VII. На бале, в лагере у повстанцев.
В один из летних вечеров 1863 года проезжал я большим лесом в Млавском уезде. Стало темнеть. Небо заволокло тучами и вслед за тем начал накрапывать маленький дождь. Я дал шпоры лошади, думая уйти от дождя и добраться до первого попавшегося ночлега. Но дождь постепенно усиливался; стало так темно, что продолжать путь было трудно. Свернув с дороги, я остановился под большим деревом, и слез с коня, думая под густою листвою хотя несколько укрыться и выждать пока дождь перейдет. Прошло с полчаса; дождь не перестает, да и дерево плохо от него защищает. Ну, думаю, и до утра не дождешься погоды; лучше поеду; авось набреду на какую-нибудь хату и там уже укроюсь от непогоды; а, нужно заметить, что с местностью Млавского уезда я не успел еще хорошо ознакомиться.
Сев на лошадь, я наудачу поехал маленькой [110] рысцой. Дождь лил как из ведра. На мне, казалось, не осталось сухой нитки; я прозяб до костей, да и лошадь моя стала приуставать. К довершению неблагополучия, попадаю на перекресток и не знаю, по какой из трех дорог держать путь. В инструкции мне данной, об этом ни слова; сказано было только, что отряд, к которому я следовал, расположен за лесом, в деревне N. Однако нужно было на что-нибудь решиться. Я поехал по средней дороге, думая что нападу же на какое-нибудь жилье, а там расспрошу о дороге в N.
Действительно, лес стал редеть и вскоре я выехал в открытое поле. Остановив усталого коня, я начал осматриваться по сторонам, не увижу ли где приветного огонька; кругом темнота, ничего не видно. Поехал далее, думая, что должна же быть поблизости какая-нибудь деревня. Между тем тучи стали понемногу рассеиваться, дождь все тише и тише. Вот и звездочка показалась на небе, за нею и другая, и третья; в воздухе стало тихо и тепло. Небо скоро прояснилось, выглянул и месяц и серебряным светом облил окрестность. Вдали за горкой показалось белое здание костела. Местность кругом незнакомая. Остановившись, я несколько оправился и потом поехал к горке, из-за которой так живописно выглядывала крыша и крест костела. Поднявшись на нее, я увидел обданную лунным светом довольно большую деревню, в [111] картинном беспорядке разбросанную по обе стороны дороги. В каждом доме мелькали огоньки. Было еще довольно рано, а к тому же и день был воскресный, а потому и сельский люд еще не ложился спать, думал я, приближаясь к околице.
У большого дома при въезде, по-видимому, шинка, я нашел большую толпу, в которой раздавались веселый говор и смех. Подъехав, я с удивлением заметил на многих лицах в толпе повстанскую одежду. Вот тебе на, думаю я; куда же это я попал, уже не банда ли какая здесь расположена!
Между тем, толпа почтительно расступилась, вероятно, принимая меня за лицо начальственное, так как на мне был полный костюм офицера инсургентов. Нечего было делать; лучше было войти в роль своей одежды. Я сказал толпе обычное польское приветствие и вместе спросил: как называется эта деревня и далеко ли до N, и как к ней проехать?
Мне сказали, что я приехал с той стороны, что дорога в N. осталась у меня вправо на перекрестке в лесу, что есть отсюда и ближняя дорога, но ночью незнакомому трудно попасть в N.
Не лучше ли пану остаться здесь до утра, да кстати, сегодня и праздник у нашего пана довудца, проговорил один из толпы. Пусть будет пан ласков и пожалует к нам в лагерь; мы и проводим его зараз туда. [112]
«А далеко до лагеря?»
Недалеко; не более полмили.
Положение мое было затруднительно. Принять приглашение худо, не принять еще хуже, потому что этим можно было возбудить подозрение, а за подозрением и все его неприятные последствия.
Подумав с минуту, я решился ехать, полагаясь на свое счастье.
«А как зовут вашего пана довудцу?» спросил я человека, так обязательно предлагавшего свои услуги.
Будто пан и не знает, с удивлением спросил он в свою очередь. Я заметил, что сделал большую неловкость. Неловкий мой вопрос видимо поставил в недоумение толпу.
Да откуда пан едет? раздался голос из толпы.
Я сообразил, что другой банды в этих странах не может и быть, кроме банды Ор..., а потому, не запинаясь, отвечал:
«Еду я из-под Варшавы, от довудца Ког... к вашему довудцу, с очень важным поручением, и наслышан был, что вы стоите у деревни N.
Пан довудца очень будет рад видеть пана; мы его и проводим сейчас до лагеря, отвечал мне первый повстанец. Это точно, что мы стояли у деревни N, прибавил он, но теперь там москали и счастлив пан, что Бог направил его сюда, а то попал бы он в руки [113] казаков. Ну, думаю, не велико счастье! И дернуло же меня сказать, что еду с поручениями к Ор... Более всего неприятно было мое положение тем, что при мне находились казенные бумаги. Боже сохрани, если по какому-нибудь подозрению произведут обыск, тогда пропала моя голова. Бумаги были очень важные; они именно касались банды Ор..., находка их была бы в высшей степени драгоценна для мятежников; выбросить бумаги потихоньку на дорогу было не безопасно. Не менее этого, смущала меня мысль: что скажу я Ор..., какое важное поручение я выдумаю, чтоб не возбудить подозрения? К счастью, я вспомнил, что незадолго перед тем, в М... лесах, казаки схватили одного повстанца, у которого, среди других важных бумаг, нашли предписание варшавского центрального комитета приблизительно следующего содержания: «Варшавский Центральный Комитет уведомляет всех начальников, что в последнее время в московских отрядах появились шпионы, которые, переодеваясь в повстанское платье и говоря правильным польским языком, выведывают от жителей о положении банд и иногда даже, натыкаясь на самые банды, бывают принимаемы начальниками оных за настоящих повстанцев и, таким образом, часто от них же узнают о положении банды; а потому предписывает всем начальникам банд строго наблюдать и принять [114] на будущее время всевозможные меры предосторожности к предотвращению подобных случаев». Это-то предписание Варшавского ржонда я и решился передать Ор... на словах, сказав, что самое предписание у меня было на дороге отнято захватившими меня казаками, от которых мне едва удалось бежать, благодаря чистой случайности; при этом можно было бы выдумать какую-нибудь историю чудесного освобождения.
Я решился действовать подобным образом только потому, что вреда от этого не могло быть никому, потому что при плоцком военном отделе, кроме меня, лазутчика не было; да к тому же рано или поздно, а Ор... узнал бы об этом распоряжении революционного правительства.
Остановившись на этом плане действий я отвечал:
«Действительно, никто как Бог и Матерь Божья, Заступница Польши, могли отвести меня от москалей, тем более, что поручение, с которым я еду к Ор..., очень важно. С охотою я принимаю предложение проводить меня в лагерь, но предварительно я желал бы хотя немного обсушиться, потому что промок до костей, да и коню не мешало бы дать вздохнуть, потому что и он приустал от дальней дороги».
А не заедет ли пан к пану пробощу, я сейчас и проведу к нему, предложил словоохотливый повстанец; очень недалеко отсюда. Там пан обогреется и высушится; а то в лагере [115] негде; там теперь идет такая суматоха! Пан довудца сегодня дает бал; а потому в лагерь понаедет много панов и паненок. Пожалуй, и ночь целую протанцуют.
«Значит, я попал очень кстати. Так нужно торопиться пообсушиться, а потом и марш на бал».
Мы отправились. На крыльце дома ксендза нас встретили: молодая, полная женщина лет 25, рекомендуясь хозяйкою дома и другая с нею, еще того моложе, прехорошенькая блондинка в качестве помощницы первой.
Ну, думаю, этот ксендз любит дробить числа. При этом мне вспомнился один анекдот, ходивший в Царстве Польском. Однажды католический епископ, объезжая епархию, встретил в доме одного ксендза, в качестве прислуги, трех молодых девушек, одна другой лучше. По каноническому праву ксендзы не могут быть женаты, а так как каждый из них имеет свое хозяйство, то им дозволяется иметь в доме одну господыню-экономку, но, во избежание соблазна, не моложе пятидесяти четырех лет. Заметив явное нарушение правил, епископ спросил у ксендза, что это значит? Тот, нисколько не сконфузившись, отвечал: что, относительно лет женской прислуги, он нисколько не нарушил постановлений, потому что одной 17, другой 18, третьей 19 лет, следовательно, всем трем 54; касательно того, что у него, вместо одной, три женщины в [116] доме, он оправдывался своим большим хозяйством, говоря, что одному лицу с ним невозможно было управиться; а потому, не желая привести хозяйство в упадок, а с другой стороны не отступать от канонических постановлений, он завел себе господыню 54-х лет, но только в дробном числе.
Невольно этот анекдот пришел мне на память, при взгляде на молодых, красивых господынь.
После обычного приветствия, я спросил у них о пане пробоще.
Мне отвечали, что ксендз на бале у начальника банды Ор... и что за ним сейчас пошлют.
Я просил не беспокоить его, говоря, что немного погодя и сам отправлюсь в лагерь.
«А вот, если бы паньи пообогрели и пообсушили меня, то я был бы очень благодарен, прибавил я; а то совсем промок до костей».
Мигом поспел самовар. Услужливые господыни предложили мне сухое белье и халат.
Переодевшись, я прилег на диван. Можно себе представить, какое невыразимое удовольствие испытывал я, после долгой езды верхом под дождем, не оставившем на мне живой нитки, протягиваясь в тонком белье на мягком диване. Не помню, как я заснул и долго ли пробыл в таком положении.
Тихий говор разбудил меня; открыв глаза, я увидел перед собою ксендза и с ним четырех [117] человек, в мятежническом костюме. Вероятно, разговор шел обо мне, потому что он тотчас же прекратился, как я открыл глаза.
Ксендз отрекомендовался хозяином дома и вслед за тем, по польскому обычаю, мы с ним поцеловались. Гостей своих он представил за своих приятелей, соседних помещиков, служивших офицерами в банде Ор....
Наружность ксендза невольно привлекла мое внимание. Ему на вид было не более тридцати лет. Высокого роста, стройно сложенный, с темно-синими глазами и открытым высоким лбом, обрамленным черными, как смоль волосами, он по праву мог быть назван красавцем. Его открытый, веселый вид, отсутствие и тени лицемерия и чего-то ксендзовского, самый костюм полудуховный, полусветский, ясно показывали всякому, что не к духовному званию лежало его сердце. Действительно, впоследствии я узнал, что мать его, страшная ханжа, под влиянием иезуита, дала обет посвятить своего любимого младшего сына на служение Богу и любимец семьи, баловень, выросший в неге и роскоши, без всякого призвания к духовному сану, сделался жертвою ханжества матери. Ряса давила его, а потому и не удивительно, что в доме его можно было встретить молодых, красивых господынь.
Если ксендз произвел на меня чрезвычайно приятное впечатление, то его собеседники с их наполеоновскими бородками, плутоватыми глазами, [118] заискивающими, улыбающимися физиономиями, страшно мне не понравились. Однако делать было нечего: и с ними пришлось расцеловаться.
«Очень приятно, говорил я, познакомиться с людьми, которые жертвуют жизнью за избавление родной отчизны от ига московского!» Привет мой видимо понравился панам-повстанцам, на лицах их появилась та улыбка самодовольствия, которою поляк отличается от всех остальных славянских народов, улыбка, которою он как бы хочет сказать всем и каждому о своем превосходстве. И здесь ксендз резко отличался от своих гостей; в его улыбке заметно было какое-то простодушие, как будто он говорил: «а для меня все равно; не мое дело».
Не угодно ли чаю, сказал он в ответ на мой привет, а там поедем в лагерь. Повеселимся сегодня славно: паненок там много; и платье ваше уже высохло.
Паны же повстанцы отвечали мне, что они, в свою очередь, рады видеть у себя в гостях посланного с поручением от такого славного довудца, как К...., что непобедимому их довудцу пану Ор... будет приятно принять меня и притом в вечер веселья, когда они празднуют, не припомню теперь названное ими событие и недавно одержанную ими над москалями блистательную победу.
Действительно, за неделю перед тем, банда Ор..., силою в 1 000 человек, обратила в бегство [119] после упорного сопротивления, наш летучий отряд, состоявший всего на всего из 17 улан и 8 казаков. Эта стычка в польских революционных газетах названа была блистательною победою над русским отрядом, состоявшим чуть ли не из 3,000 человек, причем захвачено много оружия и пленных. На деле, кажется, было, что 2 казака потеряли по нагайке, а один улан полхвоста своей лошади.
Нужно было чем-нибудь подымать дух храброго повстанья; подпольная печать не останавливалась ни перед какою ложью для этой цели.
Победа эта всем нам известна из газет, сказал я, и мы от души порадовались ей. Побольше бы таких храбрых довудцев, как пан Ор..., то дело наше пошло бы еще лучше. Впрочем, оно на хорошей дороге и, кажется, скоро наступит час освобождения Польши.
Такою лестью я еще более выиграл в мнении моих собеседников, которые чуть не сломали мне руки своими пожатиями. Завязался оживленный разговор. Паны мои залетели далеко, строя различные планы о своем житье, когда Польша будет свободна.
Ксендз прервал наш разговор словами:
Чай готов, господа. Да полно вам все о делах. Гость наш прозяб; его нужно согреть; успеете после наговориться.
Мы уселись за чайным столом. Ксендз начал рассказывать о бале, о хозяине его, пане [120] Ор..., как он умеет отлично все устроить и принять гостей.
Повеселиться любит, говорил он, да и дела не забывает. Вот и теперь, гостей забавляет, а в то же время у него собран военный совет.
Интересно было бы побывать на этом совете, подумал я, да послушать о чем паны толкуют.
Далее ксендз рассказал мне, что Ор... извещен о моем прибытии и сам приехал бы ко мне, но, как хозяину, ему неловко было оставить гостей, а потому он и прислал панов просить меня навестить его в лагере.
А я вам очень благодарен, продолжал он, пожимая мне руку, что вы, без всяких церемоний, заехали ко мне пообогреться и обсушиться. После чаю радушный хозяин приказал подавать лошадей. Я сказал, что поеду на своей лошади.
И нет, пусть конь ваш поотдохнет; он бедный устал. Я уже распорядился, чтоб ему дали корму. К завтрашнему дню он совсем оправится. В лагерь же мы поедем в коляске; для всех место будет.
Мысль остаться до завтра, хотя и у радушного хозяина, далеко мне не улыбнулась.
«О нет, мой добрый пан ксендз, отвечал я, до завтра я остаться не могу. Вы сами знаете, что днем небезопасно путешествовать, того и гляди наткнешься на проклятых казаков. А я вот передам только поручение пану Ор..., да сейчас [121] же поеду обратно. Мне еще нужно заехать по одному делу к пану К..., помещику около Млавы. Надеюсь, что пан Ор... не откажет дать мне провожатых, так как я худо знаю здешнюю местность»
Конечно не откажет. А все-таки лучше будет, если вы останетесь до завтра у нас, возразил милый хозяин; вы успеете отдохнуть, да и время не скучно проведете, если захотите. Паненок на бале много, и прехорошеньких.
Но я все-таки настоял на своем и отправился верхом на своей лошади. Ксендз, с гостями своими, уселся в коляске.
Ночь была прелестная. На небе ни тучки. Луна обдавала всю местность своим нежным сребристым светом. В воздухе тихо, казалось лист не шелохнется на дереве.
Подъезжая к лесу мы услышали звуки оркестра, переливавшиеся гармоническими волнами по гуще дерев. При въезде в опушку мы были окликнуты часовыми. Ехавшие в коляске ответили отзывом. Вслед за тем к нам подъехал конный повстанский ведет, скрытно расположенный в опушке. Узнав офицеров, он отдал честь и пригласил их продолжать путь. Несколько всадников поехало с нами к лагерю, вероятно в качестве почетного конвоя.
Темнота охватила нас в лесу; чем далее мы в него углублялись, тем явственнее доносились из лагеря звуки веселых танцев. Но вот замелькали [122] огоньки. Ближе и ближе, и вот, наконец, выехали мы на довольно обширную поляну. Чудная картина представилась нашим глазам. Поляна, версты две в окружности, облитая матовым лунным светом, с которым фантастически сливался свет от разноцветных фонариков, развешанных по опушке на деревьях; на дальнем плане, живописно разбросанные палатки лагеря, и между ними одна, отделявшаяся от прочих своими размерами. Кое-где разложены были костры и возле них люди, эффектно освещенные двойным светом.
Недалеко от опушки мы встречены были группою повстанцев. Спутники мои вышли из коляски; я спрыгнул с коня.
Обязательный ксендз представил меня встретившим нас.
Слышали, и давно уже ждем. Милости просим. Наш вельможный пан Ор... просил провести пана прямо к нему в кабинет.
Мы прошли мимо большой палатки, из которой неслись звуки музыки, смех и оживленный говор. Несколько паненок, в бальном платье, выпорхнули из палатки, провожаемые кавалерами.
Шагах в пятидесяти от большой палатки находился кабинет Ор..., отличавшийся от прочих палаток тем, что у входа его стояло двое часовых с обнаженными саблями.
В палатку со мною вошел один ксендз; прочие паны остались у входа. [123]
У стола, заваленного бумагами и картами, сидел Ор...; по-видимому, он что-то чертил. При нашем входе он поспешно встал и пожал нам руки со словами: Добро пожаловать.
Это был человек небольшого роста, белокурый, рябоватый, с открытым высоким лбом и быстрыми проницательными глазами. В глазах и в складке бровей и рта, выражались ум и сила воли.
Представив меня, ксендз оставил нас вдвоем. Ор... окинул меня проницательным взглядом и спросил:
Я слышал, что вы ко мне пожаловали от пана К... и привезли что-то новенькое?
«Да, ясновельможный пане довудцу, отвечал я, но только новенькое я привез не от пана К., а от ржонда народового и притом, по несчастью, я могу вам сообщить его распоряжение только на словах. Правда, что при выезде из Варшавы я имел при себе бумагу, но недалеко от Млавы я был захвачен казаками и все, что было при мне ценного, вместе с бумагами, досталось в руки москалей и только случайно, благодаря заступничеству Матери Божьей, мне удалось уйти от них. При этом я рассказал, что казаков было человек пять и все крепко подпивши; найдя у меня несколько червонцев они перессорились из-за них, так что дело дошло даже до драки. Я улучил удобную минуту, что они как будто позабыли обо мне, вскочил на своего коня и наутек. [124] Казаки за мной, но видя что я от них удираю, послали вдогонку несколько выстрелов, но, благодаря Бога, ни одна московская пуля меня не задела.
Потом я рассказал, как заблудился в лесу и только, благодаря этому случаю, я говорю с паном Ор...; иначе рисковал опять попасть в руки москалей. Мне сказано было, что ваш отряд стоял у деревни N; я туда и направлялся и только заблудившись попал сюда; мне сказали здесь, что N. занята уже москалями. Затем я рассказал, что такой же приказ от ржонда я привез пану К. и вручил ему в его лагере, близ деревни С., в варшавском уезде. Приказ же этот я могу повторить от слова до слова; при этом я повторил уже известное читателю распоряжение центрального комитета.
Все время моего рассказа Ор... не спускал с меня глаз, внимательно слушая каждое мое слово. Вероятно, я хорошо исполнил свою роль, потому что и тени подозрения не выразилось на его лице.
Хорошо, сказал он, когда я окончил; мы примем это к сведению.
Потом он спросил: откуда я родом и в чем состоит моя обязанность при варшавском центральном комитете?
Я отвечал, что родом я из Варшавы, где и служил прежде чиновником там-то. Теперь же в комитете состою в качестве тайного агента, [125] для наблюдения за действием властей и за исполнением ими распоряжений комитета.
О многом еще расспрашивал Ор... и так бойко отвечал я на его вопросы, что он, казалось, остался совершенно доволен. Вслед за тем, с большим уже доверием, Ор... стал рассказывать о трудности его положения в настоящее время, что большая часть складов оружия и съестных запасов захвачена москалями, что многие из жителей Польши стали изменять народовой справе и переходить на их сторону, несмотря на все строгие меры; ни виселица, ни кинжал уже не страшат их. Единственная помощь, на которую можно возложить все надежды; это вмешательство французов в дела Польши. Если бы вы знали, как нам приходится тяжело, продолжал он, живем со дня на день, так трудно добывать стало продовольствие. Однако, я надоел вам своими жалобами, пойдемте; я вас представлю моим гостям, говорил он, взяв меня под руку. Сегодня у меня маленький вечерок; нужно немного приободрить и своих-то и жителей с ними.
Я стал отказываться, говоря, что время для меня дорого, что я хотел бы отправиться обратно сейчас же и надеюсь на его доброту, что он не откажет дать мне провожатых до деревни N., где мне нужно повидаться с ксендзом; днем же езда небезопасна, как раз можно наткнуться на какой-нибудь русский отряд. [126]
Ну нет, извините, ночью я вас не отпущу, и греха на душу такого не возьму! а вот пробудьте у нас до завтрашнего дня, повеселитесь, а завтра я вам дам таких провожатых, что можете быть уверены, что не наткнетесь ни на какой русский отряд.
Видя, что отказываться не было никакой возможности, я согласился на любезное предложение хозяина. Одна мысль смущала меня, это возможность встречи в таком многочисленном обществе с какою-либо знакомою личностью.
Отправились. В большой палатке мы застали многочисленное общество. Танцы были в полном разгаре. Оркестр гремел мазурку Хлопицкого и под звуки ее пар двенадцать плясало национальный танец с тою грациею, с тою бешеною удалью, которая отличает поляка в мазурке от всякого другого. Кавалеры в блестящих чамарках, один другого красивее, один бойче другого в изобретательности различных па и фигур, паненки в воздушных платьях, с раскрасневшимися щечками, совершенно отдавшиеся удовольствию любимого танца. Всякий невольно загляделся бы на эту картину, полную поэтической прелести, по ее необыкновенной обстановке. Оркестр состоял человек из пятнадцати евреев, этих странствующих артистов, без которых никто и ничто не может обойтись в Польше. Деньги, могущественный рычаг племени Израиля, бросали его сынов как в банды, так [127] и в наши отряды. Кто больше платил, или кто пользовался большим кредитом в их глазах, тот мог рассчитывать на большие с их стороны услуги. В начале мятежа, когда фонды поляков значительно поднялись на европейской бирже, по мере того как падали русские, различные Ицки, Шмули, Мардохаи явились самыми деятельными пособниками мятежа, доставляя с большим трудом в банды оружие из Пруссии, а также и всякого рода запасы. Потом же, когда увидели, что результат мятежа будет не в пользу поляков, они, и корыстолюбивою душою и тщедушным телом, стали служить делу русских, открывая нашим отрядам спрятанные при их же помощи склады оружия и запасов, помогая в розысках жандармов-вешателей, которые не одного сына Израиля подняли на веревке к небесам.
Кругом танцующих чинно сидели пожилые паны и панны, любуясь на молодежь. В углах палатки, за столиками, за бутылками вина, велись оживленные разговоры лицами, предпочитавшими стакан вина и политику.
Ор... представил меня некоторым из наиболее почетных гостей, а сам отправился к танцующим.
Узнав, что я из Варшавы, паны-помещики забросали меня вопросами о варшавских делах. Я рассказывал сколько знал о распоряжениях центрального комитета, об успехах банд над [128] москалями, о неминуемости европейского вмешательства.
Заметно было, что мои рассказы на степенных панов не производили того впечатления, на которое я рассчитывал. Можно было и не наблюдательному глазу подметить, что большинство из них не верило в сбыточность выраженных мною надежд, что и успехи банд и предполагаемое вступление французов в Польшу мыльные пузыри, которыми можно было обольщать только пылкую фантазию молодежи.
В разговоре я случайно взглянул на танцующих и обомлел. В одном из кавалеров я узнал пана В., с которым однажды, под видом заключенного, я сидел в тюрьме, для того чтоб добиться от него различных указаний.
Что, если он меня узнает? Думаю, да хорошо, если признает только за товарища по тюрьме, а если ему известно, что это за товарищ, что будет со мной?
Понятно, что положение мое было невеселое. Дело прошлое, сознаюсь, что невольная дрожь прошла по телу. Вероятно, собеседники заметили перемену в моем лице, потому что обратились ко мне с вопросами: что со мной?
«Вторую ночь не сплю, отвечал я; страшно утомился, проведя двое суток на коне; а здесь так жарко, что мне сделалось дурно. Пойду на воздух, он меня освежит». При этих словах я вышел из палатки. [129]
Паны последовали за мною, любезно предлагая, кто стакан воды, кто одеколону.
Я поблагодарил их за внимание, говоря, что чувствую себя лучше на свежем воздухе.
Отсутствие мое и панов-помещиков замечено было Ор..., также поспешившим к нам и любезно предложившим к моим услугам свой кабинет-палатку.
Вы устали, уснете и все пройдет, сказал он, а то в палатке, действительно, стало душно.
Я принял его предложение, благодаря за любезность. В палатке Ор... указал на кровать за ширмой и, пожелав хорошего сна, оставил меня одного. Я как был, бросился на кровать и отказался от услуг вошедшего меня раздеть, повстанца.
Через минуту вошел сам Ор... Я притворился спящим. Слышу, как любезный хозяин приказывает потихоньку раздеть и разуть меня.
Я сейчас же открыл глаза. Ор... извинился, что потревожил мой сон. Но так ведь спать худо, разденьтесь лучше; а вот вам и одеяло теплое принесли, сказал он, принимая его из рук вошедшего повстанца. Мне оставалось только рассыпаться в благодарности за такое радушное гостеприимство, однако же, я снова отклонил его услуги, говоря, что сам привык всегда раздеваться.
Невольно пробежала у меня мысль, обдавшая холодом: что если мой любезный хозяин, думал [130] я, узнает, кого он принимает так радушно; и невольно, рядом с теплым одеялом, два столба с перекладиной представились моему воображению.
Теперь я уже не приду более вас беспокоить, сказал Ор...; меня все тревожит мысль, что вам здесь неудобно. Теперь пойду к милым гостям, которые, вероятно, скоро разъедутся; тогда вам будет еще покойнее, а то звуки музыки, пожалуй, не дадут и заснуть. При этих словах он вышел.
Я остался один и лег не раздеваясь. Сон бежал от моих глаз. Меня занимала и мучила мысль о В. Я старался припомнить все свои действия, каждое слово, сказанное мною, когда мы были с ним вместе в тюрьме, и чем более думал, тем более успокаивался мыслью, что я ничем не успел обнаружить себя.
В. попал в тюрьму по следующему обстоятельству.
1-го мая 1863 года, был обнародован Высочайший манифест, объявлявший амнистию тем из повстанцев, которые явятся с повинною к начальству. Вскоре после того казаки остановили около Плоцка, в лесу, В...; поводом к арестованию служило то, что последний был вооружен. На допросе В. объявил, что он находился в банде Ор..., но, услышав о манифесте, ушел тайно из банды, чтобы явиться к военному начальнику в Плоцке, и на пути следования был задержан [131] казаками. Он раскаивается искренно в своем прежнем поведении и надеется быть освобожденным, на основании манифеста; на вопрос военного начальника, он отвечал, что, кроме нахождения в банде, он никаких преступлений за собою не знает.
Манифест не освобождал от ответственности жандармов-вешателей и других убийц; а потому, являвшиеся с повинною подвергались все-таки аресту, пока расследование не покажет, что кроме нахождения в банде, они не виновны в других преступлениях.
По общепринятым правилам и В. отправлен был в тюрьму и мне поручено было выведать от него кое-что о банде, в которой он находился. С этою целью в тот же день вечером, меня, как только что арестованного, заперли с ним в одном каземате. Два дня целых возился я с ним; на все мои вопросы он отвечал: да и нет, и казался необыкновенно грустным и печальным. На третий день он заболел серьезно и отправлен был в больницу. Прощаясь, он крепко пожал мне руку, благодаря меня за участие, которое я к нему выказывал, и говорил, что никогда этого не забудет. Я действительно ухаживал за ним в тюрьме. Мне жалко было его. Такой он был болезненный, тщедушный; на вид ему было не более двадцати лет, физиономия у него была простая, открытая, невольно располагающая к себе. Бывало и постель ему перестелешь [132] и чаем напоишь. Эти-то маленькие услуги и вызвали благодарность его на прощании со мной. Впрочем, о характере его я ничего не мог сказать; очень был скрытен. Легко может быть, что под этой оболочкой скрывался хитрейший иезуит, который очень хорошо понимал с кем имел дело, но, конечно, не находил выгод этого показывать. Долго ли В. пролежал в больнице и когда его выпустили на свободу, я не знал.
Все эти обстоятельства живо припомнились мне и мешали заснуть. С другой стороны я раздумывал о том: заметил ли он меня при входе в палатку, а если заметил, то узнал ли? но если бы узнал, то верно бы подошел. Эта мысль меня успокоила и я заснул.
Солнце было уже высоко, когда я проснулся. Первое что я сделал осмотрел свою чамарку; бумаги на месте, подшитые под подкладкой, шашка, как я поставил, около кровати. Кругом тишина мертвая. Лишь только я встал с постели, как слышу из-за ширмы голос Ор...
Что уже встали? Пора, уже десятый час!
Вот думаю, проспал-то. Выйдя из-за ширмы я застал Ор... за письменным столом, с карандашом в руках. Поздоровавшись с ним, я отвечал: «Неудивительно, что я мертвецки спал, проведя две ночи без сна, верхом на коне, да притом еще промокши до костей».
Все это так, а все-таки я не сделал бы [133] вас начальником банды. Проспали бы ее. Отдохнули ли, по крайней мере, как следует?
«О да! сон совсем освежил меня. Теперь, пожалуй, и опять в такой же путь».
Куда же вы теперь едете?
Нужно мне видеться в деревне N. с ксендзом, к которому имею поручение, отвечал я. В сущности никакого ксендза я там не знал, знал только одного корчмаря-еврея, служившего нам шпионом. Я назвал деревню N. потому, что, в случае нужды, через этого еврея мог снестись с одним из наших отрядов.
С Богом, с Богом, проговорил Ор... Поезжайте, если нужно. Я вам дам надежных проводников. На москалей не выведут. Но прежде напьемся вместе чаю...
Я поблагодарил его за внимание, говоря, что навсегда сохраню воспоминание о времени, проведенном у него в банде.
В ту же минуту в палатку вошел вооруженный с ног до головы повстанец и подал Ор... пакет. Прочитав его, он нахмурил брови. Как видно было, его извещали о чем-то неприятном. Но он тотчас же овладел собою.
Попросить ко мне сейчас адъютанта, да подать сюда чаю, сказал он. Повстанец вышел.
Плохо дело, проговорил Ор..., плохо. Но о содержании пакета ни слова.
Вошел адъютант. [134]
Быть готовым сняться с лагеря по первому приказанию, сказал он.
Получив приказание, адъютант вышел.
Сюда идет русский отряд, но впрочем, небольшой, проговорил Ор...
Нам подали чай. Выпив стакан, я просил радушного своего хозяина отправить меня скорее.
Не смею вас держать. Впрочем, все уже готово. Лошадь ваша у палатки; провожатые сейчас явятся. Дай Бог встретиться нам при лучших обстоятельствах, а теперь кланяйтесь К..., если увидите его. Будьте осторожны в дороге, а меня извините, что проводить вас не могу, говорил Ор..., пожимая мне руку.
Простившись с ним, я вышел из палатки и нашел лошадь свою уже совершенно оседланною и замундштученною. Вскоре явились четверо повстанцев, назначенных ко мне в конвой.
Мы поехали. Кругом необыкновенная тишина, никого не видно; только у опушки кое-где блеснет солнце на оружии ратника.
«Где же все люди?» спросил я своих провожатых.
На ученье, было мне ответом.
«Где же производится ученье?»
Один из повстанцев указал на гущу леса, говоря, что за нею находится точно такая же поляна. Там-то и производится ученье.
«А велика банда ваша?» [135]
Да кто же ее знает; говорят, что около тысячи человек.
Ну, думаю, попал на откровенных. Это не то, что Ор.., от которого и слова лишнего не добьешься.
«А знаете вы деревню N?»
Как не знать, отвечали мне.
Мы ехали совершенно незнакомою для меня дорогою. В лесу мы проехали мимо пикета и в опушке через аванпостную цепь банды.
В провожатых своих я совершенно ошибся. Дорогою, кроме односложных ответов да и нет, я ничего не мог добиться.
Подъезжая к деревне N, при выезде из лесу, они остановились, говоря, что далее им ехать не приказано.
Несмотря на мои просьбы доехать со мною до шинка, где я угощу их вином, они решительно отказались следовать за мною. Простившись, они воротились назад.
В шинке корчмарь-еврей, узнав меня, сообщил, что в соседней деревне находится наш отряд, под начальством войскового старшины П. Хорошо зная начальника отряда, я отправился к нему и рассказал обо всем. Немедленно отряд двинулся для отыскания банды Ор.., но уже не застал ее на прежнем месте. Преследуя, он настиг банду за местечком Серпц, где разбил ее наголову и захватил самого Ор... в плен. [136]