Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге
(Соч. 1790, переп. 1801 г.)
Пребывание в Кенигсберге
Письмо 61-е
Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих письмах о том, что происходило со мною во время пребывания моего в Кенигсберге, остановился я на том, как я жил при тамошней каморе и упражнялся в письменных делах. Теперь, продолжая повествование сие далее, скажу, что колико жизнь сия была мне сначала трудновата и скучна, толико сделалась потом приятна и весела. Вышеупомянутым образом и до обеда, и после обеда в камору ходить, и беспрестанно писать принужден я был только сначала и не более двух недель; ибо в сие время надлежало мне вносить в книгу все приходы и расходы, бывшие с начала вступления нашего в Пруссию до моего определения в камору; но как я сию трудную работу совершил, то письма мне было гораздо меньше, и наконец сделалось столь мало, что мне в целый день не доставалось написать по странице; следовательно, небольшую сию работу мог я в полчаса оканчивать, и мне не только уже не было нужды ходить после обеда в камору, но я и по утрам иногда совсем дела не имел, и мог, с дозволения старичка моего, советника, отлучаться, а иногда и целый день оставаться дома.
Сие обстоятельство, доставлявшее мне более досуга и свободного времени, было мне, сколько с одной стороны приятно тем, что я множайшее время мог посвящать на собственные мои упражнения и жить по своему произволу, не заботясь ни о чем и не опасаясь, чтоб послали меня куда в команду или в караул, столько, с другой, предосудительно и вредно тем, что нечувствительно начало опять сближать с прежними моими друзьями и знакомцами. Все они завидовали моей спокойной и праздной почти жизни, и многие не преминули начать опять меня почасту навещать, как скоро узнали, что я получил более свободного времени и послеобеднишние часы провождаю дома. Таковые посещения их были мне хотя и непротивны, но вредны тем, что, в соответствие оным, должен был и я иногда ходить к оным и терять время в упражнениях совсем пустых и нимало склонностям моим несоответствующих. Они занимались наиболее либо игрою в карты, либо в разговорах не только ничего незначащих, но иногда прямо соблазнительных и негодных, а во всем в том не находил я вкуса, но принужден был только смотреть и слушать. Из всех их не было ни одного, который бы имел сколько-нибудь склонности подобные моим, и с которым мог бы я с удовольствием заниматься в разговорах о делах мне более увеселение приносящих. Но и самые те, которые были сколько-нибудь других получше и поумнее, в немногие недели пребывания своего в сем городе так совсем развратились, что непохожи уже были сами на себя и не можно было уже от них ни одного почти степенного слова и порядочного разговора слышать. Совсем тем, по необходимости, должен я был иметь с ними частые свидания, и когда не брать во всех их делах и упражнениях действительного соучастия, так по крайней мере с ними обходиться и нередко вместе препровождать время, а особливо в гуляньях.
Все сие подвергало меня опять великой опасности, чтоб мало-помалу не заразиться таким же ядом распутства, каким все они заражены были.
Но никогда я столь в великой опасности от них не был, как во время бывшей около сего времени в Кенигсберге превеликой ярмонки. Ярмонка сия бывает тут однажды в году, и, начавшись недели за две до Петрова дня, продолжается до самого оного, и как съезд на оную бывает не только из всей Пруссии, но из всего королевства Польского, то стечение народа было тогда преужасное: весь город находился в движении и все знатнейшие улицы кипели обоего пола народом. Для меня, невидавшего еще никогда таких больших ярмонок, было зрелище сие колико ново и удивительно, толико-ж и приятно. Паче всего обращали внимание мое на себя польские жиды, которых съезжается на ярмонку сию до нескольких тысяч. Странное их, черное и по борту испещренное одеяние, смешные их скуфейки и весь образ их имел в себе столь много странного и необыкновенного, что мы не могли довольно на них насмотреться. А как, и сверх того, ходило по улицам множество и других разных народов, в различных одеждах и нарядах, то представлялись всякой день глазам новые и до того невиданные предметы. В особливости же наполнена была преужасным множеством народа вся заречная часть города, носящая на себе имя Габерберга. Тут одна длинная и широкая улица вмещала в себя оного до нескольких тысяч, потому что она была главным центром всей ярмонки, и на ней не только производилась наиглавнейшая торговля, но и все обыкновенные в немецких землях ярмоночные увеселения.
К сим в особливости принадлежал народный театр, сделанный посреди улицы и совсем открытый; однако не думайте, чтоб театр сей составлял какую важность. Нет, любезный приятель, сии ярмоночные театры не имеют почти и тени театров, а носят только одно звание оных. На сделанном из досок на нескольких козлах и аршина на три от земли возвышенном помосте устанавливаются с боков и с задней стороны кое-как размазанные кулисы, из-за которых выходит одетый в пестрое платье усастый гарлекин и, при вспоможении человек двух или трех комедиантов или комедианток, старается разными своими кривляньями, коверканьями, глупыми и грубыми шутками и враньем, составляющим сущий вздор, смешить и увеселять глупую чернь, смотрящ[ую] на него с разинутыми ртами и удивлением.
Не бывает тут никакого порядка и никакой связи в представлениях, а все действия и вранье сих представляющих лиц было столь нелепо и несвязно, что без чувствования некоего отвращения на них смотреть, и вздор, говоренный ими, слушать было не можно, а надлежало быть разве столь же глупу, каков был глуп народ, буде хотеть зрелищем сим увеселяться. Несмотря на то, театр сей окружен был всегда бесчисленным множеством зрителей, и весьма многие из них изъявляли превеликое удовольствие. А сего уже и довольно было для комедиантов, имеющих обыкновенно притом свои особливые виды. Ибо надобно знать, что люди, увеселяющие сим образом народ своими глупыми комедиями, не получают от онаго себе за то никакой заплаты, а употребляются к тому из найма содержителем театра, который обыкновенно бывает так-называемый марк-шрейер (торговый крикун), или продаватель обманных лекарств, и средство сие употребляет единственно для привлечения народа к своему театру, как к месту, с которого он продавал свои лекарства.
К сей продаже приступал он несколько раз в день, и всякий раз после сыграния комедиантами какой-нибудь штучки. Не успеет она окончиться, как выступает он на театр со своими ларчиками и аптечками, и начинает, вынимая из оных каждое лекарство поодиначке, показывать народу и с превеликим криком рассказывать и выхвалять удивительные его действия и силы. Смешно было всякий раз смотреть на сии действия и на усерднейшие старания его обманывать народ, и уверять каждого о мнимой достоверности его лекарств; а того смешнее, что народ и давал себя обманывать и покупал у него оные с превеликою охотою. Не успеет он показать какое лекарство, разсказать о его силах и действиях и объявить оному цену, как в тот же миг полетят к нему из народа множество платков, бросаемых к нему от желающих оное купить с завязанным в них толиким числом денег, какое было от него объявлено. И тогда начнет он, при вспоможении двух или трех мальчиков, обирать сии деньги, и завязывая в те платки лекарства, подавать оные с театра их хозяевам. По удовольствовании всех одним лекарством, вынимает он другое, а потом и третье, и так продолжает со всеми и препровождает в том несколько часов времени, и до тех пор, покуда толпа народа еще велика. А как скоро народ поразойдется, тогда он уходит за кулисы, а на место его выходят опять комедианты и начнут сзывать опять народ для слушания и смотрения новой комедии, и как довольно оного соберется, то начинается опять комедия и опять после ей расхваливание и продажа лекарств.
Способ сей выманивания у глупого народа деньги показался нам по необыкновенности весьма странным и удивительным; однако обманщик сей не только не оставался никогда в накладе, но выманивал от народа премножество денег, хотя в самом деле все лекарства его состояли из сущих безделиц и ничего нестоющих вещей, как например, порошков, пилюль, пластырьков, корешков и других тому подобных вещиц, которые все далеко таких действий не производили, какия им проповедуемы бывали.
Впрочем, как на ярмонку сию съезжалось из разных немецких и лучших городов множество купцов с разными товарами, и оные действительно можно было дешевле доставать купить, нежели в другое время, то от того действительно весь город сей был в движении, и не оставалось дома, из которого-б жители обоего пола, а особливо в красные и хорошие дни, не выезжали и не выходили на ярмонку, и когда не для покупания, так для смотрения и гуляния по оной. Одним словом, все помянутые обе недели, в которые продолжалась сия ярмонка, можно было почитать беспрерывным для сего города торжеством и праздником, и в красные дни можно было всех жителей видеть на улицах в наилучшем их убранстве и одеждах.
Все сии обстоятельства, а особливо последнее, и побуждало всех наших господ офицеров посещать ярмонку сию ежедневно. Мы и хаживали на оную всякий день, собираясь толпами и компаниями, и препровождали большую часть времени своего в разгуливании по оной и по всему городу, и делали сие не столько для покупания товаров, как для смотрения на народ и на всех жителей Кенигсберга и узнавания оных. Многие из нашей братьи, а особливо проворнейшие из прочих, дожидались случая сего уже давно с нетерпеливостью, как такого, при котором удобнее можно было им спознакомиться с теми из жителей кенигсбергских, с которыми желали они в особливости свести знакомство и получить вход в такие дома, в которых находили они что-нибудь для себя привлекательное; и некоторым из сих и удавалось достигать до искомаго ими. Другие, напротив того, искали случаев к сведению вновь знакомства с приезжими из Польши, а особливо с тамошними дворянками, и употребляли разные хитрости и обманы к обольщению оных. Иные с такими-ж мыслями шатались всюду и искали себе знакомиц из молодых тутошних жительниц; у множайших же на уме были одне только игры, мотовство и самое распутство, а иные делали того хуже. Они упражнялись в разных забиячествах и непростительных шалостях, а иногда и самых непотребствах. Словом, ярмонка сия была для всех прямо соблазнительным временем, и было-б слишком пространно, еслиб хотеть описывать мне все то, что тогда офицеры наши делали и предпринимали, и к каким шалостям и беспутствам ярмонка сия многим подала повод.
Теперь вообразите себе, любезный приятель, какой опасности подвержен был тогда я, живучи посреди такого общества и принужден будучи всякой день бывать с такими людьми вместе и совокупно с ними повсюду ходить по всему городу и делать им компанию: ибо при таковом всеобщем движении народа и по бывшей тогда наипрекраснейшей погоде не можно было никак усидеть одному дома; да хотя бы я и хотел, так товарищи мои меня до того никак не допускали и, заходя ко мне, неволею вытаскивали. И истинно не знаю, что-б со мною и было, и как бы мне сохраняться от всех зол и соблазнов, которым я мог подвержен быть при сем случае, еслиб продолжилось сие так долго? Единое средство, употребляемое мною к спасению моему, было только то, что я удалялся, сколько мог, от ватаг самых негоднейших из нашей братьи, а прилеплялся наиболее к таким, которые были сколько-нибудь прочих постепеннее. Однако, как и сии не совсем от яда тогдашних распутств освобождены были, то никак бы мне не можно было уцелеть и от повреждения сохраниться, еслиб паки не помог мне особливый и всего меньше мною ожидаемый случай, и невидимая рука Господня не отвлекла меня паки силою от бездны, по краю которой я тогда бродил и шатался. Ибо случилось же так, что в самое то время, когда проклятая ярмонка сия была в наивеличайшем своем движении; когда товарищи мои к гулянию с собою так меня приучили, что я уже охотно с ними начинал ходить и приглашениям их последовать, и когда некоторые из них, как я после узнал, составили против меня тайный скоп и заговор, приготовив для меня сущую пасть и такой соблазн, от котораго было-б мне весьма трудно освободиться, пришли нарочно за мною, чтоб меня подозвав вести с собою, власно, как невинную жертву на погубление — в самое то время, когда я, ничего о том не зная, не только иттить с ними соглашался, но уже с крыльца квартиры своей сошел... прибежал ко мне, почти без души, нарочный от командира моего, бригадира моего Нумерса с повелением, чтоб я не шел, а бежал тотчас к нему, и не медлил бы ни единой минуты дома, ибо-де есть до меня крайняя надобность.
Я удивился и не знал, что думать о сем нечаянном и столь поспешном призыве. Дело сие было совсем для меня необыкновенное. До того не случалось еще ни однажды, чтоб командир сей присылал за мною и на что-нибудь спрашивал, и я имел столь мало до него дела, что иногда в целую неделю не случалось мне с ним не только говорить, но его и видеть. «Уже не просьба ли какая от кого на меня? думал я сам в себе: — и не к ответу ли какому меня спрашивают?» Известно было мне, что нередко такие жалобы приносимы были начальникам на офицеров полку нашего, а особливо на тех, кои склоннее были прочих к буянствам и всякого рода шалостям, и что некоторые за то наказываемы были. К вящему усугублению смятения моего, вспомнилось мне, что одна таковая шайка оных, в самый предследующий пред тем день, произвела на ярмонке буянством своим превеликий шум и смятение и что мне нечаянным образом при том быть случилось, и я знал, что на них просить тогда собирались. «Ах, думал я: — уже не на сих ли друзей просьба, и не замешали ль просители и меня в свое дело?..»
Сердце у меня затрепетало при напоминании сего происшествия, и вся кровь во мне взволновалась. Я хотя никак не замешан был в сие дело, но, случившись нечаянно при том, старался еще их унимать и уговаривать; но дело само по себе было очень дурно и скверно. Некоторым из наших молодцов, самых беспутнейших офицеров, случилось увидеть целую компанию молодых девушек, гулявших по ярмонке. Они, прельстясь красотою оных, подольнули к ним как смола и старались нахальнейшим образом с ними познакомиться. Сперва подступили они к ним с разными ласками, учтивствами и приветствиями, и как сие им удалось, то некоторые из них, бывшие к несчастию тогда несколько подгулявшими, поступили далее и стали предпринимать уже с ними некоторые оскорбительные вольности и между прочим подзывать их в гости, на квартиру одного из них, подле самого того места бывшую, и один даже до того позабылся, что восхотел одну из них насильно поцеловать. Девушкам сие не полюбилось, все они были не самаго подлого состояния, но, как думать надобно, дочери средственного состояния тамошних мещан, и не на такую руку, чтоб могли желаниям господ сих соответствовать. Оне тотчас начали кричать и звать к себе своих матерей и родных, покупавших тогда товары в другой лавке, и жаловаться им на делаемое оным оскорбление. Сии вступились за них, и один мужчина начал им выговаривать. Господам нашим показалось сие досадно. Они соответствовали ему грубостями и презрением. Тот случился также быть неуступчивым. Он отвечал им тем же. Они начали браниться, и сие произвело между ними ссору и такой шум и крик, что сбежалось к месту сему множество народа. Мне случилось в самое то время иттить с одним из приятелей моих, по самой сей улице и увидеть сию превеликую кучу народа и услышать крик сей. Из единого любопытства, восхотели мы подойтить поближе и узнать тому причину. Но как удивились мы, увидев целую шайку наших офицеров, шумящих и бранящихся с пруссаками, и одного даже до того разъярившегося, что он ударил одного из них в рожу и схватя за волосы, хотел таскать и бить палкою. Мы бросились оба и недопустив его до сего глупого предприятия, старались развести ссору; нам сие и удалось, хотя не без труда, исполнить. Ибо что касается до наших, то сих мы скоро уговорили перестать дурачиться; но не таково легко было успокоить раздосадованных пруссаков, а особливо разъярившегося родственника обиженных. И единое знание мое немецкого языка помогло мне уговорить сего немца, и взвалить всю вину сего происшествия на то обстоятельство, что обидевший его родственниц и самого его офицер был подгулявший и не в полном тогда уме и разуме. Сим прекратилась тогда сия ссора: однако немец сей пошел, угрожая не оставить этого дела втуне, а употребить, где надлежит, просьбу.
Сие досадное происшествие пришло мне тогда на память, и я не сомневался почти, что сей немец произвел просьбу, и догадывался, что конечно, уже те офицеры сысканы и меня спрашивают для свидетельства и объяснения всего происходившего. Я расспрашивал у присланного унтер-офицера: не знает ли он, зачем меня призывают, и нет ли от кого какой просьбы и жалобы? «Не знаю, ответствовал он: — толькое людей у губернатора много, и мужчин и женщин, и многие из немцев подавали ему бумаги». — Как? у губернатора? спросил я удивившись: — разве ты от губернатора послан? — «Нет! говорил он: — но я у губернатора в ординарцах, а послал меня господин бригадир Нумерс. Они вышли от губернатора с обер-комендантом и плац-майором и приказали мне бежать скорее к вам и сказать, чтоб вы изволили тотчас приттить к ним в замок».
Сие привело меня еще в пущее смущение. Я не сомневался уже, что послано за мною по приказанию губернатора, и не понимал, какая-б нужда была до меня губернатору, которого мы еще и не видали, потому что он накануне того дня только приехал. Все товарищи мои также тому дивились и не знали, что думать. Но как медлить мне было не можно, а надлежало иттить, то распрощались они со мною, изъявляя сожаление свое о том, что не будут они иметь меня в тот день с собою, и что я не буду иметь соучастия в том увеселении, которое они приготовили. Я не знал тогда, что слова сии значили, и не о том тогда думал, чтоб расспрашивать их о чем; но после узнал, что имели они самое гнуснейшее намерение и что меня сим нечаянным оторванием от их шайки, сама пекущаяся о благе моем, судьба похотела спасти от превеликого соблазна и искушения.
Но по отходе их, не стал я медлить, но узнав, что мне надобно иттить в квартиру самого губернатора, спешил только надеть скорей иной мундир, и поправив волосы, пустился в путь свой, имея сердце свое далеко не на своем месте и углубившись в различные размышления, так что не видал почти дороги, по которой шел.
Что было всему тому причиною и зачем меня призывали, о том услышите вы, любезный приятель, впредь; а теперь дозвольте мне, на сем остановившись, письмо мое кончить и сказать вам, что я есмь ваш и прочее.
Приезд Корфа
Письмо 62-е
Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что шел с поспешностью к призывающему меня бригадиру Нумерсу в самый тот замок, куда я до того всякий день хаживал. Но никогда не отправлял я се о пути со столь беспокойным духом, как в сей раз! Очевидная почти достоверность, что спрашивают меня по приказанию самого губернатора и, может быть, к самому ему, и слух, носившийся о сем незнакомом еще нам губернаторе, что он был человек весьма горячего и вспыльчивого нрава, а притом природой немчин, приводил меня в великое смущение. Известно было, что все немцы были особливыми защитниками всех своих единоверцев, и неизвестность, не таков же ли и сей, каков был ревельский господин Ливен, который пришел мне тогда в память, расстроивала еще пуще мои мысли и наводила опасение, чтоб мне при сем случае в чужом пиру не претерпеть похмелья и за шалости других не понести на себе какого слова и нарекания, или, по крайней мере, не подать губернатору при первом случае худого о себе мнения. Я готовился уже заблаговременно к возможнейшим себя оправданиям и вымышлял речи и слова, которые бы мне говорить перед губернатором, если дойдет до того, что он меня о том спрашивать или гнев свой изъявлять станет, и приближался к замку с трепещущим сердцем.
Теперь, остановись на минуту, расскажу вам, любезный приятель, несколько более о сем губернаторе, о котором я не имел еще случая с вами говорить. Он был один из тогдашних наших придворных вельможей, назывался барон Николай Андреевич Корф и чином хотя не выше генерал-поручика, но при дворе в нарочитом уважении и милости у самой тогда царствовавшей императрицы. Сию милость приобрели ему не собственные его достоинства, которые были весьма и весьма умеренны, но то обстоятельство, что он женат был до того на госпоже Скавронской, находившейся по причине некоторого родства в особенной милости у императрицы. По ней получил он и чины и богатство, и по ней был он и в сие время еще в знати и в уважении, хотя жена его и умерла уже за несколько до того лет. Ибо как другая ее сестра, а его свояченица, была за тогдашним великим канцлером графом Михаилом Ларионовичем Воронцовым, и сей вельможа был в великой силе, то поддерживал он и сего своего свояка и доставил ему сие губернаторское место, которое было тогда весьма знаменито, ибо с должностью сей сопряжено было управление всем королевством Прусским, хотя, впрочем, был он к тому не слишком способен и дарования его были столь незнамениты, что он хотя всю свою жизнь в России препроводил и до старости дожил, но не умел и тогда еще не только писать по-русски, но ниже подписывать свое имя, а подписывал оное всегда по-немецки. Из сего одного можно уже сделать заключение и о прочем.
Но как бы то ни было, но он избран и определен был для управления сим важным постом, который равнялся с вицеройским местом, и приехал к нам в Кенигсберг с превеликой помпой и многочисленной свитой. Все городские начальники и лучшие люди встречали его торжественно и препроводили в замок, как место, назначенное ему для жилища. Тут расположился он в самых тех покоях, где живали в прежние времена самые герцоги и владетели прусские, и с самого приезда своего начал жить и вести себя с такой пышностью и великолепием, что с того времени весь Кенигсберг власно как оживотворялся, и пошло в нем все другое. Но сего о нем теперь довольно; вперед услышите вы от меня более, а теперь возвращусь к продолжению повествования о себе.
К сему-то пышному и знаменитому вельможе готовился я тогда предстать, не ведая нимало, зачем и за каким делом. Признаюсь, что, наслышавшись о его характере, с трепетом приближался я тогда к замку. Но, о, сколь сильно обманывался я тогда в своих мыслях! Мне не страшиться, а радоваться надлежало б, если б я мог тогда предвидеть, какие последствия произойдут со временем от тогдашнего меня туда призыва и что воспоследует со мной после. Ныне благословляю я тот час, в который учинена была тогда за мной посылка, но тогда не только мне, но никакому смертному нельзя было того предвидеть.
Не успел я прийти к замку, как посланный за мной дожидался уже меня у ворот и, подхватив, провел меня по лестницам тотчас в передние комнаты губернаторские. Я нашел их наполненные множеством всякого народа: было тут множество наших военнослужащих, было множество и городских всякого рода жителей и, между прочим, таких, о которых я мог заключить, что они были просители. Я искал глазами моими, не увижу ли того немца, о котором я наиболее сомневался, и один показался мне на него похожим. «Так! — возопил я втайне сам к себе. — Это он, проклятый! и от него, конечно, все сии беды горят!» Но не успел еще я слов сих в уме своем выговорить, как растворились из внутренних покоев двери и показался сам его превосходительство в голубой своей кавалерии и в звездах. Он шествовал в провожании множества знатных особ через сей покой для осматривания других комнат сего замка. Как мне не случилось еще до того времени сего знаменитого вельможу видеть, то с трепещущим сердцем устремил я на него свои взоры и, к удивлению моему, нашел его совсем не таким, каким воображал я его себе, не видавши. Вместо суровости и зверства на лице его представлялись мне только черты, изображающие нечто меланхолическое. Он был уже немолодых лет, высокого роста, собой очень бел и расположения лица особливого: не видно было в нем ни отменного приятства, ни жестокости; не было ничего пленяющего и не было ничего отвратительного.
Все сие успокоило меня несколько, но я не успел еще собраться с духом, как усмотрел меня командир мой, бригадир Нумерс. «Ах, вот и ты здесь! — сказал он и тотчас, отвернувшись, подступил к господину Корфу. — Вот тот офицер, — сказал ему, — о котором я вашему высокопревосходительству докладывал». Его превосходительство тотчас на меня оглянулся, и окинув меня с головы до ног глазами, рассудил не только от шествия остановиться, но, подступив шага два ко мне ближе, с особенной благоприятностью начал со мной говорить. «Я слышал, мой друг, — сказал он мне, — что ты умеешь говорить по-немецки и хорошо пишешь, и господин бригадир Нумерс рекомендует мне вас, что вы хорошего поведения». Я учинил ему пренизкий поклон и не успел еще ничего сказать в ответ, как подхватил господин Нумерс его речь и начал вновь уверять его о моих способностях и прилежности. Старичок, полковник мой, случившийся на сей раз тут же, вмешался также в речь и уверил генерала по-немецки, что я наилучший офицер в его полку, что отец мой был его предместник{55} и что весь полк не может ничего сказать обо мне, кроме хорошего. «Так, — присовокупил к сему мой капитан Гневушев, случившийся тут же, — он моей роты, и я могу, со своей стороны, засвидетельствовать, что он всякой похвалы достоин, и сие могут сказать все полку нашего офицеры».
Таковая общая от всех рекомендация и внимательное смотрение на меня генерала обратила глаза всей многочисленной свиты, идущей за господином Корфом. С меня свалилась тогда как превеликая гора, и я стоял почти вне себя от радости и удовольствия, слышав толь многие и от всех себе похвалы и такие рекомендации, каких я всего меньше ожидал. Со всем тем не знал я, к чему все сие клонилось и что б такое собственно значило. Но, как по крайней мере, мог я тогда ясно видеть, что призван был я не затем, зачем я думал, а для чего-нибудь другого, то, ободрившись гораздо, мог уже смелее и со спокойнейшим духом отвечать на дальнейшие вопросы его превосходительства. «Это очень хорошо, — сказал он, — для молодого офицера похвально и лестно заслужить себе такую честь, но, пожалуй, скажи ты мне, мой друг, можешь ли ты переводить с немецкого на русский?» — «Могу, ваше превосходительство! — сказал я. — Но не весьма хорошо, и в переводах упражнялся мало!» — «Ах нет, ваше превосходительство, — подхватил мой капитан, — он переводит изряднехонько, и мне случилось читать его переводы». — «Так хорошо ж, батюшка! — сказал тогда генерал. — Останьтесь вы здесь и потрудитесь перевести мне несколько бумаг». Потом, обратясь к одному из своих советников, шедших за ним, приказал отдать мне некоторые бумаги и отвести мне место, где б над тем трудиться, а сам пошел со свитой своей далее.
Неожидаемое такое явление смутило меня и удивило. Я всего меньше думал и ожидал, чтоб я за сим только был призван и чтоб мне тотчас уже вступать принуждено было и в работу. Но смущение мое еще более увеличилось, как упомянутый советник, подхватив меня в тот же миг за руку, повел через многие покои и, приведя наконец в одну отдаленнейшую и превеликую комнату, посадил за стол и, вынеся из другой чернильницу и бумаги, вытащил целый пук бумаг из кармана и учтивым образом мне предложил, чтоб я над ними испытал свои силы и способности и постарался б сколько можно поскорее перевести оные, и потом, оставив меня одного, ушел прочь.
«Вот тебе на! — сказал я сам в себе, провожая глазами отходящего советника. — Ни думано ни гадано попался молодец, как мышь в западню, и вместо того, что другие теперь гуляют и веселятся, изволь-ка посидеть и потрудиться. Но хорошо! посмотрим-ка, что такое переводить?..» Тогда начал я пересматривать и перебирать оставленные бумаги и, увидев, что их было более десяти, воскликнул: «Э! э! э! какая их тьма! их и в трое суток не переведешь!.. Я покорно благодарствую!..»
Сим образом восклицал я, не зная еще содержания оных; но как начал я далее рассматривать и читать, то неудовольствие мое еще более увеличилось. Я увидел, что были это все прошения, поданные губернатору от людей разного состояния из кенигсбергских жителей и все писанные таким странным, темным, бестолковым и нескладным слогом, какого мне еще никогда читать не случалось и который заставил бы наилучшего переводчика потеть над собой; а что меня еще более поразило, то многие из них писаны были прямо глупым и бестолковым их канцелярским слогом и наполнены множеством латинских слов и таких терминов, каких мне никогда и слыхать не случалось. Словом, многие из них были таковы, что мне и в голову совсем не лезли, и я не понимал и десятой доли из того, что в них было написано. «И! и! и! — возопил я тогда, качая головой.— Да что мне будет делать с ними и как переводить? Ну, прямо сказать, хорош я теперь гусь! и нелегкая ли самая догадала меня сказать, что я переводить умею. Ну, что теперь изволишь делать! хоть не рад, а будь готов и принимайся за перо».
Словом, обстоятельство сие меня так смутило, и перевод бумаг сих показался мне столь трудным, что у меня сердце начало так же биться от сего, как билось прежде от опасения, и я не рад уже был всем слышанным за несколько минут до того себе похвалам и всему знанию своему немецкого языка. Несколько минут не знал я, что делать. Но как дело было уже сделано и возвратить того было уже нельзя, то, вздохнув и погоревав, выбрал одну, которая была поменьше и которой слог казался мне полегче и вразумительнее, принялся я за перо и начал переводить.
Но не успел я несколько строк написать, как трудность перевода стала казаться мне от часу более, и я прямо начинал чувствовать всю тягость сего дела. По необыкновенности моей к переводам такового рода встречались мне на всякой почти строке новые затруднения и такие места, которые мне никак не лезли в голову и кои я не знал, как перевести по-русски. Помучившись несколько минут над одной и придя в совершенный тупик, бросил я сию и взял другую бумагу в надежде, не лучше ли и не легче ли та будет, но небольшой опыт доказал мне, что перевод сей был еще труднее первой; я подхватил третью, но сия ничем не была лучше прежних, но еще труднее. «Господи помилуй! — восклицал я. — Что за черти все это писали, и найду ли я хоть одну потолковитее». Наконец, попалась мне одна сколько-нибудь других повразумительнее, и я хотя с трудом и не скоро, однако перевел.
В самое то время вошел ко мне прежде упомянутый советник посмотреть, что я делаю. «Что, батюшка, — говорил он мне, — идет ли ваше дело на лад?» — «Что, сударь!.. — отвечал я ему. — Дело мое худо клеится! Никогда еще мне не случалось переводить писаний такого рода, и весьма много в них совсем для меня непонятного, а особенно есть во многих слова и целые речи на латинском языке, которых, по неумению этого языка, я вовсе не разумею». — «О, батюшка! — сказал он. — Как-нибудь бы! а что касается до слов латинских и таких, которых вы не разумеете, то можете меня спрашивать. Я не поставлю за труд вам растолковать. Между тем, однако, перевели ль вы что-нибудь?» — «Вот перевел одну», — сказал я ему, подавая. Он прочел мой перевод и казался быть им довольным. «Это довольно уж изрядно!» — сказал он и, взяв и перевод и подлинник, пошел от меня. Через несколько минут возвратился он обратно и сказал мне, что его превосходительство приказал мне объявить свое благоволение и притом сказать, чтоб я теперь шел на свою квартиру, а в последующий день поутру приходил бы опять туда и продолжал свою работу.
Вести сии были для меня не весьма приятны. «Волен бог, — думал я сам себе, — и со всем благоволением его высокопревосходительства и со всеми вашими похвалами, а я охотнее бы хотел не иметь с вами дела и остаться дома жить по-прежнему».
Итак, в превеликом огорчении и в досаде и на губернатора, и на всех, и на самого себя пошел я в свою квартиру и прогоревал весь достальной вечер о том, что со мной случилось. Но как пособить себе было нечем, то поутру на другой день нехотя потащился я опять в замок и в прежние герцогские чертоги, но которые, несмотря на все древнее свое великолепие, показались мне тогда сущей тюрьмой, ибо досада моя на проклятые и бестолковые бумаги была так велика, что не прельщала меня ни древняя архитектура, ни тканые исторические обои, коими обита была та пространная храмина, в которой в сущем уединении препроводил я часа два накануне того дня в головоломной работе: но я проклинал все на свете и не хотел удостоивать их и взором своим.
Придя туда, к удивлению моему, увидел я всю сию комнату, наполненную уже множеством людей. Было в ней поставлено уже несколько столов, и сидели за ними разные канцелярские служители и писали. Я легко мог догадаться, что комнаты сии ассигнованы для канцелярии губернаторской, и догадка моя была справедлива. Господин Корф привез с собой всех нужных чиновников для основания в Кенигсберге российской губернской канцелярии. Были с ним два советника, два секретаря, протоколист и несколько человек приказных служителей, как-то: канцеляристов, подканцеляристов и копиистов, одним словом, канцелярия полная, и она-то помещена была, на первый случай, в сих комнатах, и та, где я накануне того дня писал, сделана подьяческой, а другая, побочная, судейской, и там заседали советники и секретари с протоколистом.
Не успел я прийти, как упомянутый советник, который один только из всех их был родом немец, вывел ко мне из судейской первого секретаря и со следующими словами меня ему с рук на руки отдал: «Вот вам, Тимофей Иванович, человек, которого одного вам недоставало».
Секретарь сей показался мне набитым наиглупейшей подьяческою спесью. Вместо того чтоб со мной обласкаться или меня приветствовать, не хотел почти он удостоить меня и своим взором, но с некоторой грубостью и презрением ответствовал советнику: «Да в состоянии ли он это дело делать?» — «Понавыкнет! — сказал господин Бауман, ибо так назывался сей советник. — А до того времени уже мы ему как-нибудь пособлять станем». — «То дело иное!» — ответствовал секретарь, усмехнувшись и взглянув на меня власно как с некаким презрением, пошел в судейскую.
Такой прием на первой встрече был мне весьма неприятен. «Что за черт это? — думал я сам в себе. — Сам генерал так гордо со мной не обходился, как этот горделивец». — Но не успел я сего подумать, как вышел он опять и вынес ко мне не только прежние, но несколько еще новых бумаг и, швырнув почти мимоходом ко мне на стол, сказал: «Изволь-ко! изволь-ко вот все это перевесть — посмотрим-ко твоего уменья!»
Досадна мне была такая грубость; и сколько я в таких случаях ни был терпелив, однако не мог тогда перенести сего со спокойным духом и утерпеть, чтоб ему не сказать: «Каково, сударь, умеется, так и переведу; а если будет неугодно, так прошу того на мне не взыскивать. Я никогда переводчиком не бывал и охотой к сему делу не набивался, а меня неволей сюда призвали, я не искал того».
Слова сии сказаны были весьма кстати и произвели свое действие, ибо, сколько казалось мне, то с того времени стал он обходиться со мной повежливее или, по крайней мере, далеко не таково грубо, как сначала.
Но хотя я господина сего сим образом и отбоярил, однако дела своего тем не исправил, ибо переводить все-таки было надобно и переводить много. Итак, принялся я за свою скучную работу и хотел ее власно как назло сему умнице секретарю произвести сколько можно лучше в действие, дабы приобрести через то похвалу от советников. Но я истинно не знаю, удалось ли-б мне учинить по желанию, если б нечаянный случай не сделал мне в том неожидаемым образом великого вспомоществования.
Не успел я, сидя один и за особым столом, начать свою работу, как вошел в нашу комнату один прусский обер-секретарь из канцелярии главного их правительства в провожании двух немецких канцелярских служителей. Сему обер-секретарю велено было иметь в некоторые часы заседание вместе с нашими советниками и сноситься по делам своей канцелярии с нашей; и как вся часть дел, относящаяся до внутреннего управления королевством Прусским, должна была производиться им и упомянутым нашим советником Бауманом на немецком языке, и обоим им было всегда множество письма, то для переписывания их бумаг и приведены были упомянутые два немца и приобщены к нашей канцелярии, а, по особенному моему счастью, так случилось, посажены они были за один стол со мной.
Не могу довольно изобразить, как обрадовался я, получив себе сих двух товарищей. Оба они были люди изрядные, и как скоро они приметили, что я перевожу с немецких писем, то за первый себе долг сочли со мной на немецком языке наивежливейшим образом обласкаться и свести со мной первое знакомство. Обстоятельство, что они не умели ни одного слова по-русски, а из всех наших канцелярских служителей никто, кроме меня, не умел говорить по-немецки, побудило их к тому еще более. Они, будучи тут, как в лесу, между незнакомыми и их неразумеющими людьми, рады были неведомо как, что нашли человека, с которым могли они разговаривать, а я не меньше радовался их сообществу, но радость моя проистекала от другой причины. Я не сомневался, что тот проклятый канцелярский немецкий слог, который мне всего более в переводах досаждал и для меня был вовсе невразумителен, им, как канцелярским служителям, должен быть известен, и я положил воспользоваться их знанием и просить их, чтоб они мне значение некоторых выражений и слов растолковали. Я и не обманулся в моем мнении и ожидании. Не успел я, к ним равномерно приласкавшись, с ними ознакомиться и им нужду мою изъявить, как с превеликой охотой согласились они мне всякое сомнительное слово, а особенно латинские речи, растолковывать и столь ясно на простом и обыкновенном языке изображать, что мне не трудно уже было понимать все значение оных и выражать их на своем языке. Словом, они обрадовали и одолжили меня тем до бесконечности и сделали то, что я в состоянии был до обеда перевести большую часть из данных мне бумаг и столь порядочно и хорошо, что посрамил тем высокоумие господина секретаря и заставил его поневоле признаться, что перевод мой был довольно вразумителен. Что ж касается до обоих господ советников, то сии не могли довольно приписать мне похвал за мою прилежность и усердие и наиласковейшим образом просили, чтоб я продолжал трудиться далее.
Получив таковую победу над высокомерным секретарем, начал я уже с меньшим неудовольствием продолжать далее свое дело, а вскоре дошла сему господину и самому до меня нужда: пришел к нам один из жителей кенигсбергских, с которым нужно было ему поговорить, но как он не умел по-немецки, а тот ничего по-русски, то самая нужда заставила его просить меня, чтоб я взял на себя труд и между ними потолмачил. Я, отложив всю прежнюю досаду мою на него, охотно согласился исполнить его просьбу, и маленькая сия услуга произвела то, что он не только перестал меня презирать, но, сделавшись ко мне благосклонным, благоволение свое даже до того простер, что как в самое то время пришел генеральский адъютант звать их всех обедать, то меня спросил, далече ли я стою на квартире, и, услышав, что до квартиры моей около двух верст будет, возопил: «И, братец, так зачем же тебе ходить такую даль домой обедать, а ты можешь обедать вместе с нами. Мы, по милости Николая Андреевича, имеем для себя всегда готовый стол, и ты можешь всегда есть вместе с нами. Пойдем-ка, сударь! Я доложу о том самому генералу».
Я удивился такой нечаянной перемене в сем ненавистном до того мне человеке и охотно последовал за ним во внутренние покои генеральские. Тут, действительно, доложил он о том генералу, который не только представление его одобрил, но как ему обо мне и о переводах моих уже все пересказано было от советников и от самого сего в особливом кредите у него находящегося секретаря, то восхотел поступить далее и изъявить самолично мне свое благоволение. Меня кликнули тотчас к нему, и не успел я войти, как, обратясь ко мне, сказал он: «Я очень доволен, мой друг, твоими трудами: ты переводишь довольно хорошо. Итак, ходи в канцелярию мою всякий день и помогай нам далее, а обедай у меня всегда здесь с секретарями: куда тебе ходить в такую даль на квартиру!»
Я учинил ему пренизкий поклон и был лаской его совершенно доволен; и как через то самое сделался я к штату его власно приобщенным, то с сего времени и начался паки совсем иной род моей жизни, и такой период оной, который для меня в особенности был достопамятен.
В предбудущих письмах опишу я вам оный обстоятельнее, а теперь, прекратя сие письмо, остаюсь навсегда ваш и проч.
При Корфе
Письмо 63-е
Любезный приятель! Вышеупомянутое, всего меньше ожидаемое и хотя не формальное, а приватное приобщение меня к штату губернатора Корфа составляло весьма важную и поистине достопамятную эпоху в моей жизни. Ибо от сего пребывания моего при сем генерале проистекли такие следствия, которые имели на все последующие дни жизни моей великое влияние. И как из сих следствий наиважнейшим было то, что я во всем нравственном своем характере переменился, и перемена сия положила первейшее основание всему благоденствию дней моих, то я не иначе заключаю, что произошло сие не случайным образом, а по особливому смотрению небес и по действию пекущегося обо мне всегда промысла господня. Его святой воле было угодно, чтоб случилось тогда со мной сие происшествие, произведшее во всех тогдашних обстоятельствах моих великую и для меня весьма блаженную перемену. Однако я удержусь пересказывать вам наперед то, о чем узнать вы должны после и в свое время, а скажу только то, что я и поныне не могу еще довольно возблагодарить бога, напоминая сей случай, и надивиться тому, какое особенное обстоятельство и, по-видимому, самая безделица подала ко всему тому первоначальный повод.
Оное состояло в следующем. Господин Корф, собираясь из Петербурга к путешествию своему в Кенигсберг и набирая всех нужных для основания тут губернской канцелярии людей, хотя и возможнейшие старания прилагал о наполнении штата своего всеми нужными и способными людьми и чиновниками и мог сие тем лучше учинить, что дано было ему дозволение брать их откуда он только захочет, но воле небес было угодно, что ни ему и никому из всех избранных им чиновников не пришло тогда в память, что по прибытии в Кенигсберг вся будущая канцелярия его состоять будет во всегдашнем сношении с немцами и иметь дело не с одними русскими, а вкупе и с немецким народом, и что для сего необходимо нужен был им переводчик. Сие обстоятельство вышло у них совсем из головы, и они не прежде встрянулись, что они сие позабыли, как по приезде уже в Кенигсберг и когда дело уже дошло до основания самой канцелярии. Тогда, но уже поздно, встрянулись они и увидели свою ошибку. Сожаление у них у всех было о том чрезвычайное. Сам генерал тужил о том неведомо как и досадовал на своих секретарей, для чего они ему не напомнили, а сии возлагали всю вину на него и советников, коим более бы о том знать и помнить надлежало. Словом, все они обвиняли друг друга, но как сие не помогало, а переводчик им был надобен, и секретари, не разумеющие ни одного слова по-немецки, отдуху не давали генералу и советникам, чтоб они снабдили канцелярию толмачом и переводчиком, то самое сие и было причиной, что генерал сей тотчас начал спрашивать у обер-коменданта господина Трейдена и у бригадира Нумерса, которые тогда Кенигсбергом управляли, нет ли у них кого из офицеров, могущих отправлять сию должность, и судьбе было угодно, чтоб сим первый попался я на ум. Они объявили обо мне генералу, и сие самое причиной было прежде упомянутой за мной присылки и тому, что я попался в сие место и должен был отправлять должность и толмача и переводчика.
Вот какие малые и отдаленные причины употребляются иногда провидением господним к сооружению благоденствия тех, кого угодно ему одарить им. Но я возвращусь теперь к продолжению моей истории.
Не успел генерал вышеупомянутым образом изъявить мне публично при всех свое благоволение и приказать обедать всегда у него в доме, а я выйти опять в ту комнату, где для нас накрыт был особливый стол, как все нижние чиновники, составляющие его штат, окружили меня и начали со мной как с новым своим сотоварищем и сотрудником ознакомливаться и ко мне ласкаться. Были тут оба наши секретари, протоколист, генеральский адъютант, один живущий при генерале итальянец и еще некоторые другие и все незнакомые еще мне люди. Но никто из всех их так скоро со мной не познакомился и так много ко мне не ласкался, как генеральский адъютант. Был он малый молодой, и притом хотя попович и сын Преображенского протопопа, но воспитан так хорошо, что в нем не было ничего похожего на его природу, но он не уступал ни в чем и лучшему дворянину. Знание его языков, охота к книгам и наукам, одинаковые со мной лета и самый дружелюбный и хороший его нрав были причиной тому, что мы в один почти миг с ним познакомились и друг друга полюбили, и могу сказать, что я дружбой его всегда был доволен. Но никогда он меня так не одолжил, как при сем первом случае. Он первый приласкался ко мне и не успел узнать, что я разумею языки и также охотник до наук, как и пошли у нас с ним разговоры, и он так ко мне привязался, что посадил за столом подле себя и во весь обед старался меня, как гостя, подчивать.
Стол сей был у нас особенный от генеральского и в другой, подле столовой его, комнате, но немногим чем хуже генеральского, и как кушаньями, так и напитками так изобилен, что лучшего желать было нельзя; а что всего было лучше, то не было за ним такой принужденности и чинов, какая наблюдалась за самым генеральским столом, где он обедал со своими советниками и гостями, которых всегда бывало у него по нескольку человек. Но у нас господствовала совершенная вольность: всякий говорил, что хотел, и друг с другом шутил и смеялся, и никому не воздавалось никакого особого почтения, что все и придавало обедам сим более приятности.
Насытившись и напившись за генеральским столом, пошли мы опять в канцелярию и принявшись за свои дела, просидели до самых сумерек, так что я на квартиру свою возвратился уже ночью.
Идя в сей раз домой, находился я в различных движениях духа. Я не знал, радоваться ли мне или печалиться о случившейся со мной столь нечаянной и скоропостижной перемене... С одной стороны, мне было не противно, что попался я в столь знаменитое, по мнению моему, место. Пребывание при главнокомандующем тогда всей Пруссией генерале и приобщение, так сказать, к его штату льстило моему честолюбию. Я ласкался надеждой, что, сделавшись вельможе сему знакомее, могу приобрести дальнейшее его к себе благоволение и, может быть, могу произойти через него в люди. С другой стороны, льстило меня то обстоятельство, что я тут находиться буду всегда между лучшими людьми и видеть и знать все происходящее; с третьей — не противно было мне и то, что я буду иметь стол всегда готовый и хороший и не буду иметь нужды готовить у себя дома и довольствоваться иногда столом очень нужным. С четвертой, не неприятно было для меня и то, что через сие определение меня в должность переводчика отрывался я час от часу более от полку и от всех с военной службой сопряженных трудностей и, по тогдашнему военному времени, и самых опасностей — все сие меня радовало и веселило. Но когда, с другой стороны, приходили мне на память трудные и скучные мои переводы, которые мне и в один уже тот день как горькая редька надоели, когда воображал я себе, что я всякий день должен буду ходить в канцелярию и с утра до вечера сидеть беспрестанно над ними, и лишиться совершенно всей прежней и толь милой для меня вольности, то сии мысли уменьшали много моего удовольствия и озабочивали меня несказанно. Пуще всего горевал я о том, что через то связан я буду по рукам и по ногам и не буду иметь ни минуты, так сказать, свободного для себя и такого времени, которое б мог употребить я на собственные свои любопытные упражнения. Однако, как я однажды уже положил, как ни на что самому не набиваться, так ни от чего не отбиваться, если что само по себе придет, то утешался я надеждой, что, может быть должность сия со временем и не такова будет трудна, каковой казалась она мне в тогдашнее время, в чем я и не обманулся, как вы то из последствия увидите.
Итак, положась на бога и ожидая всего от времени, пошел я в последующий день опять в канцелярию и стал с того времени ходить туда ежедневно. Мы сиживали обыкновенно всякий день и до обеда, и после обеда, вплоть до самого вечера. И как дел было превеликое множество, и оные с часу на час приумножались, и были притом многие дела важные, то хаживал обыкновенно генерал сам в оную и просиживал по нескольку часов, почему, для удобнейшего хождения ему в оную, и переведена была она через несколько дней в другие комнаты, которые были ближе к тем, в которых он жил, и хотя не так просторны, как первые, но гораздо уютнее и веселее оных. Они находились в том же этаже, но на самом лучшем и веселейшем углу во всем замке, и лежали над самой каморой. Тут, по особливому счастию, достался мне особливый и наилучший угольный покоец, отделенный от прочих подъяческих комнат досчатой перегородкой; и как вместе со мной были одни только вышеупомянутые немецкие канцеляристы, то я сей переменой очень был доволен; тут была у нас власно как особая немецкая канцелярия: никто нам из прочих подъячих не мешал и мы были спокойны. К вящему удовольствию, было у нас два окна, из которых вид простирался очень далеко, и мы могли обозревать не только одну из главнейших улиц, идущую мимо окон наших подле самого замка, но и всю нижнюю и заречную часть города{56}. В одном из упомянутых окон избрал я для себя место за особливым столиком, а в другом окне посадил моих товарищей, которых сотовариществом становился я час от часу довольнее, ибо они не только вышеупомянутым образом помогали мне очень много в моих переводах, но, сверх того, имел я от них и другую пользу, состоящую в том, что я в праздное время мог упражняться с ними в разговорах и через то час от часу делаться в немецком языке совершеннее и знающее.
Что касается до моей работы, то трудна она и почти несносна была мне только с самого начала и покуда я не попривык к ней, а как скоро я узнал все особенные термины, употребляемые в их канцелярском слоге, да и ко всему слогу их попривык, то переводы мои сделались мне гораздо легче и сноснее, а сверх того, стали они мало-помалу и уменьшаться, и через несколько недель стало доходить до того, что иногда в целый день не доставалось мне переводить и двух листов, а иной день и весь проходил без дела; однако, несмотря на то, нельзя было мне никак отлучаться, ибо то и дело принужден я бывал толмачить или переводить словесно нашим секретарям то, что говорили им приходящие к нам ежедневно разных состояний тамошние жители, равно как и им пересказывать их ответы, а для сей надобности и должен я был почти безвыходно быть в канцелярии.
Теперь, прежде повествования о дальнейших происшествиях, остановлюсь я на минуту и расскажу вам, любезный приятель, несколько подробнее о тех разных чиновниках, которые составляли тогда штат нашего генерала, дабы из того могли вы яснее видеть, с какими людьми долженствовал я тогда иметь наиболее дело и ежедневно обходиться.
Наипервейшими при генерале были наши советники. Их было два, и оба они заседали вместе с генералом, да и жили сначала в том же замке, но в других только покоях. Один из них был немец и назывался Иван Николаевич Бауман, а другой — русский, из фамилии господ Волковых, и назывался Алексей Алексеевич. Но сей последний был у нас недолго, но отбыл потом в другое место, а на его место произведен был другой немец по прозвищу господин Вестфален, который приехал также вместе с Корфом и, до того времени живучи при нем, отправлял у него должность домашнего секретаря и вел его корреспонденцию. Обоими сими первейшими особами и всегдашними собеседниками генерала были мы вообще все довольны. Оба они были люди тихие, добронравные, и оба весьма прилежные к своей должности. Но как чинами своими они нас далеко превосходили, а притом были оба немцы, то и не имели мы с ними дальнего сообщения, но они вели себя от всех нас как-то удаленно, и мы от обоих их не видали, кроме вежливостей, никакого худа и добра.
Относительно до меня, были они оба ко мне довольно благосклонны, а особенно господин Вестфален, ибо как он был ученый человек, то приятна ему была моя склонность к наукам и чтению книг. Он входил со мной иногда в разговоры и удостоивал при всяких случаях меня своими похвалами. Но более сего ничего я от него не видал, хотя он с г. Бауманом был у нас во все продолжение бытности нашей в Кенигсберге.
Кроме сих, были у нас еще два коллежских советника, из коих один назывался г. Калманн и определен был вместо прежнего моего командира Нумерса в кенигсбергскую камору, а другой — г. Клингштет, определенный в таковую ж камору в Гумбинах, но живший по большей части в Кенигсберге, но с сими обоими господами имели мы еще того меньше дела.
Но не таковы были наши русские нижние чиновники. Из сих наизнаменитейшим был упомянутый уже мной первый секретарь. Он назывался Тимофей Иванович Чонжин и был тогда у нас весьма важная особа. Вся канцелярия лежала на нем почти на одном. Он был наиглавнейшим производителем всех дел и пользовался, сверх того, такой доверенностью от генерала, что с самим им иногда с криком поднимал споры. Все сие, равно как и подлое его происхождение, ибо произошел он в сие достоинство из самых низких приказных чинов, и было причиной, что человек сей набит был преглупейшей подъяческой спесью и так высокомерен, что выводил иногда всех из терпения. Характер сей соблюдал он во все время своего в Кенигсберге пребывания и глупость сию простирал даже до того, что при самых таких случаях, когда самому ему иногда бывала до нас нужда, не хотел никак себя унизить и сделаться ласковее. Словом, он вел себя от нас увышенно и не хотел никак обходиться с нами дружелюбно и с такой откровенностью, как все прочие, и за то мы все внутренне его не любили, хотя показывали ему наружное почтение. Впрочем, на приказные дела и обыкновенные подьяческие крючки был он весьма способная и столь бойкая особа, что из всех умел один только, находясь в сем месте, и столь хитро и искусно наживаться, что и приметить почти было нельзя.
В рассуждении меня, был сей человек, так сказать, ни рыба ни мясо. Не видал я от него никакого дальнего добра, не видал и худа. Я, ведая его силу, хотя и старался ему угождать и при всех случаях, когда ему нужны были мои услуги, которые охотно ему оказывал, но со всем тем не мог ничего более от него приобрести, кроме единых небольших ласк, оказываемых им иногда мне и столь холодным образом, что не могли они мне никак чувствительны быть. Но сказать надобно и то, что из всех нас никто не пользовался от человека сего отменным дружелюбием и лаской.
Что касается до другого секретаря, который назывался г. Гаврилов, то сей был совсем иного сложения. Гордости и высокомерия в нем не было ни малейшей, но он был ко всем ласков, снисходителен и в обхождении благоприятен. Но, к несчастью, предан был в высочайшей степени невоздержной и распутной жизни. Он и приехал уже к нам с изнуренным совсем от невоздержного житья здоровьем, а тут, пустившись во вся и вся, еще более оное расстроил и так ослабел, что не в состоянии был, наконец, править должностью, и по сей причине от нас через несколько времени отбыл.
Сей человек, во время пребывания своего у нас, хотя и ласкался всякий раз ко мне, и я благоприятством, оказываемым от него мне, был хотя и доволен, но как характеры наши не были между собой согласны, то я сам не слишком к нему привязывался, но старался от него удаляться.
Третьим канцелярским чиновником был протоколист господин Дьяконов, по имени Яков Демидович. Сей был обоих наших секретарей несравненно лучше и как любви, так и почтения достойнее. Он был человек хотя простой, но весьма добрый, постоянный, ко всем благоприятный и ласковый, и за то и любим был всеми нами. К самому ко мне оказывал он дружескую ласку и благоприятство, и я могу сказать, что я приязнью его во всякое время был доволен и считал его себе хорошим приятелем.
Сии три особы составляли всех важнейших чиновников нашей канцелярии. Что ж касается до прочих нижних канцелярских служителей, то о них не стоит труда упоминать подробно. Все они были обыкновенные наши русские подьячие, все пьяницы и негодяи, и из всех их не было ни одного, кто б достоин был хотя малого внимания, почему я о них, как о заслуживающих единое презрение, и умолчу, и тем паче, что я слишком удален был от какого-нибудь сообщения с ними; но то только скажу, что меня все они любили и почитали.
Но не таковы были немцы, мои сотоварищи. Они носили на себе хотя также имя канцеляристов, но не имели ничего похожего на наших подьячих. Один из них был во все время непременный и назывался Грюнмилер, а другой — сменной, и сначала был господин Олеус, потом г. Пикарт, а наконец г. Каспари. Все они власно как на отбор были люди хорошего поведения и любви достойных характеров, и все ко мне ласковы, дружелюбны и благоприятны, и я могу сказать, что сообщество их мне послужило в великую пользу. Ибо они не только помогали мне препровождать праздное время в приятных и разумных разговорах, но как некоторые из них были довольно учены и начитаны книг, то воспользовался я от них и многими знаниями, и как лаской, так и дружеством их был всегда доволен.
Со всеми сими людьми имел я всякий день в канцелярии дело, и все они были, так сказать, мои сотрудники и сотоварищи. А теперь расскажу я о прочих, в свите генеральской находящихся, с которыми также, а особенно за столом, имел я ежедневное свидание.
Об одном из них я вам уже давеча упомянул мимоходом, а именно, о генеральском адъютанте господине Андрееве, ибо так он по отцу своему назывался. Сей человек в короткое время получил ко мне отменное дружество и находил в разговорах со мной такое удовольствие, что нередко прихаживал ко мне в канцелярию и проводил по часу и более времени в разных со мной дружеских и ласковых разговорах. В сие время говаривали мы обо всем: о книгах, о науках, о рисовании и о прочем; и как характеры наши во многом были между собой согласны, то не бывало нам никогда скучно. В одном только не согласен я с ним был: в том, что он предавался слишком суетности и щегольством своим доходил иногда даже до дурачества и до того, что ему наши канцелярские смеялись. Впрочем, как он был человек не много у генерала значащий, то, кроме одной дружбы и ласки, не мог я от него получить никакой иной себе пользы.
Другая и последняя особа, составлявшая тогдашнее наше столовое общество, был некто итальянец по прозвищу Морнини, бойкая, хитрая и преразумная особа. Он жил тогда приватно у генерала, не нося никакой известной должности, и приехал вместе с ним из Петербурга. Генерал его очень любил и, как думать надобно, употреблял его на какие-нибудь тайные дела и сокровенные комиссии. По крайней мере, нам ничего о том не было известно. Сей человек с самого начала также отменно меня полюбил и во все время жительства его при генерале весьма ко мне ласкался, так что я дружбой и благоприятством его крайне был доволен. Он имел для себя особенные покои и хаживал также нередко нарочно ко мне для разговоров, а временем просиживал и я у него по нескольку времени и слушал рассказы его об Италии и о прочих европейских местах, где ему бывать случалось, ибо он на свой век довольно повояжировал и свету понасмотрелся, так что его можно было считать хорошим проходимцем или авантуриером. А как он, сверх того, превеликий охотник был до чтения книг и все праздное время препровождал в чтении, то и сие меня много к нему привязывало, и я могу сказать, что и сему человеку обязан я многими из тех знаний, которые приобрел я, живучи в Кенигсберге.
В сих-то разных особах состояло то общество, посреди которого должен был я жить и провождать свое время. После умножилось оно еще несколькими особами, но о том упомяну — в свое время, а теперь, как письмо мое довольно уже увеличилось, то дозвольте мне его на сей раз сим кончить и сказать вам, что я есть и прочее.
Характер Корфа
Письмо 64-е
Любезный приятель! В первые дни или недели пребывания моего при губернаторе произошло со мною столь мало особливого и замечания достойного, что я не помню ничего такого, о чем стоило бы вам рассказать, а все состояло только в том, что дел у нас такое было множество, что мы с утра до вечера принуждены были беспрерывно работать, и меня утренняя заря выгоняла из квартиры, а вечерняя или даже самая ночь вгоняла опять в оную. И как я все дни безвыходно находился в канцелярии, то через сие и познакомился я скоро со всеми вышеупомянутыми сотоварищами своими, а сверх того, имел случай узнать несколько ближе и главного нашего командира. И как я характер его вам еще не изображал, то надобно мне теперь сие исполнить, и единожды навсегда пересказать вам, каков был сей славный тогда правитель Прусского королевства.
Он был человек добрый, но имел в характере своем весьма многие недостатки. Относительно до его разума, можно сказать, что был он от природы довольно хорош, но, как думать надобно, недовольно был изощрен при воспитании в малолетстве, и потому все знания сего вельможи простирались не слишком далеко, но весьма были умеренны, и если он что знал, так все то приобрел по единой навычке, живучи при дворе и в большом свете, и потому не столько был он способен к гражданскому правлению и знающ в делах, к оному относящихся, сколько сведущ во всем том, что принадлежало до придворной и светской жизни. В сем пункте был он довольно совершен, но что касается до дел, принадлежащих до правления, а особливо письменных, то к оным по непривычке своей был он весьма неспособен и ему недоставало весьма многого к тому, чтоб мог он быть при тогдашних обстоятельствах хорошим губернатором и правителем сего завоеванного королевства; и я не знаю, как бы ему во всем успевать было можно, еслиб не помогали ему его советники, а паче всех тот секретарь Чонжин, о котором упоминал я вам в прежних моих письмах, и который был у нас потом уже и асессором. Говорить и читать по-русски хотя он и умел довольно хорошо, но сего далеко еще не было достаточно, но ему нужно было давать ежедневно на многие дела свои решительные резолюции и к несчастию на дела по большей части важные и нетерпящие ни малейшего времени и отлагательства, потому что от них не только правление всем королевством и все внутреннее в оном благоустройство, но и снабжение всей заграничной и в походе против неприятеля находящейся армии всеми нужными потребностями зависело; а к сему и не доставало в нем и быстроты разума и решительности скорой и безошибочной, и потому принужден он был полагаться по большей части на то, что скажут, присоветуют и напишут наши секретари и советники. Совсем тем честолюбие его и высокое мнение о себе было так велико, что он старался скрывать колико можно сей недостаток и наблюдать вид, будто бы все дела решит он сам собою, а сие натурально и подавало часто повод не только к нередким замешательствам в делах, но и ко многим ошибкам, и тем паче, что и коварный секретарь, пользуясь сею слабостию, нередко для собственных своих интересов вводил его в превеликие погрешности и дела, ни мало с тогдашнею важною должностью его несообразные. К вящему несчастию, по совершенному неумению своему по-русски писать, он не мог ничего сам не только сочинять, но и написанное переправлять; а сие подавало наивожделеннейший случай сему хитрому человеку его, по своей воле, обманывать и проводить. Нередко случалось на самых глазах наших то, что он явно усматривал, что написано было не так и серживался за то и бранился, а иногда несколько раз бумагу раздирал и переписывать приказывал, но как бы инако написать, того хорошенько истолковать и приказать далеко был не в состоянии; и потому всем тем не достигал он до желаемого, но принужден был наконец подписывать то же, но только другими словами написанное. Сие единое может уже доказать вам, любезный приятель, каков был губернатор наш со стороны разума, а теперь послушайте, каков был он со стороны сердца и нрава.
Слух, носившийся у нас еще до прибытия его, что он был вспыльчивого и горячего нрава человек, был не только справедлив, но далеко еще недостаточен. Практика доказала нам несравненно еще больше, и я не знаю, как и какими словами изобразить мне вам нравственный характер сего человека; а коротко только скажу, что теперь, когда я сие пишу, идет мне уже шестидесятый год моей жизни и я в течении сих лет, хотя многих людей видывал, но не случилось мне еще ни одного видеть и найтить ему подобного и такого, который бы так много к гневу и бранчивости, был склонен, как сей человек. Истинно можно по пословице сказать, что в сем пункте в рассуждении его уж черед помешался. За все про все и не только за дела, но и за самые иногда безделицы он серживался и распалялся чрезвычайным гневом и осыпал всех, кто-б то ни был, слуга ли его, или подчиненный, жестокими браньми и ругательствами. С слугами и с домашними своими жил он в беспрерывной войне и драке, а для всех подчиненных был он столь несносен, что из всех, имеющих до него дело, не оставался ни один без огорчения от него. И сие было столь часто, что истинно не проходило ни одного дня, в который бы не поднимал он несколько раз с ними превеликой войны и ссоры и не осыпал бы их тысячами клятв и браней, а нередко и на одном часу сие несколько раз от него повторяемо и возобновляемо было. Словом, всякая безделица и ничего незначащая проступка в состоянии была его раздражить и воспалить наивеличайшим гневом. С сей стороны, при всей своей славе, величии, богатстве, чести и знатности, был он несчастнейшим человеком в свете, потому что дух его был в беспрерывном почти беспокойствии и досаде, и все почти часы и минуты его жизни заражены были ядом неудовольствия, и от самого того наилучшие его забавы и увеселения были несовершенны. Довольно, он до того досерживался, что действительно от того занемогал и ложился даже в постелю. И не один раз было то, что он всех своих подчиненных умильнейшим образом просил и умолял, чтоб они его не сердили, что у них всего менее на уме было умышленно его рассерживать, но всякой, для собственного своего спокойствия, сам от того наивозможнейшим образом убегал и остерегался.
Теперь судите, каково нам было жить с таким беспутно вспыльчивым и сердитым командиром? Не должен ли он был всем нам казаться сущим зверем и извергом? Не должно ли было нам всем его ненавидеть и от него, как от некоего чудовища бегать и его страшиться? Ах! любезный приятель, он таковым и действительно сначала нам, а особливо мне казался, и я не успел сего ремесла его увидеть, как тысячу раз тужил о том, что попался ему под команду, и желал лучше бы за тысячу верст быть от него в отдалении, нежели жить при нем и обедами его пользоваться; но, ах, привычка чему не может нас приучить и чего не может сделать нам сносным! В сей истине удостоверились все мы с избытком собственною практикою и узнали, что человек столь же удобно и к худому привыкнуть может, как и к хорошему, и что и самое дурное может ему далеко не таково чувствительно быть, как скоро он к тому несколько попривыкнет.
Итак, скажу вам, что трудно нам было жить и привыкать и терпеть брани и гнев нашего генерала только сначала, а впоследствии мы так уже к ним привыкли, что ни во что их себе не ставили, и вместо того, чтоб его ненавидеть, мы все его любили.
Вы удивитесь сему, но вы перестанете удивляться, когда, для растолкования сей загадки, скажу вам далее, что генерал наш, сколько, с сей стороны, был дурен и дурен до чрезвычайности, столько, с другой, хорош тем, что был вовсе не злопамятен и от природы имел самое доброе сердце. Не успеет такая его блажь и дурь пройтить (и, по счастью, продолжалась она обыкновенно самое короткое только время), как становился он уже смирнее агница и делался наиласковейшим и дружелюбнейшим человеком в свете, и можно было с ним что хочешь говорить; а сие и было причиною, что мы более о нем сожалели, нежели на него досадовали, и охотно ему брани его и ругательства прощали, ибо удостоверены были в том, что не произойдет от того никаких следствий, и что не преминется чрез то ни мало прежнее и хорошее расположение его ко всякому. И как он, сверх того, имел то в себе хорошее, что он никому действительно зла не делал, но более к благодетельству был склонен, то мы за то его и любили.
Описав сим образом часть нравственного его характера, пойду теперь далее и расскажу, что мне в прочем было о нем известно. Как ни велик в нем был помянутый порок и недостаток, однако он умел весьма счастливо заглушать его блеском наружной своей, пышной и великолепной жизни и приятным своим и дружелюбным со всеми жителями сего города обхождением. Будучи сам по себе довольно богат, а притом получая превеликое жалованье, а сверх того еще по 6000 рублей ежегодно на стол, что тогда было очень велико, и будучи бездетен и не имея кому имение свое прочить, жил он во всю бытность свою в Кенигсберге прямо славно и великолепно и не так, как бы генерал-поручику, но как бы какому-нибудь владетельному князю или по крайней мере вицерою жить было надо6но. Словом, он проживал тут не только все свое жалованье, но и все свои собственные многочисленные доходы. Платье, экипажи, ливрея, лошади, прислуга, стол и все прочее было у него столь на пышной и великолепной ноге, что обратил он внимание всех прусских жителей к себе; а как присовокупил он ко всему тому со временем и весьма частые угощения у себя всех наизнаменитейших жителей кенигсбергских и старался доставлять всякого рода увеселения, как о том упомяну я впредь в своем месте, то чрез то, власно, как оживотворился весь город и сан его сделался у всех так важен, как бы действительно какого-нибудь владетельного герцога и государя, и он приобрел любовь от всего Прусского королевства.
Вот какого мы имели тогда губернатора! Теперь скажу вам, что не успел он осмотреться, как первое его старание было спознакомиться со всеми живущими в городе знатнейшими прусскими дворянскими фамилиями. Тут находилось около сего времени довольно оных, и в числе их были некоторые графы и бароны, как, например, граф Станиславский, граф Кейзерлинг, граф Финк и некоторые другие, а из госпож были не только графини и баронессы, но и самые принцессы, как например: принцесса Гольштейн-Бекская; из дворянских же фамилий, а особливо госпож, было множество. Он объездил тотчас все наизнатнейшие дома сам; а чтоб и со всеми прочими ознакомиться, то чрез несколько времени после своего приезда, сделал для всех превеликой пир, а потом дал бал, на который званы были все благородные обоего пола.
При сем случае впервые увидели мы все прусское находившееся тут дворянство; и как для звания оного употреблен был его адъютант, и по множеству домов один сего дела исправить не мог, то употреблен был на вспоможение ему, при сем случае, я.
Для меня дело сие было совсем новое и необыкновенное. Мне дали верховую лошадь, и я должен был, по данному мне реестру, все дворянские дома в городе отыскивать, господ и госпож тамошних звать и потом вместе с адъютантом их в замке принимать и во время стола и бала всячески угащивать стараться. Во всех таких делах я никогда еще не обращался, однако, из послушания и в угодность генералу, старался свою должность как можно лучше исправить. Приятель мой, адъютант, помогал мне своими советами и примером и, при помощи его, исправил я все так хорошо, что генерал мой был мною доволен. Впрочем, за труд мой с лихвою награжден я был тем удовольствием, которое имел я при присутствии на сем пиру и торжестве. Гостей обоего пола, а особливо дам и девиц, было превеликое множество; и как до того времени мне никогда еще не случалось бывать на собраниях толь многочисленных и знатных, то как самое собрание, так и танцы и музыка пленяла все мои чувства и мысли, и я не мог всему насмотреться и надивиться; а сие и было причиною, что я и в последующее время, когда случались у нас таковые ж праздники, охотно для смотрения оных хоживал и безотговорочно принимал на себя труды и комиссии, если когда какие мне от генерала поручались, несмотря хотя по вышеизображенному его обычаю и доставалось иногда мне таких же словца два-три, не очень гладких, какими он нередко и почти всякий дет, щедро осыпал бедного своего адъютанта.
Сим образом начал я вести новый и совсем от прежней отменный род жизни и мало-помалу привыкать к новой моей должности. И как труды мои услаждались тем удовольствием, что я был всегда на людях, мог слышать, видеть и узнавать все происходившее как тут в городе, так и в самой армии, которая находилась в походе, и из которой получаемые известия становились с часу на час интереснее, любопытнее и важнее, а при всем том, имел всегда и хороший стол: то и привык я к ней очень скоро, и она мне не только сделалась сноснее, но я начал и находить в ней уже удовольствие и скоро перестал совсем скучать ею.
Одно только меня отягощало, а именно дальная ходьба на мою квартиру, а особливо поздно по вечерам и в ненастье, но и от этого отягощения я скоро избавился; ибо не успел я изъявить о нем сотоварищам моим в канцелярии, как все стали советовать мне переменить свою квартиру и сыскать другую, и где-нибудь поближе к замку. О сем я сам давно уже помышлял, но сперва не хотелось мне долго расстаться с прекрасною своею и веселою квартирою; но как ежедневная ходьба мне наконец слишком надоела, и я увидел, что квартирою своею я вовсе почти уже не пользовался, ибо доводилось мне в ней только что ночевать, а весь день с утра до вечера провождал я в замке, то рад был наконец какой-нибудь, но только поближе, и стал действительно себе просить и искать другой квартиры. Но, по несчастью так случилось, что дома в ближних улицах были тогда все отчасти заняты постоем, отчасти по разным причинам освобождены были от онаго, и я не мог иной найтить, как с полверсты от замка, в доме одного мясника. Квартирка сия была хотя и не такова весела, как прежняя, но как было в ней два покоя, и я мог в ней свободно с людьми моими уместиться, то, уступая нужде, выпросил я себе оную и без дальнего отлагательства на нее со всем своим скарбом перебрался.
Теперь, не ходя далее, опишу я вам сию мою новую квартиру. Была она в одной части Штейндамского форштата на улице, идущей от замка мимо театра{57} и неподалеку от штейндамской кирки, бывшей потом нашею церковью. Дом был небольшой, о двух только этажах, из которых в нижнем жил хозяин, а верхний, состоящий из двух покоев и одних сенцев, опростан был весь для меня. Из сих в одном и переднем поместил я своих людей, а другой и задний ассигновал для себя. Вход в наш этаж был с улицы узенькою лестницей вверх и совсем особливый, так что мы с хозяином не имели никакого сообщения; а вид из покоев моих простирался на самый тот просторный луг, о котором прежде упоминал я под именем парадного места, и который был внутри города, между Шттейндамским, Сакгеймским и Траггеймским форштатами; из другого же покоя окна были на улицу. Итак, квартирка моя была не слишком весела; но я по крайней мере доволен был тем, что она, по низкости покоев, была довольно тепла и спокойна, и что мне ходить было ближе. Что касается до моего хозяина, то был он, как выше упомянуто, мясник, следовательно человек, заслуживающий от меня столь малое уважение, что я его почти и в лицо не знал, а все, чем я от него пользовался, состояло единственно в том, что я покупал у него за деньги ежедневно прекрасные сосиски или сырые колбасы, которые так были вкусны и сытны, что одной изжаренной на сковороде с хорошею пшеничною булкою, довольно было для моего ужина: и я так к ним привык, что мне жаривали их ежедневно, и в том одном состояли обыкновенно мои ужины во время стояния моего на сей квартире, ибо обеды наши у генерала были столь сытны, что могли мы по нужде и без ужина оставаться: и я за излишнее почитал для себя готовить оные, кроме колбас сих.
Впрочем, как чрез переезд на сию квартиру удалился я уже далеко от полку и от тех мест, где оный расположен был по квартирам, то сие и отлучило меня от всех прежних моих друзей и полковых сотоварищей, и разорвало совершенно всю бывшую у меня с ними и столь для меня опасную связь, так что я с того времени их почти уже не видывал, а о том, что между ими потом происходило и делалось, не имел уже никакого и сведения, ибо в такую даль не хотелось никому из них ко мне приходить.
Таким образом, освободился я от пагубного с ними сообщества и могу сказать, что сей пункт времени был особливо примечания достоин в моей жизни, ибо, сколько могу сам себя помнить, то с самого оного начал я — несмотря на всю тогдашнюю мою еще молодость, ибо шел мне только двадцатый год, — становиться час от часу степеннее и обстоятельнее в моих мыслях и прилежал более к чтению книг и к наукам, которые потом в толикую мне пользу обратились.
Однако надобно сказать, что ко всему тому весьма много поспешествовали и разные другие причины и случайности. Из сих первым наиглавнейшим, и прямо спасительным для меня обстоятельством почитаю я то, что я привязан был тогда крепко к канцелярии, что я не мог из нее никуда и никак отлучиться и чрез сие наложена была на меня власно, как самою судьбою, узда, весьма нужная для молодого человека; ибо по молодости своей хотя бы и вздумалось иногда кое-куда пойтить и погулять, но тогда, а особливо в первые недели и подумать о том было мне не можно, но я принужден был сидеть в канцелярии и не только работать, но и всякую минуту ожидать, чтоб меня не спросили и не дали вновь какого дела; а чрез такое беспрерывное пребывание в замке и предохранился я от всех искушений, которым бы легко мог подвергнуться, имея более свободы.
Вторым и не менее счастливым для меня обстоятельством почитаю то, что из всего нашего канцелярского общества и генеральского штата, кроме вышеупомянутого адъютанта, не было никого одинаких со мною лет и такого, который мог быть мне компанионом и меня подзывать и водить куда-нибудь с собою, но все были гораздо меня старее, и таких свойств и характеров, которые не сходствовали нимало с моим тогдашним. Из сих господ, хотя и отлучались иные из канцелярии попеременно и хаживали в трактиры и другие им подобные места, а нередко у них между собою бывали и сходбищи и компании, и господа сии хотя все меня любили и ко мне ласкались, но никому из них не приходило никогда в голову подзывать меня и брать с собою к себе на квартиры, или в те места, куда они хаживали; и я не знаю, молодость ли моя была тому причиною, что они не хотели удостоивать меня своих компаний, или то, что я был посторонний человек и не принадлежал собственно к их шайке, или благодетельной моей судьбе, пекущейся обо мне, было то в особливости угодно; но как бы то ни было, но то достоверно, что я, живучи между их, и имея всякий день близкое с ними обхождение, но в самом деле был от всех их весьма удален и, пребывая во всегдашнем людстве, жил особняком и власно, как в совершенном уединении; ибо как они меня к себе никогда не приглашали, сам же я не был наянчив и насильно на то не набивался, то и не хаживал я к ним никогда, но знал только свою квартиру и канцелярию, а сие и обратилось мне потом в великую пользу, ибо после увидел, что господа сии были таких свойств, что ходючи к ним, или с ними во все места, не многому-б добру мог я от них научиться, а скорей мог бы себя повредить и испортить. Что ж касается до сверстника моего, адъютанта, то сей бедняк был еще более моего связан по рукам и по ногам и не мог сам от генерала ни пяди отлучаться; следовательно и его знакомство не могло мне быть вредно.
Третьим и счастливым для меня обстоятельством было то, что как по прошествии нескольких первых недель письменные дела мои начинали не только уменьшаться, но нередко и совсем перемежаться, так что иногда по нескольку часов сиживал я совсем без дела, то по привычке моей с малолетства к всегдашним упражнениям стали праздные часы сии мне уже и скучны становиться, так что я, не занимаясь ничем, иногда даже тосковал оттого. Сие обстоятельство причиною тому было, что я вздумал в запас на такие случаи приносить с собою с квартиры кой-какие книжки и в праздное время занимался чтением оных, ибо иного ничего делать было тут не можно, а от сего и произошли для меня многия пользы: во-первых, занимался в праздные часы полезным для себя упражнением и снискивал час от часу более себе знаниев; во-вторых, избавлялся скуки; в-третьих, препятствовал мыслям моим заниматься от праздности другими предметами, могущими обратиться мне во вред и в предосуждение, и в-четвертых, наконец, самым тем подал повод приятелю моему, адъютанту, расхвалить мне одну знакомую мне книжку, а именно: «Нравоучительные размышления» графа Оксенштирна. Он расхвалил мне ее до небес и тем так меня поджог, что я непременно положил ее себе купить, и сыскав свободный час, побежал искать книжной лавки и ее спрашивать.
День, в который я сие учинил, был для меня поистине блаженным и крайне достопамятным; ибо в самый оный судьбе угодно было отворить мне, так сказать, впервые дверь в храм наук и показать мне прелестности оного. Не могу довольно изобразить, каким восхищением поразился я, вошед в тамошнюю книжную лавку, в которой до того не случалось еще бывать мне ни однажды. Один из товарищей моих немцев взялся проводить меня в нее и указать тот глухой и неизвестный мне переулок, в котором она находилась. Не бывав никогда в порядочных и больших книжных лавках, поразился я воззрением на преужасное множество непереплетенных книг, лежащих не только в стопах по полкам, но и разложенными по всем прилавкам так, что их титлы и заглавия можно было единым взором обозревать и видеть. Я не знал, куда мне и на какую из них обращать мои взоры и какую рассматривать прежде и какую после. Несколько минут препроводил я, власно, как в исступлении и не пересматривал, а пожирал глазами все оные. Еслиб можно было, то все бы я их себе заграбил — так прельщался я сим необыкновенным для меня зрелищем. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив об Оксенштирне, услышал, что она не только есть, но, несмотря на всю величину свою, так была дешева, что из бывших со мною денег еще большая половина осталась, и я мог купить на них еще несколько книг, которых мне титулы полюбились.
С превеликим удовольствием побежал я оттуда к переплетчику, чтоб отдать их переплесть, а между тем с особливым вниманием замечал все улицы и переулки, по которым бы ходить мне впредь в сию лавку. Она и подлинно нередко удостаивалась моего посещения и принесла мне в последующее время неоцененные пользы.
Получив на другой день от переплетчика моего «Оксенштирна», приступил я того же часа к чтению оной. Несколько дней читал я ее не уставая; и хотя была она не из самолучших, но для меня послужила тогда в превеликую пользу. Сочинитель говорил в ней обо всем на свете и о всей человеческой жизни вперил в меня множество весьма хороших и таких мыслей, которые послужили мне великим побуждением к порядочной жизни и к возможнейшему удалению от пороков, а что всего лучше, заохотил меня и к дальнейшему чтению книг сему подобных. Словом, я книге сей весьма много обязан и так ее полюбил, что некоторые статьи из нее даже в праздное время переводить вздумал, а и поныне не могу на нее взглянуть без некоторого чувствия благодарности к ней.
Таковое-то стечение разных обстоятельств было причиною и поспешествованием помянутой, сделавшейся тогда во мне первоначальной перемены в мыслях и в поведениях, и с того времени, при помощи благодетельных ко мне Небес, или собственнее сказать, пекущегося обо мне Промысла божеского, пошел я час от часу далее и власно, как по лестнице; но об сем буду я рассказывать впредь и в свое время, а теперь, поелику письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне на сем месте остановиться и сказать вам, что я есть ваш непременный друг и пр.{58}
Покупка книг
Письмо 68-е {59}
Любезный приятель! Оставшись преждеупомянутым образом в Кенигсберге и отлучившись через то уже существеннее от полку и ласкаясь надеждою, что и впредь к оному нескоро отпущен буду, начал я уже помышлять о расположении жизни моей сообразно с тогдашними моими обстоятельствами. Мое первое старание было о том, чтоб мне сжить с рук своих лошадей. Как они мне уже совсем были не надобны и я ими никогда не пользовался, то не хотелось мне кормить их по-пустому и тратить на то множество денег. До сего времени содержание их ничего не стоило: ходили они вместе с прочими в полковом табуне, и мне не было до них нужды. Но как полк ушел и между тем наступила уже осень, то мне девать их было уже некуда, и я должен был содержать их на квартире и покупать на них дорогой в тамошних местах корм. Сие наскучило мне очень скоро, и потому положил я лучше их продать и получаемые на них двойные тогда рационные деньги{60} употреблять на лучшее и со склонностями моими сообразнейшее дело. Сие я и учинил вскоре после отшествия полку и вырученные на них деньги сохранил, дабы, в случае востребования меня в полк, можно было на них купить новых.
По сокращении сей стороны моих расходов уменьшил я вскоре после того оные и еще одним обстоятельством. Слуга мой Яков предложил мне, чтоб постарался я о том, чтоб не отняли у меня той другой квартиры, которая отведена мне была для лошадей моих; ибо как в той, где я стоял, не было никакого двора, где б я мог поместить свою повозку и лошадей, то имел я другую, худшую, где жил сей слуга с лошадьми моими. Я удивился предложению его и спрашивал, на что б она была нам надобна?
— А вот на что, сударь, — сказал он. — Уже за несколько времени получил я охоту промышлять меною лошадей. Я покупаю их у приезжающих сюда наших русских извощиков дешевою ценою и потом либо промениваю, либо продаю их здешним прусским мужикам и на том получаю иногда изрядный барышок. Итак, когда б у нас квартира другая по-прежнему осталась, то мог бы я, стоючи на ней, продолжать мой промысел, а притом и чеботарничать{61} на свободе: а вам бы то от того была бы выгода, что вам не для чего б было терять деньги на пропитание и содержание меня, но я мог бы уже сам себя кормить и одевать.
— Это очень хорошо, мой друг, — сказал я, — и квартиру за собою удержать мне ничего не стоит.
И в самом деле, мне стоило только сказать о том одно слово нашему плац-майору, как дело было и кончено, и с того времени слуга мой жил беспрестанно уже на сей другой квартире и отчасти сапожническим своим рукомеслом, отчасти вышеупомянутым лошадиным промыслом не только сам себя кормил и одевал, но накопил себе довольно денег, которые самому мне пригодились после весьма кстати, как о том упомяну я впредь в своем месте. Что же касается до другого моего слуги, то сей жил на моей квартире и кормился получаемым на денщика мне следуемым провиантом. Итак, содержание обоих моих слуг с того времени мне ничего не стоило.
Избавившись от сих двух расходов, стал я, колико можно, сокращать и прочие ненужные расходы, пожиравшие до того у меня множество денег. На содержание себя пищею не было почти нужды ничего тратить: обеденный стол был у меня всякий день готовый у генерала, а ужины мои, как я прежде упоминал, были у меня столь легкие и так мало стоящие, что терял я на то мало денег. Самое лакомство, переводившее до того у меня множество денег, — по причине, что я был с малолетства до оного охотник, а тогда по великому множеству продаваемых плодов и овощей, а особливо разного рода вишен, слив, яблок, груш и бергамотов, был тогда к тому наивожделеннейший случай, — положил я также поуменьшить и употреблять те деньги лучше на надобное. Играть я ни в какие азартные игры не играл, да и не имел к тому и времени; а буде захаживал кой-когда в трактиры, на дороге стоящие, так не для чего иного, как разве для читания газет или чтоб напиться кофею или чаю или поиграть с кем-нибудь в биллиард, да и то не в деньги, а на одни только партии. Наконец, и самым платьем положил я не щеголять, а иметь только не гнусное и не постыдное. Компаний и пирушек у меня никаких не было, да и делать их было некогда и не с кем; следовательно, и на сие деньги терять не было нужды. Словом, я расположил весь род тогдашней жизни моей на степенной и уединенной ноге и так, что за всеми моими необходимыми расходами оставалось у меня от жалованья и рационов более половины.
Однако не подумайте, любезный приятель, чтоб я при упомянутом сокращении моих расходов сделался скрягою и скупцом и все оставшиеся от них деньги собирал в скоп и прятал. Ах, нет! Я был от этого слишком удален, а признаюсь вам, что истрачивал их все почти до копейки.
Теперь, ежели полюбопытствуете знать, куда ж бы я оные употреблял, так не обинуяся скажу, что истрачивал я все их на то, к чему стремилось наиболее мое сердце и все мои склонности, то есть на покупку книг, красок, картинок и на делание кой-каких инструментов и любопытных вещей. Охота моя ко всему тому не только не уменьшалась, но становилась час от часу больше. До того времени все-таки воздерживался я от того сколько-нибудь: отчасти неимение излишних денег, отчасти всегдашнее мнение, что мы пойдем опять в поход, удерживало меня от отягощения себя многими книгами и другими вещами. Случившийся со мною при Риге пример, откуда мы все лишние вещи принуждены были бросать, был мне всегда памятен и наводил на меня всегдашнее опасение. Но как скоро полк наш ушел и я удостоверился уже в том, что меня не отпустят в армию и не имею причины опасаться похода, то дал стремлениям сердца своего уже более воли и пустился прямо уже в вожделенную столь уже издавна покупку книг и других вещей.
Не могу без смеха и поныне вспомнить, с каким удовольствием спустя несколько дней после отшествия полку побежал я, улучив свободное время, в прежде уже упомянутую мною книжную лавку и с каким восхищением несколько часов пересматривал и перебирал я там книги. Целый кошелек, набитый до верху деньгами, принес я в оную, а не вынес из ней ни копейки, но все, сколько их ни было со мною, употребил я на покупку разных книг и сочинений. И, о Боже! Какое удовольствие ощущал я тогда, как, связав их целую кипу, понес я ее с собою.
«Ну! — говорил я сам себе. — Теперь-то есть что почитать и есть чем заниматься; теперь не говори, что тебе скучно: есть чем уже прогнать оную, а была бы только охота. Теперь читай себе, пожалуй, любую и забавляйся, сколько душе угодно!»
Сим образом говоря, притащил я кипу мою прямо в канцелярию. Все удивились великому множеству купленных книг, а особливо как я начал их расскладывать и вновь все пересматривать. Никому поступок мой таков удивителен не показался, как господам немцам, моим товарищам.
— Э! э! э! — закричали они оба в один голос. — Да на что это вы такую пропасть накупили?
— Как на что? — отвечал я им. — Читать, государи мои. Мне нечего в праздное время делать, а вы знаете, что я охотник и люблю читать.
— Хорошо это! — сказали они далее. — Да неужели вы хотите для чтения себе книги покупать все и терять на то деньги?
— Да как же? — отвечал я.
Усмехнулись тогда оба мои немца, и один из них, который более был обо всем сведущ, мне сказал:
— Нет, господин подпоручик: это слишком для вас будет убыточно. Для покупки стольких книг, сколько для чтения вашего надобно, скоро не достанет у вас денег, и вы истратите только ваши деньги, а пользы дальней не получите!
— Почему это? — спросил я его, удивившись.
— Потому, — отвечал он, — что книг у нас в лавках преужасное множество, но между ними не столько хороших, сколько дурных и ни к чему не годных. Всех их вам никак не перекупить, а покупать вы будете их по выбору. Выбор же между ими очень труден, и всегда скорее в нем ошибиться и таких накупить можно, которые ничего не стоят и кои после бросить должно, как то верно и теперь с вами случилось. Пожалуйте-ка, дозвольте мне их пересмотреть.
— Очень хорошо, изволь, братец, — сказал я и дал ему перебрать их, как он хочет.
Немец мой, усевшись, начал тотчас их перебирать и пересматривать по-своему. Он не только прочитывал надписи, но у незнакомых ему самые предисловия и по нескольку страниц материи{62} и все раскладывал на разные кучки. Я смотрел на него, не спуская глаз, и ждал с нетерпеливостию, что он наконец скажет. Но, как смутился я духом, когда он, перебрав все и взяв самомалейшую кучку, мне сказал:
— Вот эти изрядные, и деньги за них не потеряны, а сии, — говорил он, показывая мне на другую кучку, — ни то, ни се и не стоят больше того, как один раз прочесть. Вот сии, — сказал он, подавая третью кучку, — мне незнакомы, и хоть прямо не могу о них судить, однако не сомневаюсь и не думаю, чтоб и в них много хорошего было. Но что касается до сих, — сказал он мне, указывая на самую большую стопу, — до сих всех хоть бы вовсе не покупать: все они не стоят ничего, и деньги за них прямо потеряны.
— Нет, правду ли, — спросил я, удивившись, — что вы говорите?
— Конечно, так! — отвечал он. — Мне все они знакомы, и я обманывать вас не стану.
— Эх, какая беда, и что ж это я сделал! — возопил я взгоревавшись.
— Да! — сказал мой немец. — Немножко поспешить изволили; а надлежало бы быть поосторожнее и не вдруг спешить покупать такое множество. Успеть бы можно и тогда купить, когда бы вы такую книгу прочли или действительно узнали, что она хороша.
— Да, умилосердись, братец, — сказал я, — как их узнаешь и когда их тут читать? Их такая тьма, что я и не знал, на которую и смотреть из них, и едва успевал и одни титулы{63} прочитывать.
— А сии-то титулы, — отвечал мне немец, — вас, сударь, и обманули. По ним всего труднее узнавать хорошие книги, и на них-то и не надлежит никогда полагаться.
— Но как же быть лучше, — спросил я, — и через что можно б было избежать ошибки?
— Через предварительное прочитывание, — отвечал он, — так, как я прежде говорил; однако есть к тому и другой способ. В числе продажных книг есть некоторые особливые книжки, содержащие в себе советы для молодых людей, желающих заводить библиотеки, в которых сообщается краткая и разумная критика о книгах всякого рода и предлагаются советы, какие бы из какого класса лучше избирать и каких, напротив того, обегать должно. Таковою-то бы книжкою надлежало бы вам себя наперед снабдить и через нее, спознакомившись хотя вскользь с наилучшими авторами и сочинениями, поступать уже власно как по писаному и такие выбирать, какие более рекомендуются учеными сочинителями сих книжек.
— Эх, жаль же мне, — сказал я, — что я этого не знал и что вы мне того прежде не сказали. Не купил бы я вправду такого вздора, а теперь что мне с таким множеством делать?..
Потужив и погоревав о своей неосторожности, спросил я наконец своего немца, не может ли он мне достать такую книжку, о какой он теперь говорил.
— Пожалуй, — отвечал он, — и ежели вам угодно, то я сейчас схожу в лавку и спрошу, нет ли той, которая мне в особливости знакома.
— Куда бы как вы меня одолжили, — сказал я, — и я был бы вам за то неведомо как благодарен.
— Зачем дело стало? — подхватил мой немец. — Я в сию минуту схожу. Но постойте, г. подпоручик, — продолжал он, схватив шляпу, — не постараться ли мне вам оказать и другую еще услугу? Книги эти, — говорил он, указывая на большую стопу, — в самом деле для вас нимало не годятся. Не дозволите ли вы мне их взять с собою? Я испытаю, не удастся ли мне их опять втереть в руки книгопродавцу и получить за них либо обратно ваши деньги, либо уверить его, что вы вместо их купите у него после другие, и он бы до того времени остался бы вам должен. Согласны ли вы на это?
— Ах, друг мой! — возопил я. — Возможно ль, чтоб не быть согласным, и вы бы меня тем до бесконечности одолжили.
— Хорошо, г. подпоручик, поглядим и употребим все, что только можно.
Сказав сие, подхватил он мою стопу книг и побежал в лавку.
Радость моя тогда была превеликая, а нетерпеливость, с какою я дожидался его возвращения, еще того больше. Я не отходил почти от окошка, но то и дело посматривал, не идет ли он назад и не несет ли с собою опять всех книг моих. Но возвращением своим как-то он позамедлился. Сие меня удивило и увеличило еще более мою нетерпеливость.
«Что за диковинка, — говорил я, — давно бы ему пора возвратиться: лавка недалече. Разве книгопродавца дома нет или он его уговаривает и уговорить не может. Разве зашел куда?»
Но прошел уже час и начался другой, но его все еще не видно было.
— «Господи, помилуй! — думал я. — Это уже совсем непонятное дело, и конечно, что-нибудь заняло его особливое».
Но в самое то время, когда я, сим образом сам с собою рассуждая, в окошко смотрел, погляжу — он в двери.
— Ба, ба, ба! — закричал я. — Откуда вы взялись? И как это пришли, что я не мог усмотреть вас? Я все смотрел на ту улицу, откуда вам иттить надлежало.
— Я заходил на часок в другое место, — сказал он, — и пришел уже с другой стороны.
— Ну, что же, мой друг, — подхватил я и начал его расспрашивать, — достали ль вы ту книжку?
— Вот она, — отвечал он, вынимая ее из кармана и мне подавая.
— А мои-то книги?
— Видите, что их нет со мною.
— Конечно, и их с рук сбыли?
— Точно так.
— Что книгопродавец? Небось он закорячился и не хотел их назад брать?
— Не без того-то; однако я его уговорил, умаслил. Человек он у нас добрый и сговорчивый. Я насказал ему несколько об вас и об охоте вашей к книгам, что он наконец согласился.
— Ах, друг ты мой, как ты меня одолжил! Но что ж, на чем у вас осталось и что положено: в долгу ли, что ль, он у меня остался?
— Никак, но он так был снисходителен, что и деньги отдал.
— Не вправду ли?
— Точно, вот и деньги ваши.
— Ну, спасибо, право спасибо! — сказал я, принимая от него подаваемые деньги и радуясь неведомо как, что он выручил назад оные.
— Однако не прогневаетесь ли вы на меня, — подхватил он, — что я взял смелость и из ваших денег талера три на свою нужду истратил? Я возвращу вам их как скоро вам угодно будет.
— Батюшка ты мой, — отвечал я ему, — хоть бы ты и все их истратил, так бы я слова не сказал! Вы и не то для меня сделали, а вам можно поверить хоть и более.
И подлинно, я так был им доволен, что готов бы был ему и последние отдать, если б он у меня тогда потребовал оных. Однако ему не было в них нужды, но он, поблагодарив меня за мою доверенность к нему, сказал далее:
— Когда вы так ко мне благосклонны, то надобно ж мне вам сказать за то еще что-нибудь хорошенькое.
— Что такое, любезный друг? — спросил я, удивившись.
— А вот что, — сказал он, — как я шел из лавки обратно сюда, то пришло мне нечто особливое в голову. Книги ведь вы, думал я, покупаете не для того, чтоб собирать вам библиотеку большую, — ибо куда вам с нею деваться? — но для того, чтоб читать только их.
— Конечно, — отвечал я.
— Итак, не избавить ли мне вас совсем от покупки их или, по крайней мере, от растери на них множества денег, а совсем тем охоту вашу к чтению удовольствовать?
— Да как это можно? — спросил я, удивившись.
— Возможность к тому, действительно, есть, но будет ли только на то ваша воля. У нас здесь есть один дом, которого хозяин держит у себя превеликое множество всякого рода наилучших книг и дает их всякому читать, кто хочет, и такие, какие кому угодно, а сам берет только за то с читателей самый маленький платеж.
— Что вы говорите? — возопил я. — Не вправду ли?
— Точно так, — отвечал он, — да и платеж-то невелик, не более как по одному нашему грошу, а по-вашему по одной копейке на день. Так не вздумаете ли вы сим средством пользоваться? У нас весьма многие сим образом читают.
— Батюшка ты мой! Да я бы готов не только по одной, но хотя бы по три копейки платить на день, если б только мог пользоваться такою выгодою, но ходить-то к нему для сего чтения, как сами вы знаете, некогда.
— И того-таки не надобно, — отвечал он. — Но он дает всякому книги на дом; а в предосторожность, чтоб не могли распропасть, берет только при самом начале в заклад несколько талеров денег, но которые он после возвращает назад, как скоро кто читать перестанет.
— Это еще и того лучше, — возопил я с превеликим удовольствием, — и куда бы я рад был, если б мог с человеком сим познакомиться.
— Зачем дело стало? — отвечал он. — Мы вас тотчас с ним познакомим. Я знаю, где он живет.
— Батюшка ты мой! — возопил я, сделав ему пренизкий поклон. — Я бы готов тебе в ножки поклониться, если б ты мне сие одолжение сделал: ты навек бы меня тем одолжил. Не можно ль бы хоть теперь мне с вами туда сходить?
Удивился он моей нетерпеливости и, засмеявшись, мне сказал:
— Добро, добро, г. подпоручик, когда так вам сего хочется, так незачем же вам и трудиться и ходить туда. Я вас и от того избавлю: дело уже сделано. Я, не сомневаясь, что вам будет сие угодно, там теперь уже и побывал и все дело кончил.
— Как? — спросил я, вспрыгнув даже от радости. — Возможно ли?
— Точно так, — отвечал он, — и в доказательство тому, вот вам и расписка от него в полученных им в заклад помянутых денег. Три-то талера я не на себя, а на сие употребил.
— Не вправду ли? И ах, как вы меня одолжили! — сказал я, отвесив ему пренизкий поклон.
— А вот, — продолжал он, вынимая из-за пазухи тетрадку, — и печатный реестр всем его книгам: и вам стоит только любые из него замечать и с запискою посылать за книгами к нему, так он и будет присылать. Я за первый месяц 30 грошей и заплатил уже ему.
Боже мой, как я обрадовался тогда всему тому! Я так доволен был поступком моего немца, что, бросившись к нему на шею, расцеловал даже его и не мог довольно слов найти к изъявлению ему своей благодарности. Истинно, если б кто меня подарил тогда чем-нибудь важным, так бы радость моя и благодарность не была так велика, как в то время. И как случилось сие нечаянным образом в самый день рождения моего, то сей день был мне долго памятен, и я не помню, чтоб я когда-нибудь препроводил оный с таким удовольствием, как в сие время. Но чему и дивиться не можно: ибо удовольствована была тогда во мне одна из наивеличайших моих склонностей, да и не одним еще, а многим, ибо и книг купленных осталось у меня еще множество, и случай неожиданным образом получил я такой, какого могло только желать мое сердце. Словом, я не могу изобразить вам, как доволен я был всем сим происшествием и в каком удовольствии препроводил тот вечер и большую часть ночи, читая и пересматривая мои книги и полученный реестр, пришедши на квартиру.
Но я заговорился уж так, что и позабыл, что мне давно время письмо кончать и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.
Забавы и развлечения
Письмо 69-е
Любезный приятель! Вы, я думаю, предугадывали уже наперед, что я письмо сие начну повествованием о том, как я упомянутою в последнем моем письме нечаянною выгодою начал пользоваться. Вы и не ошиблись в том, и я действительно за нужное нахожу вам о том пересказать. Пункт сей времени был особливого примечания достоин в моей жизни. Мне пришел тогда двадцать первый год от рождения, и с самого сего времени началось прямо мое читание книг, которое после обратилось мне в толикую пользу. До сего времени хотя я и читывал книги, но все мое читание было ущипками и урывками и только по временам; а с сего времени присел я, так-сказать, вплотную и принялся читать почти уже беспрерывно и не сходя с места. Тогдашнее осеннее и скучное время, начавшиеся длинные вечера, сидение всякой день в канцелярии часу до десятого вечера, множество остающегося от дел и переводов праздного времени; обстоятельство, что я, хотя не многие, но платил за книги деньги, нехотение терять их попустому, но напротив того, желание воспользоваться сколько можно более сим вожделенным случаем и успеть множайшие прочесть книги, а наконец и самые любопытные и приятные материи тех книг, которые читал я сначала, были тому причиною, что я не терял почти ни минуты праздного времени, но все оное употреблял на чтение.
Но сего довольно о тогдашнем моем чтении; а надобно рассказать мне вам теперь и о другом упражнении, в котором я временно упражнялся и которое имело хотя предметом у себя единое увеселение, однако также невинное и позволенное. Оное состояло ни в чем ином, как в танцовании, или паче в учении сему искусству. Вы удивитесь сему бессомненно и почтете сие делом, нимало с прочим тогдашним расположением моим несообразным; однако сие действительно так было, и я побужден был к тому отчасти склонностью моею с малолетства к сему упражнению, отчасти бывающими у генерала нашего кой-когда балами и на них танцами. Всякой раз, когда ни случалось мне их видеть, сматривал я на них с восхищением и всякой раз внутренне досадовал, для чего не мог я сам брать в том соучастия. Но низкость чина моего, природная застенчивость и несмелость, а, паче всего, самое неуменье мое танцевать, не дозволяло мне и мыслить о том, чтоб я мог когда-нибудь в увеселении сем соучаствовать, ибо хотя, будучи ребенком, я и танцовывал, но как искусству сему никогда не учился, то все тогдашние танцы мои ничего не значили. Поелику же мне с того времени уже никогда более танцовать не случилось, то тогда и считал себя к тому совсем неспособным; почему и довольствовался я единым только зрением, как другие танцуют, и примечанием всех их движений и оборотов, дабы, пришед на квартиру, можно мне было, хоть самоучкою, сколько-нибудь сему искусству понаучиться. Сие и действительно я в праздные часы иногда делывал, и, тананакая миноветы, учился делать па и другие обороты. И как искусство сие не так было мудрено, чтоб не можно было перенять, то чрез несколько времени и затвердил я оное так, что мог бы по нужде отважиться танцевать и в публике, и недоставало мне к тому одного только удобного случая.
Не успел я до того дойтить, как нечаянным образом явился к тому и вожделенный случай. Тот же немец, который спознакомил меня с книгами, доставил мне и сей случай. Некогда пришед в канцелярию к нам, сказывал он, что в соседстве у него будет в тот день жидовская свадьба, и предлагал мне, не хочу ли я полюбопытствовать и посмотреть оную. — Очень бы хорошо, сказал я: — я никогда еще их не видывал; но как бы можно было это сделать? — «Ежели вам угодно, отвечал мой немец: — то пойдем вместе. Я вас ужо ввечеру провожу туда; а надобно только сколько-нибудь получше одеться, ибо свадьба будет хорошая и порядочная». — Хорошо, сказал я: — но не дурно ли будет, что мы придем без всякого приглашения, а сами собою? — «И, нет! господин подпоручик. У нас обыкновение такое, что как скоро кто затеет свадьбу отправлять публичную и сколько-нибудь получше, то вольно приходить туда всякому порядочному человеку, а особливо вам, гг. офицерам: вы имеете к тому особливое право. Всякий хозяин не только не скажет вам ни единого слова, но еще за честь себе поставлять будет; а нужно только самому себя вести порядочно и не начинать никаких наглостей, шума, забиячества и других неблагопристойных поступков». — О, что касается до этого, сказал я, — то от меня ничего такого воспоследовать не может. — «Это я знаю и уверен, отвечал он: — а потому-то я вам и предлагаю». — Ну, так хорошо-ж! сказал я: — сводите-ж пожалуйте меня туда и удовольствуйте мое любопытство.
Сим образом условившись и сходив на квартиру, чтоб поправить на себе волосы и поприодеться получше, зашел я за ним в назначенный час, и как он меня уже дожидался, то пошли мы тотчас с ним на сию свадьбу. Ночь уже была тогда совершенная, но он говорил, что у них обыкновение такое, что свадьбы бывают всегда по ночам; но как я удивился, когда привел он меня к превеликому казенному дому, освещенному множеством огней. — Уж не здесь ли свадьба-то? спросил я. — «Точно тут», отвечал он. — Что ты говоришь! подхватил я запинаясь; уж не дурно ли, что мы незваные придем; свадьба, видно, огромная. — «И, нет! сказал он: — ступайте смело и не опасайтесь ничего. Вот я пойду наперед и буду служить вам проводником». Сказав сие, пошел он прямо в сени. Я последовал за ним. Не успели мы войти в сени, как звук преогромной музыки поразил мои уши. — Ба, ба, ба! здесь ажно и музыка есть, сказал я. — «А как бы вы думали, отвечал он: — «без музыки у нас только одни подлыя свадьбы бывают; а если мало-мало получше, то всегда музыка». В самое то время отворились двери, и он потащил меня за собой. Зала была превеликая, освещенная множеством свеч и наполненная великим множеством людей обоего пола.
Я удивился, увидев что между всеми ими не было ни одного человека из самой подлости, но все люди были порядочно одетые и наблюдавшие всю благопристойность. Иные из них сидели подле стен, иные расхаживали и разговаривали между собою; другие же и множайшие стояли кучами и смотрели на танцующих посреди залы в несколько пар и порядочно минует. Все, встречающиеся с нами, давали нам дорогу и оказывали всякую вежливость и учтивость. Все сие по нечаянности своей поразило меня до бесконечности. — Что ты, это, братец, говорил я тихо своему товарищу: — куда ты меня это завел? Это и не походит на свадьбу, это сущий бал! — «А как бы вы думали, сказал он: — у нас всегда так бывает», — а умилосердись, продолжал я его спрашивать: — скажи-ж ты мне, где же жених и невеста, и когда они будут венчаться и происходить у них свадебная церемония? — «И, господин подпоручик, отвечал он: — да они уже давно и еще давича, в полдни, и в другом месте обвенчаны, и нам до того какая нужда, а здесь только свадебный бал. Венчаются они на домах своих, и притом бывают одни только родные». — А этот дом разве не хозяйской? спросил я удивившись. — «Ах, нет, отвечал он: — этот дом городской и публичный, и желающие отправлять свадебные балы его только нанимают на вечер и платят за то в ратушу самую почти безделицу». — Вот, сударь, сказал я, удивляясь отчасу больше: — это обыкновение у вас очень хорошо и поэтому свадьбы хозяину немного стоят. — «Конечно, немного, отвечал он: — ибо весь убыток состоит в покупке свеч и в заплате небольшого количества денег музыкантам, а то, впрочем, не бывает тут ни ужинов, ни подчиваньев, да и за играние музыки платят более сами танцующие». — Как это? спросил я, удивившись еще более. — «А вот, сказал он: — это увидите вы сами, дай окончиться миновету, и тогда, если кому захочется в особенности что-нибудь танцевать, то он велит музыкантам то играть и за сие преимущество дает им безделицу, несколько грошей денег, так они и заревут, и играют до тех пор, покуда ему хочется». — Вот какая диковинка! сказал я: — но, пожалуйте, скажите мне, какие же это танцуют люди да и все вот здесь находящиеся? — «Всякого чина и состояния, отвечал он: — кроме только самой подлости: есть тут мещане, есть хорошие ремесленники, есть духовные, есть и хорошие купцы с своими женами и дочерьми, а из молодых и сих танцующих мужчин есть множество и штудирующих в здешнем университете штудентов и в том числе хороших дворянских детей; а в прежние времена хаживало сюда и множество наших гг. офицеров, и они бывали лучшие танцовщики. Словом, здесь есть всякого сорта люди, ибо всякому дозволено посещать сии пиры, да еще и с тем, что буде кто не хочет быть знаком, так может приходить себе и в маске и в маскарадном платье». — Да умилосердись! продолжал я его спрашивать: — когда бывают тут люди всякого сорта, и знакомые и незнакомые, то не легко ли могут происходить тут всякая всячина, например: ссоры, шумы, безчиния и тому подобное? — «Ах, нет! отвечал он: — у нас сего никогда не бывает, да и быть не может. Наша полиция наблюдает весьма строго то, чтоб ничего подобного тому на сих съездах не происходило. Сохрани Господи, если кому вздумается что-нибудь непристойное и неприличное предпринять: тотчас под руки выведут со стыдом вон и вытолкают в двери, кто б он таков ни был». — Это, право, очень хорошо! сказал я. — Но пожалуйте, вы сказали мне, что эта свадьба жидовская, но чтож я жидов здесь не вижу! — «И, как не видать, отвечал он: — разве вы их не заприметили? Их, правда, немного, однако они есть: вон, приметьте, у которых бороды не чисто все выбриты, а оставлена узенькая полоска на челюстях, подстриженная ножницами: это все жиды и их по одному только сему распознать можно; а, впрочем, они так же одеты, как и прочие, ибо бывают тут из них одни лучшие и богатейшие». — А женщины-то их? спросил я далее. — «А сих, сказал он: — ничем уже с прочими различить не можно: оне так же хорошо одеваются, как и прочие. Вот смотрите, узнаете ли в числе сих танцующих самую невесту?» — Нет, сказал я, пересмотрев всех прочих: — все они, кажется, одеты единоравно и все изряднехонько. — «Вот она, сказал он, указывая на невесту: — ее потому только можно отличить, что она вся в белом платье и что голова ее убрана цветами. А вот это ее жених», сказал он, указывая на молодого и изрядного молодца.
Я смотрел тогда с особливым любопытством на сих новобрачных и не мог довольно надивиться всему поведению их, которое было столь порядочно, что я никак бы не подумал, что это жиды были, если-б мне того не сказали. Наконец, спросил я моего товарища: — Но сам-то хозяин где-ж? пожалуйте покажите мне его. — «Бог его знает, отвечал он мне: — мне он не знаком и тут ли он или нет, я, истинно, не знаю, да и какая нужда о нем знать; он такой же тут гость, как и все прочие, и как он ни о ком, так и об нем никто не заботится». — Вот смешно и удивительно, сказал я: — правду сказать, тем и лучше и вольнее.
В самое сие время окончился тот польский танец, который тогда после минуета танцевали. — Ну, теперь что будет? сказал я. — «Небось, контратанец!» отвечал мой товарищ, и он в мнении своем не обманулся. Мы услышали вдруг голос одного молодого человека, кричащего музыкантам, чтоб играли режуисанс, и подающего им несколько денег. Не успел он сего вымолвить, как по всей зале раздалось эхо, множество голосов начали говорить: «режуисанс! режуисанс!» и все молодые люди начали себе искать подруг и, поднимая молодых женщин, ранжироваться в две линии. Как мне имя сего контратанца довольно было известно, потому что я видел, как его несколько раз танцевали на балах у генерала, и мне он так полюбился, что я и голос и фигуру его затвердил твердо, то вскипел я тогда желанием танцевать его. «Эх, думал я, отведал бы потанцовать его! авось-либо не ошибусь; фигура мне знакома». Но несмелость моя так была велика, что я никак не мог бы на то отважиться, если бы товарищ мой, приметив, что я горю желанием, но только не осмеливаюсь, мне не сказал:
Немец. — Что, господин подпоручик, не вздумаете ли и вы им компанию сделать?
Я. — Бог знает! никогда я контратанца сего еще не танцовывал! Правда, фигура его мне знакома, но боюсь, чтоб не помешаться и не спутаться.
Немец. — И, господин подпоручик, пуститесь, авось-либо не спутаетесь; а хоть бы и помешались, беда не велика, здесь люди не знатные, вам то отпустят; станьте только в последней паре, так покуда дойдет до вас очередь, так вы и переймете.
Я. — Так иттить?
Немец. — Ступайте, сударь, ничего не опасаясь.
Я. — Но где-ж мне женщину-то взять? ни одна мне не знакома.
Немец. — Что нужды! берите любую, ни одна вам не откажется, но еще за честь себе поставит с вами танцевать, если только умеет.
Не успел он сего выговорить, как увидели мы одну молодую и изрядную девушку, бегающую по всему залу и ищущую себе товарища, и тогда сказал мне мой спутник:
— Ну, вот на что лучше, сама ищет, ступайте и адресуйтесь к ней.
Духа моего едва стало на то, чтоб к тому отважиться. Я подступил к ней в самое то время, как она шла мимо нас, и сказал ей:
— Сударыня! конечно, вам недостает пары? Не угодно ли со мною?
— С охотою моею, — отвечала мне девушка, обрадуясь приметно моему приглашению; она подала мне руку и тотчас повела-было становиться между первыми парами.
— Сударыня! сказал я, остановив ее немного: — не лучше ли немного подалее, ибо, признаюсь вам, что я сего танца еще не танцовывал, разве вы меня поправлять станете.
— О, сударь, с превеликою охотою, отвечала она и тотчас пошла становиться туда, где мне хотелось.
Сердце вострепетало во мне, как скоро стал я в порядок, и те минуты, которые надлежало мне дожидаться, покуда дошла до меня очередь, были для меня наимучительнейшие. Весь дух мой находился в великом смущении, и я стоял ни жив, ни мертв и, власно, как дожидаясь неведомо чего. Но, наконец, решился мой жребий. Меня подхватили, потащили и заставили также бегать, прыгать и вертеться, и ся минута решила все мое сумнение и к самому себе недоверчивость. Я протанцовал весь контра-танец без малейшей ошибки, и так исправно, что товарищ мой не мог довольно нахвалить меня. И с того времени не было ему уже нужды и побуждать меня к танцованию. Мне нужна и тяжела была только первая минута; а как я однажды уже осмелился, то не было почти уже и уйму мне. Я не пропускал ни одного танца, который бы не танцовал вместе с прочими, и так разохотился, что товарищ мой уже тому почти и не рад был, но сев в уголок, только на меня посматривал. Пуще всего нравилось мне то, что все женщины с особливою охотой со мною танцовали, и не только не смеялись, если я когда в незнакомых еще мне контратанцах сначала ошибался, но всякая с удовольствием мне сказывала, куда иттить и что делать.
Одним словом, вечер сей был для меня наиприятнейший в жизни. Я не видал, как оный прошел и затанцевался даже до того, что товарищ мой, наконец, ко мне подошел и сказал: «Уже первый час, господин подпоручик! не пора ли нам домой иттить; молодые уже давно ушли и скрылись и скоро все разъедутся». Тогда только опомнился я, что задержал сего доброго человека. Я приносил ему тысячу извинений и благодарений, что он для меня столько трудился и, схватя шляпу, тотчас пошел с ним.
Сим кончилось тогда сие происшествие, а сим окончу я и письмо мое, и паки вам скажу, что я есмь и прочее.
Письмо 70-е
Любезный приятель! Вечер, препровожденный столь весело, произвел мне столько удовольствия, и упражнение в танцах мне так понравилось, что они не выходили у меня из мыслей во всю дорогу, как я возвращался тогда на квартиру. Я благодарил товарища моего еще раз, при расставании с ним, и был услугою его крайне доволен. Танцевать же так разохотился, что идучи далее, не один раз сам себе говорил: «Ну, еслиб еще раз или два случилось мне таким же образом потанцевать, так бы я и пошел себе, и мог бы смело танцевать и у самого генерала на балах». Сие желание мое и совершилось прежде, нежели я думал и ожидал. Помянутый товарищ мой, немец, не успел увидеть меня на другой день, как, рассмеявшись, сказал:
«Ну, господин подпоручик, охотники вы танцевать, прямо охотник! Я этого и не ведал, а еслиб знал, то давно бы доставил вам к тому случай. Не угодно ли вам еще таким же образом танцами позабавиться? Послезавтрева опять будет свадьба».
— Что вы говорите! возопил я: — неужели опять такая-ж? — Не только такая-ж, но еще лучше! Вот здесь близехонько, в альтштадском городском доме, и будет жениться один зажиточный купец. И ежели угодно, то я вас и туда провожу, но только с тем, чтоб мне там не сидеть так долго, как вчера, но чтоб мне вольно было уйтить оттуда, когда я похочу.
— Ах! любезный друг, ты меня одолжишь тем до бесконечности! А что касается до вас, то идите себе когда хотите, я и один могу остаться. — «Очень хорошо, сказал он: — я вас свожу и туда; но что говорить, была бы только у вас охота танцовать. Я вам буду всякий раз сказывать, как скоро узнаю, что будет где-нибудь свадьба. У нас оне в нынешнее осеннее время бывают очень часто, и вы можете на всех их быть, если только хотите». — Батюшка ты мой, возопил я — ты меня, ей-Богу, так одолжаешь, что я истинно не знаю, чем и как мне тебя возблагодарить за то!
Господин Пикарт (ибо так он прозывался) сдержал действительно свое слово. Он сводил меня и на сию свадьбу, которая в самом деле была несравненно лучше и во всем превосходней первой; не только дом, в котором она отправлялась, гораздо больше, но и собрание многочисленнейшее, да и состояло оно из людей гораздо лучших и знаменитейших. Мне и тут было чрезвычайно весело; ибо как я был уже смелее, то вступил тотчас в танцы и протанцовал часу до третьего, так что, от усталости, насилу дошел домой и остальную часть ночи спал как убитый. А не успело несколько дней пройтить, как, к великому удовольствию моему, получил через г. Пикарта и в третий раз случай, таким же образом всю почти ночь протанцовать на свадьбе.
Чрез сие троекратное и долговременное упражнение в танцовании я так в танцах уже наторел и наблошнился, что мне все танцуемые тогда в Кенигсберге разноманерные танцы сделались очень знакомы, и я все их мог танцовать без нужды и безошибочно: а сие с столь малым трудом приобретенное новое искусство и послужило мне тогда очень кстати.
Ибо не успела армия наша возвратиться из похода на реку Вислу и расположиться тут по кантонир-квартирам, как город наш наполнился множеством приезжающих из армии всякого рода людей. Из всех полков присланы были команды и офицеры для разных вещей и покупок. Множество других приезжало для собственных своих нужд и живали тут по нескольку времени, и между ними были многие генералы, и бригадиры, и другие знаменитые люди. Что-ж касается до проезда чрез наш город многих знатных особ, отчасти из армии в Петербург, отчасти оттуда в армию, то он почти был беспрерывный; и как и все они, обыкновенно, у нас в городе на несколько дней останавливались, то от всего того, равно как и от съезда из уездов на зимнее время в город прусского дворянства, весь город наш власно как оживотворился; а все сие и подало повод генералу нашему, любящему и без того пышную и веселую жизнь, показать себя при этом случае во всем своем блеске. Он не упускал ни одной проезжающей знаменитой особы без того, чтоб не угостить у себя наилучшим образом. Что-ж касается до приезжающих к нам и живавших у нас по нескольку недель в городе генералов, то сии все имели всегдашнее почти у него пребывание. Не было дня, в который бы они его не посещали и им всячески угощаемы и увеселяемы не были; то и дело бывали у него многочисленные собрания и обеды. А как к тому присовокупилось и то, что он и со всем прусским в городе находящимся дворянством уже спознакомился совершенно и приобрел к себе от них любовь и почтение, а сверх всего того наш генерал, несмотря на все свои пожилые лета, не отставал еще от привычки молодых своих лет, и от особливой склонности к любовным интригам и случилось так, что он в особливости заразился тут страстию к одной прусской графине из фамилии Кейзерлинг{64}, то все сие и побуждало его к выдумыванию и изобретению всех возможнейших родов увеселений, и потому не было ни одного праздника и торжественного дня, в который бы не давал он всем знаменитейшим людям у себя великолепного пира, а потом многочисленного бала. Не проезжал ни один из знатных людей чрез наш город, для которого не сделано-б было им также пирушки. Но и всем тем он еще не удовольствовался; но как помянутая страсть его к графине Кейзерлингше увеличивалась с часу на час и побуждала его искать колико можно частейших случаев с нею к свиданию, то скоро дошло до того, что, кроме всех праздников, положены были в каждую неделю особливые дни, в которые бы быть либо у него, либо в других знаменитейших домах съездам и собраниям. И так всякий почти день были либо у него гости, либо он сам в гостях. Но как никто из прочих не мог жить так пышно и расходно как он, то завел он преимущественно пред прочими то, чтоб всякую неделю быть у него, кроме обыкновенных съездов для играния в карты, в один день и всеобщему собранию и балу, продолжавшемуся обыкновенно большую часть ночи. Словом, город наш сделался обиталищем утех и веселостей, и посреди тогдашнего шума военного оружия одним только местом, в котором можно было найти случай повеселиться и время свое препроводить с приятностью; а разнесшийся о том слух и привлекал как из армии, так и из всех других мест множество народа, и все молодые люди стремились туда власно как к некоему центру веселостей.
При таковых обстоятельствах, судите, каково долженствовало быть мое удовольствие, когда я, живучи при сем генерале и упомянутым образом получив вкус в танцах, мог иметь случай всякую неделю один, а иногда и несколько раз не только наслаждаться зрением на оные во время балов, но и сам брать в них соучастие. Ибо сколько сначала не мог я ласкаться надеждою, чтоб мне было когда-либо иметь в том соучастие, но вскоре дошло до того, что меня самого искать и принуждать к тому стали. Привезен был к нам, взятый в последнюю баталию нашими в плен, королевско-прусский флигель-адъютант, граф Шверин. Как он был весьма знатного рода, а притом малый молодой, свежий, ловкий, проворный и сущий красавец и разумница, а притом находился до того у короля в милости, то не только не содержан был он у нас взаперти, но оказываемо было ему от всех и наивозможнейшее уважение. Он жил у нас совсем на свободе и имел только у себя для имени двух приставов, таких же ребят молодых, таких же ловких, проворных и красавцев. Один из них был самый тот Орлов, Григорий Григорьевич, который после был столь знаменит и играл великую роль в свете{65}, а другой — брат его двоюродный, господин Зиновьев. Оба они были еще тогда самыми низкими армейскими офицерами и не более как поручиками, и оба жили безотлучно при графе Шверине на одной квартире, и не столько за ним смотрели, сколько делали ему компанию.
Сии три молодца были тогда у нас первые и наилучшие танцовщики на балах, и как красотою своею, так щегольством и хорошим поведением своим привлекали на себя всех зрение. Ласковое и в особливости приятное обхождение их приобрело им от всех нас искреннее почтение и любовь; но никто тем так не отличался, как помянутый господин Орлов. Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить. Ко мне был он отменно ласков и благосклонен; ибо как квартира их была насупротив самого замка и ему всякий почти день случалось бывать для рапортования генералу у нас в канцелярии, то имели мы скоро случай между собою познакомиться и друг друга полюбить. Словом, чрез короткое время он меня полюбил как родного брата и никогда не пропускал, чтоб, увидев меня, не закричать: «Ах! Болотенка{66} мой друг! (ибо так он меня обыкновенно называл) здравствуй, голубчик!» и чтоб не расцеловать меня как родного.
Таковая любовь и всегдашние ласки ко мне сего человека и доставили мне наконец ту выгоду, что я мог во всех увеселениях, бываемых у нашего генерала, брать соучастие. Я выше уже упоминал, что он был одним из лучших наших и первых танцовщиков и, власно, как душою на балах. Ибо не успеют старики открыть бал и, потанцовав несколько миноветов и польских, усесться за карты, как долженствовали сии господа, по просьбе генерала, заводить с молодыми дамами и девицами контра-танцы и поддерживать веселость бала во все то время, покуда он продолжался; но сие учинить им не таково легко было, как он сперва думал. Встретилось одно обстоятельство, делающее им в том превеликую остановку, а именно: молодых дам и девиц было у нас всегда превеликое множество; но молодых мужчин, могущих танцевать контратанцы и, как говорится, пускаться во вся тяжкая, кроме их, так мало, что они не могли набирать иногда шести и семи пар. Ибо хотя делали им компанию и приезжие из армии, случающиеся на сих балах и нередко и из самых генералов те, которые были помоложе, как, например, граф Петр Иванович Панин и господин Вильбоэ и некоторые другие; но как они не всегда случались, да и не могли им беспрестанно сотовариществовать и пускаться с ними во все тяжкие, то и была на них превеликая комиссия и они не знали, что делать. Сперва пробавлялись они кое-как несколько времени: но как балы у генерала начались очень частые и им, наконец, недостаток в товарищах себе наскучил, то и начали они выискивать из всех находившихся тогда в Кенигсберге молодых и способных к тому офицеров и всячески их преклонять и уговаривать приходить на сии балы.
При этом случае господин Орлов первее всех устремил свое внимание на меня. Он тотчас начал меня к тому подговаривать, и я сколько ни отговаривался своим неуменьем и тем, что я не смею генерала и не знаю, будет ли ему угодно, но ничто не помогло. При первом случившемся после того бале, приступил он к генералу: «Что, ваше превосходительство, сказал он ему: — воля ваша, танцовать не с кем. Не изволите ли приказать вот господину Болотову? Он бы мог вам помогать». — «Пожалуй, душа моя! сказал генерал: — с превеликою охотою; но умеет ли только он?» — «Я думаю, что он умеет — сказал Орлов, — но хотя бы и не умел, так мы тотчас его научим, хоть бы фигуру нам делал; извольте только приказать, а то он сам без вашего приказания не осмеливается». — «И, для чего нет!» отвечал генерал и тотчас подошел ко мне, и наиласковейшим образом сказал: «Друг ты мой! Ежели только можешь, то пожалуй себе танцуй, чего тебе меня опасаться; ты мне тем великое еще удовольствие сделаешь». Сего дня меня было довольно; ибо как сего давно душа моя желала, то я в тот же миг полетел с господином Орловым и пустился во все тяжкие.
Он удивился моему уменью и не мог довольно расхвалить меня за то; а и сам генерал увидевши, что я танцую порядочно, и наряду с ними так же хорошо прыгаю и верчусь, так был тем доволен, что, подошед ко мне и потрепав по плечу, сказал: «Браво! браво! мой друг! Пожалуйста танцуй и приходи сюда всякий раз, когда у меня ни случится бал!»
С того времени не пропускал уже я ни одного бала, но приходя на них, протанцовывал всегда до самого окончания оных, и Богу единому известно, сколь великое и многое чувствовал я оттого удовольствие. Правда, сперва было мне несколько трудновато привыкать: не соучаствовав никогда в таких знатных компаниях и видя себя тогда принужденным танцовать и даже прыгать и вертеться с самими принцессами, графинями и баронессами и стоять нередко в ряду с самыми нашими генералами в лентах и кавалериях, а особливо с столь страшным в прежние времена мне господином Вильбоэм, чувствовал я иногда превеликое смятение и сердце было у меня весьма не на месте; но к чему не можно привыкнуть? Не успел я несколько оборкаться, как ничто уже меня не трогало, и я со всеми ими и с таким же удовольствием танцовывал, как и с ровными себе; а сие весьма много и помогло к тому, что я в последующие потом годы моей жизни всегда уже смелее обходился с знатными людьми, нежели до того времени. Привычка же моя к танцованью и удовольствие, чувствуемое при том, было так велико, что как сии балы ни были у нас часты, но я всем тем далеко еще не удовольствовался, но не пропускал и в городе ни одной почти свадьбы, на которой бы мне не побывать и так-же не потанцовать. Но на сии хаживал я уже не один, а с несколькими другими офицерами, с которыми, по случаю танцев у генерала, я спознакомился, и они нам были еще приятнее самых балов и более потому, что там составляли уже мы первых танцовщиков и пользовались множайшею вольностью нежели на балах, по которой причине нередко хаживал с нами на них и сам Орлов для компании.
В таковых-то увеселениях препроводили мы тогда всю осень; а не успела настать зима, как генерал наш доставил нам новое удовольствие. Он выписал из Берлина целую банду комедиантов, и как у нас в городе театр был готовый и изрядный каменный, то и начались у нас театральные представления. Зрелища сии были для меня совсем еще новые и необыкновенные, и как комедианты играли довольно хорошо, то весьма скоро получил я и в них вкус и они мне так полюбились, что я увеселялся еще более нежели всем прочим, и не упускал ни одного театрального зрелища, чтоб не быть на нем, что мне с тем лучшею удобностью можно было делать, что мне они ничего не стоили. Ибо как содержателю театра была до нашей канцелярии и собственно-таки до меня нужда, то, из учтивости, подарил он меня с самого начала так-называемым фрейбилетом, или дал привилегию ходить всегда безденежно.
Не могу изобразить, сколь ко многим и бесчисленным увеселениям подавали мне эти театральные зрелища повод. Частые перемены в театральных представлениях, комедии, прологи и трагедии никогда мною невиданные, новостью своею пленяли меня до бесконечности. Я сматривал на них не только с превеликою жадностью, но и с возможнейшим примечанием; и из всех зрителей верно весьма немногие удостоивали их таким вниманием, как я. Всякий раз когда ни случалось мне бывать на театре, наполнена бывала у меня вся голова виденным и слышанным, и я занимался тем во весь достальный вечер.
Но и сего всего было еще недовольно; но генерал наш, для усовершенствования наших веселостей и для придания пышной и великолепной своей жизни более блеска, вскоре потом завел у себя и маскарады. Сей род увеселениев был для меня также совсем нов и никогда до того невиданный и потому в состоянии был не менее меня утешать, как и прочие. Но сначала не мог я брать в них соучастия. Начались они сперва небольшие и так-сказать комнатные и в покоях у губернатора; и как у тамошнего дворянства не у всех было маскарадное платье, то и собирались на них только немногие из них. Однако сие продлилось недолго. Не успела разнестись об них молва и слух, что генерал, не удовольствуясь приватными маскарадами, намерен давать большие и всенародные в оперном доме, и дать дозволение всем брать в них соучастие, как вскружились у всех головы, и все начали строить себе маскарадные платья. Тотчас навезено было множество масок, и у всех, захотевших брать в них участие, пошли разные выдумки. Не могу изобразить, как поразительно было для меня первое таковое зрелище в большом театральном зале. Несколько сот различных масок, из которых одна другой была страннее и удивительнее, представившись вдруг моему зрению, привели оное в такую расстройку, что я не знал, на которую прежде смотреть и которою более любоваться. Но никоторая маска так хороша и прелестна не казалась, как арапская, невольническая, в которое платье одеты были Орлов с Зиновьевым. Сшито оно было все из черного бархата, опоясано розовыми тафтяными поясами; чалма украшена бусами и прочими украшениями, и оба они, будучи одеты одинаково, скованы были цепьми, сделанными из жести. Поелику оба они были высокого и ровного роста и оба имели прекрасную талию, то нельзя изобразить, сколь хороший вид они собою представляли и как обратили всех зрение на себя. Из госпож же наилучшую фигуру представляла тогда принцесса голштейн-бекская. Она свела особливое дружество с молодым графом Швериным и была одета тогда ему под пару и прямо щегольски. Но кроме сих, многие другие отличались как богатством, так и особливостью своих маскарадных платьев.
Я в сей раз находился в числе зрителей: и увеселение сие так мне полюбилось, что я руки себе ел, что не сделал себе также, по примеру других, маскарадного платья. Почему не успел узнать, что вскоре будет другой и многочисленнейший еще маскарад, как уже не был столь глуп, но смастерил и себе прекрасное гишпанское платье. Сей маскарад был еще лучше и несравненно многолюднее прежнего. Казалось, что у всех жителей кенигсбергских вскружилась голова и что все они восхотели взять в нем соучастие и друг друга перещеголять в выдумках особых масок и украшений. Каких и каких масок и каких удивительных зрелищ не было на оном! Были тут не только разные так-называемые кадрили; были не только маски, изображающие разные дикие и европейские старинные и новые народы; были не только маски, изображающие разных художников и мастеровых, например, мельников, трубочистов, кузнецов и других тому подобных, но долженствовали и самые бездушные вещи, как, например, шкафы, пирамиды и прочие тому подобные, принимать на себя одушевленный вид и ходить между людьми. Нельзя изобразить, как удивили сначала нас эти движущиеся и расхаживающие тут же между людьми шкафы и пирамиды, ибо скрывшихся во внутренности их людей вовсе не было видно. Но после не могли мы тому довольно насмеяться. Словом, маскарад сей был наивеликолепнейший и имел все свойства лучших маскарадов. Мы препроводили на оном всю почти ночь в превеликом удовольствии и танцевали до усталости. Господин Орлов был в сей раз одет в платье древних римских сенаторов, которое к нему так пристало, что мы, любуясь, ему несколько раз говорили «только бы быть тебе, братец, большим боярином и господином; никакое платье так к тебе! не пристало, как сие». Таким образом говорили мы ему, не зная, что с ним и действительно сие случится и что мы сие ему власно как предсказывали.
В таковых-то многоразличных и весьма частых увеселениях препроводили мы тогдашнюю всю зиму, и никогда не были они у нас столь многочисленны, как около начала 1759 года, или в святки. Во все сии две недели всякий день было у нас что-нибудь новое, то-есть либо бал, либо маскарад, либо театр, либо так собрание и так далее. А ко всему тому присовокупилось и еще одно увеселительное для нас и новое также зрелище. В Кенигсберге, так как и во многих других европейских немецких городах, всякий год около Рождества бывает еще одна, так называемая христова ярманка. Она начинается в навечерие Рождества и продолжается целую неделю, и особливое имеет в себе то, что торговля производится не по дням, а только по вечерам и ночью, при огнях. Вся небольшая и прежде упоминаемая площадь в Альтштадте заграмащивается лавочками, убранными разными товарами и освещенными множеством свеч и фонарей; и как торговля производится наиболее медною посудою и конфектами, то блеск огней, отпрыгивающий вкупе от чистой медной и оловянной посуды, развешанной повсюду и расстановленной по всем полкам в лавках, производит довольно приятное зрелище.
Весь город дожидается ярманки сей, власно как некоего особливого праздника, и не успеет наступить навечерие праздника Рождества Христова, как все лучшие мещане со всеми своими семействами и малолетными детьми съезжаются и весь вечер гуляют по рядам сих лавок. Обыкновение у них есть покупать малолетным детям своим в сей вечер конфекты и игрушки и другие мелочные подарки и приносить и привозить таковые же остающимся дома. А сие и причиной, что все малые дети дня сего дожидаются у них с превеликою нетерпеливостью, и будущими подарками, которые они называют Христом, веселятся уже заранее.
Мы не преминули также посещать сию ярманку в праздные вечера и брать во всенародном удовольствии соучастие; а в сих упражнениях и застал нас 1759 г.
Но как письмо мое получило уже обыкновенную свою величину, то я окончав оное, скажу, что есмь ваш и прочая{67}.
Увеселительные сады
Письмо 72-е
Любезный приятель! Таким образом избавившись опять, без всякого моего домогательства, а случайно, от похода и удостоверившись еще более в неподвижности с одного места и в должайшем пребывании в Кенигсберге, начал я продолжать прежний род жизни и не только упражняться во всем том же, но присовокупил к ним и некоторые другие упражнения. Не успела пройти зима и с нею миновать длинные вечера, толико способные для чтения книг, как вместе с наступившею весною переменились во многом и наши веселости, забавы и упражнения. Бывшие в продолжение зимы у генерала нашего балы и танцы хотя и не совсем пресеклись, но были уже гораздо реже и малолюднее. Большая часть дворянства прусского разъехалась по деревням, а мало также было уже и приезжих из армии. Все они отъехали к своим местам и ушли в поход, а все сие и уменьшило наши зимние веселости и ограничило их так, что балы и собрания были у генерала уже очень редко, а когда и случались, то состояли наиболее из лучших его друзей и знакомцев. Недостаток сей хотя и награждаем им был частейшими выездами и в дома знаменитейших прусских дворян, оставшихся в городе, а особливо к любимице своей графине Кайзерлингше, и гуляниями с ними по садам и другим увеселительным местам. Но как забавы и увеселения сии были более приватные, нежели публичные, то мы не могли в них брать соучастия, а принуждены были довольствоваться одними торжественными праздниками, из которых генерал наш не пропускал ни одного, чтоб не сделать у себя торжественного пира, а потом чтоб не дать бала.
Но как праздники сии были редки, мы же к танцам и увеселениям сего рода не так мало привыкли, чтоб могли они нас удовольствовать, то старались мы недостаток сей заменить отыскиванием городских свадеб и танцованием на оных; но как наконец и сии по причине летнего времени сделались редки, то принуждены были и мы брать прибежище свое к гуляниям в садах и к препровождению в них с удовольствием тех часов, которые нам от дел оставались праздными.
По счастию, находилось тогда в Кенигсберге множество таких садов, в которые ходить и там с удовольствием время свое препровождать было нам невозбранно. Они разбросаны были по всему городу, принадлежали приватным людям; были хотя не слишком велики и не пышные, однако иные из них довольно изрядные и содержимые в порядке. Хозяева оных для получения с них ежегодного некоторого дохода отдают их внаймы людям, питающимся содержанием трактиров, и сии, содержа таковые трактиры в домиках, посреди садов сих находящихся, приманивают ими людей для посещения оных, почему и бывают они в летнее время всегда наполнены множеством всякого рода людей. Ходят в них купцы, ходят хорошие мещане, ходят студенты, а иногда и мастеровые. Словом, вход в них, кроме самой подлости{68}, никому не возбранен, и всякий имеет свободность в них сидеть, или гулять, или забавляться разными играми, как, например, в карты, в кегли, фортунку{69} и в прочем тому подобном. Единое только наблюдается строго, чтоб всегда господствовало тут благочиние, тишина и всякая благопристойность, почему и не услышишь тут никогда ни шума, ни крика и никаких других вздоров; но все посещающие сии сады, разделясь по партиям, либо сидят где-нибудь в кучке, либо гуляют себе по аллеям и дорожкам, либо забавляются какою-нибудь игрою и провождают время свое в удовольствии и в смехах. Никакая партия другой не мешает, и никому нет ни до кого нужды, но все только стараются друг другу оказывать всякую вежливость и учтивость. Приятно было поистине видеть и находить, инде небольшую кучку пожилых людей, сидящих где-нибудь в беседке тихо и смирно и разыгрывающих себе свой ломбер; других же — инде на лавочках, под ветвями дерев тенистых, пьющих принесенные им порции кофея, чая или шоколада или сидящих с трубкою во рту и со стаканами хорошего пива пред собою и упражняющихся в важных и степенных разговорах. Пиво употребляют они для заливания своего табаку, а прекрасные сухари, испеченные из пеклеванного хлеба, для заедания оного. Что касается до молодых, то сии занимаются более игрою в кегли или так называемый «лагенбан»{70}, играя хоть в деньги, но без всякого шума, крика и в самые малые деньги, и отнюдь не для выигрыша, а для единственного препровождения времени. Инде же найдешь их упражняющихся в игрании в фортунку или в самом доме в биллиард; а если кому похочется чего-нибудь есть, то и тот может заказать себе что-нибудь сварить или изжарить из съестного, также подать себе рюмку водки, ликера или вина, какое есть тут в доме. Более сего ничего тут не продается, а что и есть, так и то все так хорошо, так дешево и так укромно{71}, что всякий выходит с удовольствием оттуда.
Мне долго неизвестны были сады и гульбища сего рода, и познакомил меня с ними не кто иной, как тот же товарищ мой немец, г. Пикарт, которому я так много за книги и за свадьбы был обязан. Он, согласясь вместе с товарищем своим, повел меня однажды в них, и они мне так полюбились, что я с того времени в каждое почти воскресенье, в которые дни было нам свободнее прочих, хаживал в таковые сады пить после обеда свой чай или кофей и препровождать все достальное время либо в играх в кегли и фортуну, либо в гулянье, а нередко делали и они оба мне компанию и игрывали со мною там в ломбер. И могу сказать, что таковые гулянья мне никогда не наскучивали, но всякий раз возвращался я из них на квартиру с особливым удовольствием. В особливости же нравилось мне тихое, кроткое и безмятежное обхождение всех, бываемых в оных, и вежливость, оказываемая всеми. Правда, сперва все господа пруссаки меня, как российского офицера, дичились и убегали, но как скоро начинал я с ними говорить ласково по-немецки, то они, почитая меня природным немцем, тотчас делались совсем иными и отменно ласковыми. Они с охотою приобщали меня к своим компаниям и нередко входили со мною в рассуждения и даже самые политические разговоры. И как я охотно давал им волю обманываться и почитать себя немцем, а иногда с умысла подлаживая им в их мнениях, тем еще больше утверждал их в сем заблуждении, то нередко случалось, что я через самое то узнавал от них многое такое, чего бы инако не можно было узнать и проведать, а особливо из относящихся до тогдашних военных происшествий. О сих были они так сведущи, что я не мог довольно надивиться; а каким образом могли они так скоро и обстоятельно узнавать все новости, то было для меня совсем уж непонятно, ибо нередко слыхал я от них о иных вещах недели за две или за три до того, как писано было в газетах.
Кроме сего, нередко прогуливался я и по улицам и другим лучшим местам в городе, а особливо по земляным валам, окружающим форштаты, которые служили общим гульбищем для жителей кенигсбергских. Всякое воскресенье после обеда наполнены они были несколькими тысячами гуляющего по ним обоего пола народа, и все наилучшим гулянием почитали сие место. Оно и действительно было таково, ибо с высоты оных можно было простирать в поле свое зрение и с оным встречались во многих местах наипрекраснейшие положения мест, окружающих сию прусскую столицу. Временем же хаживали мы для прогулки и за самый город, а особливо вниз по реке Прегелю. Место тут низменное и в особливости хорошо и удобно для гулянья. Оно изрыто множеством каналов, усаженных аллеями из деревьев, а по главной аллее находятся многие увеселительные домики и трактиры, для отдохновения гуляющим.
Но сколько все таковые гулянья меня ни занимали, однако я не отставал за ними и от моих прочих упражнений, а особливо от книг. Правда, по наступлении весны и лета время было уж не столь способно к чтению, как скучное зимнее, поелико множайшее количество наружных прельщающих предметов отвлекли к себе внимание и мешали чтению; однако я хотя с не таким усилием, но все продолжал упражняться в оном, но читал уже не столько романы, сколько другого сорта книги. Причиною тому было то, что наилучшие романы были уже мною все прочитаны и остались одни оборуши{72} и такие, которых на чтение не хотелось почти тратить времени, а сверх того, попались мне нечаянно обе те книжки господина Зульцера{73}, которые писал сей славный немецкий автор о красоте натуры. Материя, содержащаяся в них, была для меня совсем новая, но так мне полюбилась, что я совершенно пленился оною. Словом, обе сии маленькие книжки произвели во мне такое действие, которое простерлось на все почти дни живота моего, и были основанием превеликой перемене, сделавшейся потом во всех моих чувствованиях. Они-то первые начали меня спознакамливать с чудным устроением всего света и со всеми красотами природы, доставлявшими мне потом толико приятных минут в жизни и служившими поводами к тем бесчисленным непорочным увеселениям, которые потом знатную часть моего благополучия составляли.
Не успел я их прочесть, как не только глаза мои власно как растворились и я начал на всю натуру смотреть совсем иными глазами и находить там тысячу приятностей, где до того ни малейших не примечал, но возгорелось во мне пламенное и ненасытное желание читать множайшие книги такого ж сорта и узнавать от часу далее все устроение света. Словом, книжки сии были власно как фитилем, воспалившим гнездившуюся в сердце моем и до того самому мне неизвестную охоту ко всем физическим и другим так называемым естественным наукам. С того момента почти оставлены были мною все романы с покоем, и я стал уже выискивать все такие, которые к сим сколько-нибудь имели соотношение; и поелику у немца, снабжающего меня книгами, было таких мало, то не жалел я нимало денег на покупку совсем новых из лавки и доставал везде такие, где только можно было отыскать. А не успел я к ним несколько попривязаться, как нечувствительно получил вкус и к пиитическим сочинениям, имеющим толь близкое и тесное родство с ними. И как сего рода книг у немца моего было довольно, то пустился я в чтение оных, и сие так меня заохотило, что я нечувствительно получил и сам некоторую склонность к стихотворству и в праздные иногда часы не только упражнялся в сочинении кой-каких стишков, но взял на себя труд, для удобнейшего приискания рифм, составить некоторый род пиитического словаря, которая книжка и поныне у меня цела и служит памятником тогдашней моей охоты к поэзии. Со всем тем судьбе, как видно, было неугодно сделать меня стихотворцем. Из всех тогдашних моих трудов не вышло наконец ничего, и я хотя остался любителем стихотворства, но не сделался поэтом и увидел скоро, что натура не одарила меня потребным к тому даром. Словом, трудность составления рифм мне скоро наскучила, а как между тем занялся я другими и важнейшими материями, то и оставил поэзию с покоем.
Впрочем, как выше уже упомянуто, не в одном чтении препровождал я все свое свободное время, но с наступлением весны и полюблением натурологических книг возродилась во мне старинная моя охота к рисованию. По причине вышеупомянутых происходивших со мною разных перемен и за неимением свободного времени, не принимался я уже целый почти год за кисти и краски, но как в сие лето дела у нас так уже уменьшились, что времени у меня всякий день оставалось множество праздного, то, оборкавшись{74} уже гораздо в канцелярии и имея особую в ней комнату, вздумал я однажды испытать, не могу ли я иногда между дел в самой канцелярии сколько-нибудь порисоваться! И как небольшой опыт мой удался по желанию и я увидел, что не только никто меня за то не осуждал, но все еще прихаживали смотреть, как я рисую, и, любуясь моими картинками, хвалили мое трудолюбие и прилежность, то мало-помалу перенес я большую часть моих красок и прочей рисовальной сбруи в канцелярию и упражнялся тут в рисованье между дел, как дома. Целый ящик в столе накладен был у меня тут раковинами, стеклами, кистями и прочим, и я занимался ими по нескольку часов почти всякий день.
Вместе с сим мало-помалу возобновилась охота моя и к прочим любопытным упражнениям. Имея свободу упражняться вышеупомянутым образом в рисованье, разрисовал я в сие время множество картин для прошпективического ящика{75} и привел весь оный в такое совершенство, что все видавшие его не могли им довольно налюбоваться. Я приносил его несколько раз в канцелярию, и все наши канцелярские расхвалили меня в прах за оный и всегда сматривали в оный с удовольствием. Он и действительно был хорош: пропорция оного была так удачна, а картины столь живо под натуру раскрашены, что в состоянии были обмануть самого нашего плац-майора господина Миллера. Не могу без смеха вспомнить сего приключения. Было то у меня на квартире. Помянутому господину плац-майору случилось некогда зайти ко мне посмотреть моей квартиры, ибо я за несколько времени просил его о перемене оной и о снабдении меня лучшею. Ящику моему случилось тогда стоять в спальне моей на окне. Он попался ему первый на глаза.
— Это что такое у вас? — спросил он.
— А вот посмотрите в стеклышко, — отвечал я.
Майор наклонился и начал смотреть; но как я удивился, как он чрез минуту с великим удивлением закричал:
— Ба, ба, ба! Да где ж эта улица-то и такие хорошие дома? Что ж я по сию пору не видал? Вот квартир-то сколько!
Сказав сие, отскочил он от ящика и устремил с великою жадностию взор свой в окно, думая, действительно, что он видел и увидел настоящую улицу. Покатился я со смеху, увидев, как хорошо он обманулся.
— Тьфу, какая пропасть! — закричал он и начал плевать и ругать мой ящик. — Что это за черт! Ведь я истинно обманулся и думал, что я вижу настоящую улицу. Возможно ли, какой дурак я был!
Я старался прикрыть его стыд уверением, что не один он, а многие таким же образом обманываются. Однако ему было до чрезвычайности стыдно, и безделка сия сделала то, что получил я потом весьма прекрасную квартиру, ибо он всячески старался уже меня задобрить и тем преклонить, чтоб я сего дела не расславил.
В самое то ж время смастерил я на квартире у себя и другую любопытную и такую штучку, которая заставливала многих нарочно ко мне приходить и собою любоваться. Была то хотя сущая детская игрушка, однако существом своим не недостойная примечания, и тем паче, что составляла второе изобретение мое в жизни, достойное замечено быть. Еще с самого начала пребывания моего в Кенигсберге полюбились мне в особливости сделанные кой-где в сем городе фонтаны, и как мне мимо одного из них из прежней моей квартиры всякий день ходить случалось, то нередко останавливался я и любовался иногда с полчаса сею беспрерывно вверх бьющею и на себе золотой шар поддерживающею водою. Частое видание сего фонтана вложило мне некогда весьма странную мысль, а именно: мне захотелось испытать, не могу ли я выдумать и сделать и для себя хотя небольшой фонтанец, и смастерить такой, который бы можно мне было возить всегда с собою и становить везде, где бы мне ни похотелось. Мысль поистине удивительная и довольно странная. Я смеялся сначала сам сей своей затее и почитал дело сие нескладным и невозможным. Но чего не может произвесть охота и склонность к любопытным художествам и искусствам? Чем далее я о сем помышлял, тем менее находил я невозможностей, и наконец удалось мне начертать в мыслях своих план, показавшийся мне совсем удобопроизводимым. Не успел я сего выдумать, как, по природной своей нетерпеливости, восхотелось мне выдумку свою произвесть и в самом деле. Обстоятельство, что я находился тогда в таком городе, который наполнен был всякими мастеровыми, могущими сделать все, что б им ни заказать, побуждало меня к тому еще более, но бывшие до сего времени мои недосуга остановили на время произведение сего намерения в действие. Но в сию весну, как получил я более досуга и притом сделался более удостоверенным, что не пойду в поход, то принялся за сие дело и проворил с толикою прилежностью всем производством оного и принуждением столяров, жестянщиков, оловяничников, шлесарей и маляров скорее то делать, что им от меня было предписано, что недели через две я имел неописанное удовольствие видеть миниатюрный свой фонтан существующий и производящий действием своим мне более удовольствия, нежели я сколько мог думать и ожидать. Словом, штучка или, паче, игрушка сия удалась по желанию и достойна была действительного любопытного смотрения от всякого. Весь сей фонтан, со всеми своими принадлежностями, вмещался в маленьком и раскрашенном ящичке, имевшем в длину и в ширину не более вершков десяти, а вышиною вершков трех. Со всем тем, по вскрытии сего ящичка, поставленного на столике в углу, подле стены и окошка, оказывался в оном прекрасный маленький круглый басенец, украшенный в середине одною побольше, а вокруг двенадцатью маленькими вызолоченными фигурками, изображающими отчасти дельфинов, отчасти лягушек. Из всех их било толикое же число маленьких фонтанчиков, соответствующих большому в середине, которого биение простиралось вверх более полутора аршина и производило приятный шум и плесканье. Словом, все так было устроено, что с удовольствием можно было смотреть; а что всего лучше, то приведение воды из поставленного на потолке той комнаты ушата было так искусно скрыто, что никому того приметить было не можно. Длинная жестяная и составная из разных, друг в друга входящих, штук трубка доставляла сию воду в фонтан и была так скрыта за стеною, что ее вовсе не видать было. Когда надобно было фонтан собрать, то все штуки сей трубки всовывались друг в друга и потом полагались в тот же ящик, отчего и происходила та удобность, что его всюду возить было можно и он занимал собою очень мало места.
Теперь не могу изобразить, сколь много утешала не только меня, но и всех приходящих ко мне сия игрушка. Все видевшие не могли ею довольно налюбоваться. На главную трубку, находящуюся посреди басеня, наделано было у меня множество разных наставок, посредством которых можно было заставливать воду бить разными манерами, как, например: иногда прямою струею вверх, иногда рассыпаться на множество брызгов, наподобие дождя, иногда образом звезды, а иногда образом павлиньего хвоста и так далее. Словом, я производил им множество разных перемен и всем тем и удивлял и забавлял зрителей. Все наши канцелярские не преминули ко мне приттить, как скоро об нем услышали, и превозносили меня до небес похвалами за искусство мое и за выдумку. Сие увеличивало много хорошее их обо мне мнение. Они не преминули рассказывать то другим с похвалою, и сего довольно уже было для меня в награждение за труды, употребленные при делании оного.
Но сколько удовольствия наносил я сим фонтаном всем меня посещающим, столько браней получал я за него от многих других, проходящих мимо моей квартиры. Но браням сим был уже собственно я сам или, паче, моя дурость и резвость причиною. Между прочими свинцовыми наставками на трубку моего фонтана, которые по большей части мастерил и делал я сам, догадало меня сделать одну кривую и расположенную так, чтобы вода, в случае пушения фонтана, била не прямо вверх, но дугою в сторону, сквозь отворенное окошко, и, раздробляясь в капли, упадала на улицу. В сию наставку пускал я воду тогда, когда случалось кому иттить по улице мимо моей квартиры, и единственно для того, чтоб можно было посмеяться и похохотать его удивлению; ибо не успевал человек поравняться против моего окна, как вдруг орошали его сверху многие капли воды, наподобие дождя. Человек, почувствовав оные, удивлялся, смотрел на небо и на все стороны, вверх и, не видя ничего, дивился и не понимал, откуда вода взялась. А сие и подавало иногда повод, что иные, пришед в настроение{76}, бранили сами не зная кого и отходили прочь, осыпая меня изрядными благословениями. Но ни над кем шутки сей я так часто не производил, как над гуляющими иногда по улице, с тафтяными {77} своими зонтиками, женщинами. Не успею, бывало, завидеть таких госпож, как, спрятавшись за стену, чтоб меня было не видно, отворял я на одну минуту свой фонтан и приноравливал так, чтоб вода упадала прямо на их зонтики и производила на них падением каплей своих шум. Боже мой, какой поднимался у них тогда шум и крик!
— Ах, Гер Езу! Гер Езу!{78} Дождь, дождь, дождь! — кричали они и бежать начинали, а я надседался со смеха, сидя в комнате за стеною и веселясь их настроением.
Не успел я сию штучку смастерить и через ее спознакомиться с многими мастеровыми, как возобновилась и прежняя моя охота к гокуспокусному{79}, которому научился я еще стоючи в Эстляндии, и мне захотелось снабдить себя всеми нужными к тому инструментами. В единый миг наделал я множество рисунков и полетел с ними к разным мастеровым. Они и удовольствовали меня, наделав все оные по моему желанию, и удовольствие мое было превеликое, когда я увидел у себя все оные по моему желанию и мог сам делать все тогда перенятые штучки и хитрости. Однако легко можно заключить, что сим искусством не имел я причины ни перед кем величаться, но довольствовался только сам для себя, и упоминаю о сем только для того, чтоб тем доказать, в каких делах я около сего времени упражнялся и какую склонность уже и тогда имел ко всяким хитростям и искусствам.
Но сего довольно будет до сего раза. Письмо мое довольно уже велико и получило обыкновенные свои пределы, чего ради, предоставя повествование о дальнейших со мною происшествиях будущим письмам, теперешнее окончу новым уверением вас о непременности моей к вам дружбы, и что я навсегда есмь ваш, и прочая.
КОНЕЦ ШЕСТОЙ ЧАСТИ