кустарникам, то появляясь, то исчезая из поля нашего зрения.

Все разжигало любопытство, на все хотелось посмотреть поближе. И когда мы уже приближались к месту [51] большого привала, в предвкушении обеда и отдыха, я так разрезвился, что, оставив у пулемета Сашу, пошел вперед, обгоняя третью роту первого батальона, которая следовала впереди нашей команды. Шел и поглядывал вокруг — все было ново и интересно. Какие просторы полей, сколько пахотной земли! Должно быть, тут большие наделы у крестьян, не то, что у нас на севере! И села какие большие!

Вдруг слева от колонны в небольшой роще раздалась беспорядочная оружейная стрельба. Я побежал назад, к своему взводу. Кто-то схватил меня за руку:

— Что, вояка, испугался? Где твоя винтовка?

Я рванулся было, но какой-то незнакомый командир крепко держал меня за руку. И только, когда я объяснил ему, что я из пулеметной команды и бегу к пулемету, он отпустил меня, сердито сказав:

— Раз пулеметчик, то и надо быть около пулемета, а не шататься по дороге.

Влетело мне и от Осетрова за то, что ушел от своего пулемета.

Я молча взял с тачанки пулемет, Саша — диски, и мы пошли рядом с тачанкой.

— Так вот будет лучше, — уже мягче сказал Осетров. — Чем ближе оружие к хозяину, тем спокойнее.

По возрасту он был не старше нас, но разговаривал с нами, как с малыми детьми, и это нас не обижало, наоборот, даже подбадривало: мы забывали, что нас ждет опасность.

Стрельба в роще быстро затихла. Оказалось, что это какие-то бандиты обстреляли наш дозор. Говорили, что один дозорный убит, но нам как-то не верилось: колонна спокойно двигалась дальше, как будто ничего не произошло.

Вечером мы разместились в большом селе. Впервые я переступил порог украинской хаты. Это был маленький белый домик с соломенной крышей, с резными пестро раскрашенными наличниками. Больше всего нас с Сашей [52] удивила в нем печка. По сравнению с нашими северными она была такая маленькая, что я подумал: не игрушечная ли? Необычно для нас было и множество подушек, громоздившихся на кровати чуть ли не до самого потолка. А сколько снеди было выставлено хозяйкой на стол: сало, молоко, лук, яблоки, хлеб...

Давно мы уже не видели такого обилия! Нас угощали, как дорогих гостей. Но недолго пришлось погостить. Ночью меня и Сашу вызвали к командиру взвода.

Показывая на нас Осетрову, Фирюбин спросил:

— Как думаешь, не подведут?

— Да... — замялся Осетров, — пулемет они знают нетвердо, второй номер даже не стрелял из него.

— Конечно, трудно будет им, но что поделаешь, начинать воевать когда-нибудь надо, — сказал Фирюбин.

Нашему полку было приказано сменить в обороне полк, отводившийся на отдых.

Меня с Сашей Фирюбин направил в распоряжение командира первой роты, которая должна была занять оборону на правом фланге, на стыке с соседним полком.

Осетров повел нас в роту.

— А, пулеметчики-молодчики пришли! — обрадовался командир роты.

— Мы — пулеметчики, но еще не молодчики, — набравшись духу, сказал я.

— Новички, только прибыли к нам и пулемет еще не освоили как следует, — пояснил Осетров.

— А зачем тогда посылаете, если пулемет плохо знают, ведь подвести могут!

Командир роты был очень огорчен, но Осетров успокоил его:

— Мой пулемет будет левее вашей роты, и в случае необходимости я помогу.

Ночью наш полк вышел на передовую позицию и в полной тишине, без единого выстрела, произвел смену полка, уходящего на отдых. [53]

Мы с Сашей лежим в тесном окопе около своего пулемета, напряженно всматриваемся в ночную тьму и тревожно прислушиваемся. Что это: кажется, кто-то прошел по жнивью, а может быть, кустарник шуршит на ветру? Как будто где-то проскрипели колеса, и похоже, что лошадь фыркнула. Изредка тишину нарушает далекий выстрел или совсем рядом слышим глухой оклик: «Кто идет?»

Темнота угнетающе действует на нас. Мы с Сашей совсем не представляем, как будем воевать ночью. Смотрим вперед, в сторону врага, но ничего не видим: ночь облачная, над землей стоит туман. Так хочется, чтобы скорее наступило утро, чтобы ушла эта кошмарная темнота, обрекающая нас на одиночество, невыносимое, жуткое одиночество.

Есть ли кто из наших бойцов впереди нас? Есть ли кто правее и левее нашего окопа?

В последний раз мы видели людей, когда рота после небольшого привала стала занимать оборону, сменяя уходящих в тыл бойцов другого полка. Мы видели, как бойцы исчезали в темноте, точно проваливались куда-то. Когда командир роты показал нам окоп, в котором мы должны были поставить пулемет, меня очень удивило, как это он что-то видит в такой кромешной тьме? Расположившись в этом окопе, мы оказались словно на островке, вокруг которого неизвестно что.

Мы ничего не видели, но нам казалось, что противник видит нас и, пользуясь темнотой, может незаметно подойти к нам.

— Смотри, человек лежит! — взволнованно сказал мне Саша, показывая рукой в левую сторону от нашего окопа.

На расстоянии тридцати шагов от нас я смутно различил фигуру лежавшего на земле бойца. Он молча и, казалось, привычно лежал в своем окопчике и лишь один раз встал на колени, что-то поправил руками на земле и снова осторожно лег. [54]

Как мы были благодарны ему! Одним своим присутствием, своей близостью к нашему окопу он ободрил нас. Особенно обрадовались мы, когда увидели, что он в буденовке — значит, храбрый, опытный воин, в случае чего поможет, выручит.

Теперь мы уже не боялись, что враг незаметно подойдет к нам.

Поглядывая на своего соседа, мы думали: «Видит ли он нас? Знает ли он, что мы еще не были в бою?» Вот он немного приподнялся, посмотрел в нашу сторону и снова лег в окоп, плотно прижавшись к земле, слился с ней.

Конечно, он должен был увидеть нас, решили мы, и это совсем успокоило нас. Зубы уже не стучали от нервного озноба, и земля стала будто мягче, а противник словно отодвинулся от нас и был не так страшен, как в первые минуты нашей окопной жизни.

Приближался рассвет. Ночная мгла стала сереть, будто кто-то вливал в нее какое-то светящееся вещество. Скорей бы загорелась заря! Левее нас началась ружейная стрельба, а несколько секунд спустя застучал пулемет. Стрельба показалась нам необычно громкой. И как будто сразу стало светлее. Напрягая до боли глаза, старались мы разглядеть, что там, левее нас...

И вдруг совсем рядом, слева, раздались один за другим несколько выстрелов и кто-то сердито прокричал:

— Пулеметчики, что вы уснули, открывайте огонь!

Я посмотрел вперед и замер. Шагах в двухстах от нас в тумане точно плыли какие-то фигуры в больших фуражках. Они надвигались на нас. Я прильнул к пулемету и открыл огонь. Надвигавшиеся фигуры то появлялись, то исчезали в тумане. Пулемет скоро умолк. Я нервно перезарядил его, нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало.

— Возьми другой диск, патроны кончились, — быстро проговорил Саша. [55]

Я снял диск и машинально насадил другой. Руки мои дрожали, ныло плечо, то ли от отдачи пулемета, то ли оттого, что я слишком сильно прижимал к плечу приклад.

Я снова открыл огонь и скоро заметил, что белополяки будто в воду стали бросаться: ложась на землю, они скрывались от нас. Стрельба прекратилась.

Светлело. Туман рассеивался, словно кто-то невидимый тащил в сторону противника огромное, молочного цвета одеяло, обнажая перед нами землю. И вот мы снова увидели врага. Густая цепь белополяков постепенно открывалась перед нами. Пилсудчики лежали на земле шагах в ста от нас. Я невольно оглянулся на наши позиции. Теперь уже хорошо были видны расположенные почти прямой линией окопы полка. Наших бойцов было значительно меньше, чем белополяков. Лежа в своих окопах, они вели уже стрельбу по противнику. Я тоже открыл огонь, стрелял более спокойно, однако не прицеливался в определенную точку, а водил пулеметом по лежащей цепи противника, стараясь взять больший сектор обстрела.

— Лучше целься! — тревожно крикнул мне Саша.

И тогда я прицелился в лежащего против нас солдата. Его большая с блестящим козырьком фуражка, как мишень, высоко торчала над землей. Мне показалось, что солдат приподнялся, хочет встать на ноги и броситься на нас. Я выстрелил и ясно увидел, как он упал и задергался.

Противник тоже вел огонь по нашей обороне. Пули, свистя, летели над нашими головами, и мне казалось, что все пилсудчики стреляют в меня с Сашей. Мы невольно прижимали головы к земле. Но страшнее пуль были фигуры вражеских солдат, лежавших совсем близко от нашего окопа, и мы, ведя стрельбу, зорко и тревожно следили за ними. [56]

Вдруг белополяки остервенело что-то закричали, поднялись и бросились на наши окопы. Стреляя, я видел, как они падали. Цепь их редела, но все приближалась и приближалась к нам.

Неожиданно стрельба смолкла, и в этот момент наши бойцы поднялись из окопов и, громко крича «ура», бросились навстречу врагу. Как мне было досадно, что у меня нет винтовки и я не могу броситься на врага! Какое-то мгновение я продолжал стрелять. Саша ударил меня по спине, сердито крикнул:

— Своих побьешь, надо бежать вперед!

Не раздумывая, я схватил пулемет и что есть силы побежал за нашими бойцами, поднявшимися в контратаку.

Все происходило как во сне. Я видел несколько белополяков, стоявших на коленях с поднятыми руками: они сдавались в плен.

Уже догнав свою цепь, я споткнулся обо что-то и упал. Это отрезвило меня. Увидев убегающих пилсудчиков, я поставил пулемет на сошки и открыл огонь. После этого все наши бойцы, как по команде, стали ложиться на землю и стрелять по отступающему противнику.

Я вспомнил о нашем соседе слева, стал его искать, но не нашел: все бойцы, лежавшие поблизости от нас, были в фуражках.

Вскоре нам было приказано подобрать раненых и убитых, оружие и снаряжение, брошенное противником, и вернуться в свои окопы.

Только мы снова установили пулемет в своем окопе и стали собирать стреляные гильзы, как к нам подошли Фирюбин и командир стрелковой роты.

— С боевым крещением, — весело сказал Фирюбин, внимательно поглядев на нас. — Рассказывайте, как воевали. Очень боялись?

Мы рассказали, как темно и безлюдно было ночью кругом, как вдруг заметили соседа слева, как он потом [57] скомандовал нам открыть огонь и как после боя мы искали его и не нашли.

— Хороший был ваш сосед слева... Хорошо бил белых гадов... Сегодня убили его. Пуля попала прямо в голову, — сказал командир роты.

Это известие потрясло нас обоих. Трудно было поверить, что нет уже в живых нашего неизвестного друга. Я взглянул на его окоп — там копошился другой боец. Он проворно орудовал лопаткой, поправляя окоп, ложился в него, прицеливался и снова вставал — по-хозяйски устраивался человек на новом месте!

Всю первую половину дня мы с Сашей работали, стараясь по примеру своего нового соседа улучшить окоп. Он стал глубже и шире, но оказалось, что стрелять из него теперь неудобно: не на что облокотить руки. А когда к пулемету встал Саша, он вообще ничего не увидел впереди, так как бруствер был значительно выше его. Вместо окопа у нас получилась глубокая яма. Усталые, огорченные своей неудачей, сидели мы с Сашей в этой яме, когда к нам снова пришел Фирюбин. Он поглядел на наш окоп, свернул цигарку и, ловя левой рукой клубы махорочного дыма, сказал:

— Да, плохой окоп, товарищи, придется вам еще поработать, чтобы из этой волчьей ямы получилась крепость и дом.

— Не знаем, что и делать, чем больше роем, тем хуже окоп, — с огорчением сказал я.

— Давайте помогу.

Он приказал снять пулемет и на бруствере отрыть для него площадку.

Работа была проделана небольшая, но как стало удобно стоять у пулемета, целиться и стрелять! Теперь руки не дрожали, не висели. Увеличился обзор и обстрел по горизонту.

Командир взвода помог нам замаскировать окоп травой и ветками. Потом мы принесли несколько больших [58] камней и устроили на них нечто вроде подмостков для Саши, чтобы и он мог стрелять из пулемета.

Прошло несколько боевых дней и длинных, тревожных ночей, которые мы просидели около пулемета, с замиранием в сердце приглядываясь к каким-то то возникавшим, то исчезавшим силуэтам и прислушиваясь к вспыхивающей вдруг где-то стрельбе. Постепенно мы вживались в эту беспокойную окопную жизнь.

Помкомвзвода Осетров, обычно появляясь утром в нашем окопе, весело балагурил:

— Как провели ночь, молодцы пулеметчики, хорошо ли отдохнули?

— А мы не спим, — говорил Саша. — Сегодня ночью вон какая стрельба была! Разве можно спать?

Однажды Осетров, осмотрев нас с ног до головы, покачал головой:

— Плохо, что не спите по ночам, вид у вас усталый, неряшливый. Да умываетесь ли вы, дорогие товарищи?

Осетров долго внушал нам, что, и сидя в окопах, нужно находить время и для сна, и для того, чтобы умыться, побриться, постирать белье. Но не один день прошел, пока мы привыкли спокойнее относиться к перестрелкам, которые часто подымались на нашем участке обороны, и стали хотя и по очереди, но крепко спать в своем окопе, по утрам бегать на речку умываться, наконец, взялись даже за стирку белья.

Мы чувствовали себя уже настоящими фронтовиками. Но вот как-то пришел к нам Фирюбин и сказал:

— Сегодня ночью пойдете в засаду.

В засаду! Это сообщение взволновало нас. До сих пор мы воевали, сидя в окопе, где справа и слева были наши товарищи, бойцы стрелковой роты. Мы раньше их открывали огонь по врагу, но они первыми бросались из окопов на врага в контратаку, а мы со своим пулеметом бежали уже вдогонку за ними. [59]

А в засаде, как поняли со слов Фирюбина, нам придется воевать в одиночестве, находясь впереди своих войск.

К вечеру мы с Сашей, взяв пулемет, диски и свои солдатские мешки, пошли в расположение второго батальона.

Между обороной нашего полка и селом, занимаемым белополяками, лежало старое, заброшенное еврейское кладбище. Белополяки почти каждую ночь делали налеты на наши позиции со стороны этого кладбища. И вот наше командование решило устроить там засаду.

На кладбище стояло несколько одиноких старых тополей, росли небольшие кусты сирени и чертополох, среди которого лежали чугунные и каменные надгробные плиты.

Нам приказали установить пулемет на окраине кладбища, против оврага, по которому белополяки обычно выходили из занимаемого ими села. В сумерках мы с Сашей приползли со своим пулеметом на указанное место, установили его и подготовились для стрельбы по противнику, если он пойдет со стороны оврага.

Правее нас, на противоположной окраине кладбища, расположился в засаде взвод стрелков.

У себя в деревне, проходя мимо кладбища, мы перечитывали все молитвы, какие знали. У нас не жгли стружек и щепок, оставшихся от досок, из которых сколачивались гробы. Их вывозили за деревню и бросали в специальные ямы. Далеко от дороги были эти ямы. Но мимо них никто не проходил, не перекрестившись. И вот мы с Сашей должны всю ночь пролежать на кладбище. Дома мы бы не согласились на это ни за какие блага! Но до мертвецов ли нам было, когда каждую минуту на кладбище мог появиться враг? Впервые могильные плиты не пугали нас. Наоборот, мы радовались, что в случае нападения противника они надежно прикроют нас от его огня. Все наше внимание было сосредоточено на том, чтобы не дать противнику захватить нас врасплох.

Ах, как длинна ночь на фронте! Небо было чистое, звездное. Звезды словно завораживали нас. Завораживала [60] и тишина. Неужели в такую тихую звездную ночь противник вздумает напасть на нас? Да и что ему здесь надо, на этом старом, заброшенном кладбище?

И вдруг мы увидели, что из оврага кто-то выходит. Мы стали всматриваться, ну конечно — белополяки. Они выходили из оврага гуськом, тихо, беззвучно, как тени. Я полоснул их длинной очередью. Они исчезли и через минуту ответили огнем. Пули свистели над нашими головами. Немного постреляв, белополяки затихли.

Вскоре открыли огонь из винтовок наши стрелки: противник попытался обойти кладбище с другой стороны и там наткнулся на засаду. После небольшой перестрелки на кладбище снова воцарилась тишина.

Трудно сказать, что нас больше радовало: то ли, что мы не пропустили врага, то ли, что не боимся больше покойников. Написать бы домой в деревню, что мы всю ночь пролежали в засаде на кладбище, так ведь никто не поверит.

На другой день мы с Сашей снова сидели в своем окопе, чувствовали себя героями, которым теперь уже ничто не страшно.

Не испугала нас и артиллерия белополяков, начавшая бить по нашим позициям. Сначала снаряды рвались впереди, потом позади нас. И вдруг что-то загрохотало, и я потерял сознание.

Открыв глаза, я увидел командира стрелкового взвода, на участке которого находился наш пулемет, и нескольких бойцов. Я ничего не слышал, кроме неприятного шума в голове.

Командир взвода и окружавшие меня бойцы улыбались и, видимо, что-то говорили, потому что губы их шевелились. Я поднялся. Руки и ноги хорошо слушались меня, только сильно болела голова. Что произошло, я понял, увидев Сашу, державшего в руках приклад от пулемета. Пулемет был разбит осколком снаряда, разорвавшегося возле нашего окопа. [61]

Несколько дней я провел в полковом лазарете, а затем вернулся в свой взвод.

Когда я доложил Фирюбину, что вернулся из лазарета, он сказал мне:

— Пулемета «льюис» у нас теперь нет. — И, немного помолчав, продолжил: — А твой товарищ вчера ушел в команду пеших разведчиков полка, у них положен по штату ручной пулемет. Нам приказано передать и вас туда. Жаль отпускать, но ничего не поделаешь.

Не знаю, поймут ли меня сейчас, но мне было очень обидно, что меня откомандировывают к разведчикам. «Разведчиком каждый может быть, а сколько надо труда положить, чтобы стать пулеметчиком», — думал я, вспоминая, как мы зубрили в запасном полку взаимодействие частей «кольта».

Команда пеших разведчиков полка размещалась в крестьянских хатах. В ней было человек пятнадцать вместе с начальником, политруком, старшиной и писарем.

Мне показали хату, в которой жил начальник команды.

За столом сидел писарь и читал какую-то потрепанную книжку. Когда я спросил его, где начальник команды, он сердито ответил, показывая рукой на кровать:

— Тише, разве не видишь, человек спит.

На кровати, свернувшись клубком, лежал маленький, щупленький человек в солдатском обмундировании. Очевидно, я разбудил его. Он быстро встал, машинально оправил пояс на гимнастерке, подошел ко мне и иронически спросил:

— Пулеметчик?

И, услыхав мой ответ, злорадно сказал:

— Хорошо, что белополяки разломали вашу трубу, на кой черт нужен мне пулемет в разведке! — И потом стал доказывать мне, что разведка — «глаза и уши полка, но не огонь». — Это знают все, кроме военспецов, которые сидят в Москве и выдумывают, что им придет в голову. [62]

Отправить бы их в разведку с пулеметом, тогда узнали бы, что он нужен разведчику, как собаке пятая нога.

Он еще долго и зло говорил о глупости начальства, которое хочет команду разведчиков превратить в пулеметную.

Внешность моего нового начальника была весьма неприглядной: старообразное лицо сплошь изъедено оспой, маленькие, тусклые, какие-то усталые глаза, длинные рыжеватые волосы, которые, очевидно, мылись так же редко, как и расчесывались.

— Коля, — обратился он к писарю, — проводи пулеметчика к старшине, пусть поместит на квартиру и даст винтовку.

Мы зашли в другую хату. На лавках сидели бойцы, и среди них я увидел Сашу маленького, сидевшего около кровати, на которой громоздились большие подушки с вышивками на наволочках. Он бросился ко мне и долго горячо тискал мои руки.

— Товарищ старшина, принимайте пулеметчика. Поместите его куда-нибудь и дайте ему винтовку, — передал приказание начальника сопровождающий меня писарь.

— Пусть он остается у нас, в хате много места, — сказал Саша старшине.

— Не возражаю, — ответил он. — А винтовки у нас нет. Пойдем в хозкоманду полка, там достанем.

Я отдал Саше вещевой мешок и пошел со старшиной в хозкоманду, где он получил для меня старенькую русскую трехлинейную винтовку.

— Держи да хорошо вычисти, чтобы пули не задерживались в стволе, когда будешь стрелять в белополяков, — весело сказал старшина, вручая мне винтовку и старенький брезентовый патронташ.

Найдя обрывок веревки, я прикрепил его к винтовке вместо ремня и, довольный, с винтовкой за плечом, зашагал обратно. [63]

В одной хате с Сашей жили еще трое разведчиков: солидный Савва Чуносов, бойкий Ваня Шевченко и Владимир Быков — молчаливый, высокий буденновец, после ранения направленный в пехоту. Они сидели за столом, обедали. Я снял винтовку и поставил ее в угол.

— Сидай с нами снидать, — сказал Ваня Шевченко. Саша поторопился сообщить мне, что он пойдет сегодня в разведку вместе с политруком.

После обеда я долго занимался на улице чисткой винтовки и вернулся в хату, когда уже наступили сумерки. При свете каганца Чуносов чинил за столом гимнастерку. Саша, готовясь идти в разведку, осматривал и вытирал патроны, а Ваня Шевченко рылся в вещевом мешке, проверяя свое солдатское хозяйство. Володя Быков думал о чем-то своем и как будто не замечал нас. Его большие красивые серые глаза были широко раскрыты. Мне хотелось расспросить его о буденновцах, но я стеснялся заговорить с ним.

В хату вошел политрук. Он подошел ко мне и сказал:

— Давайте знакомиться. Сергей Гладков.

В зеленой трофейной шинели и в начищенных ботинках, в туго намотанных обмотках он выглядел подтянутым, нарядным и очень юным — видно было, что бритва еще не касалась его лица.

— Что-то рано, Володя, лег спать, — обращаясь к Быкову, сказал Гладков.

— А что мне делать, в разведку не берут, остается лежать и плевать в потолок.

— Нельзя же всей команде одновременно идти в разведку, — ответил политрук.

— Новичка берете, а меня обходите.

— Каждому овощу свое время. Новичок на этот раз более подходит, вот и беру его.

— Если я не подхожу для вашей разведки, отпустите меня обратно к Буденному. Я был буденновцем, бил гадов [64] деникинцев, а теперь даже в разведку не берут, стал хуже новичка.

Долго продолжался этот разговор. Быков грозил, что если политрук не возьмет его с собой в разведку, то он сам уйдет искать Первую Конную, а политрук горячо убеждал его, что в разведку нельзя идти всем сразу — сейчас пойдут одни, ночью — другие, утром — третьи.

Кончилось все это тем, что прибежавший в хату писарь доложил политруку, что его просит к себе начальник команды.

Никто из нас в ту ночь, кроме Саши, в разведку не пошел. До позднего вечера сидели мы у каганца, и Ваня Шевченко рассказывал мне про всякие случаи в разведке и кто из разведчиков чем силен.

Оказалось, что Гладков, выросший в Одессе, понимавший и по-украински, по-польски и даже по-еврейски, любит разгуливать по тылам белополяков под видом юродивого и что его тогда не узнаешь — лицо перекошено, голова трясется, глаза косые.

Прошел день. В разведку никого больше не посылали. Володя Быков скучал и все грозился, что уйдет искать Буденного.

Следующей ночью, дневаля на дворе хаты, я вдруг услышал чьи-то шаги и, взглянув за край хаты, увидел Сашу маленького, вернувшегося из разведки.

До утра просидели мы с ним на завалинке: он подробно рассказывал мне, как здорово захромал политрук, когда они с ним, переодевшись в тряпье, пошли в занятое белополяками село, будто и правда у него левая нога была короче правой, и как, добравшись до села и переночевав в какой-то клуне, они ходили по хатам — слепой калека и поводырь.

Саша был в восторге от нашего юного политрука — как он, войдя в хату, крестился, низко кланяясь, как он, тряся головой, едва выговаривал:

— Подайте... добрые люди... калеке Христа ради... [65]

И вдруг Саша вспомнил:

— А знаешь, чего поляки говорят? Мир, мир, война кончена.

И у нас уже давно поговаривали о том, что близок мир. Но Саша не верил, что война уже кончилась. И я не поверил.

Но на другой день нас разбудил прибежавший в хату политрук. Он весело закричал:

— Поздравляю, друзья! Перемирие с Польшей, приказано прекратить огонь. Сейчас к полякам поедет наш парламентер.

Были еще бои с петлюровскими бандами. Громя и преследуя их, наш полк совершал переходы по нескольку десятков километров в сутки, пока остатки разбитых банд не укрылись за границей.

* * *

Наступала зима, холодно было, сыро. Мы зябли в стареньких, потрепанных, продувавшихся ветром шинелях, ноги наши в латаных-перелатаных ботинках были мокрые, но гремел полковой оркестр и не умолкали веселые песни, когда наш полк совершал переход из пограничной зоны на Киевщину.

А ночевки какие! Поставлены в угол избы винтовки, сняты вещевые мешки, промокшие ботинки.

— Может, вам, солдатики, баню истопить? — спрашивает хозяйка.

Вот радость-то! На Украине в те времена баня в деревне была редкостью.

Какое это удовольствие после тридцативерстного перехода помыться в жарко натопленной бане! Мы с Сашей дольше всех хлестали себя на полке веником, неистово восклицая: «Го-го-го! Давай, давай, давай!»

Вымылись! Как сто пудов сбросили со своего тела.

Возвращаемся в избу, а на столе уже стоит самовар. Расставлены чашки, молоко, сахар, хлеб, сало. [66]

— Садитесь, сынки, чай пить.

За столом одни разговоры — скоро домой!

Приходит политрук с газетой, показывает мне, какие статьи и заметки надо прочесть. Я читаю их вслух, а он сидит рядом на случай, если у кого-нибудь будут вопросы, на которые я не смогу ответить.

Но какую бы я статью ни прочел, всегда поднимался один и тот же вопрос:

— А не слыхали, товарищ политрук, когда домой начнут отпускать?

Гладков разводил руками:

— Пока еще не известно. Слышали, как Керзон нагло разговаривает с нами?

И на политзанятиях только и разговора, что о Керзоне — мешает, гад, строить нам новую жизнь, домой вернуться нельзя из-за него.

Гладков поручил мне читать бойцам программу РКП(б). Я читал раздел за разделом, но не все мне было понятно, и сам политрук не все мог толком разъяснить. Не ладилось дело и с боевой подготовкой. Старшина занимался с нами все одним и тем же — сборкой и разборкой винтовки.

Начальник команды как-то совсем потух — или он не хотел заниматься с нами, или не знал, с чего начать. Он выводил нас в поле и ставил задачу:

— Разведать хутор.

Мы быстро шли к хутору, напевая или насвистывая песни. Заходили в хату, грелись, балагурили с хозяйкой и возвращались обратно в село, докладывая, что на хуторе противника не обнаружено.

Как-то раз в нашу команду пришел комиссар полка и стал расспрашивать, кто и какие окончил учебные заведения.

Выяснилось, что только Сережа Гладков окончил земское училище, большинство же училось в церковно-приходских школах, а несколько бойцов вовсе не ходили в школу — совсем неграмотные. [67]

— Да, плохо дело с грамотностью, — сказал комиссар. — Если встать на формальную точку, то из вашей команды по образованию для посылки в военные школы подходит только один политрук товарищ Гладков. А нам нужно послать много людей. Каждый день приходят заявки из военно-учебных заведений, а направлять почти некого.

Через несколько дней вечером, когда я помогал Саше готовить уроки — он снова занимался в школе ликбеза, к нам в хату пришел Сережа Гладков.

— Сегодня я видел твоего учителя, — сказал он Саше, — говорит, что ты делаешь большие успехи в учении. Это хорошо. — Потом он перевел взгляд на меня: — А теперь и тебе нужно подумать об учении. Хотя ты и беспартийный, но мы можем тебя направить на дивизионные политкурсы в Умань.

Это было слишком неожиданное для меня предложение.

— Срок обучения на курсах небольшой — около трех месяцев, но за это время ты многое узнаешь, — продолжал Гладков, — и, может быть, останешься служить в армии на всю жизнь.

Такого намерения у меня никогда не было — я ждал демобилизации, чтобы вернуться домой и заняться своим крестьянским хозяйством.

— Боюсь ехать на курсы. Мне будет трудно заниматься, очень мало знаю.

— Никто не говорит, что учиться на курсах дело легкое. Однако нашей армии нужен командный и политический состав из рабочих и крестьян, значит, надо учиться... В общем, подумай хорошенько и завтра дай ответ, — сказал Гладков.

Меня интересовали газеты, книги, в свободное время я любил почитать, но чтобы взрослый человек в девятнадцать лет снова начал учиться — этого я не мог представить себе. Однако чем больше раздумывал я над предложением политрука, тем больше оно соблазняло меня. Всю [68] долгую зимнюю ночь не сомкнул я глаз: все думал, ехать или не ехать на курсы, и утром доложил политруку, что согласен поехать.

В тот же день товарищи пожелали мне счастливого пути, и, вскинув за спину свой вещевой мешок, я пошел на станцию.

* * *

Долго ждал я на станции поезда на Умань. Наконец ночью он пришел, но оказалось, что на паровозе нет дров. Все пассажиры, и те, что ждали поезд, и те, что ехали в нем, ринулись к дежурному по станции, требуя для паровоза дров.

В каждой толпе найдется вожак. Нашелся он и среди моих попутчиков. Это был военный в длинной кавалерийской шинели и буденновском шлеме.

— Товарищи-граждане! — обратился он к пассажирам. — Дрова есть, но под снегом. Сейчас нам укажут, где они, и пойдем откапывать. Прошу без возражений. Я — Крыжановский.

Нельзя сказать, что это прозвучало грозно: «Я — Крыжановский», скорее весело.

Спустя полчаса все уже знали, что Крыжановский назначен комендантом политкурсов и тоже добирается до места назначения.

Отрывая снег большой деревянной лопатой, Крыжановский балагурил, подбадривая пассажиров, носивших дрова к паровозу:

— А ну, купцы-молодцы, быстрей пошевеливайтесь, берите побольше дровец, скорее двинемся в путь-дорогу, кто к женке, кто к подружке, кто к отцу с матерью, кто к деткам, а кто, как я, — на службу!

Когда дрова были погружены, Крыжановский объявил:

— А теперь, товарищи, садитесь в мой вагон, а граждане — в любой.

Его поняли все — в вагон Крыжановского сели только [69] военные. Это была обыкновенная теплушка без печки. В ней было еще холоднее, чем в нетопленном помещении вокзала. Мы сели плотно друг к другу.

— Только чур не спать, — сказал Крыжановский, — уснешь — замерзнешь.

Мы быстро разговорились. Узнав, что я тоже еду на политкурсы, Крыжановский очень обрадовался:

— Значит, мы с тобой попутчики! Не люблю ездить один, мне надо общество. Ты знаешь, где расположены курсы? Нет. Жаль. А впрочем, это будет даже интереснее — походим с тобой по городу, поищем. Человеку, если он ищет, жить лучше. Ты что ищешь в жизни?

Мне трудно было ответить на этот вопрос. А он, повидимому, хорошо знал, что ему нужно найти в жизни.

Когда я спросил его, какие обязанности у коменданта курсов, он сказал:

— Не бойся, учить тебя не буду, для этого, брат, у меня нет знаний — образование не позволяет. Я — хозяйственник и буду вас обеспечивать жильем, теплом, тетрадями, книжками и всем прочим. Ты давно в партии?.. — спросил он и удивился: — Беспартийный? Как же ты едешь на политкурсы? Впрочем, раз из полка послали, значит, для тебя дорога в партию открыта. Не беспокойся: со мной едешь — все будет в порядке. Сам-то из деревни?

— Из деревни, — ответил я.

Он вздохнул:

— И я, брат, тоже из деревни. Не хватает мне этого самого — образования, а то бы я...

Утром, приехав в Умань, мы начали розыск дивизионных политкурсов и вскоре оказались перед старинным, немного мрачноватым, но внушительным зданием бывшего Уманского двухклассного училища.

В этом здании, примыкавшем к небольшой церквушке, с узкими окнами в решетках, помещались политкурсы.

Робко переступил я порог этого старинного здания. Мне казалось, что здесь учатся какие-то особые, необыкновенные [70] люди и я буду среди них белой вороной, всем на потеху.

Дежурный, проверив мои документы, сказал, что мне нужно явиться в учебную часть курсов к товарищу Циганкову.

— До свидания, курсант, не падай духом, если что нужно, приходи ко мне, я помогу, — крепко пожимая мою руку, сказал Крыжановский.

Я поднялся на второй этаж и, найдя помещение учебной части, вошел в него. Там никого не было. На двери, которая вела в другую комнату, висела надпись «Завучебчасти тов. Циганков». Я открыл эту дверь и увидел сердитого длинноволосого человека, сидевшего в кресле с высокой спинкой за большим столом, заваленным грудами газет, книг, папок. Против него стоял красноармеец. В одной руке он держал вещевой мешок, а в другой черную мохнатую папаху.

— Вот еще один невежественный человек, — сказал сидевший за столом. — Не постучит в дверь, прямо идет в кабинет. Очевидно, думает, что я здесь сижу и только ожидаю, когда он изволит навестить меня. Больше мне абсолютно нечем заняться. А я завуч, и на мне лежит весь учпроцесс. Я прихожу сюда раньше всех, чтобы одному спокойно поработать, а тут один за одним идут посетители и даже не постучат. Ну, что скажете? — обратился он ко мне.

Я оторопел, такой занятый человек — и завуч и учпроцесс, а я его беспокою.

— Простите, я не туда попал, мне нужно к заведующему учебной частью товарищу Циганкову, — растерянно залепетал я.

— Это я и есть Циганков, — строго сказал он.

Прочитав мое командировочное предписание, он заговорил более мягко:

— Во-первых, вы опоздали на курсы на три дня, во-вторых, вы должны вести себя, как подобает курсанту. Вы должны знать и учитывать, когда принимает тот или [71] другой начальник, для этого висит объявление о часах приема. Кроме того, прежде чем войти в помещение, нужно попросить разрешение, то есть постучать, и раз вошли в кабинет, то снять головной убор. — И уже совсем добродушно сказал: — Раз пришли, то садитесь, будем вести разговор о деле. Не думайте, что перед вами сидит старорежимный чиновник, вовсе нет, я коммунист, люблю порядок, организованность и этому буду учить вас.

Он стал искать что-то в карманах брюк и гимнастерки, ощупал все карманы, но ничего не нашел. После этого он, будто забыв обо мне, обратился к красноармейцу, стоявшему у его стола с мешком и папахой в руках.

— Ну-с, приступим к делу. Как вы назвали свою фамилию?

— Красноармеец Семенов, — ответил тот.

— Социальное положение ваших родителей и вас самих? — спросил Циганков.

Красноармеец молчал, беспомощно глядя на Циганкова: ему, видимо, был непонятен вопрос.

— Ваши родители рабочие или крестьяне?

— Отец рабочий, работает в депо, а мать — дома, с ребятами.

— А вы работали?

— Я работал стрелочником.

— Член партии?

— Нет, я беспартийный.

Эти же вопросы Циганков задал и мне, а потом вдруг, обращаясь к Семенову, спросил его:

— В бога веруете?

— Вера в бога — это предрассудок, — ответил Семенов, но почему-то покраснел при этом.

— А вы веруете? — спросил меня Циганков.

Мне стыдно было сознаться, что я верую, да и боязно: а вдруг верующих не принимают на курсы, но я не смог солгать и сказал:

— Верую. [72]

Циганков что-то записал в свою тетрадь и после этого опять обратился к Семенову:

— Кто такой товарищ Ленин?

— Вождь мирового пролетариата, — не задумываясь, проговорил Семенов.

— А какие вы читали его произведения?

— Произведений я не читал, — смутился Семенов.

Циганков опять записал что-то в свою тетрадь и спросил меня:

— Карла Маркса знаете?

— Видел его портрет с большой бородой. Он, наверное, старше товарища Ленина.

— Конечно. Он давно умер, но вечно живут его гениальные произведения. Какие читали вы работы Маркса?

Что я мог ответить?

Циганков снова сделал какую-то запись в своей тетрадке, после чего сказал:

— У нас на курсах имеются две секции: первая секция — политруков и вторая секция — клубников-культурников. Поскольку оба вы беспартийные, то я вас назначаю учиться во вторую секцию — клубников-культурников.

Он помолчал и продолжал уже каким-то другим, недовольным тоном:

— Если по правде сказать, то обоих вас следовало отправить обратно в полк, да только с этим не согласится начальник курсов — он приказывает принимать и малограмотных, и даже верующих, и, наверное, за это поплатится. Впрочем, это вас не касается.

Он опять пошарил в карманах своих брюк и гимнастерки и, опять не найдя того, что искал, раздраженно сказал:

— Идите на занятия, а то я с вами и так много потерял времени. А где разместиться — укажет старшина секции Трофимов.

Мы с Семеновым подошли к аудитории, на дверях которой было написано: «Секция клубников-культурников», [73] а ниже — «На занятиях сидеть в головных уборах воспрещается».

Сняв шапки, мы вошли в аудиторию. За партами сидело человек двадцать, и все стучали ногами, хлопали себя по плечам, толкали друг друга — согревались, так как в аудитории было очень холодно.

— Новичкам наше почтение!

— Молитесь богу, раз сняли шапки.

— Ежели жарко, снимайте шинели.

— Расстегните воротники гимнастерок, это разрешается!

— Пустите их ближе к окну, там не так жарко! Каждая реплика сопровождалась хохотом.

Мы растерянно топтались. Но вот раздался властный голос:

— А ну прекратить балаган! А вы наденьте головные уборы и садитесь за парты, сейчас придет Загрецкий.

Это был голос старшины секции Трофимова — широкоплечего, круглоголового парня с густой, свисавшей на лоб шевелюрой.

Только мы сели за парту, как в аудиторию вошел голубоглазый человек с необыкновенно светлым лицом, в солдатской шинели, в черной кубанке, в ботинках с обмотками. Это и был заведующий секцией Николай Загрецкий.

Старшина докладывал ему что-то скороговоркой, но Загрецкий, казалось, не слушал его — он задумчиво смотрел в окно. Потом, мельком взглянув на курсантов, подошел к преподавательскому столику, достал из внутреннего кармана шинели ученическую тетрадь, взглянул в нее и досадливо кинул на стол, будто тетрадь не та, которая ему нужна.

— Я должен ознакомить вас с лучшими образцами русской художественной литературы, — начал он и замолчал. После небольшой паузы он как-то встрепенулся, заговорил живее: — Откровенно скажу, не знаю, с чего начать. [74] В одном я твердо убежден — о книге нельзя сказать больше, чем сказал сам автор. Поэтому я считаю, что основой изучения литературы должно быть чтение книг. Давайте будем вместе читать и учиться, — и он вдохновенно воскликнул: — Войдем в сад, называемый литературой! Познакомимся с плодами его, попробуем их вкус, познаем их сладость и горечь, пользу и вред, красоту и уродливость.

Вначале я не очень вникал в смысл того, что говорил Загрецкий, — следил только за взлетами и падениями его музыкального голоса. Он словно не говорил, а играл на какой-то невидимой клавиатуре.

Завороженный музыкой его голоса, я ждал чего-то необыкновенно важного, что он должен был сказать и без чего нельзя мне было больше жить на свете.

Наверное, поэтому я был несколько разочарован, когда Загрецкий после своего вдохновенного вступления сказал, что он прочтет нам рассказ Тургенева «Хорь и Калиныч».

Он попросил поднять руку тех, кто читал этот рассказ.

Ни одна рука не поднялась.

— Я буду читать рассказ, а вы следите за его героями и потом скажете, кого из них автор больше любит и кто вам больше нравится, — сказал Загрецкий.

Вначале я пытался следить за героями рассказа так, как велел Загрецкий. «Хорь — умный, хозяйственный мужик, у него большая семья и крепкое хозяйство, а его друг Калиныч — добрый, хороший человек, но хозяйство в исправности содержать не может», — думал я, но голос чтеца уводил меня куда-то дальше и дальше, и я его уже слушал, как во сне...

* * *

Не знаю, предусматривалось ли это программой наших дивизионных политкурсов, но кроме политграмоты мы изучали художественную литературу, слушали лекции по искусству, физике, химии, астрономии. С трудом укладывалось [75] все это в наших головах. Начиная с азов, мы должны были постигнуть основы всех наук и искусств, и на это нам было дано всего три месяца! Время быстро мчалось, а наука и знания не только не приближались к нам, а, наоборот, казалось, отдалялись от нас.

Удрученный сознанием этого, я ушел однажды раньше времени из библиотеки и долго бесцельно бродил по заснеженным улицам города, думая, что делать дальше. Поздно уже было, когда, возвращаясь к себе в общежитие, увидел огонь в кабинете начальника курсов Богданова.

В отчаянной решимости я вошел к нему в кабинет и попросил отправить меня обратно в полк.

— Ничего я не знаю, не выйдет из меня клубника-культурника, — сказал я.

Выслушав меня, Богданов поднялся из-за стола и долго молча ходил по кабинету, кутаясь в шинель, с которой он и у себя в кабинете не расставался, нося ее внакидку. А потом подошел ко мне, положил руку мне на плечо, сказал:

— Вам трудно учиться, и я это понимаю. Но вы просите откомандировать вас с курсов, и этого я уже не понимаю. С такой подготовкой, как у вас, большинство наших курсантов. Следовательно, надо откомандировать всех, а курсы закрыть. А из кого же мы будем готовить кадры для полков нашей дивизии? Нет, дорогой товарищ, откомандировывать вас не будем, придется вам учиться, одолевать науку.

* * *

У Богданова было одно увлечение — вечера коллективного творчества, которые он проводил сам в нашей секции клубников-культурников.

— На фабриках и заводах, на транспорте люди работают коллективно. И в сельском хозяйстве уже начинает применяться коллективный труд. Попытаемся применить его и в области литературы, искусства. Конечно, талантливый [76] художник видит больше и глубже, чем обыкновенный человек, но коллектив людей увидит не меньше, а больше, чем один, даже если он гениальный, — говорил Богданов.

На вечерах коллективного творчества мы писали рассказы. Каждый курсант предлагал свою тему:

— Пожар.

— Передел земли.

— Разгром помещичьей усадьбы.

— Неравный бой.

— В разведке.

Богданов записывал все темы, большинством голосов из них выбиралась одна, и на эту тему сочинялся рассказ.

Первое такое сочинение мы писали на тему «Пожар».

Каждый должен был припомнить что-нибудь из того, что он видел на пожаре. Условие было такое: можно подавать сколько угодно записок, но в записке должна быть только одна законченная фраза. Я написал две записки. Первая: «Прогоревшая крыша с шумом обвалилась», вторая: «Людям удалось отстоять соседние дома».

Когда Богданов, собрав все записки и разложив их на столе в каком-то порядке, стал читать одну за другой, получился связный рассказ о пожаре.

Некоторые курсанты были огорчены — их записки не попали в рассказ — «по техническим причинам», как сказал Богданов, пообещав использовать их в другой раз. А я ликовал: обе мои фразы стояли в рассказе рядом. Это был мой первый успех на политкурсах!

Вечера коллективного творчества понравились мне. Я стал их активным участником.

Однажды Богданов вызвал меня к себе в кабинет. Он часто вызывал к себе курсантов: то в связи с каким-нибудь происшествием на курсах, то просто так, чтобы побеседовать о том, как дело с учебой, как семья живет, не надо ли в чем помочь. [77]

Когда я пришел к нему в кабинет, на дверях которого висела еще старая вывеска «Директор училища», он сидел за столом в своей неизменно накинутой на плечи шинели и что-то быстро писал.

— Садитесь и подождите одну минуточку, — сказал он мне.

Я сел на стул и стал разглядывать висевшие на стенах портреты. На одной стене висели портреты каких-то незнакомых мне людей, — очевидно, это было наследство, доставшееся Богданову от директора училища. Все они были под стеклом, в дорогих рамках. Каким скромным по сравнению с ними выглядел приколотый кнопкой на другой стене портрет Ленина!

— Вот и все, — сказал Богданов, кончив писать. — Очень много приходится заниматься бумагами, — не то жалуясь, не то извиняясь, что мне пришлось ожидать, добавил он. А потом, показав глазами на стену с портретами незнакомых мне людей, пояснил:

— Кого здесь оставить, я и сам, по правде сказать, еще толком не разобрался — руки не доходят до них.

С этих портретов он незаметно перевел разговор на меня:

— Ну как, легче стало учиться?

Я сказал, что постепенно начинаю одолевать науку.

— Ну вот и хорошо! — обрадовался он и пожаловался на себя: — А я, знаете, все больше и больше отстаю.

Я принял это за шутку и засмеялся:

— Не верите? — спросил он. — Ну это потому, что вы мало еще вкусили плодов науки.

Он долго расспрашивал меня, какие занятия и лекции на курсах мне больше нравятся, какие трудности испытываю в учебе, и вдруг задал мне вопрос:

— А в бога продолжаете веровать? Или же стали безбожником?

Я не знал, что ответить. Прежней веры в попов и церковь у меня уже не было, но мысленно я все-таки к богу [78] иногда обращался. И после некоторого колебания я признался в этом Богданову.

— Вот беда мне с вами! — сказал он.

— Но все же говорят — свет божий, — сказал я.

Мы оба помолчали, а потом Богданов взял со стола несколько брошюрок — видимо, они были заранее подобраны для меня — и, вручая их мне, сказал:

— Это — материал для доклада о вреде религии. Вам придется сделать такой доклад.

Одна из полученных мною брошюр была уже знакома мне: «Патриарх Тихон и его контрреволюционные дела».

Я не мог еще ответить на вопрос, верю ли я в бога, а мне поручают доклад о вреде религии! Но ничего не поделаешь — отказаться сразу я не решился, а потом уже поздно было. Пришлось засесть за подготовку доклада.

Брошюры меня заинтересовали, особенно о происхождении Земли, о развитии жизни на Земле, о Солнечной системе. Они оказались очень кстати, потому что как раз в то время мы по вечерам слушали лекции на эти же темы. Полученные от Богданова брошюры вместе с этими лекциями произвели в моей голове настоящую революцию. Передо мной открылся мир без богов, чертей, без рая и ада.

Подготовив план доклада, я пошел с ним к Богданову. План был изложен на пяти больших листах. В нем перечислялось множество вопросов, которые я предполагал осветить в докладе.

Богданов прочитал план и сделал в нем несколько пометок.

— Для первого раза хорошо, — похвалил он и спросил меня: — Но искренне ли вы критикуете религию, церковь и духовенство? Исчезла ли ваша религиозность?

— С религией покончено, — решительно ответил я.

— В таком случае рад за вас, — сказал Богданов улыбаясь. — Вы отлично подготовились к докладу, раз из верующего [79] превратились в безбожника. Это главная цель доклада.

* * *

Каких только докладов и диспутов не было у нас! Был даже диспут об одеколоне.

Наш комендант Крыжановский, с которым я познакомился в дороге, открыл на курсах парикмахерскую.

Первые дни в ней не было одеколона. Парикмахер, говорливый старик, большой мастер своего дела, освежая клиентов после бритья водой, жаловался:

— Ну что это за работа без одеколона!

Но вот однажды на его столике появился флакон одеколона с пульверизатором. Первого севшего бриться курсанта Семенова старик решил удивить приятной неожиданностью, но, когда он взялся за пульверизатор и начал быстро нажимать грушу, Семенов оттолкнул его и, вскочив с кресла, закричал:

— Ты что, старая контра, омещанить хочешь меня своим мелкобуржуазным одеколоном? Давай скорее горячую воду и смывай проклятый запах. Мне надо идти на литературный суд. А разве я могу идти с таким запахом — осмеют.

— Я хотел лучше, только лучше... — растерянно бормотал парикмахер. — Ведь после бритья всегда освежаются.

— Ты оставь свои мелкобуржуазные привычки, — горячился Семенов, — раньше, наверное, буржуев одеколонил, а теперь ты работаешь на политических курсах, это понимать надо.

«Скандал» с одеколоном стал достоянием всех курсов. Одни смеялись над Семеновым, другие защищали его, обвиняя парикмахера в том, что он хочет привить нам буржуазные привычки.

В те же дни поднялся у нас как-то спор об анархистах. Поводом к этому спору послужила весть о том, что [80] недалеко от нашего города появились махновцы со своим батькой. Мы знали, что Махно называет себя анархистом, что в наступлении на Врангеля его отряд действовал совместно с частями Красной Армии.

Один курсант говорил, что у них в полку был красноармеец, который знал махновцев и хвалил их: хорошие ребята, воюют против кулаков, грабят их и оказывают помощь бедноте.

— Знаем, как эта бандиты помогают бедноте, — говорил другой, — не бедноту они защищают, а кулаков.

Третий курсант доказывал, что анархисты — те же коммунисты, только не большевики.

Во время этого спора в комнату вошел Богданов. Выслушав спорящих, он сказал:

— В этом вопросе курсанты политкурсов должны хорошо разбираться. Придется прочитать вам лекцию об анархизме и организовать общественный суд над Махно.

Через несколько дней Богданов прочитал нам лекцию о борьбе Маркса и Энгельса против Прудона и Бакунина и о том, как Ленин разоблачал анархистов и решительно боролся с ними. В заключение он сказал:

— Для Махно два пути: или он распустит свой отряд и признает Советскую власть, или же... Но об этом мы будем с вами говорить на общественном суде.

Богданов тут же назначил состав суда, защитников, обвинителей и свидетелей. Началась подготовка к суду над Махно.

А на следующий день наши курсы были подняты по тревоге. Нас построили во дворе, и Богданов объявил, что Махно снова изменил Советской власти и движется со своей бандой на наш город.

Нас вывели за город, и мы заняли оборону. Однако части Красной Армии, преследовавшие бандитов, вынудили их изменить маршрут своего движения, и махновцы прошли значительно южнее нашего города. [81]

После этого курсанты, готовившиеся к защите Махно на общественном суде, заявили, что отказываются выступать. Так суд и не состоялся. Да и смысла уже не было устраивать его.

Быстро, очень быстро шла жизнь. Давно ли Богданов сетовал, что я все еще верю в бога, и вот он уже говорит мне:

— С религией вы покончили, теперь надо готовиться в партию.

Прошло еще какое-то время, я все собирался и никак не мог осмелиться подать заявление в партийную ячейку — робость сковывала, сомневался, достоин ли. Близок был уже выпуск наших дивизионных курсов, когда Богданов снова пригласил меня к себе. У него в кабинете сидел секретарь нашей партийной ячейки Яша Шапиро.

— Хотим поговорить с тобой, — сказал он. — Твой бывший политрук положительно отозвался о тебе. И на курсах, мы считаем, ты показал себя с хорошей стороны. Так что, если решил вступать в кандидаты партии, мы можем дать тебе рекомендации.

Взволнованный этим предложением, я стоял молча, не знал, что сказать.

— Ну что же, подумайте еще и решайте, — сказал Богданов. — Прежде чем писать заявление, надо хорошо взвесить свои силы. С коммуниста двойной спрос, а привилегия у него одна — принадлежность к партии Ленина.

Партийное собрание, на котором разбиралось мое заявление, состоялось 30 апреля. Биография моя была такая же короткая и простая, как у большинства моих сверстников, сидевших в зале, и вопросы задавались мне самые простые. Все было много проще, чем я ожидал; и только после собрания, дружно проголосовавшего за меня, я понял, какое большое событие произошло в моей жизни. И на другой день, когда мы вышли на Всероссийский субботник очищать улицы и скверы Умани от мусора, у меня было такое чувство, словно мы выметали с мусором все [82] то чуждое революции, что еще было на нашем пути и в нас самих.

* * *

Циганкову уже не нужно было писать объявлений, что «в классах в головных уборах сидеть воспрещается», — классы регулярно отапливались. Преобразилось и наше общежитие. В нем стало тепло, уютно. Каждый курсант имел отдельную койку, простыню, одеяло, подушку. Появились на окнах занавески. В организованной при курсах портняжной мастерской отремонтировали наши гимнастерки, шаровары, многим перешили по фигуре шинели.

И все это было сделано нашим комендантом Крыжановским. Он быстро стал одним из самых популярных людей на курсах и на всех собраниях неизменно сидел в президиуме.

Крыжановский иногда приглашал меня к себе. Жил он во флигеле, занимал маленькую комнату в квартире бывшего директора училища. Приятно было посидеть у него — комната уютная, теплая, поговорить о родном крае — мы с ним были земляки, оба из одной губернии. Как-то он показал мне несколько фотографий. На одной были сняты отец и мать, одетые так, как в наших деревнях одеваются все пожилые крестьяне, на другой — две девушки, тоже очень напоминавшие мне мою родную деревню.

— Это моя сестренка, уже замужем, — говорил Крыжановский, — а эта... Эта была моей невестой, моя первая любовь. И тоже вышла замуж.

В это время в других комнатах играли на пианино что-то грустное, точно жаловались на свою судьбу. Крыжановский сказал:

— Дочка хозяев грустит на пианино. Конечно, у нее дела неважные, окончила гимназию, в поле работать не умеет, а жить надо. Революция немного испортила им жизнь — не стало гимназиям прежнего почета, отец теперь [83] простой учитель, денег получает мало, вот и грустят всей семьей. Прямо тошно делается, хоть уходи от них.

Это было в первые дни моего пребывания на курсах. Потом я долго не был у Крыжановского, и когда снова зашел к нему, мне показалось, что в комнате его что-то изменилось и сам он стал какой-то другой. Говорил тихо и осторожно, будто боялся, что за стеной его подслушивают. И я невольно перешел на шепот. С непонятной тревогой оглядев комнату, я увидел висевшую на стене над этажеркой с книгами фотографию девушки с маленьким букетом цветов. Она мне понравилась, особенно ее большие красивые глаза, смотревшие с детской доверчивостью.

Повернувшись к Крыжановскому, я все сразу понял по его засветившемуся взгляду.

Вскоре за стеной опять заиграли на пианино.

— Она играет... Машенька, — сказал Крыжановский, показывая глазами на фотографию девушки.

Не знаю, что она играла, но я был ошеломлен тем, что Крыжановский, такой же, как я, парень из деревни, мой земляк, любит девушку, которая так чудесно играет на пианино.

Я никогда не думал, что существуют на свете такие нежные звуки.

Игра окончилась, а мы молча сидели, ожидая, что вот-вот снова польются эти звуки, и смотрели на фотографию девушки. Вдруг раздался тихий стук в дверь, и в комнату вошла она сама.

— У вас гость, а я и не знала... Сережа, мама приглашает вас пить чай, — и, слегка повернув голову ко мне, сказала: — Идемте и вы.

Мне показалось, что она пропела это. Когда она вышла, Крыжановский позвал меня:

— Пойдем, попьешь чаю, увидишь ее мать и отца.

Я отказался, и не только потому, что почувствовал в его голосе растерянность. Какой может быть чай в обществе [84] девушки, которая играет на пианино? Конечно, она и ее мать, отец будут смеяться над моей деревенской неловкостью. Бог с ним, с чаем. Я надел буденовку, чтобы идти к себе в общежитие.

— Я провожу тебя, — сказал Крыжановский.

На дворе он долго не отпускал меня, изливал душу:

— Когда она назовет меня Сережей, то кажется, сердце разорвется от счастья. Она любит меня. Это я знаю, но боюсь, что подвернется какой-нибудь бывший гимназист из ихнего круга и тогда я потеряю ее навсегда. Вот беда — она из другого класса! Дочь бывшего директора училища, с образованием, а я сиволапый мужик...

Однажды вечером — это было уже в последние дни моего пребывания на курсах — Трофимов, вбежав в нашу комнату, позвал меня:

— Скорее одевайся и пойдем — Крыжановский венчается!

Он сказал это так, что я не сразу понял, в чем дело, подумал сначала, что Крыжановский кончается или уже скончался, и опрометью кинулся из комнаты.

Трофимов привел меня к церкви, в узеньких зарешеченных окнах которой плавали желтые пятна света. Когда мы вошли в церковь, маленький старик священник дребезжащим голосом говорил нараспев:

— Венчается раб божий Сергей с рабой божией Марией...

Машенька стояла в белом подвенечном платье. А рядом с ней, потупив глаза, стоял Крыжановский в своей старой гимнастерке.

Я не спал всю ночь, не зная, что делать: идти ли к Крыжановскому просить у него объяснения, как он мог венчаться в церкви, или же сразу сказать об этом секретарю комячейки.

Утром все уже знали, что Крыжановский ночью пришел к секретарю и сам рассказал о своей женитьбе. В этот же день состоялось заседание президиума ячейки, а на [85] второй день было созвано экстренное собрание коммунистов.

Крыжановский рассказал нам все — и как он полюбил Машеньку, и какая она хорошая, и как он в тревоге, что может потерять ее, согласился на категорическое условие родителей — венчаться в церкви.

— Я пошел на это преступление ради того, чтобы она была со мной на всю жизнь. Виноват перед партией, судите меня, но дайте искупить свою вину, — сказал он.

Собрание было бурное. Большинство выступающих требовало исключить Крыжановского из партии, как перерожденца.

— Если он пошел в церковь ради женщины, то он может пойти и против Советской власти. Нет ему места в наших рядах, гнать его надо из партии, — гневно говорил Трофимов.

Сердце мое разрывалось — мне было страшно жаль Крыжановского, но в то же время я не мог не согласиться с товарищами, которые говорили, что Крыжановскому не место в партии.

Но вот слово взял Богданов. Он сказал, что коммунисты дали правильную оценку поступку Крыжановского. Сейчас идет ожесточенная борьба между советским строем и старым буржуазным обществом. Враждебные силы перетянули Крыжановского на свою сторону, увели его к алтарю, к поповщине, к религии. Но кто такой Крыжановский? Крестьянин-бедняк, добровольно вступил в Красную Армию и почти все время был на фронте, дважды ранен. Можно ли такого человека без боя отдать враждебному миру?

— Крыжановский просит дать ему возможность исправить свою ошибку, и я думаю, что надо дать ему эту возможность. Направим его в строевую часть, — сказал Богданов.

Партийное собрание так и решило. [86]

Через несколько дней Крыжановский в теплушке товарного поезда уезжал в Киев, куда были переведены полки нашей дивизии. Вместе с ним уезжала и Машенька.

Мы с Трофимовым провожали их. Оба они, довольные, что все так хорошо обошлось, деловито возились со своим небольшим домашним скарбом: она командовала, что, куда и как положить, а он укладывал.

— Что ж, отлично устроились, во всяком случае лучше, чем мы ехали с тобой сюда на политкурсы, — смеясь, говорил мне Крыжановский.

Не только я, но и Трофимов, кричавший на собрании «Гнать его из партии», тоже был очень рад за наших молодоженов.

* * *

Пока шла учеба, я мало думал о будущей работе, у меня была одна забота — учиться, не отстать от других.

И вот мы сидим в зале политкурсов, слушаем приказ о нашем назначении. Приказ читает Богданов. Мне кажется, что он волнуется не меньше нашего. На его лице какой-то необычный румянец, и необычно блестят его глаза.

Наконец он называет мою фамилию и должность, на которую я назначаюсь, — политрук роты!

Это для меня полная неожиданность. Я ждал назначения на клубную работу. Политрук роты! Сколько людей в роте, и все из разных мест страны, разных профессий, с различным образованием, с разными характерами, и мне нужно руководить ими, воспитывать, нести ответственность за их судьбу. Ох, как трудно будет мне работать с моим трехклассным образованием и трехмесячной учебой на дивизионных политкурсах!

Будто издалека доносится до меня голос Богданова:

— Теперь я буду вызывать товарищей, фамилии которых начинаются на буквы «эл», «эм» и «эн».

С тревогой спрашиваю я себя, что это за буквы «эл», «эм» и «эн». В земской школе мы учили буквы «лы», [87] «мы», «ны». Я вспоминаю, как наш учитель Александр Трифонович высоко поднимал картонку, на которой написана была та или иная буква, и мы всем классом дружно вторили ему: «Эта буква «лы», эта буква «мы», эта буква «ны» — и так далее. И вдруг оказывается, что есть другие буквы, которых я не знаю. Вскоре я понимаю, что тревога была напрасна: буква «лы» и «эл» — одно и то же.

Богданов поздравляет нас с окончанием курсов, желает нам успеха в работе.

Я, думая о своей судьбе, о своем будущем, пытаюсь разобраться, что произошло в моей жизни. Прошло всего десять месяцев, как я призван в Красную Армию, покинул свою деревню, и вот я уже политрук роты!

В тот же день нам дали анкеты. В них была графа «Образование общее, военное».

Трофимов спросил меня:

— Что ты написал в графе «Образование»?

— Общее — три класса сельской школы, а военное — дивизионные политкурсы, — ответил я.

— А вот почитай, что написал я.

Он подал мне свою анкету, в которой было написано: «Образование общее — среднее, военное — политические курсы».

— Откуда у тебя среднее образование? — удивился я.

— Говорят, что образование может быть низшее, среднее и высшее. Конечно, я еще не имею высшего образования, но разве я не могу написать, что имею среднее образование? Могу! Во-первых, я кончил четырехклассное училище, во-вторых, я прожил двадцать лет на белом свете и чему-нибудь да научился, в-третьих, на фронте я бил всяких белых гадов не только со средним, но и с высшим образованием, в-четвертых, я окончил политические курсы, где очень многому научился. Я считаю, что теперь у меня образование среднее и вполне достаточное для политрука. [88]

Я позавидовал ему — у меня такой уверенности не было. Давно ли еще я думал: «Кончится война, меня отпустят домой, буду землю пахать, подыму свое хозяйство — ладно заживу у себя в деревне!»

Круто повернули мой жизненный путь дивизионные политкурсы. И радостно было на душе — политрук роты! — и тревожно: справлюсь ли? [89]

Дальше