Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

XI

Строил в Ждановичах дачу и думал: буду писать! На втором этаже, в уютном уголке. Глядя то на березки, что высятся над крышей, то на розы во дворе.

Но не писалось мне там. Всё мешало — и разговоры соседок, и собачий лай, и колготня крикливых ребятишек. Да еще радио, доносившееся со стороны близкой дороги. В конце лета решил: поеду в Ниду. Все очень расхваливали это курортное местечко на берегу залива, рядом с желтыми дюнами.[381] Кроме путевок, которые достал в литовском литфонде, требовалось еще получить специальное разрешение, так как Нида находилась в пограничной зоне, и без необходимых штампов в паспортах ехать туда было нельзя. Мне рассказали, что кто-то решил рвануть, не оформив разрешения. Его вернули и привезли в Калининград как нарушителя пограничного режима. Известно же, наши границы — всегда на замке. Даже от самих себя.

Чтобы получить право на проезд в Ниду, пришлось несколько раз ходить в соответствующее учреждение. Но я то попадал в неприемные часы, то приходил рано, то слишком поздно. То начальник был на профзанятиях, то на докладе у своего начальства. Наконец, всё-таки удалось попасть к нему, и штампы были поставлены. Ставил он их с таким сожалением, словно терял половину своей зарплаты.

В Ниду мы поехали с Рыгором Бородулиным на моей «Волге». Он сел рядом со мною, Ирина устроилась на заднем сиденье. Рыгор был очень рад, что вырвался из опостылевшего Минска, что целый месяц сможет писать стихи, не отрывая времени у работы и сна, в нормальных творческих условиях. Он что-то рассказывал, шутил, сыпал пословицами и поговорками, его живой ум был, как всегда, подвижным и острым. Это, как известно, не чисто белорусская черта. Может, частично латышская, полученная в наследство от отца, который был наполовину латышом. Слушать Рыгора — наслаждение. Даже если это не поэтические экспромты и стихи, а всего лишь остроумная проза.

Кажется, именно она тогда меня и подвела.

Заслушавшись Рыгора, я где-то за Ошмянами начал не очень ловко выруливать на магистральную дорогу. Было туманное слякотное утро, стекла в машине всё время запотевали. Переднее протирали «дворники», а боковые оставались матовыми. Перед левым поворотом только мельком взглянул направо и — повернул. Но сразу же ужаснулся: рядом, почти впритирку, неизвестно откуда возникла машина, обогнала мою и резко затормозила. Чтоб не врезаться в нее, я тоже затормозил. Из машины выскочил разъяренный водитель и, ругаясь, начал вытаскивать меня из салона. Мои пассажиры,[382] ничего не понимая, стали кричать. Рыгор выбежал на дорогу, Ирина требовала от нападающего объяснить, в чем дело. Что мы сделали не так? Я-то, конечно, знал, что сделал и чего заслуживаю. Хорошо, что тот водитель, хоть и ехал быстро, не растерялся, а не то покатились бы обе наши машины под откос. (Любопытно, что на том же скрещении дорог годом позже попал в аварию мой гродненский друг Борис Клейн и полгода проходил на костылях. Проклятое место!)

Больше дорожных происшествий не было, хотя поджилки у меня долго еще дрожали.

Тот случай послужил серьезным уроком. Я понял: опасность поджидает автомобилиста не только на дороге или городской улице, но порой и в салоне машины, если что-то его хоть на миг отвлечет.

Из опыта знаю: во всех отношениях лучше ездить одному, без пассажиров, если, разумеется, это возможно. Гродненский художник Пушков согласился как-то подвезти соседа и перевернулся с ним около Друскеников. В результате несколько лет пришлось платить соседу за инвалидность, причиненную аварией.

Года через два после этого происшествия, на другой уже машине, я в Минске не смог избежать столкновения (снова не пропустил!), и на перекрестке самосвал крепко вмазал мне в правый борт. К счастью, в машине, кроме меня, никого больше не было.

Чтоб избежать аварии (по собственной вине), нужно не только выполнять все правила движения, иметь исправную технику и быть трезвым. Необходимы еще крепкие нервы, умение в любой ситуации оставаться спокойным. Не выходить из себя, даже если в твою машину врежется самосвал. У меня таких качеств, к сожалению, нет, и потому не считаю себя хорошим шофером, хоть и просидел за рулем немало лет.

В дальнейшем я, правда, много ездил с Рыгором, привык к его дорожным монологам и реагировал на них, не отвлекаясь. В чем-то он даже успокаивал меня — прежде всего, доброжелательной, дружеской настроенностью, что так важно для водителя. А жена, почти всегда бывшая со мной, просто помогала вести машину — предупреждала, подсказывала, напоминала.[383] Разве что не крутила «баранку». Но однажды, когда я небрежно поставил машину на косогоре и та покатилась к недалекой речке, Ирине пришлось ее спасать. Догнала, открыла дверцу и, ухватившись за рычаг тормоза, не дала скатиться в воду с довольно крутого берега.

С некоторой гордостью могу сказать — никогда не садился за руль пьяным. И даже на следующий день после вечерней выпивки. Больше всего боялся не аварии (статистика, говорят, свидетельствует — трезвые попадают в аварию чаще, чем пьяные), — боялся встречи с инспектором. Представлял, что сказали бы мои недоброжелатели, если бы услышали, что Быков «попался пьяный за рулем». Очень не хотелось дать им повод для злорадства.

За четверть века я отдал автомобилю едва ли не больше сил и эмоций, чем литературе. Причина этого, очевидно, в запоздалом приходе к нам такого всемирно распространенного явления, как автомобилизация. В то время, как жители Европы и Америки уже давным-давно освоили и машины, и дороги, мы лишь начали приобщаться к этому. Несколько десятилетий наш человек за рулем считался автолюбителем, и отношение к нему в обществе было соответствующим. Помню, в Болгарии я как-то спросил писателя Косту Странджева, везшего меня из Пловдива в Софию, которая это у него машина — наверно, первая? «Нет, уже пятая!» — ответил он. А у меня тогда еще не было и первой.

Чтобы приобрести эту первую (популярные в то время «Жигули»), пришлось обращаться в облисполком, долго ждать да и покупать со скандалом: машина эта, как мне сказали, была предназначена для отправки в какой-то район. Да, поздно я стал автовладельцем, зато изучил машину досконально, как никто из тех, кто имел ее еще в юные годы. В поездке по Парижу заговорил с Ириной Сокологорской о какой-то детали в моторе ее автомобиля, она лишь пожала плечами — мол, не знаю, я никогда не открываю капот. «А как же ты ездишь?» — «Да очень просто. Если что-то выходит из строя, — звоню в гараж, оттуда приезжают ребята и всё приводят в порядок. А я — заплатила и поехала… Итак сорок лет…»[384]

А вот у нас так не бывает. У нас за несовершенную технику, плохие дороги, пьяных соседей-водителей платят нервами и жизнью. Мой милый автомобильный друг Алесь Ставер ездил на изношенной машине с неисправным двигателем, без надежных тормозов и стал жертвой дорожного происшествия. Осталась рукопись его партизанского романа, который не издан до сих пор.

На собственном опыте я постиг простую истину: если ты сам себе не поможешь, тебе не поможет никто. Она открылась мне в результате близкого знакомства с работой нашего славного советского автосервиса, с которым я, как и многие другие «автолюбители», не раз вынужден был иметь дело. Отношения с ним не приносили ничего, кроме неприятностей и разочарования. Если не хуже. Так, генерал Сульянов поставил на несколько минут свою «Волгу» около минского бассейна, и она исчезла. Ее искали длительное время, Сульянов ходил к министру, нанимал экстрасенса. Но опытные люди спросили: машину ремонтировал? Ключи отдавал? Вот там и ищи!… Очень похоже на правду, — наш автосервис уже тогда был бандитским.

Но, чтобы решить, как поступить в том или ином случае, нужно для начала хоть что-то знать. Рекомендации доброхотов-советчиков стоит слушать всегда, но не всегда ими пользоваться. Вернее всего обращаться к технической литературе. Из всего множества книг и брошюр, приобретенных мною, самая надежная — она же самая элементарная — была инструкция, которую получил вместе с машиной. В ней содержалось, если не всё, то самое необходимое. А вот в «Автосервисе» не было и этого.

В литовский дом творчества в Ниде путь лежал через Клайпеду, а оттуда — на пароме до Куршской косы. Уже издалека мы увидели поднимавшиеся за густым хвойным лесом песчаные горы-дюны. На окраине небольшого поселка показались домики, построенные в модернистском стиле, бросился в глаза массивный фронтон столовой. Дальше над хвойными зарослями поднимался столб морского маяка. Это и была Нида.[385]

Там я писал повесть «В тумане». Рыгорка в доме напротив читал Платонова и писал стихи. По вечерам мы встречались и протоптанной дорожкой шли к берегу моря. А днем около этой дорожки Ирина собирала рыжики, которые потом солила. Получалась чудесная закусь. Жаль только, что Рыгор не брал в рот ни капли — набрался в свое время на всю жизнь. Он между прочим был уверен, что поэт, не получивший алкогольной закалки, — неважнецкий поэт. Примеров тому масса, и самый красноречивый — современная белорусская поэзия, которая, по его мнению, дрянь. А всё потому, что поэты не пьют. Повступали в партию и теперь боятся получить выговор. А при такой боязни, какие же могут быть стихи?

То была святая правда. Изо всех знакомых трезвенников мы уважали лишь одного (и то не поэта) — Алеся Адамовича, который тем не менее не однажды твердо обещал начать пить. Да так и не собрался заела политика. А то жил бы и сегодня.

Сюжет «Тумана» сложился у меня давно. Мысль о безысходности человеческого существования прочно сидела в моем сознании и время от времени требовала реализации. Некоторые из тех, с кем я делился своим замыслом, говорили: пессимизм, фатализм, разные упадочнические влияния. Может, и так. Но сколько в человеческой жизни существует конфликтов — с самим собой, или с обществом, которые разрешить невозможно. И не только в ситуации, когда добро противостоит злу. Но и тогда, когда, как писал Гегель, конфликт возникает в отношениях правого с правым. Это уже трагедия. Если серьезно вникнуть в обстоятельства, то вся жизнь человеческая — трагедия. Ибо все чувствуют себя правыми. И никто не считает себя виноватым.

Рыгор хвалил Платонова, я же читал его неохотно. Очень ненатурально, непривычный язык, нарочито усиленная патология характеров. По этой же причине мне многое не нравится и у Достоевского. Быть может, я в большей степени романтик, чем это представляется моим читателям и критикам. Если не в своих произведениях, то в читательских предпочтениях. «Дон Кихот» — вот моя книга. Выбор этот у[386] меня с детства, но ведь все мы — из детства. Не из университета же.

Близость Рыгора помогала мне. Для него жить — это писать стихи. Думать стихами. Говорить стихами. Этого не может лишить его никакая сила. Остроты Рыгора общеизвестны. Острословие — двигатель его поэзии. В оценке людей у него существует лишь две краски — черная и белая. Может, это и упрощенный подход, зато в общем верный. Или то, или другое… Да, не христианский, а целиком языческий принцип. Но естественному человеку — Рыгору — язычество по душе. И мне кажется, после всего, пережитого нами, он прав.

Я сидел на даче и вместо того, чтобы поливать свои розы, писал какую-то статью. В последнее время не давали покоя газеты и журналы, иногда радио и теле, — всем понадобились статьи о перестройке. Должно быть, перестройщиков-профессионалов у них не хватало, и они вспомнили о любителе Быкове. Еще недавно избегали упоминать мое имя, теперь же напромилуй Бог просили: напиши хоть что-нибудь. Я и писал, а их работнички редактировали, бывало, что и дописывали, и переписывали так, как им было нужно. Сколько раз я зарекался не иметь с ними дела, но они были квалифицированные настыры и умели добиваться своего. И Быков в очередной раз вынужден был писать.

Я сидел на рукописью, когда пришла наша милая соседка по даче Валентина Николаевна Мильто, сказала, что вчера произошла какая-то катастрофа на Украине. Запад очень встревожен. Катастроф у нас всегда хватало, хотя о них и не сообщали, чтобы не портить настроение трудящимся, не вызывать панику. И я не тревожился — продолжал свою писанину. Но слухов о случившейся беде становилось всё больше, что-то прозвучало по Би-би-си. Под вечер стало известно, что именно случилось — взорвался атомный реактор в Чернобыле. Но ведь это на Украине, чего нам бояться?

В белорусском ЦК, когда туда позвонил кто-то из дачников, так и сказали. Но вот на свою дачу в нашем поселке[387] приехал Василий Борисович Нестеренко, директор ядерного центра в Соснах, и мы узнали, что он несколько часов назад прилетел из Москвы и первым делом помчался в ЦК: «Надо бить тревогу, принимать меры. Радионуклиды уже засыпают Беларусь — приборы регистрируют опасные дозы». Руководство ЦК его успокаивало — ничего страшного. Нестеренко, однако, не унимался: бросался во все инстанции, он понимал, чем это грозит народу. Но что он мог сделать? Что вообще можно было сделать? Кузьмин, которому я позвонил, сказал, что надо принимать йод. Несколько капель на чайную ложечку сахара. Других средств от атомной радиации в стране не было…

Вечером из Кисловодска позвонил Адамович — он выезжает. Я сказал, чтобы он не спешил, пусть хоть один белорус убережется от радиации — ради чистоты генофонда. Нам уже не уберечься. Тем не менее Адамович приехал. Сразу побежал в ЦК, где его тоже, как и всех, кто туда обращался, пытались успокоить. Как успокаивали самого Горбачева, заверяли, что чернобыльский атом ничем белорусам не угрожает. Горбачев даже поставил белорусов в пример украинцам, которые запаниковали и просили денег. Белорусы ничего не просили.

Адамович встретился с Нестеренко и узнал от него, что в действительности наше дело — дрянь. Главное, нет приборов, чтобы измерять уровень радиации, нет никаких других средств. И Адамович помчался в Москву, к Горбачеву — спасать белорусскую нацию. Горбачев был глубоко встревожен и растерян — кому верить? Партийному руководству Беларуси, которое уверяет, что всё нормально, ученым, которые сохраняют завидную невозмутимость, или «паникеру» Адамовичу? Всё же он поверил дилетанту Адамовичу, которому удалось с помощью Горбачева выбить какое-то количество дозиметров. Генсек нутром почувствовал, чья правда, и кто его обманывает. Впрочем, вполне возможно, что Горбачев боялся правды и хотел быть обманутым, да и сам себя обманывал.

На выходные, поскольку в Москве никакого начальства в выходной день не найти, Адамович приехал домой.[388] В городских условиях встретиться было невозможно, наши квартиры давно прослушивались, и мы договорились махнуть на природу. Поехали в сторону Ивенца, на Ислочь, расположились на берегу. Пока наши жены, Ирина и Вера, готовили обед, мы с Сашей пошли прогуляться по лесу. Саша был очень озабочен, даже подавлен тем, что случилось. А главное — замшелой глухотой руководства, которое заботилось об одном — как можно дальше спрятать от народа правду о грозившей ему беде. Чтобы народ сидел тихо и помаленьку, незаметно помирал, не тревожа начальство. Мы тогда мало знали о радиации, больше других знал Адамович, который наслушался о ней в Москве. Многое ему рассказал Нестеренко и другие ученые, с которыми он был знаком. Лучше всех понимал, что такое чернобыльский взрыв, академик Легасов. Он сказал Алесю, что атомные станции типа Чернобыльской скоро начнут взрываться одна за другой — Курская, Смоленская, Ленинградская… Спасения от этого в условиях советской системы академик не видел и, должно быть, это явилось причиной его самоубийства. Адамович был очень встревожен и сказал мне тогда, на Ислочи, что наступило время, когда надо бить в набат, спасать человечество. Он уже давно, целый ряд лет бил в набат: спасал мир от ракетно-ядерного безумия, теперь надо было спасать его от «мирного» атома. Мы должны как можно чаще выступать в печати, по телевидению, просто разговаривать с людьми, объяснять, на что обрекает их советское руководство во главе с испытанным ленинским авангардом. Горбачев, похоже, начинает что-то понимать, но он один, к тому же находится в плотном кольце чекистов, для которых не существует ничего, кроме их уродливой идеи — тотальной власти над обществом на базе марксизма-ленинизма. Ради чистоты этой идеи и незыблемости своей власти они готовы пожертвовать человечеством.

Тогда же Саша рассказал мне, как его вербовали в сексоты, когда он окончил университет, и как он выкручивался. А недавно узнал, что вербовка выпускников была вовсе не выборочной, на что намекали вербовщики (мы вас уважаем и только вам предлагаем), а поголовной.[389] Завербовать пытались всех, чтобы каждый был у них в кармане. Учитывали, что позже, когда человек сделает карьеру, чего-то добьется, завербовать его будет труднее. Так что вербовали с прицелом на будущее: сексоты нужны всюду, именно они, а вовсе не члены партии являются главной опорой режима. И хотя все коммунисты, должно быть, либо потенциальные, либо действующие сексоты, всё же не все сексоты — коммунисты, немало среди них и беспартийных. Это сплоченный и разветвленный клан, который, однако, превосходит все известные в истории тайные кланы, в том числе и масонский. Колхозник из полеводческой бригады такой же сексот с кличкой, как и министр или профессор, и вынужден, как и они, верно служить своему «куму» до самой смерти. Госбезопасность развода не дает, заметил когда-то Сократ Янович.

Я тогда спросил у Саши: как же нам относиться к некоторым друзьям, в отношении которых можно с уверенностью предположить, что они — там? Что сексоты. Саша сказал печально: «В принципе — это неразрешимая проблема. Это всё равно как смертная казнь. Что лучше — убить всех, чтобы среди них не пропустить ни одного преступника, или всех помиловать, чтобы не покарать ни одного невиновного? Здесь нет позитивного решения, в любом случае останется шанс на ошибку, и на надежду тоже».

О, эта проклятая человеческая надежда, мать дураков, как метко определил ее Максим Гарецкий. Ее отлично научились использовать все — от Гитлера до Сталина! Несчастным говорили, что ведут их в баню, и там убивали смертоносным газом, говорили, что приговаривают к десяти годам без права переписки, и везли на расстрел в Куропаты. Строили тюрьму народов, а говорили — коммунистическое общество и внушали надежду на светлое будущее человечества. А теперь, после Чернобыля, чем мы утешимся? Период распада плутония — сто тысяч лет!… Да и вообще… Адамович рассказал, к какому выводу пришел недавно Макс Борн: даже если удастся предупредить нуклеарную катастрофу, ничего, кроме мрака, человечество в будущем не ждет. Вот что натворили наука, технический прогресс и коммунизм вместе с капитализмом в конце технологического XX века.[390]

«Милый, мудрый Саша, какую тяжелую правду ты говоришь! И как нам жить, зная эту твою правду?» — растерянно думал я.

Издательство «Мастацкая Лiтаратура» выпустило несколько томов моего Собрания сочинений. Подошла очередь двух последних, и я сдал в редакцию рукопись «Мертвым не больно». Эта повесть отдельной книгой в Беларуси не выходила (в России тоже), упоминание о ней запрещалось. За этим бдительно следил сам куратор советской цензуры, заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС.

Но время вроде бы изменилось. С момента первой, журнальной, публикации повести прошло более двадцати лет, и издательство решило, что в Собрании сочинений повесть можно напечатать. Тем более, о чем уведомил меня директор издательства Михаил Федорович Дубенецкий, она значилась в каталоге и на книжной ярмарке собрала немало контрактов. ЦК КПБ в лице А. Т. Кузьмина тоже не возражал против ее издания. Республиканский главлит поставил свой штамп, и рукопись была отправлена на полиграфкомбинат.

Но издатели и их единомышленники, очевидно, не учли одного обстоятельства — бдительности внутренних сексотов. И по их инициативе в Минск из московского главлита пришел приказ эту повесть Быкова не издавать. Об этом мне сообщил Дубенецкий и сказал, что он послал в Москву телеграмму на имя тов. Зимянина, в которой решительно протестует против произвола главлита. «Всё же, — сказал Дубенецкий, — и Зимянин и Севрук — наши земляки, должны же они посочувствовать своим людям!»

Бедный, наивный, несмотря на свой партийный опыт, Михаил Федорович, на что он надеялся! Я рассказал ему об одном случае на войне, когда полицай расстреливал группу своих земляков, среди которых был его двоюродный брат. Полицай был добрый человек, и оказал брату милость — подстелил ему в могилу свежих еловых лапок. Всё же брат… Дубенецкий мне не поверил, сказал: «Вот увидите, они свой приказ отменят. Будем ждать ответа».[391]

Вместо ответа он вскоре дождался вызова в ЦК, строгого выговора и затем — отставки. Немного позже с этим заботливым заступником белорусской литературы случился инфаркт, после которого он в скором времени оказался на Северном кладбище.

Но тогда приключения со злополучной повестью продолжались. После Дубенецкого Кузьмин пригласил в ЦК меня и сказал, что в повести надо что-то переделать, хотя бы для приличия поменять какие-то слова, что ли? Это позволит сообщить в Москву, что автор основательно переработал произведение. Я немного удивился наивности Александра Трифоновича, но сделал то, о чем он просил — немного почистил стиль. И правда, повесть в таком виде (давно уже изувеченная многочисленными редакторскими вмешательствами) была напечатана в последнем томе моего Собрания сочинений. На этот раз Севрук не смог добиться своего и отступил, — решил отыграться на другом.

Однажды пришел ко мне Адамович и говорит, что написал письмо Горбачеву — я должен его прочесть. Это была жалоба генсеку на его подчиненного Севрука, который давно превратился в злого духа белорусской литературы, в частности в отношении писателей Быкова и Адамовича. В письме приводился ряд случаев, когда Севрук приказывал редакторам журналов и директорам издательств не печатать этих литераторов, снимать с журнальных страниц их произведения, статьи из газет и даже приказал не пускать Адамовича в зарубежные поездки. «Ты подпишешь?» — спросил Алесь. Я высказал сомнение в пользе такого обращения к партийному начальству, сказал, что никогда этим людям ни на что не жаловался. Но подписал. Чего за компанию не сделаешь?…

Из Москвы долго не было никакого ответа, но вдруг обоих подписантов вызвал к себе Кузьмин. Он зачитал нам часть текста из бумаги, полученной им из аппарата ЦК КПСС. Сообщалось, что по поводу жалобы двух литераторов ЦК КПСС провел тщательное расследование деятельности тов. Севрука В. Е., и выяснил, что ни один факт, инкриминируемый тов. Севруку авторами письма, не подтверждается. Директора издательств и редакторы журналов показали, что тов. Севрук не допускал по отношению к ним никакого диктата и что их требования к писателю Адамовичу предъявлялись по их собственной инициативе.[392] В заключение секретарю ЦК КПБ предписывалось принять меры воздействия на клеветников, которые допустили неадекватные выпады против ответственного работника ЦК КПСС. Адамович слушал, и лицо его покрывалось красными пятнами, я же испытывал злорадство — будешь знать, как жаловаться! Закончив чтение, Кузьмин улыбнулся: «Ну что мне с вами делать? Будь вы члены партии, поставил бы вопрос об исключении, а так… Передам в профсоюзную организацию!» Сказал, и искренне рассмеялся. Мы тоже засмеялись.

Не знаю, писал ли Адамович в ЦК еще, я об этой истории почти забыл. Но как бы там ни было, Севрук всё же вылетел из ЦК и очутился… в кресле заместителя главного редактора «Известий». Потом работал еще где-то, пока не стал доверенным советником правительства РБ.

В стране стало происходить нечто необычное, невозможное никогда раньше. Многие газеты, даже «Правда», писали о необходимости перестройки, о бесперспективности советской экономики. Я опубликовал несколько статей в «Известиях» (стараниями Матуковского), в «Звяздзе» и даже в «Советской Белоруссии». Главным образом о нашем недавнем прошлом. «Комсомольская правда» поместила мою статью в защиту духовных ценностей. Это был мой ответ на публикацию воинствующего безбожника профессора Кривелева. Теперь я не стал бы писать такую статью, но что поделаешь — слово не воробей… Тогда казалось, что церковь будет на стороне демократии, потому что Христос в сущности был демократом. Однако вышло иначе. Очень скоро православная церковь и коммунисты довольно гармонично объединились — их объединила имперская идея, которая стала причиной разрушения религиозных иллюзий в постсоветском обществе.

Старая советская идеология упрямо не сдавала своих позиций. Когда Элем Климов снял по сценарию Адамовича[393] неплохой фильм о партизанском движении («Иди и смотри!»), чиновники от кинематографа резко воспротивились. И если фильм еще как-то поддерживал Кузьмин, то отдел культуры ЦК во главе с Антоновичем был против. Когда Кузьмин организовал обсуждение фильма общественностью, на которое были приглашены бывшие партизаны и другие ветераны войны, а также некоторые писатели, всё определилось. Мы с Сульяновым выступили в поддержку фильма, Антонович — с осуждением, и с того момента резко разошелся с Адамовичем.

Этот разрыв не был неожиданностью для обоих. В отношении Адамовича к тому времени сложилась в Беларуси определенная оппозиция, особенно в среде молодых националов. Причина была простая — Адамович свою прозу писал по-русски, хотя литературоведческие работы и критику — по-белорусски. Как-то он опубликовал (кажется, в «ЛiМе») дискуссионную статью о необходимости повышения интеллектуальных достоинств белорусской прозы, которая, по мнению автора, слишком засиделась у национального «костерка». Это вызвало негодование молодых, подогретое определенными людьми из ЦК. Наконец и руководство Союза писателей оказалось в рядах противников Адамовича, что стало для него совсем нестерпимым и подготовило его отъезд в Москву, где он был избран директором института киноискусства. Очень многие радовались его отъезду, мне же стало совсем сиротливо без Саши. Хотя он и звонил из Москвы, изредка приезжал в Минск, где оставалась его семья — жена Вера и дочь Наташа. Но уже было ясно, что в Минск он не вернется — к огромному сожалению его друзей, которые очень его любили. Когда-то один из них, Наум Кислик, сказал о Саша: «Если б он пил, ему бы цены не было». Это была высшая оценка Адамовича пьющей компанией. Но в Минске ему давно стало тесно и душно, впрочем, как и в Москве, откуда он в свое время сбежал в тот же Минск. Должно быть, человеку такой совести и такого таланта нигде на свете нет места. В Минске он продержался столько лет лишь благодаря поддержке Кузьмина, которого вопреки многому ценил и даже любил. Кажется, это было взаимно.[394]

В начале перестройки писатели стали чаще выезжать за рубеж — на разные конгрессы, конференции и встречи, разумеется, за счет приглашающей стороны. Своих карманных денег у нас почти не было, нам выделяли 30 % от суммы суточных, — мелочь, с которой стыдно заходить в кафе. И вот однажды в Германию отправилась большая группа писателей, в которую включили меня и Адамовича, чему я особенно обрадовался. После длительного «карантина» в Минске Саша чувствовал себя свободно и раскованно, всегда был в центре внимания, что-то рассказывал, спорил, шутил. На встречах с читателями непременно брал слово и выступал очень ярко, умно, организаторы встречи и публика проникались к нему симпатией. На одной из встреч, кажется, в Киле, произошел любопытный эпизод. Аудитория была молодежная, задавали много вопросов. Один молодой человек спросил, правда ли, что московская молодежь не злоупотребляет наркотиками, зато много читает? Саша, отвечая на вопрос, сказал: «Смотря что, читать. Иные книги лучше не читать, а заняться чем-либо более веселым. Потому что большинство книг у нас — соцреализм». А на вопрос молодой феминистки, как он относится к феминизму, Саша сказал, что не может его поддерживать, потому что ему рассказали, как некая феминистка, когда мужчина пропустил ее впереди себя в дверь, правом этим воспользовалась, но затем обернулась и влепила оказавшему ей любезность мужчине пощечину. Потому что она за равноправие, а он, пропустив ее впереди себя, унизил ее женское достоинство!… В зале начался гвалт, феминистки повыскакивали с мест, бросились к сцене, и мы с Адамовичем вынуждены были спасаться бегством через черный ход. И до самого отеля за нами гнались разъяренные феминистки вместе со своими кавалерами. В отеле я сказал Саше, что на такие шоу больше с ним не пойду: не хочу приносить себя в жертву подобной публике…

Главным редактором «ЛiМа» в ту пору был Анатоль Вертинский, он стремился сделать писательскую газету активным борцом за перестройку, напечатал ряд смелых и глубоких статей на политические темы и о положении с белорусским языком. Однажды он позвонил мне и попросил об одной услуге.[395] Дело заключалось в том, что два автора — Зенон Позняк и Леонид Шмыгалев — принесли ему статью о найденных под Минском захоронениях жертв НКВД. Чтобы напечатать статью, нужен «поплавок» — коротенькое предисловие кого-либо из авторитетных писателей. Таковым ему представляется Василь Быков.

С Зеноном Позняком я не был знаком, знал только, что он пишет книги по краеведению и является автором очень хорошей статьи о языке, напечатанной в русскоязычном эстонском журнале «Радуга». В тот же день мне позвонил сам Позняк, и мы встретились возле знаменитой в Минске тюрьмы — Пищаловского замка. Позняк выглядел старше своих неполных пятидесяти лет, был сдержан и приветлив. Он передал мне рукопись статьи, которую я прочел дома и написал коротенькую врезку. Предвидя, конечно, какой переполох начнется после публикации.

Так и произошло. Но в отличие от прежних времен теперь и другая сторона могла постоять за свои принципы. А принципы эти были основаны на фактах, полностью разоблачающих чекистское прошлое. Публикацию «ЛiМа» подхватили некоторые российские СМИ, польская «Газета выборча», а затем другие зарубежные газеты.

Правительство Беларуси вынуждено было как-то реагировать и создало комиссию по расследованию, надеясь с ее помощью всё как-нибудь утаить. В комиссию вошли высокопоставленные государственные чиновники, генеральный прокурор, председатель КГБ, некоторые писатели-депутаты и художники. Председателем комиссии была назначена Нина Мазай, вице-премьер правительства. Решили начать с поиска документов в архивах КГБ.

И вот председатель КГБ генерал Ширковский, в кабинете которого мы собрались, с горечью сообщает, что ничего нет. Все документы сгорели во время войны, уничтожены немецко-фашистскими захватчиками Из своих рук он показал нам несколько папок заведенных на кого-то дел, какие-то бумаги, из которых ничего нельзя было понять. Когда расстреляли,[396] кого, кто и где — ничего не поймешь! На обложке — шифр дела и какая-то закорючка: подпись энкавэдиста, которую не разобрать. Умели шифровать, ничего не скажешь…

Зато на месте захоронений дело выглядело иначе. Группа солдат раскапывала могилы. Работа велась по всем правилам археологических раскопок, руководил раскопками Позняк, перетирая в пальцах каждый комочек земли, замерял раскопы и зарисовывал их. Очень скоро набралась груда человеческих костей, черепа с дырочкой от пули в затылке, остатки обуви, множество гильз от наганов. Другая группа людей обошла окрестные деревни, собрала свидетельства очевидцев, которые рассказали, как здесь в 30-е годы расстреливали. На вопрос, не было ли здесь расстрелов во время войны, все опрошенные отвечали одинаково: немцы расстреливали в другом месте — в Тростенце. (Это, однако, не помешало другой комиссии, созданной через шесть лет, утверждать, что здесь, в урочище Куропаты, немцы расстреляли гамбургских евреев.) Но тогда официальные власти, в том числе и генпрокурор с председателем КГБ, вынуждены были признать факт преступления НКВД. Об этом они даже издали в Москве книгу. В общем, всё было изучено, доказано, и комиссия составила соответствующий акт. Название заброшенного урочища на окраине Минска — Куропаты — стало жертвенным символом Беларуси.

Чтобы этот символ сделать зримым, надо было создать памятник или хотя бы памятный знак. За это взялась специальная комиссия во главе с народным художником Беларуси В. Шаранговичем. Но благоприятный момент был упущен — приближался коммунистический реванш. А комиссия и особенно ее председатель никак не могли решиться выбрать из немалого числа проектов приемлемый для воплощения в материале и заволокитили дело. Когда в Минск приезжал президент Клинтон, Позняк свозил его в Куропаты, и по инициативе Клинтона там соорудили знак — мраморную скамейку, которую неоднократно пытались разбить, поставленный общественностью крест то и дело валили, — режим делал всё, чтобы стереть из памяти людей преступление большевиков.[397] Теперь там строят кольцевую дорогу, чтобы преступление навеки закатать под асфальт.

Но в те годы идея справедливости и осуждения сталинских репрессий еще была сильна, особенно среди национальной интеллигенции. По инициативе Зенона Позняка было решено создать специальное товарищество — Белорусский мартиролог с перспективой преобразования его в другую, более радикальную организацию. Потом Позняк скажет, что о ее создании, кроме него, знали Дубенецкий и Быков, но это не совсем так.

Учреждали Мартиролог в Красном костеле, который был тогда Домом кино. На учредительном собрании были многие художники и писатели, в том числе Максим Танк, Нил Гилевич, Анатоль Вертинский, Рыгор Бородулин, Владимир Колесник, Михаил Дубенецкий и другие. Однако и противная сторона неплохо подготовилась к собранию и принимала свои меры. Чтобы занять места в зале и потом никого не впускать, за час до начала привалила толпа гэбистов в штатском, секретари и работники горкома, представители прокуратуры во главе с заместителем генпрокурора Кондрацким. Самым первым пришел инструктор ЦК Бузук, который, судя по всему, получил задание сорвать собрание.

Я тоже пришел немного раньше и заглянул в кабинет директора Дома кино, где стал очевидцем того, как Бузук сцепился с Позняком по поводу предстоящего собрания. Позняк дал цековцу хороший отлуп, и я подумал: «Твердый характер! Побольше бы таких Беларуси».

Зал был полон, занял свои места президиум. Вести собрание взялся, насколько помнится, Дубенецкий. Предстояло избрать руководящие органы Мартиролога, стали называть кандидатуры в их состав, и тут начался шум. Особенно зашумели, когда приступили к выборам председателя. Наклонившись ко мне, Дубенецкий сказал: «Сейчас посыпятся предложения выбрать Быкова». Этого я допустить не мог и попросил слово: «Предлагаю кандидатуру Позняка!» В зале еще больше зашумели, раздались выкрики тех, кто пришел[398] сюда с намерением сорвать собрание. Что-то бубнил против Позняка прокурор, истерически кричала с места дамочка — секретарь горкома. Дубенецкий с трибуны объявил голосование по кандидатурам. Когда дошла очередь до кандидатуры Позняка, к Дубенецкому подскочил Бузук и стал спихивать его с трибуны. Зал возмущенно загудел. Тогда я встал из-за стола и предложил продолжить голосование. «Кто за? Кто против? Единогласно!» — объявил я, благо, научился этой процедуре на сессиях Верховного Совета. На этом всё кончилось. Председателем Мартиролога стал Зенон Позняк.

И тогда кто-то (не помню кто) предложил: считать только что избранный комитет Мартиролога — оргкомитетом Народного фронта. Зал оглушительно зааплодировал, эти аплодисменты приняли за знак согласия. Оппоненты были в ярости, сообразив, что просчитались. Но уже ничего нельзя было изменить, протокол собрания писался без них. Как и история Беларуси. Во всяком случае мы так думали и поздравляли друг друга с победой.

Но то, что произошло в Красном костеле, не было окончательной победой, не было даже половиной победы. Назавтра меня позвал председатель Верховного Совета Г. Таразевич. С некоторых пор мы были в хороших отношениях. Еще весной я обращался к нему с просьбой о реабилитации ряда деятелей культуры. До того на совещании в ЦК мы обращались к Е. Соколову насчет реабилитации А. Гаруна и Цишки Гартного, но Соколов сказал, что, к сожалению, нет соответствующих документов. Потом я в частном разговоре со вторым секретарем ЦК Игруновым повторил просьбу, но тоже безрезультатно. Таразевич сказал: «Составьте список и подайте мне вместе с просьбой о помиловании этих лиц, чтобы был предлог затребовать их дела». Я обзвонил все творческие союзы, театры, консерваторию — собрал 55 фамилий репрессированных и отнес список в Верховный Совет. И через пару месяцев был издан указ, подписанный Таразевичем, о реабилитации всех, кроме Алехновича, уголовное дело которого находилось в Литве, где он погиб.

На этот раз Таразевич выглядел очень озабоченным и встретил меня вопросом: «Что это вы провозгласили в Красном костеле? Это же политическая партия.[399] Это подсудное дело, прокуратура начинает расследование».

Вечеров я, Позняк и Дубенецкий встретились в сквере. Дубенецкий предложил мне возглавить оргкомитет Народного фронта, но я отказался. Хорошо бы, если бы его возглавил Позняк, но он уже задействован в Мартирологе. Народный фронт, таким образом, оставался без председателя.

Спустя день ко мне домой пришли Василь Яковенко и Алесь Емельянов. Алесь работал литконсультантом в СП и был известен тем, что признался, как его вербовали в осведомители КГБ. По его словам, он отказался, но писательская общественность подвергла его остракизму, хотя непонятно было, за что: за то, что его вербовали, или за то, что он отказался?

Обоих привела ко мне одна забота — кто станет лидером БНФ? Уговаривали меня, по я твердо отказался: я не хотел да и не чувствовал морального права взять на себя такую миссию. В конце нашего разговора я сказал Василю: «А почему бы тебе не возглавить?» Он сказал, что подумает. И назавтра, перед самым заседанием оргкомитета сообщил, что согласен.

На важное организационное заседание пришли секретарь горкома П. Кравченко и руководитель СП Нил Гилевич. Оба выступили резко против создания БНФ. Гилевич глубокомысленно доказывал, что такая организация, как Народный фронт, подходит для народов Балтии, но не для Беларуси. Белорусский народ такую организацию не примет. (Сегодня можно сказать, что Гилевич во многом был прав.) Кравченко доказывал то же самое. Как вчера было договорено, я предложил избрать председателем БНФ Василя Яковенко, и присутствующие проголосовали «за». Позняка на том собрании не было.

Но через день-два Позняк узнал, кого выбрали, и оргкомитет созвали вновь и провели перевыборы. Председателем всё же стал Позняк. Произошло это без меня, я по какой-то причине на повторных выборах отсутствовал. Конечно, я считал, что кандидатура Позняка во всех отношениях предпочтительнее кандидатуры Яковенко. И если я не предложил кандидатуру Позняка на первом заседании,[400] то лишь потому, что он уже возглавлял Мартиролог. Теперь его на этом посту заменила Майя Кляшторная, дочь уничтоженного НКВД белорусского писателя и сама бывшая узница ГУЛАГа.

Эти события произошли накануне Дзядоу — нашего национального праздника. Предполагалось, что БНФ примет в нем участие. Но было решено, что поскольку Дзяды — праздник религиозный, то участие в нем — личное дело каждого. Я тогда загрипповал и на кладбище не пошел. А именно там развернулись трагические для минчан события. Когда тысячи людей двинулись от станции метро к Восточному кладбищу, их уже ждали шеренги войск и милиции — с «воронками», спецавтобусами и даже с водометами. Людей стали разгонять, избивать, травили их газом из портативных баллончиков. Брызнули в лицо Позняку, который шел во главе колонны. Но Позняк не отступился. Он направил шествие на окраину, в сторону Куропат. Однако и там дорогу колонне перегородили войска. Тогда Позняк повернул колонну в поле. И в чистом поле под снегопадом с хмурого неба состоялся молебен. Над морем людей реял белокрасно-белый стяг. Выступали ораторы и среди них писатель Владимир Орлов.

Во время шествия и молебна, когда он закончился, множество людей были схвачены, избиты и отправлены в милицейские участки.

Утром я связался с московским журналом «Огонёк», редактором которого тогда был В. Коротич, — журнал в ту пору был самым радикальным печатным органом страны. Редакция мне ответила, что пришлет в Минск спецкора, но хорошо бы дать материал об инциденте незамедлительно, в номер. Ночью я написал статью, продиктовал ее в редакцию по телефону, и она сразу же появилась в «Огоньке». Статья называлась — «Дубинки вместо перестройки». Это был первый материал о подавлении национально-освободительного движения в Беларуси.

Скандал произошел мощный. ЦК КПБ во главе с Соколовым разъяренно принимал меры. Руководство Беларуси прежде всего принялось всячески опровергать сам факт полицейской расправы над мирной демонстрацией. (Милиция[401] никого не избивала, не травила «черемухой». Мятеж националистов против советской власти удалось подавить мирными средствами.)

Меня вызвал Соколов и обрабатывал примерно теми же аргументами. Я ему говорю о насилии со стороны правоохранительных органов, а он мне доказывает, что фактов насилия нет. И ссылается при этом на заключение комиссии, которая расследовала инцидент. А в комиссии, говорит, были такие уважаемые люди, как художник-академик Савицкий, писатель-лауреат Нил Гилевич, мы не можем им не верить. Многие журналисты доказывали обратное, но их обвиняли во лжи. Евгений Будинас даже заснял побоище на видеопленку, но начальство всё равно твердило, что газ не применялся. (Комиссия взвесила баллончики «черемухи», которые были на вооружения МВД — ни капли не израсходовано!) Вернувшись от Соколова, я написал письмо Горбачеву, в котором рассказал о варварском бесчинстве властей в Беларуси и взывал к справедливости.

Ответа от Горбачева, конечно же, я не получил — получил вызов на совещание творческой интеллигенции, которое готовилось на Старой площади в ЦК КПСС. Там в сравнительно небольшом зале собрался чуть ли не весь творческий актив страны, было много знакомых литераторов. На сцене за столом президиума восседало всё политбюро во главе с Горбачевым. Он взял слово, стал что-то вещать, и Михаил Шатров, который сидел рядом со мной, тихонечко так сказал: «Послушать бы, что ты скажешь, когда они запрут тебя послом куда-нибудь в Монголию». И вдруг слышу — Горбачев обращается ко мне: «Василь Быков, как могло случится, что белорусы выступили против советской власти? Спокойный, дисциплинированный народ… Непонятно».

Я стал что-то объяснять, рассказал о жестокости милиции, которая избивала и травила газом женщин и детей, сказал, что люди шли на кладбище, где похоронены знаменитые белорусы, в том числе и Машеров. Горбачев недоуменно пожимал плечами. А напротив в первом ряду сидел главный организатор расправы Е. Соколов и молчал. Стали выступать словоохотливые артисты и писатели, говорить о перестройке.[402] Под конец, стоя в проходе, заговорил Виктор Астафьев, который очень резко осудил белорусских коммунистов за «зверство в отношении к самому, может, спокойному из всех славянских народов», и потребовал расследовать преступление, учиненное на Дзяды. Я был глубоко благодарен моему русскому другу и горячо обнял его. Виктор Петрович был одним из тех, кто мог сказать, что хотел и кому хотел. Он был человеком чести и отваги, свойственным подлинному народному заступнику.

Забегая вперед, замечу, что разговор с Горбачевым о событиях на Дзяды имел продолжение. Когда в Кремле шло заседание совета старейшин (после выборов народных депутатов СССР), Горбачев в перерыве подошел ко мне и спросил, как там теперь в Беларуси? Начальство утихомирилось? Я стал рассказывать, но тут к нам подскочили любопытные с широкими ушами, и Горбачев прервал беседу. Сказал, что поговорим потом. Но потом уже не наступило. Настало другое потом, когда Горбачеву уже было не до Беларуси…

Шло выдвижение кандидатов в Верховный Совет БССР. Окончательному утверждению кандидатур предшествовала придирчивая «селекция» — обсуждение на так называемых собраниях избирателей. Представители «общественности» дотошно обсуждали каждую кандидатуру и «резали» неугодных. Во главу угла ставилась политическая ориентация кандидатов. А «представители общественности» были тщательно отобраны.

В Дом культуры, что неподалеку от станции метро «Московская», на «смотрины» дюжины кандидатов пришли по наущению горкома комсомола несколько сот студентов Института физкультуры. Они были очень активны, дружно голосовали за кандидатов-коммунистов и «зарезали» интеллигентов. Еще до голосования по утверждению кандидатур отклонили многих. Но под конец, видно, устали — горло заболело кричать как «за», так и «против». Поэтому собрание, когда очередь дошла до кандидата, чья фамилия начиналась с одной из последних букв алфавита, из-за чего его представили в самом конце, слабо выразило свою реакцию неприятия интеллигентов. Этим кандидатом был С.С. Шушкевич,[403] для которого то собрание явилось его блестящим политическим стартом.

Прошло немного времени, я стал писать очередную повесть, но вынужден был то и дело прерываться: не было отбоя от журналистов, своих и приезжих. В Минск зачастили корреспонденты из Варшавы, из Праги, из немецкого «Шпигеля», а московские газетчики, казалось, вообще не выезжали из Беларуси. Давать интервью — дело неблагодарное во всех отношениях, потому что далеко не всегда есть возможность проконтролировать окончательный текст, в котором непременно найдутся неточности, а то и ошибки, и потом бывает более чем досадно. А тут еще коммунисты попрекают долларами, — будто за интервью кто-то платит.

В те дни неожиданно, даже без предварительного звонка, ко мне явился Анатоль Бутевич, который тогда работал в ЦК, и ошеломил с порога: надо ехать в Москву. Вот билет, через три часа за мной придет машина — и в аэропорт. Полетите в Америку. С Горбачевым. Почему с Горбачевым — этого Бутевич не знал. Сказал только: «Команда из ЦК КПСС. Советую поторопиться».

Что ж, ради такого случая можно было и поторопиться. Я быстренько собрался и полетел. В Москве в аэропорту меня встретила консультант СП по белорусской литературе Галя Грибовская и отвезла на Старую площадь. Там меня стремительно провели по каким-то кабинетам, написали-подписали надлежащие бумаги, выдали документами деньги. Валюты в кассе не оказалось, и какая-то бухгалтерша достала из сумочки свои 200 долларов и отдала мне. С тем и поехал в аэропорт Внуково.

В небольшом уютном зальчике правительственного аэропорта собрались все, кому надлежало сопровождать Горбачева на его встречу с Рейганом. Там я увидел некоторых знакомых и среди них писателей Игоря Дедкова и Владимира Карпова, режиссера Марка Захарова, грузина Тенгиза Абуладзе, цековца Наиля Бикенина, журналиста Андрея Грачева[404] и других. Горбачев с Раисой Максимовной и своей охраной летели другим самолетом.

Перелет был долгий, с двумя посадками — в Англии и Канаде. Чуть ли не все в самолете были знакомы друг с другом, садились кто где хотел и активно общались. Ко мне подсел какой-то человек, которого я не знал, очень словоохотливый и компанейский, стал расспрашивать, какая политика проводится в Беларуси и сам много говорил на темы перестройки. Потом я спрашивал, кто этот человек, но никто из моих знакомых не смог мне ответить. В Нью-Йорке тот человек исчез, и больше я его не видел.

Первую ночь в Америке провел в тесной угловой комнатенке белорусского представительства в ООН, куда меня поселил сотрудник представительства Лев Максимов. Он сказал, что в этой комнате жили многие белорусские писатели, приезжавшие на сессии ООН. Затем меня перевели в отель, где разместилась наша делегация. Об этом позаботился Игорь Дедков, чтобы мы могли побыть вместе. В том отеле наши номера были рядом. Нашими соседями были Андрей Грачев и академик Олег Богомолов. Первый день, вернее остаток дня, оказался свободным, и мы пошли бродить по городу, который видели впервые. Пятая авеню, окрестности Центрального парка, Бродвей… Прежде всего поражали высоченные стеклянные здания Нью-Йорка. Днем улицы покрывала тень, а ночью они были залиты ярким электрическим светом — это выглядело неестественно после темной и пустынной ночной Москвы. Здесь же до утра толпилось многолюдье, звучала разноязыкая речь, доносился привычный русский мат, — наши не сдерживались, думая, что никто их не поймёт.

Пока шеф общался с Рейганом, мы участвовали в пресс-конференциях, ради чего, как я понял, нас и привезли в Нью-Йорк. Вел пресс-конференции пресс-атташе делегации Андрей Грачев. На хорошем английском языке он объяснял журналистам всех цветов кожи основы новой политики Горбачева, мы уточняли детали и отвечали на вопросы. Интерес к нам со стороны журналистов был огромный, вопросов задавали много.[405] Не на все мы могли ответить, особенно на те, которые касались экономики или финансов. Ну, а что касалось культуры и литературы, всё освещал Игорь Дедков. Его ответы порой озадачивали. Потому что он весьма сомневался в перестройке, которая осуществляется под руководством коммунистической партии.

Первую встречу с Горбачевым на американском континенте я пропустил вместе с Владимиром Карповым: мы с ним бродили по Нью-Йорку. Поздно вечером заблудились и не знали, как добраться до нашего отеля. Взяли такси. Сев в машину, я спросил у коллеги: «А на каком языке мы будем разговаривать с водителем?» А шофёр говорит: «На русском, товарищи, на русском!» Оказалось, он из Ленинграда, несколько лет назад приехал в гости к сыну, у которого здесь был неплохой бизнес, но сын вдруг прогорел, и теперь, чтобы как-то спасти сына от окончательного банкротства, отец по восемнадцать часов в сутки крутит баранку — зарабатывает деньги. Мы посочувствовали старику.

В один из последних дней нашего пребывания в Нью-Йорке меня включили в группу экономистов, которая должна была встретиться с представителями американских деловых кругов. Своих коллег экономистов я в отеле не нашел, решил, что увижу их на месте встречи, в Институте восточных связей, или как он там называется? Приехал туда загодя, ждал возле ворот, да никого не дождался. Вынужден был идти один: приближалось время встречи.

Вошел в шикарное здание, по широкой, покрытой ковром лестнице меня провели на второй этаж, где в холле за круглым столом уже собралось около дюжины пожилых американцев, — все одеты с иголочки, в «тройках», при галстуках или «бабочках». Некоторые с палочками в руках. По очереди представились, всем я пожал старческие, похожие на птичьи лапки пальчики. Начался ланч, что-то мы ели, выпили немного вина, которое наливал лакей. Пока были заняты ланчем, все молчали. А как только ланч окончился, все стали смотреть на гостя. Гость же чувствовал себя довольно скверно, потому что коллег всё не было. А о чем говорить с этими старичками, я не знал.[406]

Закурив свои сигары, «старички» поинтересовались, какую фирму представляет гость? Немного подумав, я сказал, что моя фирма называется — Союз писателей. Хозяева чопорно взирали друг на друга, один из них полистал какие-то лежавшие перед ним каталоги, но, должно быть, названной фирмы в них не нашел. Но больше не спрашивал. Я стал что-то говорить о важности установления экономических связей между нашими странами, меня сосредоточенно слушали, хотя за столом уже воцарилась неловкость. Я же всё еще ждал появления своих экономистов — специалистов из министерств и ведомств, но их по-прежнему не было. После довольно продолжительной паузы один из американцев, самый, наверное, старый из присутствующих, спросил: «А каким образом наши бизнесмены смогут получать доходы от своего бизнеса в вашей стране? Не может ли сэр Быков назвать соответствующий банк?» Сэр Быков в ответ на вопрос только пожал худыми плечами. Тогда старшинствующий за столом поднял бокал с вином и предложил выпить за здоровье президента Горбачева. Все выпили и встали из-за стола. Мой визит в деловые крути Америки был завершен.

Вечером в отеле я спросил у Дедкова: «Как это понимать? Почему советские экономисты проигнорировали встречу?» Игорь Александрович, который лучше меня ориентировался в большой политике, только усмехнулся: «А о чем бы они там говорили? Что они вообще могут сказать американским капиталистам? Да и не за этим они сюда приехали…»

Очевидно, и впрямь — не за этим…

Умнейший, честнейший Игорь Александрович! Это была моя предпоследняя встреча с ним. Последняя состоялась спустя какое-то время в Москве. После сессии Верховного Совета мы вечером поехали с ним к Лазарю Лазареву. У Лазаря немного выпили. Дедков уже жил в Москве, работал в журнале «Свободная мысль» (бывший журнал «Коммунист»). Он активно работал, написал и издал книгу о моем творчестве, часто печатался в московских литературных журналах. Но в тот вечер настроение его мне не понравилось: он был мрачен, чем-то угнетен. Поздно ночью я отвез его на такси[407] домой, мы коротко попрощались у подъезда и больше уже не увиделись. Игорь Александрович вскоре умер от неизлечимой болезни…

А тогда в Америке мы вместе были на приеме в ООН, пообщались с Михаилом Сергеевичем и Раисой Максимовной; за фуршетом я спросил у Александра Николаевича Яковлева, почему он перестал заниматься вопросами культуры, опекуном которой был в ЦК, на что он ответил просто: «Коммунопатриоты выжили». Как потом стало известно, он сказал правду. Коммунопатриоты могли выжить кого угодно, даже члена политбюро, — такая у них была сила.

Ночью меня разбудил Игорь Дедков: всех наших, живших в отеле, срочно вызывают в советское представительство в ООН, куда прибывает и Горбачев. Мы быстро оделись и пошли — представительство находилось неподалеку. Там у ворот уже собрались все члены делегации, но в здание никого не впускали, ждали, пока подвезут «раму», необходимую для обеспечения безопасности Горбачева. Абсурдность этой меры была очевидной — кто или что угрожает его безопасности? И мы недоумевали, гадая, какая причина заставила Горбачева поднимать всех нас среди ночи? Что случилось? «А вы не знаете, что случается дома, когда хозяин в отъезде?» — сказал многоопытный журналист-международник Валентин Зорин. Мы похолодели. Я испугался так, как давно уже не пугался — неужели путч? Словно услышав мои мысли, Дедков тихо и растерянно сказал: «Неужели они осмелились».

Но тогда они еще не осмеливались, путч ждал своего часа, причина возвращения была в другом. О ней сказал Горбачев, выйдя к нам: «В Армении беда, растрясло всю республику, утром вылетаем».

А у нас на утро была назначена встреча с деловой элитой Нью-Йорка.

Мы не знали, как быть. И тут академик Олег Богомолов сказал, что неловко подводить солидных людей, которые ради нас собираются в отеле «Роджеро» — Астория, надо ехать и всё провести в темпе. Так и поступили. Но там, в этом роскошном отеле, рассевшись за столики с ланчем, чувствовали себя как на иголках, слушая неторопливые суждения стариков-миллионеров.[408] Время подпирало. Мы с Богомоловым и редактором «Известий» Лаптевым сидели в самом дальнем углу и, заметив, что некоторые из наших один за другим стали исчезать, тоже встали и стали пробираться к выходу из холла через множество столиков. Дальний угол нас подвел! Когда, наконец, вышли из отеля, оказалось, что автобусы уже умчались в аэропорт. Стали бегать в поисках такси. К счастью, Богомолов увидел машину знакомого журналиста, который и отвез нас в аэропорт «Кеннеди». Мы едва успели на самолет. А вот Владимир Карпов не успел, прибежал, когда самолет уже выруливал на взлетную полосу, и Герою Советского Союза Карпову пришлось кричать и махать руками, чтобы его заметили. Его заметили, и сам Горбачев дал команду приостановить взлет и взять на борт отставшего пассажира. Войдя в салон, Карпов стал громко ругать такую организацию визита. Все молчали. Все были огорчены, что важный визит, в сущности, сорвался. В самый раз было бы выпить, но алкоголя в самолете не было. Горбачев проповедовал трезвость и сражался с пьянками. Зато когда прилетели в Москву, в аэропорту «Внуково» нашелся и коньяк и еще кое-что. Там мы хорошо расслабились. Под утро Олег Тимофеевич Богомолов отвез меня в «Шереметьево-1», откуда я улетел в Минск.

Та поездка была, пожалуй, самой неприятной из всех моих поездок за рубеж. Конечно, многое можно списать на ужасную катастрофу в Армении, но не всё. Я увидел тогда окружение инициатора перестройки и сильно засомневался, что эти люди к ней стремятся. Им и так было неплохо. А может, даже и лучше по сравнению с тем временем, которое наступило. Один из них, самый тогда льстивый и верный соратник, потом назовет Горбачева «ангелом тьмы» и бросится прилагать отчаянные усилия, чтобы возродить то, что было внезапно отброшено историей.

Дальше