Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Зима в осажденном городе

Первая блокадная зима наступила рано и оказалась очень суровой. Уже в октябре лед сковал Неву.

Деревянные охотники, с трудом пробившиеся за буксирами в Малую Неву, один за другим поднимали на берег для зимовки и ремонта. 15 ноября пришла наша очередь вылезать на площадку. Экипаж пешнями и ломами прорубил во льду канал, прикрепил тросы к своей «двойке» и на руках подвел ее к тележке слипа — помоста, наклонно уходящего в воду.

— Вира!.. Вира помалу!..

Тележка с катером медленно вползла на берег. Вода, стекая по корпусу, моментально застывала длинными сосульками. К вечеру наш маленький корабль встал на всю зиму на деревянные клетки. Стало грустно: и мы, моряки, и наши катера потеряли последнюю связь с морем.

Два дня выгружали мы из катера моторы и механизмы и, законсервировав их, перешли в казармы, находившиеся на Васильевском острове.

Уходя с катера последним, я заглянул в кают-компанию и случайно нашел в буфете завалившуюся за выдвижной ящик банку сгущенного молока и положил ее в сумку противогаза, где уже находились две плитки шоколада, оставшиеся после одного из долгих походов. И вот я — в блокированном Ленинграде. На заснеженных улицах лишь изредка встречаются люди, закутанные в шали, платки, кофты, кацавейки поверх шуб и пальто. Почти все они тащат саночки с какими-то деревянными обломками — топливом для «буржуек», узлами, ведрами и бидонами с водой...

Окна зданий кажутся пустыми глазницами, а стены густо покрыты щербинами от осколков. Зарылись в сугробы трамваи и троллейбусы с окнами без стекол.

В пустых и гулких сводчатых казармах, расположенных на самом берегу Маркизовой лужи, было темно и холодно. Сбросив с плеч морские брезентовые чемоданы, катерники принялись оборудовать помещения под зимнее жилье, по привычке называя комнаты кубриками, а лестницы — трапами. Большие окна забили листами фанеры и затянули старыми одеялами, оставив в уголках «иллюминаторы» — небольшие отверстия, в которые вставили маленькие осколки стекла, едва пропускавшие сумеречный свет зимнего дня. Мотористы сделали печурку из пустой железной бочки.

Вечером я зашел в кубрик, где обосновался экипаж «двойки». Сводчатое помещение с темными углами напоминало пещеру. Комнату освещал слабенький трепетный огонек светильника, сделанного из гильзы и разлохмаченного пенькового линя. Смесь бензина с соляром, служившая горючим для светильника, густо коптила. Моряки сидели в шинелях у печурки и молча, не мигая, глядели на огонь.

«Так долго не выдержать, — подумал я. — Плохое питание, холод, отсутствие условий для личной гигиены вызовут болезни, упадок духа, физическую слабость. Надо с этим бороться!»

— Ну, орлы, что носы повесили? — спросил я, присаживаясь на ближайшую койку.

— Тяжело в городе, — глухо отозвался Павел Белый, командир отделения рулевых.

— Мы здесь полгода не были и не знали, что так плохо, — едва слышно заговорил коренной ленинградец, строевой Владимир Тимофеев. — Ко мне сегодня мать приходила... Сто двадцать пять граммов хлеба дают... А вы посмотрели бы на этот хлеб! Тяжелый, мокрый... Глина! Я отдал ей свой паек, а она только: «Сыночек ты мой милый, спасибо, сыночек!» Лицо в морщинах, глаза плачут, а слез нет: нечем плакать...

Из темноты раздался голос Николая Слепова:

— Вчера у сигнальщика с катера Амусина случилось такое... Бомба в дом их попала. Рухнул дом. Двух сестренок маленьких, мать и отца завалило. Не откопали... [90]

Людей надо было подбодрить. Но что я мог им сказать? Сам три месяца не получал писем от родных. Гитлеровцы взяли Можайск, Подсолнечное, Яхрому, подошли к Сходне... Сходня — дачное место в тридцати километрах от Москвы, где я провел почти все свое детство. Где сейчас отец, железнодорожник? Где мама, учительница начальных классов школы? Где брат, перед самой войной окончивший Московский аэроклуб? Что с ними?.. Но не о себе, не о своих бедах я должен сейчас думать.

— Да, в городе тяжело. Возможно, будет еще тяжелей, но духом падать нельзя. Помните слова Суворова: «Испуган — наполовину побежден»!

— Нет, товарищ командир, мы не испуганы. И духом не упали... Если так подумали, то зря, — медленно произнес Белый. — Нам просто неясно, что нам делать в казарме? Ждать весны?

— Вот Малютин и Гончаров — наши комендоры — бьют и сейчас по гадам из пушек, — сказал сигнальщик Дмитрий Иванов. — На берегу артиллеристы продолжают воевать даже зимой, а мы, выходит, до весны здесь будем без дела сидеть?

— Законсервированные, как катера! — перебил его командир отделения мотористов Василий Гаврилов.

— Если бы в партизаны! — воскликнул Володя Тимофеев. — Я бы их зубами рвал на куски!.. Пока жив — бил бы, бил, бил и бил!.. Товарищ командир, отпустите меня в партизаны! А?

Поднялся шум, люди оживились: мысль о партизанах понравилась всем. Мне, признаться, тоже.

— Ша! — вдруг раздался голос Белобока. — Тихо!

Длинная трепещущая тень механика и парторга катера Павла Белобока протянулась от пола до потолка. Стоя у печурки и размахивая руками, он, волнуясь, обратился к Тимофееву:

— Думаешь, мы хуже тебя? «В партизаны, в партизаны... Я бы душил, я бы бил!.. Я бы!.. Я бы!..» А мы что же?

Тимофеев ошалело захлопал глазами.

— Нет, по-моему, нужно иначе, — ; обратился Белобок ко всем. — Если уж на то пошло, то нам надо всем экипажем составить партизанский отряд. Народ у нас боевой, бывалый, смышленый. В тылу у оккупантов таких дел натворим, что небу жарко станет...

Поднялся шум, в котором терялись голоса отдельных [91] людей. Рулевой — краснофлотец Алексей Смирнов — вскочил на койку и поднял руку:

— Тихо! Тихо, братва! Все замолчали.

— Если вы собираетесь записаться в партизаны, то это еще не значит, что уже можно партизанить!.. И у партизан должна быть дисциплина!

Спорили до отбоя. Я радовался — люди воспрянули духом.

Наконец все улеглись. И я тоже пошел устраиваться на ночлег в командирском кубрике. В большой холодной комнате разместились почти все командиры катеров и их помощники. Но она была занята только наполовину, отчего казалась еще холоднее. Койки Юрия Федоровича Азеева и Михаила Давидовича Амусина стояли рядом с моей. Когда я лег под одеяло, простыни захрустели, как молодой ледок. Стуча зубами, я рассказал друзьям о настроении людей. И Юрий Федорович и Михаил Давидович сообщили, что подобные разговоры идут среди экипажей всех катеров, которые стали на зимовку.

Свою пассивность наши экипажи ощущали еще и потому, что часть катеров дивизиона все еще находилась в море, помогая эвакуировать гарнизоны Ханко и островов.

Лишь в суровые морозные дни конца 1941 года ледокол «Ермак» провел сквозь ледовые поля в Кронштадт последний конвой с Красного Гангута. При форсировании льдов западнее острова Котлин, на котором находится Кронштадт, охотники, участвовавшие в походе, получили повреждения и дойти до Ленинграда, где намечались их зимовка и ремонт, так и не смогли: лед зажал лишившиеся хода катера.

Поздно ночью командир соединения вызвал инженер-механика нашего дивизиона воентехника первого ранга Александра Яковлевича Поникаровского и приказал немедленно отправиться в Кронштадт вместе с флагманским механиком соединения Анатолием Андреевичем Щетневым, чтобы поднять там на стенки гаваней прибывшие с Ханко катера.

Еще не прозвучал сигнал утренней побудки, а оба инженер-механика уже покинули казармы на Васильевском острове. В карманах их шинелей лежал сухой суточный паек: два кусочка эрзац-хлеба и два кусочка сахара... [92]

Пеший путь от самой западной части Васильевского острова до Финляндского вокзала оказался долгим и трудным. На засугробленных пустынных улицах и площадях царила темень. Над головой надсадно выли невидимые «юнкерсы» и «хейнкели», где-то, захлебываясь, «лаяли» зенитки, землю сотрясали разрывы авиационных бомб. Нос, щеки и уши грыз жестокий мороз. Через несколько часов механики добрались до полуразрушенного здания вокзала. Регулярного движения поездов уже не было, и оба инженера, продрогшие и голодные, лишь к вечеру добрались на случайном паровозе до станции Лисий Нос.

Всю ночь Поникаровский и Щетнев шли по льду через залив к темному, чуть видимому Кронштадту, увязая по пояс в снегу, скользя и падая на отшлифованном ветром льду. Они торопились затемно добраться до цели. Утром противник мог обнаружить их и открыть по ним артиллерийский огонь из Петергофа (в то время фашисты били из пушек даже по одиночным людям и автомашинам, замеченным на льду залива).

В двух километрах от Кронштадта, окончательно обессиленные, они свалились на лед. Окоченевшие руки и ноги отказывались повиноваться. У обоих возникла мысль: «Неужели все? Неужели конец?..»

Поникаровский достал пистолет и с трудом сделал несколько выстрелов в воздух. Наблюдательный пост у Ленинградской пристани Кронштадта заметил их. Им помогли добраться до места. Через два часа, отогревшиеся и подкрепившиеся скудной едой, которой с ними поделились их спасители, оба механика уже осматривали катера, зажатые льдами посреди гавани.

Приказано поднять катера, но как это сделать? Первый же осмотр показал, что все охотники серьезно повреждены: продавлены тонкие деревянные борта, отломаны рули, погнуты валы, срезаны лопасти винтов, часть отсеков затоплена. Многие катера не затонули лишь потому, что их зажал лед. Как подойдут к ним портовые буксиры, чтобы оттащить к стенке, на которую их следует поднять для ремонта, если малейшая подвижка льдов может оказаться роковой? Местные инженеры пришли к заключению: поднять катера невозможно, придется снять с них моторы, вооружение и аппаратуру. Поникаровский с ними не согласился и предложил осторожно подвести к катерам плавучий кран, поднять их, заделать, хотя бы временно, повреждения [93] корпуса, перевести катера к месту зимней стоянки и там поочередно вытащить на стенку и поставить на кильблоки. Решили попробовать.

Однако при осуществлении этого плана встретились с неожиданной трудностью: буксир оказался не в состоянии протащить катера до места подъема на кильблоки — лед был слишком крепким, чтобы преодолеть его без многократных таранов с разбега. А отойти назад для разгона буксиру не позволял находившийся у него за кормой катер. Узнав об этом, Александр Яковлевич немедленно покинул диспетчерскую плавсредств Кронштадта, находившуюся в маленьком деревянном домике возле Петровской пристани, и по льду добрался до буксира.

Капитан безнадежно махнул рукой:

— Ничего не выйдет. Потопим катер.

Командир и механик охотника были в отчаянии.

— Стоп, стоп, друзья! — вмешался Поникаровский. — Рано паникуете. С подобным мне уже пришлось встречаться. Зимой сорокового года, на Ладоге. Я тогда был механиком дивизиона катерных тральщиков. Как и сейчас, катера оказались в ледовом плену, а их требовалось провести к месту ремонта. Самое простое решение — буксировать тральщики на коротком тросе за «ледоколом», роль которого, как и теперь, исполняли портовые буксиры. Но первые же попытки оказались неудачными: струи воды от винта «ледокола» с силой отбрасывали льдины в катер, били его по днищу, винтам и рулям.

— Точно! — вмешался командир охотника. — И у нас сейчас так же!

— Кроме того, я не могу дать задний ход для разбега — я кормой наползаю на катер, — добавил капитан буксира. — А при удлинении троса льдины, отброшенные струей от винта, «бомбардируют» носовую часть катера. И опять-таки я не могу дать задний ход — того и гляди трос на винт намотаю. Нет, ничего не выйдет из этой затеи. Пропащее дело.

Александр Яковлевич кивнул головой в знак понимания и... улыбнулся.

— Все верно!.. Так вот, мы тогда применили буксировку тральщиков «корма к корме», подтянув тральщики почти вплотную к «ледоколу». Льдины не били катера по корпусу, а «ледокол» мог без опаски отрабатывать задний ход и сдавать назад для разбега. Идея [94] ясна?.. Вот и хорошо. Давайте сейчас так и сделаем. По местам!

Через десять дней все охотники стояли на стенке на кильблоках. Все, кроме одного, последнего...

Сквозь единственное не забитое фанерой окошко диспетчерской плавсредств видна гавань, скованная льдом. У одной из стенок вот уже третьи сутки стоит плавучий кран с висящим на стропах охотником. Осколок разорвавшегося поблизости вражеского снаряда, посланного из Петергофа, повредил лебедку крана, и теперь нет возможности ни подтянуть кран к стенке, ни опустить охотник.

Старшина мотористов, механик звена, инженер отряда вспомогательных средств Кронштадтского порта, Поникаровский и Щетнев молча сидят у печурки в диспетчерской и мучительно ищут выхода из создавшегося положения. К вечеру лебедку восстановят и катер можно было бы спустить на приготовленные кильблоки. Но как подать кран вперед, к стенке, когда между ними все пространство забито смерзшимися торосами?

— Александр Яковлевич, может быть, вспомнишь еще что-нибудь из своего опыта? — обратился к механику дивизиона охотников инженер отряда вспомогательных средств. — Ведь наверняка с подъемом тральщиков тоже помучились?

— Верно, помучились. Но там было проще: нашли пологий берег и ручной лебедкой по бревнышкам-каткам, как на слипе, вытащили все катера. А здесь совсем другое...

Снова наступило молчание. Неизвестно, сколько бы оно еще продолжалось, если бы не появился старший лейтенант Николай Павлович Соколов. Окутанный облаком морозного пара, он сразу же обнял печурку, оглядел собравшихся и спросил:

— Чего загрустили, «духи»?

Поникаровский объяснил создавшуюся ситуацию и добавил:

— Безвыходных положений не бывает. Чувствую — и здесь есть выход. Но какой — додуматься не могу.

— Верно, Саша, безвыходных положений не бывает... Вы пытались решить проблему хитростью — не получилось. Но, если хитрость не помогает, надо попробовать силой!

— Ни у лебедки, ни у портового буксира не хватит сил взломать этот торосистый лед. А катер висит... [95]

— А ты, Сашок, примени что-нибудь посильнее... Александр Яковлевич хлопнул себя ладонью полбу:

— Взорвать лед!

— А что — очень может быть. Подрывными патрончиками.

Взяв карандаш, Соколов начал прямо на фанере, которой было забито одно из окон, делать расчеты. Вскоре он объявил:

— Хватит трех патронов номер три, если их заложить на равном расстоянии между стенкой и краном.

Вскоре минеры подтвердили правильность расчетов Николая Павловича, и Поникаровский после короткого совещания с инженерами и механиками распорядился готовить во льду лунки для зарядов. Флагманский механик Щетнев утвердил решение Поникаровского и добавил:

— Давай, дерзай, Александр Яковлевич. При неудаче будем отвечать вместе.

— Неудачи, Анатолий Андреевич, не должно быть! Нам нужна только удача!

И все же механик сомневался — всего предусмотреть нельзя: а вдруг взрывы повредят кран, или осколки льда пробьют днище охотника, или перебьют стропы, на которых он висит? Однако другого выхода не было. И Поникаровский приказал заложить подрывные патроны в лунки, а людям укрыться за лебедкой, металлическими конструкциями крана, кильблоками.

Один за другим прогремели три взрыва, взметнувшие фонтаны воды и мелких осколков льда, скрывших катер. На миг инженер-механику показалось, что нос охотника начал провисать.

— Выбирай швартовы! — скомандовал он кранмайстеру. — Живо!

Стальные тросы, заскрежетав, потянули кран к гранитной стенке. Водяная пыль в этот момент рассеялась, и все увидели, что катер висит, как и прежде, лишь чуть-чуть раскачиваясь. Через пять минут он плотно сел на кильблоки.

К вечеру следующего дня оба инженер-механика — и Щетнев и Поникаровский — вернулись в Ленинград и доложили начальству, что все катера в Кронштадте подняты на стенку и их готовят к ремонту.

А утром вместе со всем командным составом катеров они уже были на совещании, на котором им зачитали приказ о слиянии существовавших на Балтике дивизионов [96] охотников в одно соединение — Истребительный отряд — и разъяснили его организационную структуру. После этого командование поставило перед соединением задачи на зимний период. Основная — ремонт катеров, который в условиях блокады приравнивался к боевым действиям на фронте. Другая — подготовка экипажей охотников к действиям на сухопутном фронте, а также охрана порядка в городе и оборона его со стороны залива. Само собой разумеется, мы должны были готовиться одновременно и к следующей кампании, изучая опыт минувшей.

На этом же совещании объявили план очередности ремонта катеров, план занятий личного состава по специальностям и календарь лекций по опыту войны. На вопрос о нашем использовании на сухопутном фронте командир Истребительного отряда ответил, что пока надобности в этом нет, но мы должны быть готовы ковсему.

После окончания совещания командного состава нового соединения состоялось другое совещание — на уровне дивизиона. Азееву поручили занятия с краснофлотцами и старшинами по стрелковому оружию: винтовкам, автоматам-пистолетам, пулеметам, Амусину — по топографии и пехотным уставам, мне — по саперному и подрывному делу. Экипажи здесь же преобразовали во взводы и роты.

На следующий день, рассыпавшись по большому двору казармы и ближайшим улицам, мы ползали по-пластунски, бросали гранаты и совершали перебежки по всем правилам пехотинского искусства. Раздавались команды, непривычные уху моряка:

— Вперед — коли! Назад — отбей!

— Ложись!.. По-пластунски... На отдельный дзот, что левее дерева... Вперед!

— Танки!.. Гранаты — к бою!

— Пулеметам прикрыть фланги!

На льду залива шли занятия с минометами.

В углу двора нещадно кололи штыками чучело, из которого вылезли соломенные внутренности.

Люди занимались серьезно, тем более что «пехотные науки» оказались не столь простым делом, а потребность в них могла возникнуть в любую минуту.

К обеденному перерыву мы все порядком уставали и быстро уничтожали суп — полмиски воды, в которой плавало несколько крупинок перловки, прозванной почему [97] -то «шрапнелью», и второе — две ложки черного чечевичного пюре. Некоторые добавляли к своей порции штатного обеда так называемые «блокадные пирожные»: тонкий кусочек сырого эрзац-хлеба, смазанный толстым слоем горчицы и посыпанный перцем с солью. «Лакомки» уверяли, что это очень вкусно, питательно и полезно. Может быть, это было и так, но большинство воздерживалось от подобного деликатеса.

В один из вечеров в конце декабря командир отделения мотористов Василий Гаврилов, сигнальщик Дмитрий Иванов и я после инструктажа вышли из казармы для ночного патрулирования по Большому проспекту Васильевского острова. На улице было тихо и морозно. В небе блестели немигающие звезды. Дома заливал призрачный голубовато-зеленый свет луны. Ни в одном окне не было видно огня. Громадные сугробы высились вдоль зданий и посредине улицы. Провода, покрытые толстым слоем пушистого инея, свисали белыми гирляндами.

Город, казалось, вымер. Но это было обманчивое впечатление. Жизнь в Ленинграде шла своим чередом. Негромко жужжали станки и слышались удары по железу за стенами завода металлоизделий на Косой линии, стояли дежурные в подъездах домов... У 16-й линии, переваливаясь на ухабах, нас обогнал крытый газогенераторный грузовик, за которым вихрился парок. Запахло печеным хлебом. Длительное недоедание заметно сказывалось: противогаз казался пудовой гирей, винтовка, лежащая на руке, перетягивала вперед, овчинные полушубки давили на плечи, но не согревали. Все тело сковывала огромная усталость. Спотыкаясь на каждом шагу, мы по протоптанной в сугробах тропинке добрели наконец до 12-й линии и остановились передохнуть. Пока Гаврилов и Иванов затягивались махоркой, я смотрел на желтое здание училища, в котором провел не один год.

Вот и окна моего класса, где я учился. Ровно одиннадцать месяцев назад старейшее военно-морское училище справляло свой юбилей, и на крыше дома горела громадная цифра «240». Из окон лился яркий свет, по всему зданию разносились музыка и смех. У подъезда толпились гости. Теперь многих уже нет в живых...

Закончив перекур, мы медленно пошли дальше. На углу 4-й линии и Большого проспекта лежал человек с бледным восковым лицом, одетый в какую-то допотопную шубу [98] и обвязанный платками. Иванов нагнулся:

— Гражданин, что с вами?

Веки мужчины медленно поднялись и снова опустились.

Мы решили доставить неизвестного на пункт медицинской помощи. Но, протащив с десяток шагов, Иванов стал задыхаться, а по лицу Гаврилова покатились крупные капли пота. Пришлось остановиться.

Отдышавшись немного, Гаврилов и Иванов снова подняли мужчину. Их винтовки и противогазы я нацепил на себя. Через полтора десятка метров мы все снова тяжело дышали, а через пять шагов вынуждены были сделать второй привал.

— Матросики... не мучайтесь... я все равно... не жилец, — вдруг заговорил неизвестный тихим, срывающимся голосом, не открывая глаз.

— Неправда, папаша, поживете еще, — возразил Гаврилов.

— Батя, где живешь и почему оказался на улице в этот поздний час? — поинтересовался Иванов. Человек долго молчал. Потом прошептал:

— Старуху свою вез... на кладбище... да сил не хватило... А на обратном пути упал... и не смог подняться...

Гаврилов полез в карман и достал кусочек хлеба, оставленный, видимо, с ужина. Он повертел его в руках, собираясь переломить пополам, но потом протянул целиком.

— Вот, возьмите.

Веки человека дрогнули и медленно поднялись. Подбородок затрясся, рука протянулась к куску хлеба, но отдернулась, словно обожглась, и упала в снег. Взгляд потух.

— Нет, не надо... Я все равно умираю... Мне незачем, а вам еще пригодится... Спасибо, сыночки...

Гаврилов чуть не насильно заставил старика съесть кусочек хлеба. Иванов вместо воды поднес к его губам пригоршню снега.

Мы снова тронулись в путь. Старик пытался нам помогать, с трудом переставляя ноги. И все же через двадцать шагов Иванов споткнулся, и все трое упали в сугроб. Гаврилов скоро встал, а Иванов продолжал лежать, дыша, как загнанная лошадь.

Теперь Гаврилов и я тащили старика, а Иванов шел сзади с винтовками и противогазами. Через два привала Иванов сменил выдохшегося Гаврилова, и мы — наконец-то! — вошли в помещение пункта медицинской помощи. Нас встретили две сандружинницы в ватниках, которые сразу же начали щупать пульс старика, заглядывать под веки и делать еще что-то. Мы потоптались на месте и потихоньку вышли на улицу. Гаврилов и Иванов дрожащими от утомления руками свернули цигарки.

Минут через десять из медпункта вышла одна из сандружинниц:

— Морячки, гражданин просит вас зайти.

— Зачем?

— Поблагодарить хочет. Говорит, вы ему жизнь спасли, накормили...

— Ну уж, и накормили, — махнул рукой Гаврилов. В это время завыла сирена воздушной тревоги, где-то вдалеке часто залаяли зенитки.

— Простите, сейчас зайти не сможем. Передайте, что мы желаем ему скорейшей поправки. До свидания.

— Скажите хоть, кто вы? Как ему передать? Иванов пожал плечами:

— Кто?.. Балтийские моряки.

На небе вспыхивали желтые разрывы зенитных снарядов, бледные лучи прожекторов терялись в безоблачной вышине. Гудели невидимые «юнкерсы»...

В пятом часу утра мы сменились и возвратились в казарму. Доложив дежурному о том, как прошло патрулирование, я направился в командирский кубрик. Достал кусок хлеба, оставленный с ужина, и вспомнил о Гаврилове, отдавшем свой хлеб старику. Пошел в кубрик, где жил экипаж катера.

Гаврилов и Иванов грели на печурке воду в медном чайнике. Я сел рядом с ними и стал смотреть на плясавшие языки пламени. Гаврилов достал три кружки и разлил по ним кипяток. Иванов и я отломили от своих кусков хлеба по трети и протянули Гаврилову. Старшина мотористов, не глядя, пробормотал:

— Не надо, товарищ командир... У вас и работы больше... и думать за всех нас надо...

Я заставил его взять хлеб.

Обжигаясь, выпили кипятку и, еле двигая челюстями, разжевали промерзший хлеб.

Потом я с трудом добрался до своей койки. Увидев иней, покрывавший одеяло у лица Азеева, прямо в полушубке и валенках забрался под одеяло. [100]

Проснувшись, я не мог простить себе этой минутной слабости. И в дальнейшем, ложась спать, раздевался. Ведь характер людей складывается из мелочей, и так важно уметь, когда надо, побороть самого себя...

Приближался Новый год. Павел Акимович Белобок готовил концерт самодеятельности. Он организовал небольшой джаз-оркестр. По вечерам в кубрике слышались звон гитары и раскатистые переборы аккордеона. Собравшись у раскаленной печи, катерники пели новые песни, родившиеся уже во время войны: «Песня о Ленинграде», «Играй, мой баян», «Синий платочек». Как бодрило коллективное пение! Как помогало оно справиться с тоской и хандрой!

В один из вечеров я зашел в кубрик экипажа «двойки». На крайней койке лежал Алексей Смирнов. Закинув за голову руки и закрыв глаза, рулевой самозабвенно пел:

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...

Сидевшие и лежавшие на койках вторили с задумчивой грустью:

И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...

Лященко, рулевой другого катера, положив голову на мехи аккордеона, перебирал клавиши.

Замерли последние аккорды, и в наступившей тишине слышался только треск поленьев.

— Павел Акимович, — обратился я к Белобоку, — сыграй-ка что-нибудь свое, повеселее. Он взял несколько аккордов и начал:

На Северном, на Черном и Балтийском —
На всех флотах, где гром войны гремит, —
В бою лихом, стремительном и близком
Огонь охотников в упор врага косит.
Хоть нет брони на катере сосновом,
Зато есть люди — крепкие, как сталь,
Отважны, стойки, молоды, суровы,
Но незнакомы им унынье и печаль...

— Воздушная тревога!

Разобрав оружие и противогазы, катерники бегом кинулись на боевые посты. [101]

31 декабря ужин и вечерний чай перенесли на 23 часа. Хозяйственники приготовили нам неожиданный подарок: по крохотной булочке из пшеничной муки и по пятьдесят граммов портвейна.

Провозгласили единственный тост: «За победу!» Раздались крики «ура». После пятидесяти граммов вина некоторые не могли твердо держаться на ногах, у всех появился румянец на щеках и заблестели глаза, каждый с жаром что-то говорил соседу, совершенно не слушая его.

В концерте приняли участие все, кто умел хоть как-нибудь петь, танцевать или играть на каком-либо музыкальном инструменте. Наибольший успех выпал на долю Белобока: он играл и в джазе, и в квартете, и соло, пел дуэтом с Лященко под собственный аккомпанемент. Его снова и снова вызывали на «бис».

После концерта смотрели веселый фильм «Сердца четырех», унесший нас в счастливые довоенные годы. Мы искренне смеялись, и киномеханик, уступая нашим просьбам, по нескольку раз прокручивал понравившиеся сцены.

Когда все расходились после кино по кубрикам на короткий отдых, меня остановил военком дивизиона Шапуров и пригласил зайти к себе. На столе появились две кружки с кипятком, два кусочка сахара и одна галета.

— Вот. Чем богат, тем и рад.

— Спасибо, Гаврила Сергеевич. Но...

— Потом скажешь свое «но». А пока расскажи, как идут дела. Чем живешь, чем дышишь, как складываются отношения с людьми?

Из последующего разговора я скоро понял, что военком дивизиона хорошо осведомлен о всех событиях на катере и о деталях жизни его экипажа. Отвечая на его вопросы, я, по сути, лишь уточнял и подтверждал отдельные интересовавшие его моменты.

Неожиданно Шапуров спросил:

— Говорят, что ты собираешься подать заявление о вступлении в партию. Верно?

Хотя я об этом думал уже много раз, но никому не говорил.

— Да, Гаврила Сергеевич, есть такое желание.

— А почему же решил именно теперь вступить в партию? — Вот... понимаете, Гаврила Сергеевич... [102]

Я не нашелся сразу, что ответить. Но передо мной возникли высохшие, пергаментные лица ленинградцев. Голод. Холод. Санки с трупами, завернутыми в простыни. Молчаливые очереди у магазинов... Широко раскрытые, без слезинок, глаза молчаливых детей. Поврежденные бомбами Эрмитаж и «Мариинка»...

— Потому, что не могу иначе...

У меня не хватило слов, а горло сжала спазма.

— Ясно, — медленно произнес Шапуров и, достав из ящика стола лист бумаги, протянул его мне:

— Пиши заявление. Вот тебе моя рекомендация. Я верю в тебя: не подведешь.

16 января 1942 года в одной из промерзших комнат казармы состоялось партийное собрание, на котором несколько человек нашего дивизиона, в том числе и меня,, приняли кандидатами в члены ВКП(б).

В конце собрания, обращаясь к нам, Шапуров сказал:

— Я хочу еще раз напомнить вам, что звание коммуниста налагает много обязанностей, давая лишь одну привилегию перед беспартийными — быть первым в рядах сражающихся за наше социалистическое Отечество. Об этом вы должны помнить всегда, товарищи...

Дальше