Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

У самого Черного моря

Гордись, товарищ, что тебе
Быть довелось в такой борьбе!
Гордись, что в день борьбы кровавой
И ты ударил по врагам,
Что ты сказать имеешь право:
 — Я там стоял, я дрался там.
Частица общей славы той
Она — твоя, она — с тобой.
Из фронтовой многотиражки

Пересыпь, типично рыбацкий поселок, лежал в руинах. В единственном чудом уцелевшем каменном домике разместился штаб полка. Под жилье отвели полуразвалившиеся хибарки, несколько просторных землянок. Меня поместили вместе с Рябовой, Амосовой, Никулиной и Рудневой. Засучили рукава, привели халупу в относительный порядок, и жизнь потекла своим чередом.

Советские войска готовились к форсированию Керченского пролива. А враг спешно сооружал полосу обороны. Выло ясно, что без жестокого сражения Крыма он не отдаст. К тому времени части 4-го Украинского фронта, прорвав оборону противника в полосе Запорожье, Мелитополь, озеро Молочное, двинулись вперед и к 1 ноября вышли к Перекопу. Крымская группировка гитлеровцев оказалась отрезанной, отходить ей можно было только морем.

Окончательно уступив господство в воздухе, враг стремился компенсировать эту потерю усилением противовоздушной обороны. Все важные коммуникации и места сосредоточения своих войск он обеспечил большим количеством прожекторных и зенитных установок. Противовоздушная оборона гитлеровцев схематично выглядела так: зенитные пулеметы и малокалиберная зенитная артиллерия располагались в центре и по окраинам узлов обороны и населенных пунктов, а крупнокалиберная артиллерия и прожекторы — на расстоянии одного-двух километров от них. Особенно мощное прикрытие они создали по линии Керчь, Катерлез, Булганак, Тархан, Кезы, Багерово.

В дни подготовки операции полк проводил разведку побережья, а также бомбил крупные скопления вражеских войск, немецкие тылы, шоссейные дороги, железнодорожные узлы. [131]

Аэродромом нам служила узкая полоска морского берега. Взлетная полоса шириной около 300 метров тянулась с запада на восток. Вдоль южной стороны аэродрома проходило шоссе с линией высоковольтной передачи. Последнее обстоятельство требовало от летчиц большой точности и внимательности при взлете и посадке в период темных осенних ночей.

Аэродром имел и еще одно существенное неудобство — он не был защищен от ветра. Резкий, сильный, временами достигавший 30 метров в секунду, ветер гулял здесь совершенно свободно. А поскольку он дул всегда сбоку — либо с севера, со стороны Азовского моря, либо с юга, со стороны Черного, — то легко понять, как сильно затрудняло это нашу работу. При взлете и посадке ветер всегда мог швырнуть самолет на крыло, и тогда авария неизбежна. Не легче было и в полете. Все хорошо понимали, что в случае отказа мотора ветер мог свободно унести легкий У-2 в открытое море.

Нужно сказать, что не меньше ветра нам досаждали в то время проливные дожди и туманы. Помню, возвратились мы как-то с Рябовой из полета мокрые, продрогшие. Катя не выдержала, в сердцах говорит:

— Лучше в лютые морозы летать, чем в такой сырости. Это не туман, а бог знает что. От дождей да туманов немудрено и заплесневеть.

— А ты профилактику делай, — пошутила подошедшая Женя Руднева, — на ночь смазывайся отработанным маслом. Все равно оно пропадает.

— Ничего, Катя, — в тон Жене заметила я. — Зато теперь ты и огнем прожженная, и влагой пропитанная, против любой болезни устоишь.

Катя бросила на меня сердитый взгляд, хотела что-то сказать, но только вздохнула и отошла. Она все еще переживала свой перевод в учебно-боевую эскадрилью и почему-то обижалась на меня, словно я была повинна в этом.

Тогда, при назначении нас в новую эскадрилью, у Рябовой произошел резкий разговор с командиром полка. Нас вызвали в штаб, и Евдокия Давыдовна сообщила нам решение командования.

— Уверена, — сказала она, — с работой справитесь, оправдаете оказанное вам доверие. — Затем, перейдя с официального тона на обычный, товарищеский, добавила: — А теперь, девушки, от себя лично, не как командир, [132] а как друг, поздравляю с повышением. Если будет трудно, обращайтесь без стеснения — всегда поможем.

Ни меня, ни Рябову новое назначение не обрадовало. Нас не пугали трудности новой работы. Дело было в другом. Я уже слеталась со своим звеном, изучила летчиц и штурманов, знала, на что каждая из них способна. Они привыкли ко мне, я к ним, наше звено работало, как хорошо отрегулированный механизм. А тут все начинай сначала. Но приказ есть приказ, я даже не пыталась возражать. Катя же вдруг заупрямилась и заявила, что отказывается от назначения.

— Причина? — коротко спросила майор Бершанская.

Разумеется, веских доводов у Рябовой не нашлось.

Просто ей не хотелось расставаться с командиром своего экипажа Надей Поповой — прекрасным товарищем, опытной летчицей. Несмотря на то что все мы, девушки, крепко дружили, друг друга любили и уважали, каждый экипаж представлял собой единое, нераздельное целое в этом дружном большом коллективе. Любой штурман считал своего летчика самым лучшим в полку, а пилоты лучшим признавали только своего штурмана. Это вполне естественно. Сама фронтовая обстановка рождала такую спайку, заставляла девушек дорожить друг другом, ибо нет лучшей проверки человека, чем под огнем, в бою, где жизнь каждого зависит от мастерства и выдержки товарища по оружию.

Я хорошо понимала Катю и потому, когда она спорила с Бершанской (иначе ее разговор с командиром нельзя было назвать), хранила молчание, даже сочувствовала ей. Но когда Евдокия Давыдовна отпустила нас, я все же сказала Рябовой, что вела она себя неправильно, проявила эгоизм.

— Знаешь, ты выглядела как кустарь-одиночка, — не скрывая, выложила я свои чувства. — Тебе безразличны, видимо, интересы полка, а волнуют только личные успехи. Может, думаешь, мне хочется расставаться с Олей Клюевой?

— Ты меня не агитируй! — запальчиво ответила Рябова. — Мораль можешь читать новичкам, а меня оставь в покое.

— Как тебе не стыдно!

Но Катя круто повернулась и быстро зашагала прочь. С тех пор отношения мои с Рябовой, правда временно, [133] были несколько натянутыми. Однако это не мешало нам в работе ни в Ивановской, ни в Пересыпи.

В первый период базирования на берегу Керченского пролива наша эскадрилья летала на боевые задания нечасто. На фронте выдалось относительное затишье, и мы это время использовали для тренировок — осваивали полеты в новых условиях, вводили в строй пополнение. Чтобы улучшить учебную работу, в эскадрилью назначили опытных летчиков и штурманов: Веру Тихомирову, Нину Худякову, Клаву Серебрякову, Марту Сыртланову, Ольгу Клюеву и Таню Сумарокову. Руководила всей летной подготовкой Серафима Амосова. Учебная работа велась и в других эскадрильях, но основная тяжесть все же лежала на нашей.

Первое время я очень неловко чувствовала себя в должности комэска. Мне едва исполнилось двадцать, а подчиненные командиры звеньев были старше и опытнее меня. Они уже не один год служили в авиации, каждая имела солидный летный опыт. Но подруги восприняли эту новость как положено. С первых дней выполняли все мои указания, постоянно оказывали мне помощь в учебной и воспитательной работе.

Вскоре эскадрилья стала дружным коллективом, который успешно выполнял любые задания.

* * *

Штурман полка Женя Руднева периодически отправлялась в контрольные полеты с командирами звеньев и эскадрилий. В октябре 1943 года в одну из ночей мы пошли на задание вместе с Женей.

— Посмотрим, товарищ Чечнева, не разучились ли вы в шашки играть? Есть ли еще у вас порох в пороховницах? — шутливо бросила она, забираясь в кабину позади меня.

— Что ж, посмотрим, товарищ флагштурман, — в тон ответила я, — не отсырел ли ваш порох?..

Я очень любила летать с Женей, хотя удавалось это нечасто. Спокойная, выдержанная, она не терялась ни при каких обстоятельствах. Летчик с ней всегда чувствовал себя уверенно, знал — с таким штурманом с курса не собьешься и в бою он не подведет.

У Рудневой было исключительно развито чувство долга, ответственности. Уверовав во что-то, она твердо шла [134] к цели, не признавала никаких компромиссов. Требовательная к себе, она и другим не давала поблажки, не стеснялась сказать в глаза самую горькую правду, всегда действовала прямо и открыто. И вместе с тем являлась заботливым, чутким товарищем.

Ко всему прочему, Женя была человеком разносторонних интересов, приятным собеседником. Она хорошо разбиралась не только в своей области знаний. Женю увлекали литература, искусство, философия. Обладая незаурядной памятью, она помнила тысячи дат, событий, имен. Нашим «научным мужем» называли мы ее в шутку между собой. Но особым призванием Жени была астрономия. С кем бы и о чем ни говорила Руднева, мы знали: все равно беседа сведется к астрономии...

И вот мы с Женей — в воздухе.

— Приготовиться, — сказала я, — фашисты сегодня злее, чем всегда. Чуть обнаружат, бьют вовсю, не целясь.

— Тем хуже для них, нервы сдают. Доконали мы их все-таки. А помнишь, Маринка, как они гнали нас летом прошлого года? Мы едва успевали менять аэродромы...

— Да и сейчас не очень задерживаемся на одном месте.

— Ну, таких бы перебазировок побольше и почаще. До самого Берлина... Влево, влево давай! — вдруг крикнула Женя. — Прожекторы!

Скользнув вправо и вверх, прямо в глаза ударил мощный луч. К нему тут же присоединился второй. С разных сторон к нам почти одновременно потянулись светящиеся нити трассирующих снарядов. Со стороны, когда во тьме повисали световые дуги, это, должно быть, выглядело красиво, вроде огненных лент серпантина в карнавальную ночь. Для нас же встреча с такой «нитью» означала конец.

— Как самочувствие, Женя? — спросила я. — Здорово шпарят. А ведь мы даже пролива не миновали. То ли будет над сушей... Пойдем напрямик или вернемся назад, наберем побольше высотенку и спланируем?

— На подъем уйдет много времени. Разворачивай в открытое море. Создай видимость, будто у нас что-то произошло, они и отстанут. А там решим, как быть дальше...

— Попробуем. [135]

Я резко с левым креном стала планировать, имитируя падение. Несколько секунд лучи следовали за нами, потом переметнулись вправо. Появился другой экипаж, и вражеские прожектористы стали ловить его, ориентируясь по шуму мотора.

— А теперь набирай высоту и планируй до самой цели, — сказала Руднева и указала заданный курс в градусах. — Так и держись. Выскочим над южной окраиной Керчи.

Через несколько минут Женя сбросила осветительные бомбы. Нам повезло — на окраине города в узком переулке хорошо видна была медленно двигавшаяся колонна танков. Разжались замки бомбодержателей, и сто килограммов взрывчатки угодили в самую середину колонны. Тотчас затарахтели зенитки, темноту располосовали лучи прожекторов. Круто развернувшись, я повела самолет в сторону Керченского пролива.

— Куда? — крикнула Женя. — Заходи еще раз. Пока у них там паника, успеем ударить по хвосту колонны. Бомбы у меня еще есть.

Но прожектористы намертво вцепились в наш самолет. Я бросала машину влево, вправо, вверх, вниз, производила различные маневры — все напрасно. Да разве на такой черепашьей скорости сразу избавишься от гитлеровцев?

— Ничего не выйдет, Женя. Отпустят нас только у самой Чушки, так не однажды бывало. А к тому времени танки уйдут. Впрочем, если ты настаиваешь, я попробую вырваться.

Только собралась перевести машину в пике, как левее и выше вспыхнула САБ. Это подоспел на выручку кто-то из подруг.

Прожекторы отпустили наш самолет, уходивший в сторону моря, и принялись ловить У-2, летевший боевым курсом. Видимо, это были Таня Макарова с Верой Белик. По счету их экипаж в ту ночь работал третьим. «Спасибо, девочки, — мысленно поблагодарила я подруг. — Спасибо тебе, Вера Белик, за настоящую дружбу, за солдатское мужество».

Мне вспомнился наш разговор накануне вылета.

— Знаешь, Маринка, ведь Керчь мой родной город, — призналась Вера. — Будешь над южной окраиной, посмотри внимательно, большие ли там разрушения. — Вера помолчала [136] немного, а потом тихо, будто стесняясь, пояснила: — Мама все спрашивает в письмах, как наш домик. Надеется, бедняжка, что он уцелеет...

— Обязательно постараюсь все рассмотреть, — пообещала я. — И вообще, нет ничего удивительного, что твою маму волнует это.

— Чудачка она у меня. Пишет: «Ты уж пожалей свой домик и подругам накажи». Будто мы бомбим дома... Подумать только, бегала босоногой девчонкой по родной пыльной улице, а потом пришлось эту самую улицу разрушать... А ведь мечтала обязательно вернуться сюда из Москвы с дипломом, мечтала в Керчи детей учить...

— Не надо, Вера.

— Нет, надо, Марина, — твердо сказала она. — Не для сочувствия об этом тебе говорю, а чтобы злей быть.

Под плоскостями у нас было еще сто килограммов бомб. Что же, Вера, мы сбросим их на голову врага за твою Керчь. Может, эти бомбы разорвутся рядом с твоим домом. Но ты не осудишь нас, не осудит и твоя мама. Я твердо верю в это. Ты права, Вера, надо быть злой. Иначе не скоро вырвешь у врага победу...

* * *

В один из дней приехал генерал-полковник И. Е. Петров. Нагрянул он, как всегда, внезапно, прошел на КП и тут же объявил боевую тревогу.

Генералу понравился образцовый воинский порядок, который, наученные опытом, мы постоянно поддерживали на аэродроме и КП.

— Отлично! — сказал он капитану Амосовой, замещавшей в тот день отсутствовавшую Бершанскую. — Значит, мой первый приезд не забыли.

Затем Иван Ефимович проверил нашу строевую подготовку. Выправкой он тоже остался доволен, но внешний наш вид ему не совсем понравился. Форма на девушках была аккуратная, наглаженная, но старая. Форму, сшитую по приказанию И. В. Тюленева, мы сделали выходной, надевали ее только в торжественных случаях. В остальное время ходили в мужском обмундировании. Изъяны в экипировке сразу бросились в глаза командующему.

Генерал Петров медленно шел вдоль строя и временами морщился, точно у него болел зуб. Вдруг остановился [137] против работницы штаба Раисы Маздриной, прищурился.

— Та-ак, — протянул он, — та-ак... — И вдруг скомандовал: — Старший лейтенант, три шага вперед — марш!

Маздрина с раскрасневшимся лицом повернулась к строю.

— Ну что это за заправка? Вот как нужно. Командующий одернул гимнастерку на Маздриной и так сильно затянул на ней ремень, что наша Рая стала едва ли не вдвое тоньше.

— Как, гвардейцы, — громко обратился к нам Петров, — не правда ли, лучше? Стройнее и красивее.

Когда генерал отошел, Маздрина ослабила ремень и облегченно вздохнула.

— Так затянул, что дышать нечем, — под общий сдержанный смех проговорила она.

— Вот теперь ты знаешь, что такое петровская заправка, — пошутил кто-то.

Так с тех пор у нас и повелось туго перетянутую талию называть «петровской заправкой». И надо отдать должное генералу. Урок, преподанный им, пошел на пользу: девушки стали больше следить за своим внешним видом.

Не ограничившись внушением, Петров приказал составить заявку на обмундирование соответствующих размеров и приказал доложить ему, если она не будет удовлетворена.

— Но и от вас я потребую порядка, — предупредил он. — Учтите, дорога на фронт проходит рядом с вашим аэродромом, езжу я на передовые часто, и, если в следующий раз застану подобную «экзотику», разговор будет неприятным. Ну, а теперь докладывайте, как дела.

Серафима Амосова подробно доложила о нашей боевой работе, учебе, жизни. Командующий остался доволен и пожелал дальнейших успехов.

Забегая вперед, хочется сказать, что мы очень полюбили Ивана Ефимовича, но скрывали эти чувства от него. В полк он приезжал еще два раза, а когда его переводили на другой фронт, то заглянул попрощаться. Мы запомнили на всю жизнь этого строгого, справедливого, чуткого и внимательного военачальника... [138]

В октябре я отметила свой первый юбилей в полку — пятисотый боевой вылет. Это знаменательное событие совпало с высадкой на крымский берег советского десанта. Операция проводилась в районе поселка Эльтиген. В месте высадки полк непрерывно бомбил вражеские прожекторные установки, которые мешали десанту. Самолеты следовали один за другим с небольшим интервалом. Конечно, далеко не каждая наша бомба попадала в цель. Важно было уже то, что во время бомбежки враг либо вовсе гасил прожекторы, либо переключал их на самолеты. А тем временем десантники под покровом темноты могли высаживаться на берег.

Однако на море разыгрался шторм; сильный ветер и волны задерживали катера. Операция затягивалась, и нам приходилось работать с максимальной нагрузкой.

Я заранее подсчитала, что мой пятый за эту ночь вылет станет в общем итоге пятисотым. Хотелось отметить его получше, иначе говоря — больше ущерба причинить врагу.

Базировались мы по-прежнему в рыбацком поселке Пересыпь, в двадцати километрах от Керченского пролива.

Моя задача заключалась в том, чтобы точно выйти на немецкие прожекторные установки, мешавшие высадке десанта, стать на боевой курс и, не обращая внимания на зенитный огонь, пролететь над целью. Штурман Катя Рябова должна была тем временем рассчитать маршрут, сбросить бомбы и указать путь домой, где нас с нетерпением ждали. В ту ночь мы тщательнее обычного собирались в полет, щепетильно проверяли подвеску «юбилейного» груза и свое снаряжение. За боевую практику случалось всякое. Юбилярам вроде меня нередко приходилось задерживаться где-нибудь в поле между своими и вражескими позициями. Поэтому к экипировке экипажа мы относились с особой придирчивостью.

Разыгравшаяся непогода едва не испортила мой праздник. Началось с того, что ветер безжалостно швырял из стороны в сторону наш легенький фанерный У-2. Потом с севера приползли тяжелые плотные тучи. Они безжалостно прижимали самолет к земле, и стрелка высотомера все время дрожала где-то между 350 и 400 метрами. Но даже и с такой высоты земля просматривалась плохо: в воздухе висела тончайшая водяная пыль, ухудшавшая [139] в без того отвратительную видимость. Пришлось снизиться еще на несколько десятков метров.

При обработке целей с такой высоты легко было подорваться на собственных бомбах, и никто бы не осудил нас, вернись мы на аэродром. Но мне подумалось тогда, что, если бы советский человек всегда действовал только исходя из возможного, прежде всего думая о личных интересах, о личном благополучии, мы не построили бы Днепрогэс, Сталинградский тракторный, десятки других гигантов индустрии, не проложили бы тысячи километров железных дорог, не сумели бы отстоять от врагов свои завоевания.

— Под крылом Эльтиген, — голосом вокзального диктора объявила Катя Рябова.

Она не любила в воздухе лишних разговоров, и мы подолгу могли летать молча, не разговаривая. Едва я услышала по переговорному устройству эти слова штурмана, как в кромешной тьме скользнули по черным волнам лучи прожекторов. Нервно пометавшись над водой, они вдруг замерли на месте.

— Катер поймали! — вырвалось у Катюши.

Я поглядела в сторону берега. В полутора километрах от него на вспененных гребнях прыгало освещенное голубым столбом яркого света небольшое суденышко. Фашисты отлично понимали положение людей на катере и, видимо, поэтому не спешили расправиться с ними. В накрепко стянутом пучке света, словно не замечая его, катер настойчиво пробирался к берегу.

Раздался залп, второй, третий. Катер накренился, но тут набежала крутая волна и удержала его. На какое-то мгновение он выскочил из полосы света, однако щупальца заметавшихся прожекторов снова ухватились за борт.

Медлить было нельзя. Я ввела самолет в левый крен и дала полный газ. Все решали секунды. Рев мотора всполошил гитлеровцев, два луча, переключившись, зашарили по небу. Но один прожектор продолжал упорно преследовать катер с десантниками.

Вздрогнул, захлебываясь от гнева, мотор самолета — рука до упора дала газ вперед.

— Выходим на цель, — предупредила Катя, — Будем бомбить с малой высоты.

— Ничего не поделаешь, — согласилась я. [140]

К самолету, описывая круги, приближался многовольтовый сноп прожектора. Едва коснувшись плоскостей, он пробежал по фюзеляжу, на мгновение ослепил меня и тут же вернулся назад. Задрожал, напряженно замер, застыл на самолете. Смотреть вниз было бесполезно. Меня словно чем-то тяжелым ударили в переносицу, перед глазами поплыли круги. Поймал все-таки! Втянув голову в плечи, я чуть подалась вперед. Теперь лучи проходили под козырьком, упираясь в центроплан. Немного дала ручку от себя и тут же почувствовала легкий толчок — бомбы оторвались от плоскостей.

Взрывной волной ударило в низ фюзеляжа, самолет клюнул носом и чуть завалился на правое крыло. Так не мудрено и в штопор сорваться. А на такой высоте попадешь в штопор — обязательно врежешься в землю. Чтобы предупредить падение, я поставила рули нейтрально и начала уходить в сторону. Прожекторы погасли, кромешная темнота вновь поглотила все вокруг.

— Ну как, отбомбилась? — осведомилась я у штурмана.

— Все в порядке. Видишь, прожекторы выключены. Может, мы их и не разбомбили, а братишек все же выручили. Поздравляю тебя, пятисотница, с юбилейным вылетом!

— Спасибо, Катя.

А утром в столовой меня ожидал огромный арбуз. На его кожуре белела вырезанная ножом цифра «500».

— Это от Бершанской и Рачкевич, — пояснила парторг полка Мария Рунт. — Специально раздобыли.

В столовой собралась вся наша эскадрилья, подошли и другие свободные от полетов девушки. Первые пятисотницы полка Мария Смирнова, Катя Рябова, Наташа Меклин подняли арбуз и торжественно передали его мне.

— Принимай «корону», — заявила Маша Смирнова. — Желаем тебе до конца войны заслужить еще одну.

Арбуз тут же коллективно подвергся уничтожению. С аппетитом уплетая сочные и сладкие ломти, девушки шутили: «Почаще бы такие юбилеи».

* * *

Через несколько дней после той ночи мимо нашего аэродрома в сторону Керченского пролива шеренга за шеренгой шли моряки. Они проходили широким флотским [141] шагом. В косых лучах осеннего солнца тускло поблескивала сталь автоматов. Суровые обветренные лица, черные бушлаты, развевающиеся ленты бескозырок. Собравшись группами, мы приветствовали моряков.

В одной из колонн вышагивал высокий худощавый старшина второй статьи. Его черные цыганские глаза весело поблескивали из-под густых бровей. Вместо матросской бескозырки на голове у парня была потрепанная солдатская шапка.

— Эй, морячок! — прозвучал вдруг звонкий девичий голос. Штурман из нашего полка ясноглазая Аня Бондарева подбежала к идущим. В руках она держала новую серую шапку. — Возьми, дарю от чистого сердца. Твоя-то уж больно плоха. Мне она не нужна, у меня шлем есть. Отдала бы тебе его, да нельзя — каждую ночь летаем.

Моряк смутился и негромко ответил:

— Спасибо. Вернусь — найду, отдам...

Бережно надев подарок на черную шевелюру, он приветливо помахал Ане...

Слово «Эльтиген» стало священным для нас с того времени, когда первый эшелон десантников внезапным ударом ворвался в поселок Эльтиген и закрепился в нем. Разыгравшийся шторм задержал дальнейшее десантирование. На вражеском берегу почти в окружении оказались небольшие подразделения моряков и армейцев.

Противник предпринял несколько попыток сбросить десантников в море, но тщетно. Эльтиген, маленький белокаменный городок, встал на пути фашистов несокрушимой крепостью.

У десантников кончались продукты и боеприпасы, нечем стало перевязывать раненых. Прекратилась связь со своими, так как осколками снаряда разнесло рацию, убило радиста. А свинцовые волны бурлили не переставая. Вновь и вновь рвались к Эльтигену наши катера с людьми, оружием, боеприпасами, продуктами и опять вынуждены были ни с чем возвращаться к своим причалам.

Ноябрь 1943 года выдался в Крыму холодным и ветреным. День за днем метеосводка кончалась двумя лаконичными словами: «Погода нелетная». Как-то под вечер к нам в полк приехало морское начальство. В небольшом рыбацком домике произошел такой разговор.

— Товарищ Бершанская, — обратился к командиру полка один из приехавших. — Десант в тяжелом положении. [142] Он отрезан со всех сторон. У десантников нет продовольствия, нет боеприпасов и медикаментов. Фашисты день и ночь атакуют. Ваши летчицы могут помочь морякам.

— Но я не имею права выпускать экипажи в такую погоду, — медленно произнесла гвардии майор Бершанская.

Она не спеша прошлась по комнате, остановилась около окна. На аэродроме кипела жизнь: техники и вооруженцы копались возле машин, где-то опробовали мотор, вдали раздавался звонкий девичий смех, а с моря лавиной надвигались тучи.

Бершанская повернулась к морякам:

— Смотрите, какая погода.

Пожилой офицер с седыми висками и воспаленными от бессонницы глазами подошел к нашему командиру:

— Мы просим собрать личный состав полка.

Через несколько минут летчики, штурманы, техники и вооруженцы выстроились на аэродроме. Первым взял слово седой моряк. Он подробно рассказал о положении десанта, о людях, от подвига которых во многом зависит освобождение Крыма. Потом вышла вперед майор Бершанская. В наступившей тишине голос ее звучал особенно громко:

— Враг блокировал десант на Эльтигене. Положение десантников тяжелое. Подход к плацдарму затруднен. С суши подступы прикрываются немецкой зенитной артиллерией и прожекторами. С моря — огневой завесой вражеских катеров. К тому же погода... Гвардейцы! Поможем героям-морякам. Кто хочет добровольно лететь на Эльтиген, шаг вперед!

Летчицы и штурманы сомкнутым строем шагнули вперед.

А утром 8 ноября командующий Отдельной Приморской армией генерал армии И. Е. Петров подписал официальный приказ: «Женскому гвардейскому авиаполку ночных бомбардировщиков пробиться к десантникам и доставить им продовольствие, боеприпасы, медикаменты».

Старшей из нас было двадцать пять лет, младшей — девятнадцать. Нам предстояло выполнить сложную, требовавшую большого мужества и умения операцию.

Десантники находились на узкой полосе крымского берега. Чтобы сбрасывать мешки с грузом в цель, нужна [143] была исключительная точность. Просчет в один-два метра, и ценный груз мог попасть к фашистам.

Мешки подвешивались к бомбодержателям. Крупные, неуклюжие, они создавали большое сопротивление, резко снижая скорость У-2.

В ту ночь ветер бушевал с какой-то особой силой. Он приносил эхо выстрелов и запах гари: на Эльтигене шли беспрерывные бои.

Первым взлетел экипаж самой опытной летчицы полка — заместителя командира по летной части Серафимы Амосовой и штурмана полка Жени Рудневой. Через две-три минуты взлетела я. Земли почти не было видно, и только шум моря, заглушавший рокот мотора, свидетельствовал, что находимся над Керченским проливом. Летели на минимальной высоте, чуть не касаясь колесами воды. Волны с бешеной яростью рушились одна на другую, стараясь захлестнуть У-2. Штурман Таня Сумарокова дала курс. Я точно выдержала его, и вскоре впереди показались контуры скалистого берега...

Как только я сделала разворот, в небо впились лучи прожекторов, впереди вспыхнули разрывы зенитных снарядов. В кабине стало до слепоты светло: мы оказались в лучах прожекторов. Главное было не сбиться с маршрута. Наклонившись к переговорному аппарату, я уточнила курс. Татьяна спокойно ответила: «Идем верно».

Наконец прожекторы и зенитки остались позади. Теперь предстояло самое трудное: разыскать сигналы десантников и точно сбросить груз.

Нас опять встретили разрывы снарядов. Начала планировать. Почти на бреющем полете пронеслись мы над головой фашистов и наконец увидели на земле сигналы... Теперь уже действовала штурман. Машину слегка подбросило: это оторвался первый мешок... за ним второй... Убедившись, что мешки упали, куда надо, я развернула У-2, и мы полетели за новым грузом.

А там, в Пересыпи, по-прежнему дул порывистый ветер, которого уже никто, казалось, не замечал. Командир полка Евдокия Бершанская и все, находившиеся на старте, напряженно вслушивались в гул моторов, с волнением встречая каждый экипаж.

Двадцать шесть ночей летали мы к десантникам. Каждый такой рейс нес им спасение, укреплял уверенность в победе. [144]

Однажды я вылетела вслед за командиром звена Евгенией Жигуленко. Я очень любила Женю. Женственная и мягкая, она неузнаваемо преображалась в воздухе.

С Жигуленко летала штурман Полина Ульянова. При подходе к цели их машину плотным кольцом схватили прожекторы и зенитки. Я видела, как самолет Жигуленко заметался из стороны в сторону. Видела, как мастерски вышла летчица из-под обстрела и снова взяла курс на цель.

Тогда я не знала, что ее самолет сильно пострадал при обстреле. Только на аэродроме мы поняли, на какой подвиг способна наша скромная Женя. Машина получила десятки пробоин, с нее свисали клочья перкали, был поврежден мотор, пули прошли через кабину штурмана и летчицы... Инженер полка Софья Озеркова и старший техник эскадрильи Дуся Коротченко давно не видели ничего подобного...

Грузы для десантников сбрасывали во двор школы, где каждую ночь для нас зажигали небольшой костер и выкладывали опознавательный знак.

Такая своеобразная «бомбежка» требовала от экипажей большой точности. Поэтому к месту назначения подлетали на высоте около 50–70 метров, а при сбрасывании груза старались снизиться еще немного.

Бывало, с середины пролива уже уберешь газ и планируешь до самого крымского берега. Фашисты бьют из автоматов и крупнокалиберных пулеметов, иной раз до десятка дыр насчитаешь в обшивке плоскостей. А самолет тянет и тянет. И вот уже под крылом заветный огонек. Перегнешься через борт кабины и что есть мочи кричишь:

— Принимай гостинцы, пехота! У нас картошка и медикаменты, следующий сбросит патроны.

А штурман добавляет:

— Привет от 46-го женского гвардейского!

В ответ с земли тоже что-то кричали, но за свистом ветра и за шумом морского прибоя разобрать слова было невозможно. Хорошо хоть, что мы слышали голоса: значит, живы наши.

Сбросив груз, мы разворачивались прямо над головами гитлеровцев. Иногда даже казалось, видели, как вверх вскидывались десятки автоматных и ружейных стволов, слышали, как трещат выстрелы. Но, изрешеченные, с продырявленными [145] плоскостями, маленькие труженики У-2 оставались в строю.

О полетах девушек-гвардейцев на Эльтиген тепло написал в «Огненной земле» Аркадий Первенцев:

От Тамани с сухим треском маломощного мотора летел самолет. Он взял курс на поселок, сразу стал огромен и будто накрыл тенью своих крыльев всю Малую землю. Где-то слева закашлял зенитный пулемет, и в ночную темноту пошли косые трассы разноцветных снарядов — красные, зеленые, белые. Выключив мотор, самолет еще ниже спустился: чья-то черная, в шлеме, голова отклонилась от борта кабинки, и сверху донесся сердитый и звонкий девичий голос:

- Полундра! Лови воблу!

От самолета отделились какие-то темные предметы и тяжело ударились о землю. Сонно ворча мотором, вспыхивая голубоватыми блестками глушителя, самолет пошел почти над самым морем.

- Девчата полка майора Бершанской, — сказал Манжула. — Гвардейцы-девчата. Они стоят у Ахтанизовского лимана...

Сейчас — это память. А тогда эльтигенский десант был частицей каждой из нас.

Прошли годы. Но ничто не забылось, не исчезло из памяти.

Недавно меня пригласили на встречу с молодежью в Политехнический музей. Огромный зал, сотни внимательных глаз... Я рассказывала о действиях нашего полка в Крыму и, конечно же, о полетах на Эльтиген. Буря оваций потрясла зал, когда люди услышали, что бывший командир легендарного десанта Герой Советского Союза генерал-майор Василий Федорович Гладков живет в Москве. А во время перерыва ко мне подошел в фойе незнакомый пожилой мужчина.

— Милый, дорогой человек... — сбивчиво заговорил он. — Я был в то время на Эльтигене... Разрешите вас обнять от имени тех, кто остался в живых.

Мы долго молча глядели друг на друга. Оба не находили слов, чтобы высказать, что творилось в наших сердцах...

Герои Эльтигена! Их осталось немного, бесстрашных моряков [146] -десантников{9}. Так и не пришел черноглазый старшина второй статьи, чтобы отдать шайку Ане Бондаревой. А вскоре не вернулась из полета и сама Аня...

После войны мне привелось побывать в Пересыпи. На том месте, где когда-то был наш аэродром, теперь шумит прибой. Ничто не напоминает здесь о войне. И пусть так будет вечно!

* * *

Однажды в море, выдержав шторм, но потеряв управление, легли в дрейф несколько десантных судов. На розыски потерпевших бедствие вылетели экипажи Ольги Санфировой, Марии Смирновой, Веры Тихомировой, Надежды Поповой, Нины Худяковой и мой. Погода не благоприятствовала нам. Дул холодный ветер. Быстро обледеневали плоскости и фюзеляж. Надрывно, с перебоями работал двигатель, с трудом осиливавший сопротивление ветра и дополнительную ледяную нагрузку. Когда мотор начинал чихать особенно часто, сердце сжималось и замирало. Откажи, заглохни мотор — и не видать нам больше ракушечных домиков Пересыпи.

Катя Рябова в это время тренировала летчиц, и на поиски катеров мне приходилось летать с молодыми штурманами. Вот когда я особенно остро почувствовала, как необходимы в нашем деле слетанность, уверенность в товарище. Молодые штурманы как будто неплохо овладели своей профессией, в воздухе работали старательно, и все же мне постоянно приходилось быть настороже, самой следить за обстановкой, за курсом. В густом тумане, который подолгу висел над морем, немудрено было «столкнуться со своими же самолетами, вдоль и поперек прочесывавшими заданный квадрат. Постоянно грозила также опасность нападения вражеского истребителя, так как поиски производились днем.

Однажды так и случилось. Увлекшись поиском, я не заметила, как немного прояснилось. Горючего в баках оставалось мало, и я решила набрать высоту, чтобы в случае чего дотянуть до берега на планировании. Задрав нос, У-2 по спирали полез вверх. Как раз над нами тучи слегка [147] разошлись, и сквозь рваную их пелену чуть голубело небо.

Окошко все ширилось, прояснялось, один край его уже загорался румянцем под лучами солнца. Хорошо бы забраться туда хоть на секунду, взглянуть, что творится там, за толстым слоем облаков. Жаль только, потолка не хватит.

— Товарищ командир! — прервал мои раздумья испуганный голос штурмана. — Поглядите. Наверное, фашист.

Я и сама уже заметила мелькнувший в разрыве туч двойной фюзеляж «рамы» (так называли фронтовики быстроходный, необычной формы вражеский разведчик). А заметил ли гитлеровец нас? Во всяком случае, я сразу положила машину на крыло и скольжением повела ее вниз. Только бы войти в «молоко»! Если успеем — спасены: фашист побоится низко висящего над морем тумана и оставит нас в покое.

А может, он нас не заметил и мои страхи напрасны? Нет, не напрасны. Темную кромку облаков прочертили трассы пуль. Я взглянула вверх, и мурашки поползли по спине: накренившись и беспрерывно строча из пулеметов, на нас стремительно падала фашистская «рама». Расстояние быстро сокращалось.

«Кажется, не успею, — мелькнуло в голове. — А, была не была!»

Расстояние до фашиста было совсем небольшим, когда я в отчаянии перевела самолет в пикирование. Это было опасно: до воды могли оказаться считанные метры и тогда неизбежна гибель. Но иного выхода не было!

«Та-та-та» — застучали над головой пулеметные очереди. И все мимо. А вот и туман. Густая пелена уже плотно окутала нас. Я тут же взяла ручку на себя, и У-2, как разгоряченный конь, почувствовавший стальные удила, стал замедлять бег. Описав плавную дугу, он перешел в горизонтальный полет. И вовремя — под крылом показались вспененные гребни волн.

В наушниках послышался вздох облегчения — для молодого штурмана это было трудное испытание.

* * *

Бои за плацдарм на берегу Крыма продолжались. В конце концов советскому командованию удалось перебросить в Эльтиген подкрепление. Преодолевая ожесточенное [148] сопротивление врага, десантники медленно, но верно вгрызались в немецкую оборону и постепенно расширяли плацдарм. Мы оказывали пехотинцам и морякам посильную помощь, из ночи в ночь обрабатывая вражеские позиции.

Летали мы в то время много. Однажды после особенно удачного вылета Катя Рябова сказала:

— Знаешь, Марина, мы ведь не представляли вначале, что будем делать на фронте — стрелять из автомата, варить борщ для бойцов или перевязывать раненых. Нам, студенткам, было все равно. Лишь бы воевать, бить ненавистного врага. На нашу долю выпала война в небе. Я считаю, нам повезло. Хотя вряд ли ты услышала бы от меня другие слова, если бы из нас подготовили артиллеристов, санитарок или снайперов...

На протяжении всей войны мы мечтали о мирной жизни.

— Вы представляете, девушки, — восклицала Катя, — как будут счастливы наши люди после войны! Вот смотрю я на своих однополчанок, бывших студенток: для многих после победы жизнь начнется с того, на чем остановила ее война, но по-другому, сильнее и глубже они будут ценить все, что дает нам наша страна, наша молодость...

Как-то перед вылетом на боевое задание, сидя уже в кабине самолета, я наблюдала за Катей. Вот она стоит и спокойно смотрит, как девушки-вооруженцы подвешивают бомбы. Ей предстоит лететь вместе со мной. Самолет может попасть под огонь зениток, его могут поймать лучи прожекторов, перехватить истребители противника... Словом, полет может оказаться последним. Но Рябова спокойна. И я подумала: «Неужели это та самая Катя, которая по полчаса стояла перед дверью, не решаясь войти в комнату, где принимал зачеты профессор? Катя, для которой редкая четверка вместо пятерки была самым большим огорчением в жизни?»

Ноябрьской ночью сорок третьего года мы шли бомбить скопление немецких частей и техники на станции Багерово, расположенной западнее Керчи. С воздуха станцию прикрывали крупные силы ПВО. Одних прожекторов насчитывалось свыше двадцати. Чтобы ввести гитлеровцев в заблуждение, мы, набрав высоту, пошли на Багерово с тыла, а затем, приглушив мотор, стали планировать на цель. Но именно в этот момент заработали прожекторы. [149] Лучи быстро поймали нас. Открыли огонь зенитки. Катя дала команду держать курс. Я все время маневрировала по высоте. Рябова «повесила» над станцией две осветительные бомбы. На путях стали хорошо видны эшелоны. А обстрел с каждой минутой становился все гуще. Но вот Катя навела меня на цель, и вниз полетела серия бомб.

Задание было выполнено.

* * *

Погода в ноябре резко ухудшилась. Частые снегопады, перемежающиеся с дождем, туманы, низкая облачность — все это сильно мешало полетам.

На фронте тоже наступило временное затишье. Потеряв надежду сбросить советских десантников в море, враг усиленно укреплял свою оборону. Наши части на Керченском полуострове тоже окопались и ожидали подкреплений.

Командование полка решило использовать короткую передышку для отдыха летного состава. Меня и Катю Рябову послали на две недели в Кисловодск.

— Смотрите не влюбитесь, — шутливо напутствовала нас майор Бершанская. — В санатории много офицеров, нас уже знают, и каждому будет лестно познакомиться с вами. Так что держитесь по-гвардейски.

— Ничего, — ответила Катя, — у нас до конца войны одна-единственная, неизменная любовь — любовь к бомбежкам.

— Ой ли? — улыбнулась Ирина Ракобольская. — Когда-то и я так думала. А стал на меня в университете заглядываться один паренек, и чуть не потеряла свободу.

— Так то в мирное время.

— А на войне тем более мы все стосковались по теплой улыбке и ласковому слову. Да и что в этом плохого? Я сама давно влюбилась бы в какого-нибудь бочаровского парня, да вот Евдокия Давыдовна не разрешает. Говорит, начштабу, да на фронте — любить не положено.

— Не соблазняйте девушек, капитан, — усмехнулась Бершанская, — иначе наша часть превратится в полк влюбленных. Ну, гвардейцы, желаю хорошо отдохнуть.

Мы откозыряли и отправились укладываться в дорогу. Перед отъездом в Кисловодск нам по служебным делам пришлось побывать в станице Ахтанизовской, где располагался [150] батальон аэродромного обслуживания и базировался полк штурмовиков. Как раз так совпало, что у летчиков был праздничный день — им вручали правительственные награды. По такому случаю после торжественной части устроили танцы. Ну и нас, конечно, затащили туда. Как мы ни отнекивались, ссылаясь на дела, пришлось уступить настойчивым просьбам. Особенно старался, упрашивая нас, один старший лейтенант с большим количеством орденов на новенькой гимнастерке.

Вообще-то я была не прочь потанцевать, и меня особенно уговаривать не пришлось, но Катя заупрямилась. Впрочем, на это у нее была причина. У Кати засорился глаз и она ходила с перебинтованной головой. Да и вид у нас был далеко не праздничный. На нас были рабочие брюки и гимнастерки, а сверху шинель.

— Все равно мы вас не отпустим, — стоял на своем летчик и тут же громко объявил: — Товарищи, у нас в гостях гвардейцы Бершанской. Нужна срочная помощь, иначе эти жар-птицы упорхнут.

И не успели мы оглянуться, как оказались в плотной толпе смеющихся штурмовиков.

— А теперь познакомимся. Григорий Сивков.

— Знаешь, Маринка, — шепнула Катя, снимая шинель, — а он, как видно, боевой парень.

— Что так быстро заинтересовалась?

— Ты о чем? — насторожилась Катя.

— А разговор с Бершанской забыла?

— Ну вот еще! Что ж теперь, прикажешь волком на мужчин смотреть? А потом ведь я не хотела оставаться. В этом виновата ты.

— Значит, если влюбишься, тоже меня винить станешь?

— Не тебя, а Сивкова, — задорно ответила Катя и ушла в круг танцевать с Григорием.

Домой мы возвращались в сумерках. Старенький, заляпанный до бортов грязью «газик» нещадно швыряло на колдобинах разбитой дороги. Но Катя не замечала болтанки. Сидя на ящиках с патронами, она молчала, временами на лицо ее набегала счастливая улыбка.

— Как думаешь, Маринка, — вдруг спросила она, — это совпадение или он нарочно так сделал?

— Кто он и что сделал? Может, ты сумеешь объяснить более вразумительно? [151]

— Понимаешь... — Катя помялась немного. — Он... ну, одним словом, Сивков тоже едет отдыхать в Кисловодск. И в один с нами санаторий.

— М-м... — Я хотела и не могла удержаться от смеха, губы сами собой расползлись в широкую улыбку.

— Чего ты молчишь! Ну понравился он мне! Ну в что?! Разве у меня сердце каменное!

Катя замолчала, отвернулась, наверное обиделась.

...Отдохнуть в Кисловодске мне не удалось. На другой день после приезда у меня вдруг поднялась температура. Сивков и Катя отвезли меня в Ессентуки в армейский госпиталь. Высокая температура держалась десять дней. Катя приезжала ко мне ежедневно, но ее не пускали в палату: у меня подозревали дифтерию.

На мое счастье, в госпитале лечилась инженер одной из эскадрилий нашего полка Татьяна Алексеева. Она добилась разрешения от главного врача дежурить возле меня. И делала это весьма добросовестно. Когда бы я ни открыла глаза, Таня находилась рядом. Есть я ничего не могла, лишь с огромным трудом глотала жидкий шоколад с молоком, которым она с ложечки поила меня. Я похудела и буквально задыхалась. Врачи были не в состоянии поставить диагноз и только беспомощно разводили руками. Одни утверждали, что у меня дифтерия, другие отрицали, но определить болезнь не могли.

Случайно я услышала разговор Тани Алексеевой с медсестрой. Из него поняла, что врачи опасались за мою жизнь. Я до такой степени измучилась, что даже на это реагировала спокойно. Только обидно и горько было умирать, лежа на больничной койке. В бою еще куда ни шло, там мы привыкли смотреть смерти в глаза. Но расстаться с жизнью так нелепо...

С трудом нацарапала на клочке бумаги просьбу известить отца о моем положении. Таня рассердилась, махнула рукой и быстро вышла из палаты. А вечером она привела незнакомого высокого, с черными как смоль волосами человека.

— Вирабов, — тихо сообщила мне Таня, пока он мыл руки под краном, — опытный отоларинголог, кандидат медицинских наук.

Титул Вирабова ничего мне не говорил, заинтриговало только длинное и непонятное слово «отоларинголог». Обладатель [152] же этого титула, осмотрев мое горло, сердито пробурчал:

— Двусторонняя фолликулярная ангина в тяжелой форме...

И тут же добавил что-то еще, чего я не расслышала. По всей вероятности, далеко не лестное в адрес своих коллег, так как стоявший рядом госпитальный доктор густо покраснел. Вирабов раскрыл мне рот, просунул в него лопаточку, надавил где-то, мне показалось, у самого мозжечка, что-то щелкнуло, и дышать сразу стало легче.

— Все, гвардеец, — произнес мой спаситель. — Теперь дело за калориями. Медицина вам больше не нужна.

Через несколько дней я встала на ноги. И вовремя. В начале декабря советские войска, находившиеся в Эльтигене, внезапным стремительным ударом прорвали оборону противника и вышли в район южнее Керчи. Полк снова начал работать с полной нагрузкой. Теперь наши действия перенеслись в глубь полуострова. Мы бомбили вражеские коммуникации западнее Керчи, железную дорогу Керчь — Владиславовна, укрепленные пункты Катерлез, Тархан, Багерово, Булганак, где находились крупные вражеские склады горючего и боеприпасов.

После болезни я чувствовала себя неважно, быстро утомлялась, от истощения часто кружилась голова. Командир полка всегда берегла своих подчиненных и проявляла исключительную чуткость. Поэтому в первые дни после приезда меня старались не загружать работой. Но каждый летчик был на счету, и я старалась летать как можно чаще. В конце концов молодость взяла свое. Через неделю я уже работала в полную силу.

За время пребывания в госпитале я забыла о дружбе Кати Рябовой с Григорием Сивковым. А когда вернулась в полк, сразу свалилась масса дел по эскадрилье, потом начались полеты, и, конечно, мне было не до этого. Да и Катю, видимо, занимали совсем другие мысли, переживания. Во всяком случае, она не обмолвилась ни единым словом о своих взаимоотношениях с Григорием.

Однажды, отбомбившись по эшелонам на железнодорожной станции Багерово, где нас чуть не сбили, я вспомнила на обратном пути о лихом штурмовике и спросила Рябову:

— Что, Катюша, «любви, надежды, тихой славы недолго тешил нас обман»? [153]

— Ты о чем?

— Притворяешься? Не о чем, а о ком.

— А-а, понятно... Давай сверни на Ахтанизовскую, тогда узнаешь.

— Зачем на Ахтанизовскую?

— Ну я очень прошу. Он меня там ждет.

— Ты с ума сошла! Да разве мы имеем право садиться там! Нет, Катя, дружба дружбой, а служба службой.

— Садиться и не надо. Мы только пролетим над ним, он и поймет.

— Ну если так, то можно.

При подходе к Пересыпи я нарочно растянула «коробочку» — маршрут при заходе на посадку — и почти на бреющем пролетела над Ахтанизовской.

— Помигай бортовыми огнями! Быстрей! — попросила Катя.

Я исполнила ее желание.

— На месте, — вырвался у Рябовой вздох облегчения.

— Ты что, как сова, в темноте стала видеть?

Катя рассмеялась.

— Посмотри влево, сама увидишь.

Я поглядела за борт. На земле кто-то мигал карманным фонариком.

— Это Гриша. Мы заранее условились и так вот иногда «встречаемся».

— А как же насчет единственной и неизменной любви к бомбежке? Доложить, что ли, Евдокии Яковлевне?

— Посмей только!

— Ну и что же, всю войну так и будете перемигиваться? Или иногда встречаетесь?

— Какие сейчас встречи? Переписываемся через полевую почту. Расстояние пять километров, а письма неделями ждешь. Возмутительно!

— А ты их сбрасывай на поле. Пусть с фонариком ходит и ищет.

— Да ну тебя! — рассердилась Катя. — У тебя все шуточки. Напрасно только я свой секрет выдала. Еще проболтаешься, а тогда девушки прохода не дадут.

— Успокойся, никто не узнает. А тебя я буду регулярно доставлять к милому, пока не проболтаешься сама. Только, если Бершанская узнает о наших ночных вояжах, чур, тебе одной выговор получать. [154]

Так пришла к Кате Рябовой большая, настоящая любовь. Катюша заслужила ее, и я радовалась за подругу. Но иногда почему-то на меня находила грусть. Не от зависти, нет! Это была хорошая, легкая грусть, навеянная хотя и чужим, но близким мне счастьем, грусть, полная девичьих надежд и ожиданий того, что и твое счастье бродит где-то, может быть, совсем рядом.

Экипажи продолжали летать в сложных метеорологических условиях. Это был период максимального напряжения всех наших моральных и физических сил. В эти дни погибли наши подруги Тася Володина и Аня Бондарева. Многие машины получили повреждения. Но задания выполнялись до конца.

В одну из ночей в район Керчи вслед за нашим с Рябовой экипажем вылетела Паша Прасолова со штурманом Клавой Старцевой. Условия выполнения заданий были тяжелые. Мы с Катей очень беспокоились за своих молодых однополчанок. Все экипажи в ту ночь вернулись на свой аэродром. Не было только машины Прасоловой и Старцевой.

Как выяснилось позже, осколок снаряда попал в мотор их самолета. Применив все свое мастерство, Паша и Клава произвели вынужденную посадку на нейтральной полосе. Когда к самолету прибежали наши бойцы, они нашли обеих девушек в очень тяжелом состоянии: у Паши при медицинском осмотре было обнаружено семь переломов, у Клавы два. Санитарный самолет доставил их утром в Краснодар. В госпитале началась борьба за жизнь наших подруг.

Клава Старцева выздоровела довольно быстро и вернулась в родной полк. А Паше больше не суждено было летать. Почти два года пробыла она в различных госпиталях. С великим трудом врачи сохранили ей руки и ноги, но она осталась на всю жизнь инвалидом...

Вскоре после несчастья с Прасоловой и Старцевой меня постигло большое личное горе. Оно надолго выбило меня из колеи, сильно ожесточило сердце.

Это случилось в декабре. Ночь выдалась нелетная — на море бушевал шторм, плотные черные тучи низко ползли над оголенной землей. Не переставая шел крупный снег вперемежку с дождем. Мы о унылым видом сидели в землянке на аэродроме и предавались невеселым мыслям. [155]

Сквозь вой ветра донеслось тарахтение грузовика. Спустя несколько минут снаружи обрадованно крикнули: «Передвижка!» В полк привезли новый кинофильм «Два бойца».

В самой большой землянке на стене повесили простыню, установили киноаппарат. Всем хотелось попасть на первый сеанс, поэтому народу набилось столько, что яблоку негде было упасть. Передних совсем притиснули к экрану, а сзади все напирали.

— Да что землянка, резиновая, что ли! — ворчали счастливчики.

— Ничего, растянется! — задорно кричали в дверях. — Раз-два — ухнем!

После каждого такого возгласа еще два-три человека втискивались в землянку. Теснота была страшная. Но начался фильм, и сразу стало будто просторней.

Удивительное дело, сам воюешь и вроде бы не замечаешь войны. А вот со стороны все выглядит иначе, значимей, и удивляешься, и восхищаешься, и сердце щемит от того, на что обычно даже внимания не обращаешь. Искусство как бы очищает, просветляет твои мысли и чувства, пропуская их через свою волшебную призму.

Затаив дыхание, я смотрела, как мелькали на экране кадры знакомой фронтовой жизни, и сердце наполнялось благодарностью к простым людям, волей судьбы ставшим солдатами.

— Чечневу на выход! — раздался громкий голос в дверях.

Нехотя поднялась я со своего места, стала пробираться к выходу. Артист Марк Бернес только что взял в руки гитару и запел:

Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя приводил...

Лица Бернеса я уже не видела — его заслоняла притолока. Я различала только пальцы, перебиравшие струны, и слышала задушевно звучавший голос.

Подавив вздох, я вышла из землянки в сырую промозглую тьму. Постояла немного. В ушах все еще звучал голос артиста, и представлялось спокойное, сверкающее под солнцем море, то самое море, над которым я летаю [156] теперь почти каждую ночь и которое сейчас яростно долбит обрывистый берег за кромкой аэродрома.

Как благодарна была я Марку Бернесу за ту простую песенку. Она поддержала меня в самую трудную минуту жизни, когда я читала в тускло освещенной комнатке штаба письмо, извещавшее о смерти отца.

Долго ли я стояла в оцепенении, не знаю. Но хорошо помню двойственность пережитых тогда ощущений. Словно далекое видение, мне представлялось, как в дымке «синело море за бульваром». И тут же рядом возникал темный, леденящий душу провал. За этим провалом не было ничего, кроме смерти самого дорогого, самого близкого на свете человека, который был мне не только отцом, но и товарищем, настоящим, большим другом.

Отец много видел и много знал, несмотря на то что был всего-навсего простым рабочим. Он гнул спину на богатеев, участвовал в Октябрьской революции, бил контрреволюционеров в гражданскую войну. Потом его же руки помогали расти Советской власти. «Нашей с тобой власти, Маринка», — как часто говорил он мне.

Нам не очень легко жилось, но я ни разу не слышала от отца слов недовольства. Помню, он страшно сердился, когда кто-нибудь жаловался, сетовал на трудности.

— Зачем ты его так? — иной раз вступалась я за человека, на которого рассердился отец. — Ему ведь действительно трудно.

— Возможно, что трудно. Но ты пойми, дочка, все эти разговоры не от трудностей, а от того, что многие еще по старинке живут. Натерпелись в нищете в свое время, а теперь, благо власть своя, хотят получить больше, чем она может пока дать. Это все равно что месячного ребенка заставлять ходить. Понимать ведь надо, котелком варить. Да и какие у него трудности? Я живу лучше, чем раньше, ты будешь жить еще лучше, а внукам и вовсе будет намного веселее нашего. Так, как жил я, никто больше жить не будет. Запомни это хорошенько, дочка!

Да, я хорошо запомнила твои слова, мой отец, друг и товарищ. Поэтому работала и училась, поэтому стала летать, поэтому пошла на фронт. Всегда и всюду я думала о тебе. Ты и миллионы подобных тебе крепко вели меня по земле, ты был моей самой большой любовью и радостью. И вот тебя не стало. И все же мы не расстанемся. Такие, как ты, и мертвые остаются живыми! [157]

...На фронте я очень много думала о Москве, вспоминала в подробностях довоенные годы. «А какая она сейчас, Москва? Как живет? Как выглядит?» Этот вопрос, по-моему, задавала себе тогда каждая из нас.

Письма на фронт шли долго. В конце декабря я получила весточку от своей подруги Лиды Максаковой.

С Лидой мы вместе учились в Ленинградском аэроклубе столицы, вместе закончили пилотское и инструкторское отделения, а перед началом войны обе в свободное время выполняли работу летчиков-инструкторов. Максакова была постарше меня и училась в МГУ на историческом факультете, а я еще ходила в школу. Но нас сдружил аэроклуб. Лида постоянно писала мне на фронт, сообщая все новости о Москве, об общих наших знакомых, о жизни в тылу.

В самом начале войны она была летчиком-инструктором. Рвалась на фронт, но так и не попала туда. Ее направили на работу в ЦК ВЛКСМ.

Милая моя Марина! — волнуясь, прочитала я,  — ты представляешь, какая сейчас Москва? Заснеженные улицы. Декабрь 1943 года. На город спускаются сумерки. На улицах людно, но машин мало, и белая лента дороги видна далеко. От снега на улице светлее, и москвичи, привыкшие к затемнению в домах, к неосвещенным улицам, свободно ориентируются даже без электричества. Город живет деловой жизнью большой столицы, сражающейся и уверенной в своей победе страны. Четко работают заводы и фабрики, учреждения и магазины, городской транспорт и пригородные электропоезда. В городе много военных... Здесь главная Ставка всех фронтов, здесь правительство, здесь ЦК, здесь бьется огромное сердце страны.

Москва тоже сражается. В столице проходят важнейшие совещания и международные антифашистские митинги, печатаются всесоюзные газеты, издаются книги. Заводы столицы дают для фронта танки, самолеты, бомбы, оружие, снаряды!..

Не случайно тщательно охраняются воздушные подступы к Москве. Налеты редки и малорезультативны, фронты далеко, но линия войны проходит и здесь.

И все же по вечерам москвичи считают уместным пойти в театр, в кино, на концерт. Это тоже черточка жизни города, и немаловажная... [158]

Закончив читать письмо подруги, я невольно взгрустнула: так захотелось хоть на миг увидеть родную Москву. Прошло два с половиной года, как я покинула ее. Сколько событий случилось за этот небольшой и в то же время тяжелый, длинный срок!

И когда же мы наконец свидимся, мой любимый город?!

...Незаметно подошел новый, 1944 год. В ночь на 1 января мы совершили только по три вылета и закончили боевую работу до двенадцати часов. Отбомбившись в третий раз, я повела самолет к Пересыпи. В запасе мы имели более сорока минут, но Катя торопила меня.

— Понимаешь, — возбужденно говорила она в переговорную трубку, — сегодня приедет Григорий. Нужно привести себя в порядок. Ты уж, Маринка, постарайся выжать из нашего старикашки все возможное.

И я выжимала. Все равно ресурсы мотора были на исходе, самолет предстояло перегонять в капитальный ремонт. Приземлившись, быстро зачехлили машину. Направились на КП. В поле снег перемешался с непролазной грязью. И когда Катя вдруг поскользнулась и упала, то перемазалась основательно.

— Ну вот, ну вот! — обиженно сказала она. — Во всем виновата ты. Теперь за неделю не отмоешься.

— Ладно, будет ворчать, иначе скажу Григорию, какой у тебя сварливый характер.

В общежитие мы заявились минут без пяти двенадцать, когда все расположились за столом. На самых почетных местах сидели несколько незнакомых морских офицеров во главе с контр-адмиралом. Комнату украшали три небольшие елочки, неизвестно где раздобытые Женей Жигуленко. Запах хвои, знакомый с детства, напоминал о забытом домашнем уюте.

Катя Рябова сидела рядом с Григорием Сивковым и счастливо улыбалась. В ту новогоднюю ночь слово «война» не фигурировало в наших разговорах. Говорили о родных, о близких, о милых сердцу пустяках. Кто-то вздохнул о быстрых каблучках и вспомнил первый школьный вальс, первое свидание. А за окнами все крепчал морозный ветер, ухали пушки, неподалеку от общежития разорвался снаряд.

Те, кому не досталось кружек, пили вино из консервных банок. Под нестройный веселый говор мы сдвинули [159] разом наши «бокалы», чокнулись, выпили, и новогодний праздник вступил в свои права.

А в следующую ночь нам пришлось работать с двойной нагрузкой. Противник вдруг предпринял несколько контратак. Вот мы и летали на бомбежку его войск и огневых точек на передовой. В темноте по вспышкам выстрелов без труда можно было определять местонахождение вражеских орудий и пулеметов. Прицельное бомбометание с малой высоты было эффективным и действовало на гитлеровцев угнетающе. Дошло до того, что, как только в воздухе раздавался гул наших самолетов, противник тотчас прекращал обстрел. А так как действовали мы с минимальными интервалами, то фактически заставили его почти все время молчать.

* * *

Как-то уже после войны я встретилась с бывшим членом Военного совета Азовской флотилии контр-адмиралом Алексеем Алексеевичем Матушкиным.

Мне было интересно узнать, как оценивали моряки действия нашего полка.

— С прославленными летчицами женского авиаполка ночных бомбардировщиков я встретился впервые в канун нового, 1944 года, — начал контр-адмирал. — До этого, правда, много слышал о них... А произошла эта встреча в рыбачьем поселке Пересыпь. Помню, я ехал с несколькими офицерами на «Кордон Ильича». Оттуда должны были начать движение десантные корабли. Моряки готовились к большой десантной операции на Керченский полуостров, чтобы расширить плацдарм, захваченный Отдельной Приморской армией в начале ноября 1943 года.

Итак, вечером 31 декабря я оказался в Пересыпи. До этого я, естественно, немало слышал хорошего о летчицах женского полка. Теперь выпал случай наблюдать их боевую работу, а впоследствии и взаимодействовать с ними в операциях по освобождению Крыма.

Алексей Алексеевич ненадолго умолк, собираясь с мыслями.

— Погода, надо вам сказать, была в тот вечер ужасная: снег вперемежку с дождем, порывистый ветер. А жизнь на аэродроме бурлила. Одни машины садились, другие взлетали. Так продолжалось несколько часов... Понравилась [160] мне работа девушек, потому и приглашение к ним на елку я принял с большой охотой...

Я видела, что лицо Алексея Алексеевича становилось все оживленнее. Он вспоминал свою молодость и словно молодел на глазах.

— Длительным и успешным было боевое взаимодействие нашей флотилии с летчицами Таманского авиаполка, — продолжал он. — Особенно мне запомнилась десантная операция в ночь на 21 января 1944 года, когда высаживали десант в Керченском порту. Нелегко было скрытно подойти к месту высадки. Больно шумливы были наши корабли. Дело в том, что в качестве двигателей на них были установлены авиационные моторы.

Необходимо было создать звукомаскировку. Мы попросили командующего 4-й воздушной армией генерал-полковника Вершинина поднять в воздух авиацию, чтобы заглушить шум моторов кораблей.

Для выполнения этой задачи Вершинин и выделил самолеты Таманского гвардейского авиаполка ночных бомбардировщиков.

Штаб флотилии совместно со штабом авиаполка тут же разработал порядок движения кораблей и вылета самолетов. Глубокой ночью десант двинулся в путь. А за несколько часов до этого начали боевые вылеты ваши летчицы. До самого утра они бомбили гитлеровцев, а кроме того, гулом своих моторов маскировали движение кораблей. Это позволило передовым кораблям внезапно ворваться в Керчь. Немцы обнаружили нас, когда мы уже подходили к стенке в районе Рыбзавода.

Штурмовые группы, высаженные с кораблей, захватили плацдарм и прикрыли высадку главных сил, которые начали стремительно продвигаться в глубь города.

Бомбовые удары самолетов Таманского авиаполка загнали фашистов в убежища. Противник начал организованное сопротивление только на рассвете.

Крепко вы нам тогда помогли. Моряки, возвратившиеся из операции, выражали глубокую признательность девушкам-летчицам...

* * *

Зима прошла в напряженной работе. Распутица задала жизни и летному составу и особенно техникам, вооруженцам. Девушки так выматывались, что едва держались на [161] ногах. Чтобы хоть как-то облегчить их труд, старший инженер полка Софья Озеркова предложила ввести метод бригадного обслуживания самолетов. Теперь, пока работала одна группа техников и вооруженцев, другая — отдыхала. «Озерковский» метод оправдал себя, и в дальнейшем его применяли постоянно.

К весне действия советских войск активизировались. Усилились удары и нашей авиации. Днем через Керченский пролив нескончаемой лавиной проносились истребители, штурмовики, бомбардировщики, а с наступлением темноты поднимались в воздух наши У-2. Все укрепленные пункты противника в районе Керчи подвергались яростной бомбардировке.

Незаметно наступил апрель, а с ним пришла теплая ясная погода. Летать стало легче, но и работы прибавилось: вылеты совершались каждую ночь. Увеличился радиус наших действий. Все дальше забирались мы в тыл врага. Нарушали его передвижение по железнодорожной линии Керчь — Владиславовка.

В одну из ночей полк в полном составе участвовал в бомбежке станции Багерово, западнее Керчи, куда, как донесла разведка, гитлеровцы подтягивали подкрепления. Ставя задачу, майор Бершанская сообщила, что каждый экипаж может действовать самостоятельно, исходя из обстановки. Невысокая облачность и лунная ночь мало благоприятствовали полетам. Кроме того, на фоне светлых облаков самолеты были видны, как на экране, и гитлеровцы в таких случаях вели сильный зенитный огонь, не включая прожекторов.

На этот раз я летела со штурманом звена Таней Сумароковой. Чтобы миновать сильный заградительный огонь с фронта, я, как обычно, повела машину вдоль северного побережья Керченского полуострова. Над морем свернула на запад. Бомбить Багерово в лоб не было никакого резона. Все подходы к нему, особенно с востока, были сильно укреплены. Да и высота не позволяла идти напролом — стрелка высотомера все время колебалась около цифры «600».

Большую часть маршрута мы летели в облаках, лишь изредка ныряли вниз, чтобы уточнить курс. На подходе к станции действовали вражеские прожекторы. Мощные лучи насквозь пробивали тонкий слой облаков, создавая фантастическую игру света и тени. А над нами, как [162] огромное серебристое блюдо, висела луна, заливая бледным сиянием медленно проплывавшие внизу всклокоченные озорным весенним ветром облака.

Далеко-далеко, в иссиня-черной бездонной глубине, призывно мерцали звезды. Крупные и необыкновенно яркие, они приковывали к себе внимание, а их таинственный свет невольно настраивал на философский лад. Я думала, что, может, через много лет история человечества с ее бесконечными войнами будет казаться людям далекого будущего смешной и нелепой, думала о том, как прекрасен будет мир без войн, как счастливы будут тогда люди.

Разорвавшийся вблизи снаряд прервал ход моих мыслей. Самолет тряхнуло. Огонь усилился, — значит, цель близка, пора выходить на боевой курс. Даю ручку управления от себя, приглушаю мотор, и мы вываливаемся из облаков прямо над станцией. Внизу неясно просматриваются длинные темные линии — железнодорожные эшелоны. Сумарокова сбрасывает осветительные бомбы. Так и есть — все станционные пути забиты составами. Тут и теплушки с людьми, и открытые платформы, заставленные автомашинами, орудиями, танками, ящиками с боеприпасами. Сотни фашистов суетятся внизу, спешно разгружая эшелоны.

Штурман сбросила бомбы в самую гущу железнодорожных путей. Мне очень хотелось посмотреть, в какой именно состав они угодили — в тот, где больше техники, или где под брезентовыми полотнищами топорщатся ящики со снарядами и патронами? Хорошо, если бы бомбы подорвали эшелон с боеприпасами: тогда и техника взлетит на воздух, и рельсы разметает, и разгрузочным командам достанется.

Но едва я склонилась над краем борта, по глазам резанули лучи прожекторов. Пришлось сразу отпрянуть. Сильный грохот потряс воздух, потом еще и еще. К глухим разрывам рвавшихся снарядов примешался сухой треск патронов.

Молодец Таня! Недаром у нее за плечами пятьсот боевых вылетов. А Сумарокова командует:

— Вправо! Влево! Еще влево!

Прожекторы крепко схватили наш самолет, мне не сразу удалось вырваться из их перекрестия. Маневрировать было трудно: до земли всего пятьсот метров. А разрывы [163] все ближе. Сильно запахло гарью. Выжала из мотора все до последней сотой доли лошадиной силы. «Ну же, дружище, не подкачай! — хотелось попросить его. — Выручай, как ты делал это не раз. Знаю, тебе тяжело. Твои стальные мускулы тоже не вечны, они поизносились, ослабли. И шум твой напоминает шумы больного сердца. Но ничего, потерпи немного, а там Бабуцкий подлечит тебя в своих мастерских. Поставит новые клапаны, сменит поршневые кольца, и вновь твой пульс станет ритмичным, четким».

Зенитный огонь постепенно ослаб. И пора — ведь «ласточка» ушла далеко в море. Но лучи прожекторов все еще преследовали нас. Остервенели, должно быть, фашисты, не верится им, что можно выскочить из такого кромешного ада. Они надеются, что самолет с минуты на минуту упадет в море.

А вот и аэродром. Он хорошо виден при лунном свете. Приземляюсь, заруливаю на линию предварительного старта.

— Ну и покромсали вас сегодня! — встречает нас старший техник эскадрильи Мария Щелканова.

— А что?

— Сама посмотри — не плоскости, а чистое решето. А полюбуйся, что сделали с самолетом Меклин. Она переходит на другую машину.

Наташа Меклин и ее штурман Нина Реуцкая, как зачарованные, смотрят на свой истерзанный У-2. Один его лонжерон перебит, на другом клочьями свисает перкаль. Левая плоскость просвечивает насквозь, а в гаргроте огромная дырища. Кажется невероятным, что после такой переделки машина дотянула до своего аэродрома.

— Да-а, — задумчиво тянет Меклин и устало трет ладонью глаза. Потом резко встряхивает головой и говорит: — Двум смертям все равно не бывать. Пошли, Нина!

Реуцкой, совсем молодому штурману, еще не довелось бывать в таких переделках, и она стоит притихшая, словно скованная. А когда говорит, голос у нее слегка дрожит. Знакомое состояние! Когда-то и я чувствовала себя не лучше. Впрочем, и сейчас бывает. Только теперь я научилась владеть собой; во всяком случае, внешне ничем не выдаю своего состояния. Со временем и Реуцкая научится этому. Тут все дело в привычке. Еще четыре-пять таких [164] вылетов, и дыры в плоскостях будут интересовать ее не больше чем прошлогодний снег.

Меклин с привычной легкостью забирается в кабину и командует:

— Контакт!

— Есть, контакт! — отвечает техник.

— Ни пуха ни пера! — кричу я Наташе.

— К черту! — доносится сквозь чиханье мотора ее голос.

Подняв за собой столб пыли, самолет развернулся и стал удаляться. А на посадку уже спешил другой экипаж, где-то над морем слышался рокот мотора. Кончалась обычная боевая ночь.

* * *

Навсегда врезался в мою память горький день, когда погибла Женя Руднева. И сегодня еще саднит эта рана, и не могу я спокойно говорить об этой потере. Женя была для каждой из нас не только чудесным другом, умным советчиком, воплощением всего прекрасного. Все мы считали ее самым лучшим человеком на свете. Вот почему, погибнув, она словно унесла с собой какую-то светлую частицу души у каждого, кто ее знал и имел счастье с ней общаться.

Прости меня, дорогой читатель, но я не хочу и не могу писать подробности о ее трагической гибели. Я лучше попытаюсь рассказать о живой Жене, чтобы и ты, прочитав эти строки, полюбил ее. А не любить Женю Рудневу было просто невозможно.

Я уже говорила, как богато одарила Женю природа. Увлечения ее были широки и разнообразны. Ее интересовали химия, физика, биология. Но самую горячую привязанность питала она к астрономии. Все ее мечты о будущем были связаны именно с этой прекрасной и немного таинственной наукой.

Беспредельная увлеченность науками не сделала Женю человеком не от мира сего. Страстная, энергичная, непримиримая, она горячо любила Родину, ставила ее интересы превыше всего.

И надо сказать, политическая жизнь страны, события, потрясавшие планету накануне второй мировой войны, были для Рудневой не менее значимы, чем, скажем, открытие астрономами новой звезды. Будучи еще девчонкой, [165] она рассуждала обо всем, что видела, с прозорливостью взрослого, умудренного жизнью человека. С мужественным благородством понимала и свою личную ответственность за все, что происходило в мире.

Ее дневниковые записи тех лет то поражают глубиной раздумий, то звучат порой как предчувствие.

Я очень хорошо знаю, — писала Женя,  — настанет час — я смогу умереть за дело моего народа, как умирали безвестные герои из чудесного фильма «Ленин в Октябре»...

Юности свойственны мысли об ответственности перед временем и перед человечеством. Сен-Жюсту было двадцать семь, когда окончился его жизненный путь. Робеспьеру — тридцать шесть. Аркадий Гайдар в шестнадцать командовал полком особого назначения и рассказывал, что Михаил Васильевич Фрунзе говорил ему: «Запомни, мальчик, такое бывает только в революции».

Жизнь показала — в нашей стране такое героическое начало, чувство глубочайшей ответственности перед временем, как эстафета, передавались из поколения в поколение.

В 1938 году Женя отлично закончила 311-ю среднюю школу Москвы и стала студенткой механико-математического факультета Московского университета. Ее подруга по университету Ира Ракобольская, впоследствии начальник штаба женского авиационного полка, вспоминает:

Вначале учеба в университете давалась Жене не очень легко, но с первых слов лектора схватывала она сущность читаемых курсов по математике. Она всегда старалась понять все до конца, не стеснялась задать лектору любой вопрос, и студенты привыкли, что на лекции Женя всегда что-то спрашивает. Некоторым это казалось странным. Но вскоре все убедились, что знания Жени были больше, глубже, чем у других, и тогда ее вопросы перестали вызывать удивление.

Благодаря необычайному трудолюбию и пытливости Женя и в университете быстро стала одной из лучших студенток. Как и в школе, она охотно помогала товарищам.

Рудневой прочили большое будущее в науке. У нее было редкое сочетание блестящих способностей, усидчивости, настойчивости, упорства. [166]

В 1939 году в бюллетене № 3 Всесоюзного астрономо-геодезического общества была напечатана первая научная работа Евгении Рудневой: «Биологические наблюдения во время солнечного затмения 19 июня 1936 года».

...Я хочу посвятить свою жизнь науке, и я это сделаю, — писала Женя в дневнике.  — Все условия создала Советская власть для того, чтобы каждый мог осуществить свою мечту, какой бы смелой она ни была. Но я комсомолка, и общее дело мне дороже, чем свое личное (именно так я рассматриваю свою профессию), и, если партия, рабочий класс этого потребуют, я надолго забуду астрономию, сделаюсь бойцом, санитаром, противохимиком.

Она словно предвидела свою судьбу. И, читая о разгуле фашизма в Германии, эта хрупкая девчушка делала неожиданно серьезные, практические выводы: «Надо во что бы то ни стало изучить пулемет».

22 июня 1941 года студентка Руднева решает: учиться не будет, пока не кончится война...

В женском авиационном полку Руднева стала штурманом, и каким штурманом! Не случайно мы незаметно для самих себя начали выделять ее как лучшую из лучших.

...Сейчас война, кругом столько ужаса и крови. А у меня, наверное, сейчас самое счастливое время в жизни. Во всяком случае, жизнь в полку будет для меня самым светлым воспоминанием.

Эти слова Жени не были позой. Трудно вообще представить себе человека более естественного, чем она. Вся она была открыта для людей. И в радости. И в горе.

Бывает, что внутренняя жизнь человека оказывается мельче тех поступков, по которым о нем судят. К Жене это отношения не имело. Если вчитаться в ее письма, не предназначавшиеся для печати, а значит, обнажающие интимные, спрятанные далеко от посторонних движения сердца, то каждая их строчка раскрывает человека могучего духа. Такое, наверное, и называют цельностью характера.

Мне посчастливилось прочитать многие ее письма — к родителям, к подругам, к профессору, руководившему когда-то научной работой. Они прекрасны, эти письма, автором их мог быть только незаурядный человек.

Сердце Рудневой было настежь распахнуто для друзей. И преданность, и любовь, и нежность находили мы у нее, когда нуждались в добром слове или поддержке. [167]

Приехала из госпиталя Галя Докутович. «Как дорог каждой наш полк! Какое счастье быть в нем!» — эти слова принадлежали Жене Рудневой. Но так могла сказать тогда каждая из нас.

В тот период не было такой ночи, чтобы Руднева не летала на боевые задания. Каждый раз по самолету били зенитки, его ловили щупальца прожекторов. О своей боевой работе она рассказывала скупо, зато подруги и командование еще на Кавказе считали Рудневу лучшим штурманом — мастером бомбовых ударов.

Нам не раз приходилось выручать друг друга. Женя, невзирая на опасность, всегда бросалась на помощь.

В ожидании погоды, когда над аэродромом чуть не до земли опускался туман или небо закрывала низкая облачность, мы обычно сидели под плоскостями машин и тогда обязательно просили Женю вспомнить что-нибудь... Она была чудесным рассказчиком. Балладу Жуковского сменяли сказки о подвигах рыцарей, Пушкина — Лермонтов. Память у нее была удивительная. Слушая, мы невольно забывали, что существуют на свете дождь, туман, холод и более серьезные неприятности, связанные с войной.

А еще она учила нас любить звезды, безошибочно отыскивать на небе созвездия.

— Могут пригодиться не только для ориентиров, — шутила Руднева. — Заблудитесь — приведут домой без провожатых. Вообще-то, без звезд скучная бы жизнь была на земле. А если бы вдруг звезды исчезли? Страшное дело. Словно кто-то взял да обокрал душу...

Говорят, что нежность и мечтательность противопоказаны серьезности и мужеству. У Жени все эти грани натуры сочетались прочно и гармонично.

Она любила свой полк и многое сделала для его боевой славы. Ее неизменно выбирали членом партийного бюро, ей поручали серьезные политические доклады на партийных конференциях.

Летом 1943 года Рудневу назначили штурманом полка. Она, безусловно, была лучшим штурманом. Отлично знала самолетовождение. В воздухе вела себя при любых сложных обстоятельствах удивительно спокойно и уверенно. Командование несколько опасалось только одного: ее мягкого характера. Не было уверенности, сможет ли она стать настоящим, требовательным командиром. [168]

Но давно известно, чтобы завоевать авторитет — не нужно повышать голос. Истинное признание — естественно и органично. Обаяние личности Жени, ее опыт, ее личная храбрость сделали свое дело. Все ее указания выполнялись беспрекословно.

Штурману полка не полагалось много летать. Каждую ночь она должна была дежурить на старте, контролировать работу летно-штурманского состава. Но Женя не могла не летать. Она говорила, что должна знать каждого летчика в полку, его индивидуальные качества, и под этим предлогом часто высаживала кого-нибудь из штурманов и летела на задание сама.

Пополнение для женского полка в тылу не готовили, и мы вынуждены были делать это сами. Еще в 1942 году создали новую штурманскую группу из вооруженцев. Руководила группой, создавала для нее программу, вела основные курсы Женя Руднева. Молодые «штурманята», как она их называла, относились к своему учителю восторженно: ведь никто, кроме Рудневой, не умел объяснять так понятно и просто, так хорошо разбирать трудные задачи. Более двадцати штурманов подготовила Руднева. Да и многие молодые летчицы свои первые боевые вылеты выполняли с ней...

Галя Докутович, одна из ближайших подруг Рудневой, посвятила ей стихи, в которых очень точно сумела передать наше отношение к Жене:

Рассказала ты чудесную сказку,
И сама ты на сказку похожа!
В нашей жизни простой и суровой
Ты как солнечный зайчик весной.
Поглядишь, улыбнешься ласково,
И глаза засмеются тоже,
Словно чистое небо майское,
Синей искристой бирюзой!..

Неожиданно для самой себя Руднева стала своего рода летописцем полка, и сегодня невозможно, восстанавливая по крупицам атмосферу нашей фронтовой жизни, обойтись без ее записей.

Через много лет после гибели Жени мне удалось прочитать ее некоторые до сих пор не публиковавшиеся строки. Они посвящены ее ежедневной боевой работе и одновременно являются эмоциональным документом, свидетельствующим о нравственной, духовной жизни полка. [169]

В ноябре 1943 года Женя и Наташа Меклин полетели в отпуск к родителям в Москву. В пути что-то случилось с мотором, летчик сделал вынужденную посадку. Пока устраняли неисправности и ждали летной погоды, прошло восемь дней. Тогда и случилось событие, о котором, вернувшись в полк, Женя доверительно поведала Евдокии Яковлевне Рачкевич.

— Каюсь перед вами. Влюбилась в одного капитана, которого знаю очень мало. Видите, какие у вас «дочери». Не надо было пускать одну так далеко...

Сказано это было шутливо, но Рачкевич поняла — к Рудневой пришла первая любовь. Любовь, чистая, светлая и глубокая, как все, что было связано с Женей, неожиданно ворвалась в ее жизнь...

Непоправимая беда случилась в ночь на 9 апреля 1944 года.

Мы бомбили Багерово и Тархан. Ночь выдалась лунная. Сильный северный ветер затруднял выход самолетов из зоны зенитного обстрела, поэтому командование изменило курс над целью с правого круга на левый. Руднева вылетела проверять молодую летчицу Пашу Прокофьеву.

У Жени это был 645-й боевой вылет. Самолет сразу поймали несколько прожекторов. Вероятно, снаряд попал в бензобак, так как машина падала, объятая пламенем. От огня воспламенились ракеты, и из кабины во все стороны летели снопы разноцветных огней. Все, кто летал в ту ночь, видели эту страшную картину...

Руднева ушла из жизни, когда ей было только двадцать три года. Командование полка посмертно представило ее к присвоению звания Героя Советского Союза.

26 октября 1944 года Евгении Максимовне Рудневой было присвоено это звание...

* * *

11 апреля 1944 года, через два дня после гибели Жени и Паши, войска Отдельной Приморской армии, прорвав оборону противника в районе Керчи, рванулись на соединение с частями 4-го Украинского фронта. Ночью полк наносил массированные удары по отступавшим колоннам гитлеровцев. Мы произвели рекордное количество вылетов — 194 и сбросили на врага около 25 тысяч килограммов бомб. [170]

На другой день получили приказ перебазироваться в Крым. Командир полка Бершанская разрешила нескольким экипажам произвести поиски погибших Жени Рудневой и Паши Прокофьевой. Летала и я с Катей Рябовой. Но на керченской земле было тогда столько разбитой техники, и нашей и вражеской, что мы ничего не смогли найти.

Много лет спустя после войны в Керчи побывали наши командир и комиссар полка. Им удалось установить, что Женя Руднева и Паша Прокофьева похоронены в городе, в братской могиле...

Дальше