Далекое прошлое
Как назвать то, что задумал написать «Судьба паренька из деревни Высокое»? «Пережитое»? «Жизнь солдата»? «Тернистый путь»?
По существу, это одно и то же. А почему бы не назвать задуманное «Страницы жизни»? Так будет верней.
Мой жизненный путь оказался суровым, поистине тернистым, но интересным. Иногда трудно было идти. Не раз спотыкался, падал, однако поднимался и упорно устремлялся вперед. Шагал так, что порой, как говорят в народе, воду из обувки вышибало. Но это меня не страшило. Ведь реку переплыть и то трудно.
Если страницы моих воспоминаний порой будут биографичны, прошу, дорогой читатель, не расценивать это как отсутствие у автора скромности. Ведь окидывая взглядом свой жизненный путь, я с сыновьей благодарностью думаю о родной партии, о любимой Стране Советов. Что было бы со мной, если бы не их забота? А подобных мне в нашей стране миллионы Итак, приступаю к рассказу...
Не пытайтесь искать на географической карте, изданной до революции, деревню Высокое, затерявшуюся в Инсарском уезде, Пензенской губернии. Было в ту пору в ней около девяти десятков рубленых изб с соломенной кровлей Выделялся в деревне лишь большой дом под железной крышей, принадлежавший местному богачу Федору Антясову.
Вот в этой деревне я и родился в конце прошлого века. Наша семья, как, впрочем, и соседские семьи, была малоземельной. В то же время вокруг Высокого вольготно [4] раскинулись угодья помещика Столыпина. Этот племянник известного царского министра, жестокого вешателя, в нравах своих недалеко ушел от дядюшки. Помню, как-то наша овца и пара кур забрели на столыпинские земли. В наказание управляющий имением велел моему отцу уплатить штраф или отработать в его хозяйстве. Денег не было, пришлось отцу отрабатывать, а вместе с ним и я пошел. В ту пору мне едва минуло девять
Отец, громадный, с длинной бородой, суров был, а порой и жесток. Улыбкой радовал редко. Да и щедростью не отличался. Правда, однажды он нас удивил. Пришел как-то из большой деревни Шувары после удачного базара и на диво всей семье вынул из мешка новенькие сапоги, протянул мне:
— Бери, Иван, гляди, как блестят. Да смотри не забывай, что мы народ — для лаптей рожденный.
Сапоги были большие, на вырост. Надевал я их только летом, в праздники, да и то когда в церковь шел. А находилась церковь в деревне Ногаево, в четырех километрах от Высокого. Как и все односельчане, из дому выходил босиком, перекинув сапоги через плечо Лишь в Ногаево вытирал начисто ноги, надевал отцовский подарок и в церкви уже стоял обутым. Но только служба кончится, выйду на воздух, сниму сапоги, за ушки свяжу их, переброшу через плечо и снова домой босиком. Поэтому и много позже, когда я был уже взрослым парнем и вот-вот ждал призыва на военную службу, сапоги лежали в сундуке все еще как новые.
Наша деревня на всю округу «славилась» своей темнотой. Недаром про нас говорили: «В Высоком неграмотных больше, чем населения». В этой горькой шутке заключалась и моя трагедия. Бывало, только скажешь, что хочу учиться, отец в ответ:
— Ишь чего задумал! В поле ученые ни к чему. Без них, крюцоцников, обойдемся (так в деревне называли грамотеев, выговаривая «ц» вместо «ч»).
Работать приходилось от зари до зари. Не по летам рано огрубели мои руки. Казалось, вложи в пальцы карандаш — не удержат. И все же велика была тяга к знаниям. Не раз говорил об этом матери. Она меня понимала, поддерживала, но помочь ничем не могла. Только ласково так посмотрит, потреплет волосы и скажет:
— Погоди, сынок, не век будем жить в темноте. [5]
Но вот как-то пришла мать домой, а улыбка, румянец на ее лице так и играют. «С чего бы это?» — удивляюсь я. А она говорит:
— Ну, Ванюша, радость пришла к нам
— Какая?— спрашиваю.
— Школу открывают в Высоком.
Это и впрямь было приятное известие. От счастья хотелось кинуться матери на шею, крепко расцеловать ее. Но вспомнил об отце, и радость тотчас померкла.
— Не пустит тятя в школу,— говорю, а сам с мольбой гляжу в материнские глаза.
— Знаю, сынок. У отца нашего нрав крутой. Но ничего... Поговорю с ним.
И удивительное дело, отец поддался уговорам матери.
— Ладно, Иван, иди поучись маленько. Да смотри, от земли не отрывайся. Есть захочешь, книгу кусать не станешь. Не съедобна она. Мы народ простой. До учености нам дела нет.
Что дальше говорил отец, меня уже не интересовало. Главное, он разрешил пойти в школу.
И вот на одиннадцатом году жизни я переступил порог деревенской трехклассной. школы. Перед глазами точно раскрывался новый мир. Я занимался с охотой, и учительница не раз хвалила меня за прилежание.
Но учеба моя оказалась кратковременной. Походил в школу всего две зимы, а стал собираться в третий класс, отец вдруг с этакой хитрецой спрашивает:
— Написать какое прошение можешь?
— Могу.
— Ну а коль надобно что прочитать?
— Прочитаю.
— А если, к примеру, у тебя заведется много денег, посчитать их сумеешь?
— А вы дайте, я и посчитаю,— говорю, а сам думаю: «К чему это он вдруг такие вопросы задает и куда, собственно, клонит?»
— Ишь чего захотел: дайте! Нет, ты, брат, сам заработай. Свои деньги я и без твоей помощи посчитаю. Для этого много мудрости не нужно, были бы десять пальцев на руках. — Отец пристально посмотрел на меня глазами-угольями, а затем, точно приговор, произнес:
— Ну вот что, Иван, хватит попусту время тратить. В доме нужны рабочие руки. Считай, после меня ты второй [6] мужик в семье. Грамоте малость научился, пора и за ум браться, работать надо.
На этом и кончилась моя учеба. Загрустил я, но пуще прежнего впрягся в работу. А отец, глядя на меня, приговаривал:
— Тебе, брат, теперь за двоих надо работать.
В скудном отцовском хозяйстве трудился до осени. А потом уходил на заработки к Столыпину. Помещик сезонных батраков не кормил. Бывало, возьмешь с собой краюху хлеба — вот тебе и пища на весь день.
Каждую субботу приносил отцу недельный заработок— рубль двадцать копеек. Как-то взял отец мою получку в свои большие ладони, позвенел монетами и говорит:
— Смотри, сколько места пустого. Говоришь, грамотен, а поди-ка реши задачу, какую дам. Два года в школу ходил? Два года у помещика не работал? А теперь посчитай, сколько денег потерял я из-за твоей учености. Сейчас бы их и в двух горстях не удержал.
Я не возражал отцу. Да и попробуй возрази. Только еще больше озлобишь его.
Оживление в однообразную, серую жизнь семьи вносил лишь брат отца дядя Иван, изредка навещавший нас. С его приходом, казалось, и лучина вечерами начинала светлее гореть. В противоположность отцу дядя обладал добрым сердцем, привлекал своей общительностью. Он не был грамотным, но всем интересовался и много знал, ибо природа наградила его незаурядным умом, а жизнь заставила поездить по свету.
Пришел как-то дядя Иван, поздоровался со всеми, справился о житье-бытье, а затем уселся за стол. Тут, у кипящего самовара, и завязалась у них с отцом длинная беседа, которая так заинтересовала меня, что до сих пор осталась в памяти. Может, она в какой-то степени и заставила меня по-иному, более осмысленно оценивать жизнь, острее реагировать на факты несправедливости, встречавшиеся в деревне на каждом шагу.
— Помнишь, Василий, пятый год?— спросил дядя.— Так вот, недавно был я на станции Хованщина и прослышал новость. Говорят, волнуется народ пуще прежнего. Собирается у помещиков имения отбирать, а у капиталистов — заводы и фабрики. [7]
— Как же так,— удивился отец,— неужто свет изнанкой перевернется? Ну а как же Ванька мой? О себе уж я не толкую. Ванька-то чем жить будет? Своим хозяйством не проживешь, батрачить надо. А если помещиков не будет, у кого же батрачить?
— Спрашиваешь, где Ванька работать будет? У себя, на своей земле.
— Что-то не пойму я тебя. На своей земле! Да нешто ты не знаешь, что своей земли у нас с гулькин нос. На ней не прокормишься.
— А Иван землю у Столыпина возьмет. Люди все равны. Вот и надо, чтобы у всех было всего поровну. А для этого требуется помещичью землю отнять и раздать ее крестьянам, нуждающимся.
Большой разговор шел в тот морозный февральский день. Мне чудилось, будто стены нашей избушки раздвигаются. Кругом стало светлее. И жизнь точно прояснилась, стали виднее, понятнее извечные крестьянские обиды и чаяния. Даже отец словно преобразился. То, что прежде считалось неоспоримым, навеки устоявшимся, сейчас в его сознании рушилось, переосмысливалось.
— Страшные речи говоришь, Иван, — возражал отец. — Ты мне душу взбудоражил. Великое дело затеяно, да разве сбыться ему? У царя и господ сила...
Братья распрощались. Отец остался наедине с новыми мыслями. Мучительные раздумья заставили его ворочаться в бессоннице не одну ночь. Да и мне они не давали покоя.
После памятной беседы минуло немало времени. Наступил 1914 год. Началась первая империалистическая война. Тем же летом меня призвали в армию. Прощаясь с отцовским домом, я и не предполагал, какие испытания готовит мне судьба.
В Инсар, в 23-й стрелковый полк, я прибыл с другом детства одногодком Василием Криворотовым. Пробыли там всего пару месяцев, а затем полк погрузили в эшелоны и отправили на турецкий фронт.
За два месяца в казарме и за долгие дни, проведенные в теплушке, я со многими сдружился. Особенно близко сошелся с сормовичом Соколовым, рабочим парнем с волжских затонов, потомственным пролетарием. Человек грамотный, общительный, даже веселый, он был осторожным. Такая же у него подобралась и компания — ребята [8] дружные.
Страницы 8-9 временно отсутствуют [10]
— Всякая власть держится на кончике вашего штыка.
— Это верно,— ответил ему Синицын, о котором, как и о Соколове, говорили, что он «в большевиках ходит».— Дело только в том, куда этот кончик повернуть. Мы вот думаем не о вашей, а о своей, народной власти. Ради нее и стоит штыки держать острыми.
Послышались слова одобрения. А подполковник рассеянно посмотрел вокруг и заспешил к выходу:
— Мои уши сейчас ничего не слышали.
— Напрасно,— бросил вдогонку солдат.— Только народная власть! Иначе и быть не может!
Когда дверь казармы закрылась за подполковником, Синицын спросил у солдат:
— Известно ли вам, что сейчас в Питере творится? Нет? Так слушайте. Рабочие, солдаты и матросы хотят сами взять власть в свои руки. Ими руководит Ленин — вождь большевиков. Он стоит за мир и свободу. Чтобы помещиков и фабрикантов долой, землю отдать крестьянам, заводы — рабочим.
Мы слушали как завороженные. Но сомнение тревожило сердце: удастся ли совершить такой переворот? Ведь Россия огромна, а много ли у Ленина сил? Правда, само слово «большевик» рисовало Владимира Ильича гигантом, могучим и бесстрашным богатырем.
Вскоре из части в часть по всему фронту промчалось новое сообщение: в Петрограде и Москве победила социалистическая революция и покатилась лавиной по всей стране.
Это известие несказанно обрадовало нас: наконец-то наступит долгожданный мир, а трудящиеся получат свободу. По примеру других солдат и я явился к Лабунскому с рапортом об отпуске. Командир полка прекрасно понимал, что отпускники назад на фронт уже не вернутся. Однако ссориться с нами он тоже боялся. Подполковник посмотрел на меня, повертел рапорт в руках, подумали отрубил:
— Ладно, поезжай!
Так в декабре 1917 года я возвращался с фронта. Путь был томительно долгий. Немало времени прошло, пока поезд миновал Тифлис, Баку, Ростов-на-Дону, Харьков. И везде, на всех станциях и полустанках, только и слышно было: революция, Ленин, большевики; земля — крестьянам, заводы — рабочим; свобода, мир. [11]
Но вот и Высокое. Радостная встреча с родными и близкими. Отец смерил меня взглядом с головы до ног, похлопал шершавой ладонью по плечу, словно пробуя мою силу, и сказал:
— Ну как, солдат, отвоевался? Ладный-то какой стал!
А постаревшая мать, вглядываясь в мое лицо, добавила:
— Морщинки к глазам только зря подпустил. Рановато.
— Это, маманя, не беда. Главное, была бы голова цела. Да и где это вы видели, чтобы война человека красила?
— Тут ты прав, — согласился отец,— такого никто еще не видел.
Я слушал и удивлялся. Никогда отец не был таким разговорчивым. Его точно подменили.
Прослышали в деревне, что с фронта вернулся солдат, и повалили к нам гости. Всем хочется знать, какие новости привез, правда ли, что народная власть навсегда пришла. Односельчане наперебой задавали вопросы, а я едва успевал отвечать на них.
События в стране нарастали с неимоверной быстротой. Укрепляя новый революционный строй, партия вела ожесточенную борьбу с внутренними и внешними врагами молодой республики Советов. Медленно, но неуклонно всюду пробивались ростки нового. Во всем ощущалось, что к власти пришел настоящий хозяин — народ. Это новое на каждом шагу встречалось и в нашем Высоком.
Не успел я еще прийти в себя после фронтовой жизни, как по деревне пронеслась весть: через несколько дней в Инсаре должен состояться первый съезд Советов. Вскоре оттуда приехал представитель.
На небольшую площадь, куда деревенские зазывалы с колотушками приглашали людей, шли мал и стар. Никогда еще Высокое не видело такого многолюдного схода. Инсарский гость поднялся на широкую скамейку:
— Товарищи! Поздравляю вас. Отныне и навсегда рабочие и крестьяне взяли власть в свои руки.
— Спасибо, — послышалось в ответ.
Стоявший поодаль столыпинский управляющий крикнул:
— Рано благодарить. Цыплят по осени считают.
— Бей его, гада! — прокатилось в толпе и через миг управляющего точно ветром сдуло. [12]
Когда на площади воцарилась тишина, снова заговорил представитель из города:
— Товарищи! Имя Ленина вам известно?
— А как же, известно,— послышались голоса
— Так вот Владимир Ильич Ленин делает все, чтобы жизнь народа всячески облегчить
Представитель говорил о разделе земли и помещичьего имущества о семенах и снабжении рабочих хлебом, о сплочении трудовых крестьян, особенно бедноты. Затем предложил избрать от деревни делегата на съезд Советов.
— Изберете его и наказ дадите, чтобы все ваши пожелания доложил съезду Вы не против?
Толпа вдруг пришла в движение, и из нее в круг выбрался всеми уважаемый дед Анисим.
— Погодь милый человек,— перебил он оратора,— дай и мне малость сказать.
Дед попросил помочь ему взобраться на скамью. Поддерживаемый чьими-то крепкими руками, стал на нее, осмотрел площадь и впервые за всю свою долгую жизнь заговорил перед таким большим собранием:
— Высоковцы, дошло до ушей ваших, что этот человек сказал? Понимаете ли, какое время наступило? Представитель власти с нами как с людьми разговаривает, спрашивает: согласны ли мы или против его слов? Вот я проработал у Столыпина, считай, годов больше шестидесяти, и никто никогда у меня не спрашивал, что я думаю, против я или нет. Скажи я тогда свое слово — зубов бы, ребер не досчитался. Вот и посудите: стоит ли нам беречь и любить Советскую власть али нет. Я кончил.
Под возгласы одобрения и аплодисменты деду Анисиму помогли сойти со скамьи. Он снова оперся о большую сучковатую палку, всем туловищем подался вперед, приложил к уху ладонь чтобы не пропустить слов инсарского представителя А тот продолжал прерванную речь.
Он рассказал о задачах уездного съезда Советов а в заключение спросил:
— Ну так какие будут предложения? Кого хотите послать своим делегатом?
Сход зашумел, как встревоженный улей, а потом чей-то голос громко крикнул:
— Пущай едет Иван Болдин
— Правильно. Считай, парень жизню знает, с турками воевал. [13]
Я не видел говорившего. Почувствовал только, как от волнения к лицу прилила кровь, опустил глаза
Подождав, пока гул голосов уляжется, представитель заговорил снова:
— А что? Парень он подходящий, с этим делом справится. Иван Болдин и в армии активным был. Как только царя свергли, солдаты избрали его членом комитета.
Откуда, думаю, это известно ему? Видит он меня как будто в первый раз. После схода спросил у него об этом. На мой вопрос он ответил тоже вопросом:
— Хороши бы мы были большевики, революционеры если бы не знали своих людей? — Затем добавил:— А тебя знаю, потому что служил недалеко, почитай через окоп, — и хитро подмигнул.
Я ехал в Инсар на первый уездный съезд Советов, испытывая чувство огромной гордости и вместе с тем прекрасно понимая, какую серьезную ответственность возложили на меня односельчане.
Съезд начал работу в один из январских дней. Наряду с большевиками и беспартийными товарищами, глубоко преданными Советской власти, в зале заседаний присутствовали и явные ее враги — представители земской управы и бывшие члены городской думы во главе с махровым черносотенцем священником Синократовым. Съезд проходил бурно, часто разгорались горячие споры. И мне пришлось трижды выступать против эсеров и их единомышленников. Я не был оратором, наверное, в моей речи имелись шероховатости, но то, о чем спорили было так близко моему сердцу и сердцам всех высоковцев, что я не мог молчать.
Съезд пошел за большевиками. Ни одного требования эсеров не было принято. В конце заседания съезд избрал уездный исполком, в состав которого вошел и я.
В Высокое вернуться уже не пришлось, так как меня избрали заместителем председателя исполкома. Работы было уйма. Из деревень приходили ходоки с жалобами, вопросами, просьбами Советские граждане шли к Советской власти за помощью, видя в ней свою защитницу.
Наш первый исполком испытывал большие трудности, так как в ту пору в уезде, по существу, было двоевластие и начинаниям исполкома противодействовали не желавшие [14] уступать власти земская управа и городская дума. Они стремились любыми способами захватить все дела в свои руки, грозили даже переворотом.
Как-то в исполком заявился «отец города» священник Синократов, зашел ко мне, нагло оглядел комнату, не спросясь развалился в кресле.
— Так вот что, правители,— слово «правители» он издевательски подчеркнул,— городская дума и земская управа категорически требуют, чтобы вы передали мне ключи от всех продовольственных и вещевых складов.
— А кто вы такие, чтобы требовать?— спросил я. Синократов вскочил словно ужаленный:
— Мы единственная и законная власть, нас выбрал народ.
— Какой народ? Миллионер Кильдеев или хозяин лабазов Немцев?
Не ожидая такого отпора, Синократов вначале застыл в оцепенении, а затем повернулся и быстро зашагал к двери, на ходу бросив:
— Мы еще с вами, голодранцами, поговорим.
Через несколько дней он снова явился с тем же требованием. Заручившись поддержкой полковника Кулишевича и проходимца Тумилина. руководивших контрреволюционным подпольем, на этот раз Синократов держался особенно нагло и опять закончил разговор угрозой:
— Ничего, мы еще померяемся силами. Посмотрим, чья возьмет.
Слово это Синократов сдержал. С помощью своих подручных он собрал около полутора тысяч человек, одураченных представителями земской управы, вооружил их и привел к двухэтажному зданию исполкома. Увидев грозную толпу, председатель исполкома Устинов струсил и убежал вместе с несколькими нашими работниками.
В исполкоме осталась небольшая группа верных товарищей. Мне, как заместителю Устинова, пришлось взять на себя всю ответственность. Я прекрасно понимал, что, если мы сейчас отступим, исполком будет разгромлен, а ценности и документы, находящиеся под нашим контролем, попадут в руки врагов.
Ни минуты не задумываясь, я выскочил на крыльцо. Смотрю, от толпы отделились несколько вооруженных, а один из них тащит пулемет. Подошли совсем к зданию исполкома. Парень с пулеметом увидел меня и вдруг кричит: [15]
— Так это ты здесь, Иван Васильевич. А я, дурья моя голова, хотел на тебя пулемет направить Фу ты черт!
— Давай пулемет наверх,— скомандовал я. — И чтобы никто из контрреволюционеров в исполком не проник. Сопровождавшие парня было заворчали, подняли на меня винтовки, но он быстро успокоил их.
— Да вы нешто не знаете Болдина?— спросил он.— Это же свой, мужик из Высокого. Он и у нас выступал, за народ стоит. А Синократов нам, дуракам, голову заморочил.
И случилось так, что те, кого враги послали против нас, стали нашими защитниками. Толпа у исполкомовского здания быстро редела. План Синократова был сорван.
Однако вскоре поступили сведения, что на нас готовится новое нападение. Пришлось обратиться за помощью в Пензу, в губисполком.
Вскоре в Инсар прибыли сто вооруженных бойцов и три дальнобойных орудия, установленные на железнодорожной платформе. Мы почувствовали себя увереннее. Объявили в городе осадное положение. Написали приказ:
«Всем, кто имеет оружие, немедленно сдать его в исполком. Укрывательство оружия будет расцениваться как измена народу, и виновные понесут наказание по законам военного времени — расстрел»
Первым приволок два пулемета «максим» и 18 аккуратно уложенных в коробки пулеметных лент эсер Москвитин. Сбор оружия продолжался в течение пяти дней и дал отличные результаты. Тогда же мы разоружили земскую управу и городскую думу, а затем распустили их. Синократов, Кулишевич, Шумилин, Кильдеев, Немцев и другие враги Советской власти были арестованы и отправлены в Пензу. В городе и уезде воцарился порядок.
Весной 1918 года из Москвы по заданию Центрального Комитета партии к нам прибыла группа большевиков в составе товарищей Свентера, Косикова и Андреева. В их задачу входило создание уездной партийной организации А из Пензы приехал большевик Степанов для оказания нам помощи в организации комитетов бедноты.
Летом того же года я и еще несколько активистов были приняты в члены партии. Так у нас появилась первая коммунистическая ячейка. [16]
На очередном уездном съезде Советов я был избран председателем Инсарского исполкома ч вскоре в числе других делегатов от Пензенской губернии направился в Москву на пятый Всероссийский съезд Советов. Выехали мы, конечно, заблаговременно. Чем ближе подъезжали к столице, тем больше волновались.
Делегат Подгорнов, работавший у нас секретарем уездного исполкома, одну за другой крутил махорочные цигарки, и в нашем углу вагона стоял такой густой дым, что мы едва могли разглядеть друг друга.
— Какая она теперь, Москва? Почитай, три года не был в ней,— мечтательно говорил Подгорнов и неожиданно добавил:— А ведь мы обязательно Ленина увидим!
— Да, Ленин наверняка будет на съезде,— подтверждали другие...
Был жаркий день 2 июля 1918 года. До начала съезда оставалось два дня. И тут прослышали мы, что в Манеже должен состояться митинг солдат, уезжающих на фронт. Все инсарцы, конечно, помчались туда. Каждому из нас хотелось услышать последние новости, окунуться в гущу тревожных событий.
Около двух тысяч человек заполнили в тот день Манеж. Неожиданно кто-то крикнул:
— Глядите, Ленин!
Все зааплодировали. Вдоль живого коридора к центру зала продвигался мужчина — среднего роста, большеголовый, лобастый. Едва успевая раскланиваться, улыбаясь, он энергично шел вперед, то и дело поднимал вверх руку, приветствуя собравшихся.
Подобно кипучему морю, весело бушевала людская масса, приветствуя вождя. Вот он пробрался к середине Манежа, поднялся на небольшую импровизированную трибуну, заложил левую руку в карман брюк, а правую снова поднял, прося всех успокоиться. Зал утих. И Ленин начал речь, которую отчетливо помню по сей день.
Владимир Ильич говорил, что армия, так же как и средства производства, раньше служила орудием угнетения в руках класса эксплуататоров. Сейчас же и то и другое становится орудием борьбы за интересы трудящихся. — Мы победим, —воскликнул в заключение Ильич, — если передовые авангарды трудящихся, Красная Армия, будут помнить, что они представляют и защищают интересы всего международного социализма. [17]
И снова неистовые рукоплескания, громкие возгласы «ура!». Митинг окончился, а никто не покидает Манеж;
Речь вождя была предельно кратка и лаконична. Но какую величественную картину он нарисовал перед слушателями!
Мы вышли на площадь перед Манежем. Народу здесь собралось очень много. Тут были и счастливцы, которым довелось услышать выступление Ильича, и те, кто желал хотя бы посмотреть на него и от других разузнать, о чем он говорил.
Прошло несколько минут. И вот из Манежа вышел Ильич. Народ снова радостно приветствовал его, а он отвечал все той же ласковой улыбкой, знакомым жестом поднятой руки. Ленин сел в машину, и она стала медленно удаляться по гигантскому живому коридору, а затем скрылась где-то за зданием нынешнего Исторического музея, выходящего на Красную площадь.
В тот день мы допоздна гуляли по Москве, а тема наших разговоров была одна — Ленин. Он окончательно овладел нашими сердцами и мыслями
Через два дня я впервые переступил порог Большого театра. Так вот он каков, этот огромный, нарядный и необыкновенно величественный театральный зал! Мог ли я, простой крестьянский паренек, когда-то мечтать о том, чтобы сидеть в его мягких бархатных креслах? Смешно даже думать...
В зале оставалось все меньше и меньше свободных мест. Партер, ложи, амфитеатр заполнили свыше тысячи делегатов. Большинство из них большевики. Поодаль от нас сидели левые эсеры. Небольшими группками разместились максималисты, анархисты, социал-демократы-интернационалисты (были и такие), а где-то подальше запрятался один-единственный правый эсер. В ярусах сидели многочисленные гости.
Четыре часа дня. За столом президиума появился Яков Михайлович Свердлов. По его предложению присутствующие почтили вставанием память предательски убитого товарища Володарского. Затем делегаты утвердили повестку дня.
Съезд приступил к работе. Один за другим выходили на трибуну делегаты. Они говорили о Брестском мире, о земле и хлебе, о положении крестьян в стране и о многих других Делах. То и дело разгорались горячие споры. Ярыми противниками коммунистов-ленинцев выступали левые эсеры [18] Спиридонова, Кареллин и другие. В бешеной злобе они оскорбляли коммунистов, критиковали Ильича, пророчили гибель стране.
Съезд проходил бурно, напряженно. Понятно, что все мы, делегаты-большевики, с нетерпением ждали выступления Владимира Ильича. Сердцем мы чувствовали, что Ленин наголову разобьет идейных противников, даст генеральный бой демагогам, врагам Коммунистической партии, мешающим строить Советское государство.
И вот желанный час настал. Это было 5 июля вечером. Председательствующий объявил, что слово для доклада о деятельности Совета Народных Комиссаров предоставляется его Председателю Владимиру Ильичу Ленину. Все делегаты-большевики (а нас было около 800 человек) встали со своих мест, горячо приветствуя вождя.
Владимир Ильич энергично взошел на трибуну. Как всегда, поднял руку вверх, внимательным взглядом окинул сидящих в зале. а затем, пройдясь ладонью по голове, начал:
— Товарищи, позвольте мне, несмотря на то что речь предыдущего оратора местами была чрезвычайно возбужденной (Ильич имел в виду выступление Спиридоновой), предложить вам свой доклад от имени Совета Народных Комиссаров в общем порядке, касаясь главных, принципиальных вопросов, и не вдаваться в ту полемику, которой так желал бы предыдущий оратор и от которой я, конечно, полностью отказываться не собираюсь.
В зале послышались одобрительные возгласы, аплодисменты.
— Мы можем сказать,— продолжал Ильич, — что пролетариат и крестьяне, которые не эксплуатируют других и не наживаются на народном голоде, все они стоят, безусловно, за нас и, во всяком случае, против тех неразумных, кто втягивает их в войну и желает разорвать Брестский договор.
В зале шум, слышны истерические выкрики в рядах эсеров. Но чей-то громкий голос произносит: «Ильич говорит верно!» И зал снова рукоплещет, приветствуя вождя.
Ильич громит правых и левых эсеров, на ярких примерах показывает омерзительную роль Милюкова, Керенского, Савенкова. Шаг за шагом он сокрушает своих идейных противников. [19]
— Когда нам здесь говорят о бое против большевиков, о ссоре с большевиками, я отвечу: нет, товарищи, это не ссора, это действительный бесповоротный разрыв, разрыв между теми, которые тяжесть положения переносят, говоря народу правду, но не позволяя опьянить себя выкриками, и теми, кто себя этими выкриками опьяняет и невольно выполняет чужую работу, работу провокаторов.
Владимир Ильич ярко, образно говорит о социализме, о том, какой дорогой к нему нужно идти, что нужно сейчас делать.
— Вот теперь своей рукой рабочие и крестьяне делают социализм,— заявляет Ленин.— Левые эсеры говорят, что наши дороги разошлись. Мы твердо отвечаем им, тем хуже для вас, ибо это значит, что вы ушли от социализма...
Чего греха таить, некоторые из нас, делегатов, приехавших на такой большой и представительный съезд, не все еще понимали, не всегда могли разобраться в происходящих событиях, дать им правильную оценку. Это был результат отсутствия опыта революционной борьбы и недостатка знаний.
В тот же день В. И. Ленин выступил с заключительным словом, в котором снова дал отпор идейным противникам большевизма.
И тогда левые эсеры решили прибегнуть к разбойничьим мерам борьбы с большевиками. Они организовали восстание, и съезд вынужден был прервать свою работу. Все делегаты-большевики приняли участие в подавлении мятежа. А когда он был ликвидирован, съезд продолжил работу.
По сей день я храню как дорогую реликвию делегатский мандат № 574. Поднимая его 10 июля 1918 года вместе с Владимиром Ильичом Лениным, вместе со всеми делегатами, со всем народом, я голосовал за первую Советскую Конституцию — за основной закон Российской Советской Федеративной Социалистической Республики.
Закрывая съезд, Яков Михайлович Свердлов говорил о том, что каждый из нас должен употребить максимум усилий и работать так, чтобы Россия, не бывшая до настоящего времени социалистической, к следующему съезду была социалистической. И тогда, точно гром, по залу прокатился чей-то густой, сильный бас:
— Товарищи, вся русская революция связана с именем товарища Ленина. Да здравствует товарищ Ленин! [20]
Зал рукоплещет вождю, и все наши взоры — горячие, искренние и преданные — обращены к Ильичу. А он стоит смущенный, то и дело поднимая руку, и ласковая улыбка озаряет его лицо.
Мы прощались со столицей, увозя с собой труднопередаваемое чувство гордости и веры в будущее. Помню, когда отъехали от Москвы, Подгорнов спросил меня:
— Ну как, товарищ Болдин, яснее теперь стало?
— Не то слово сказал. Не только яснее. Знаешь, о чем думаю?
— О чем?
— А вот послушай. Жил у нас в деревне парень, Семкой звали. Любил он над слабыми поиздеваться, даже над беззащитными птенцами. Бывало, вытащит из гнезда маленького-маленького воробышка, взберется с ним куда-нибудь повыше — на дерево или на крышу — и сдуру пустит его, думая, что птенец полетит, как настоящая птица. А он, бедняжка, раз-другой взмахнет немощными крылышками— и, точно камень, бац наземь.
Вот таким немощным птенцом был и я, пока не попал в Москву. Теперь, побывав на съезде, крепкие крылья приобрел...
С разговорами незаметно добрались до Инсара. Всего на несколько дней уезжал, а возвратился — и город показался мне каким-то иным. Очевидно, потому, что после Москвы я на все смотрел по-новому, мерил все не только уездными, но и более широкими масштабами.
Прежде всего созвали расширенное заседание исполкома, где я доложил о работе съезда. А на следующий день на городской площади состоялся митинг.
Когда я рассказывал о Ленине, участники митинга выражали любовь к вождю. Когда сообщал о происках врагов, площадь гудела от гневных возгласов по адресу предателей народа. Когда говорил о Конституции, слышались громкие слова одобрения мудрой ленинской политики партии и Советской власти.
Трудно передать, как горячо откликнулся многолюдный митинг на предложение послать приветствие Владимиру Ильичу. В единогласно принятом письме инсарцы благодарили Ленина за утвержденную съездом Конституцию, клялись зорко оберегать завоевания Октября, [21] трудиться так, чтобы вождь сказал: «Молодцы инсарцы!». Желали дорогому Ильичу долгих лет жизни и крепкого здоровья, выражали надежду, что под его руководством во всем мире победит правое дело пролетариата.
В тот же день я пустился на лошадях по деревням Инсарского уезда, чтобы и крестьянам рассказать о съезде, выступлении Ильича, исторических решениях, принятых в Москве.
Побывал в родном Высоком, Пушкино, Ногаево, Старокорсацком Майдане. Всюду слушали новости с большим интересом, всюду приходилось отвечать на многочисленные вопросы, волновавшие народ.
Через неделю вернулся в Инсар. Встречи и беседы помогли глубже понять процессы, происходившие в ту пору в психологии крестьян, в жизни деревни. Для меня стало совершенно ясно: нужно укреплять авторитет новой власти, находить гибкие методы работы местных Советов, внимательно прислушиваться к голосу бедноты. Этими мыслями я поделился с делегатами на очередном уездном съезде Советов.
Каждые два—три месяца мы проводили съезды. Были они многолюдны, сопровождались бурными спорами. Делегаты горячо обсуждали такие жизненно важные вопросы, как повышение роли сельских Советов, помощь Красной Армии, текущие сельскохозяйственные работы, состояние здравоохранения, развитие школьной сети, ликвидация неграмотности среди взрослых, и многие другие.
Трудностей в работе Инсарского уездного Совета было много. Часто к нам обращались с такими просьбами, которые мы еще не могли выполнить. Иногда приходилось работать без отдыха, круглые сутки. И все же каждый Из нас был счастлив от одной мысли, что и о ч вкладывает свою посильную лепту в великое всенародное дело.
Я с благодарностью вспоминаю своих ближайших товарищей, замечательных коммунистов. Никогда не забуду Романова, Чибисова. А особенно запомнился бывший балтийский моряк Сергей Сапунов. Он заведовал уездным финансовым отделом и работал превосходно. В этом ему помогали богатый революционный опыт, глубокое понимание задач новой власти, кристальная честность.
С этим человеком меня связывала большая личная дружба. Жили мы в одной комнате, которую снимали у дорожного техника, ели, как говорится, из одного котелка, [22] вместе разъезжали по деревням, помогая сельским Советам, вели агитационную работу среди населения. Сапунов обладал каким-то особым чутьем, умением мгновенно распознавать людей, смело защитить обиженного, беспощадно расправиться с врагом. К тому же он хорошо знал жизнь и горячо верил в победу дела рабочего класса.
Были мы как-то с ним на станции. Подходил переполненный поезд. Чуть ли не из всех окон вагонов торчали ноги в лаптях. Сапунов усмехнулся:
— Наши едут! Смотри, все, как один, в «лакированных». Много у нас еще дел впереди. Поди-ка смени эту «гусарскую» обувку на человеческую. А менять непременно будем. Помяни мое слово, Иван, пройдет несколько лет, днем с огнем не найдешь этих лаптей, в диковинку они будут, напоказ станут выставлять их в музеях.
Сергей любил вслух помечтать. Часто мы с ним беседовали о том, какой, например, будет жизнь через десяток лет, когда разобьем всю антисоветскую шваль и государство наше крепко станет на ноги.
В январе 1919 года меня выбрали в Пензенский губисполком, назначили первым заместителем председателя и одновременно заведующим финансовым отделом. Я уезжал в Пензу. На станции проводить меня собрались товарищи. Они желали успехов в работе, а Сапунов, стоя у моего вагона, напутствовал:
— Теперь, брат, главное в твоей жизни — уметь считать народную копейку. Как только овладеешь этой наукой, так у тебя сразу дело пойдет.
Я ехал и волновался. Мучила мысль: справлюсь ли с новой ответственной работой. Инсар куда меньше Пензы, а ведь и там не легко было, теперь же ответ придется держать за целую губернию. Как мне будет не хватать Сергея Сапунова!
Шел октябрь 1919 года. Со всех сторон наступал враг. Точно спрут, впивался он своими ядовитыми щупальцами в тело молодой Страны Советов, стремясь задушить ее. В это тревожное время я окончательно решил уйти на фронт. О своем намерении рассказал секретарю Пензенского губкома партии Галанину и председателю губисполкома Фридрихсону. [23]
— Значит, Васильевич, Пенза тебе надоела?— спрашивал Галанин.
— Нет, Пенза мне по душе. Товарищи вы тоже хорошие. Поработав с вами почти десять месяцев, чувствую себя и крепче и опытнее. И все-таки прошу отпустить на фронт.
— Дезертируешь? А ты подумал, кто здесь за тебя будет работать?— кипятился Фрядрихсон.
— Ничего, найдете замену. Актива теперь хватает.
— Это верно, хорошего человека найти нетрудно, но ведь ему заново все осваивать придется. А ты вспомни, как сам привыкал. Легка ли финансовая работа?
Долго длился наш разговор. Как я ни убеждал их, губернские руководители оставались при своем. В заключение, чтобы прекратить затянувшийся спор, Галанин категорически заявил:
— Ну вот что, Васильевич, ты это выбрось из головы. Все равно отпустить тебя мы не можем.— Потом, заметив мое огорчение, сменил гнев на милость и добавил:— Ладно, если твердо решил уехать, сообщим об этом Центральному Комитету партии. Как там скажут, так и будет. А пока работай.
Через три дня на телеграмму губкома из ЦК прибыл ответ: «Просьбу Болдина удовлетворить».
Когда перед моим отъездом в Москву за назначением прощались, Галанин не преминул упрекнуть:
— Все-таки, Болдин, по-своему сделал!
— А разве врагов бить не по-вашему?— засмеялся я.
— Ишь ты, куда гнешь! Хитрый мужик! Ну ладно, верю, что и на фронте не оплошаешь. Когда добьете беляков, непременно приезжай к нам.
В это время Фридрихсон вырвал из старого блокнота листок с водяным знаком двуглавого орла, написал адрес губисполкома, подал мне.
— А это зачем?— удивился я.— Мне адрес известен.
— Чтобы помнил нас! Чего доброго, дослужишься до большого чина, своих забудешь. А на листок посмотришь, может, совесть и заговорит, хоть пару слов черкнешь,— ответил председатель губисполкома.
— Вот что, Васильевич,— снова заговорил Галанин.— Губернская партийная организация посылает на фронт двести коммунистов. Тебе от нас последнее поручение: возглавить эту группу и представить ее в Москве... [24]
Наш поезд покидал Пензу поздно вечером. В темных и душных вагонах, где единственным источником света были огоньки махорочных самокруток, слышались громкие разговоры, песни, шутки, кто-то растягивал мехи гармошки. Маленький паровоз, выбиваясь из сил, тяжело пыхтел и с трудом тащил до предела груженные вагоны. Поезд то и дело останавливался — то из-за нехватки топлива, то для заправки водой, то просто у закрытых семафоров.
Только на вторые сутки добрались до Москвы. Это уже был мой второй приезд в столицу, и поэтому я уверенно повел колонну пензенских коммунистов прямо на Арбат. Остановились у большого здания политуправления. Тут нас встретили, пригласили войти в зал и стали вызывать по очереди.
Вызвали и меня. После краткой беседы предложили пойти на партийную работу в дивизию. Я попросил направить на строевую должность. Просьбу мою удовлетворили. Распрощавшись с товарищами, выехал сперва в Рязань, а оттуда в тревожный Петроград. Но и тут задержаться не пришлось. В полку, который только что сформировали, мне поручили командовать ротой. И не успел я ознакомиться с бойцами, как нас направили на Карельский перешеек для борьбы с белофиннами.
Около двух дней добирались мы пешком до Карельского перешейка. Обмундирование у нас было неважное, и многим порядком доставалось от мороза. К тому же не было продуктов, и в пути мы голодали. Но трудности не могли нас остановить. Все прекрасно понимали, что идет народная война за счастливое будущее.
Белофинны имели превосходную экипировку, отличное вооружение, хорошо знали местность, и воевать с ними было нелегко. Бывало, мой заместитель Онуфриев выследит вражеского лыжника, выстрелит в него, промахнется и со злобой скажет:
— Как в него, проклятого, попадешь, когда он между деревьями проворнее белки скачет. Наверное, как выскочит из материнской утробы, сразу на лыжи становится. Такой и пулю обдурит.
— Не пулю, а тебя,— отвечаю я.
— Положим, не один я мажу!— нервничает Онуфриев.
— А он по нашим почему стреляет метко?
— Да у него глаза кошачьи, все видят. Он и с морозом в дружбе, и с ветром запанибрата. Лес для него — дом [25] родной. Каждый кустик ему знаком. Вот если нам лыжи достать, тогда бы и у нас дело веселее пошло,— вздыхая, говорит заместитель.
В этом возразить Онуфриеву трудно. Белофинны прошли солидную военную подготовку и действительно воевали смело и изобретательно. Наше положение куда сложнее. В роту в основном пришли необученные красноармейцы. И все же воевать было нужно. Воевали, учась на ходу, приноравливаясь к повадкам врага.
Вскоре наш полк перевели на другой фронт. Пришлось воевать и с войсками генерала Юденича, и с белополяками. Меня назначили командиром батальона 492-го стрелкового полка, а затем поручили командовать 52-м полком 6-й стрелковой дивизии.
И вот уже отгремела гражданская война. Полк, которым я командовал, в теплушках отправили в Курск. В штабе бригады встретил фронтового приятеля, шутника и балагура Николая Свиридова. Посмотрел он на мой кожаный костюм и такую же фуражку с большой звездой, покосился на сапоги и сокрушенно покачал головой:
— Эх, Ваня, Ваня, бездушный ты человек. Гляди, сколько скотины из-за тебя пришлось загубить. Чтобы сшить на тебя эту одежу, видимо, с доброй пары быков шкуру содрали. — Потом лицо его вдруг стало серьезным: — Ну а чем заниматься теперь решил? На мирные рельсы сворачиваешь?
— Не знаю еще.
— У Гнома был?
— Нет, только собираюсь, да трудно сказать, чем порадует.
— Тем же, чем и меня, — ответил Свиридов. — Поблагодарит за хорошую службу, окинет взглядом с головы до ног, немного подумает, постучит карандашом по столу, а потом изречет: «Пора, Болдин, форму снимать, нужно мирно строить советскую жизнь».
Расставшись со Свиридовым, я направился в кабинет к Гному — так между собой мы называли командира бригады Суркова. Нужно сказать, природа над ним зло пошутила, и на незнакомого он производил противоречивое впечатление. Его маленькая, щупленькая, невзрачная на вид фигурка в военной форме невольно вызывала улыбку. Зато [26] когда Сурков начинал говорить, он вроде бы преображался. И нельзя было не удивляться тому, как в таком хрупком теле таится такой густой и приятный голос. А мы к тому же знали, что этот тщедушный человек имеет огромную внутреннюю силу, неуемную энергию.
В бригаде Сурков пользовался репутацией превосходного командира, чуткого и внимательного товарища, человека большой силы воли. В дни войны мне не раз приходилось наблюдать его в бою. И всегда я поражался его беспримерной храбрости. Он был всегда там, где возникала особая опасность, и проявлял завидное умение увлечь за собой бойцов. Порой казалось, что он владел каким-то одному ему известным секретом гипноза, способностью подчинять своей воле волю красноармейцев. Помню, как-то Сурков с горсткой конников разогнал целый вражеский эскадрон. Когда у него спросили, как это ему удалось, он ответил:
— Суворова забыли? Воевать-то нужно не числом, а умением.
Все знали, что Сурков органически ненавидел всякую писанину. Писарей он называл чернильными душами, дармоедами, геморройщиками, а иногда наделял и более грубыми эпитетами. Вынужденный однако иметь дело с бумагами, свое отношение к ним выражал в резолюциях. Мне не раз приходилось видеть, как комбриг делал размашистые нецензурные надписи и при этом приговаривал:
— Так крепче будет!
...Явившись теперь к нему, я осторожно приоткрыл дверь. Сурков вскинул глаза и забасил:
— Заходи, заходи, вояка Тебя-то мне в нужно Ну здравствуй!
Он протянул руку, и она буквально утонула в моей ладони.
— Значит, отвоевался? — спросил командир бригады.
— Товарищ комбриг, силенки еще есть,— ответил я.
— Вот и прекрасно. Воевал ты, Болдин, хорошо. Никаких претензий к тебе нет. За это спасибо.
Я слушал и внутренне усмехался:, разговор шел так, как и предполагал Николай Свиридов. Между тем командир бригады продолжал:
— С войной пока покончили. Пришло время за мирные дела браться. Хозяйство возрождать надо. Пора военную форму снимать. Думаем вернуть тебя туда, откуда взяли. [27] Обратно в Пензу поедешь. Будешь по-прежнему служить Советской власти.
— А кому ж я сейчас служу? Разве не за Советскую власть воевал? И из армии я уходить не собираюсь. Вот только мысль одна меня беспокоит.
— Какая?
— Знаний маловато. Учиться хочу. На фронте некогда было книгу в руки брать, а теперь самое время. Очень прошу послать меня в военную школу.
— Что тебе сказать? — командир бригады внимательно посмотрел на меня.— Хорошее дело задумал. Доложу о твоей просьбе начальству. А пока продолжай командовать полком.
Я покинул кабинет Суркова и долго мучился неизвестностью. Удовлетворят ли мою просьбу? Ведь многих демобилизуют, так как страна переходит к мирной жизни и значительно сокращает Красную Армию. Каждый раз, встречая Суркова, боялся услышать слова: «Собирайся, брат, в Пензу. Москва отказала».
Стоит ли говорить, как тревожно провел я месяц, пока дождался вызова к комбригу. Идя к нему, сильно волновался, думал: «Неужели все пропало и армейской службе конец?» Даже в кабинет медлил входить, словно желая отдалить неприятный разговор. Наконец зашел. Представился. А комбриг смотрит на меня, улыбается:
— Считай, Болдин, себя счастливчиком! Танцуй, брат, до упаду!— и поднял над головой руку с бумажкой. — Москва разрешила послать тебя на учебу. Едешь в школу «Выстрел»!
Мне тогда казалось, что не было человека счастливее меня. Не отдавая себе отчета, я сгреб маленького Суркова в свои объятия, поднял и крепко расцеловал. Он еле вырвался, вскипел:
— За недостойное обращение со старшим начальником посажу под арест!..
Через два дня сдал полк. Тепло попрощался с боевыми друзьями-красноармейцами, с комиссаром Старорусским, начальником связи Данилиным, моим неразлучным другом и адъютантом Подборным, командиром батальона Назарьяном, со всеми, с кем делил нелегкую жизнь фронтовика.
— А на гауптвахте отсидел свой срок?— шутливо спрашивал Сурков, подавая мне на прощание руку. [28]
— Товарищ командир бригады, еще не раз отсижу,— отвечал я.
— Это где же , в «Выстреле»? Там сидеть каждый был бы рад. А впрочем, ладно, снимаю с тебя наказание. Только одно условие: учись хорошо. Подведешь — на глаза мои не показывайся!
Я горячо поблагодарил Суркова за помощь, за все хорошее, чему он научил меня. А пензенским товарищам сообщил в письме, что еду на учебу, но обещаю по-прежнему поддерживать с ними связь. И буду всегда помнить родную партийную организацию, давшую мне путевку в большую военную жизнь.
В декабре 1921 года я покинул Курск.
Еще до первой империалистической войны офицерская стрелковая школа пользовалась в армии доброй славой. После революции на базе ее была создана Высшая стрелковая школа РККА, коротко называемая «Выстрел». Она стала превосходной кузницей командных кадров для молодой Красной Армии. Прямо из школы выпускники уходили на фронт, показывая хорошую выучку в боях с врагами Советской власти. Те, кому выпала честь служить в Красной Армии со дня ее основания, прекрасно помнят, какое значение тогда имела школа «Выстрел» и что каждый из молодых командиров считал для себя счастьем попасть в число ее слушателей...
Приехав в столицу, сразу отправился в Новогиреево, где находился «Выстрел». Явился к начальнику школы Н. М. Филатову и был удивлен его поразительным сходством со Львом Николаевичем Толстым, каким я его видел на фотографиях. Тот же рост. Такая же белая борода, закрывавшая грудь. Очень красивые глаза — умные и проницательные, способные с первого взгляда распознать человека. Приятная улыбка озаряла лицо этого почтенного человека.
Н. М. Филатов — замечательный русский патриот. Будучи царским генералом, начальником офицерской стрелковой школы, он горячо приветствовал Октябрьскую революцию и безоговорочно посвятил свою жизнь служению Советской власти, созданию новых кадров для молодой Красной Армии. [29]
— Здравствуйте, милейший,— сказал начальник школы, протягивая мне руку, а затем указал на стул, приглашая сесть. Я подал Филатову предписание. Он внимательно прочитал его и написал резолюцию: «Зачислить на курс командиров полков». — С этим документом, товарищ Болдин, прошу явиться в канцелярию. Поздравляю, отныне вы наш слушатель. Правда, малость опоздали, занятия идут уже несколько дней, придется нагонять. А воевать где приходилось?
Я подробно рассказал, на каких фронтах побывал, смущаясь, признался, что знаний у меня очень мало.
— Это пускай не огорчает вас. Для чего же мы существуем? Главное, было бы желание, а знания — дело наживное. Разрешите пожелать: в добрый путь!
Я вышел из кабинета начальника «Выстрела» в превосходном настроении. С этого дня для меня началась новая жизнь.
В пору, когда я впервые по-настоящему взялся за учебу, мне уже было двадцать девять лет. После фронтовых будней все в школе казалось непривычным, странным: и тихие аудитории, и практические занятия в поле, и часы самостоятельной работы в библиотеке над толстыми учебниками по стрелковому делу, топографии, тактике. Трудно было привыкать к размеренному образу жизни, рассчитанному по часам и минутам. И вместе с тем все было интересно, увлекательно, так как перед нами, вчерашними фронтовиками, открывался доселе неведомый мир знаний.
Большинство преподавателей старой офицерской стрелковой школы, как и ее начальник, добровольно перешли на сторону Советской власти и составили основное педагогическое ядро «Выстрела».
Неизменный интерес вызывали у нас лекции самого Филатова. Это был выдающийся специалист стрелкового дела, автор превосходной книги «Краткие сведения об основаниях стрельбы из винтовок и пулеметов», создатель знаменитой филатовской стрелковой и пулеметной линейки. Этот высокообразованный человек, обладавший замечательным даром речи, сумел привить нам любовь к стрелковому делу.
Большой популярностью пользовались лекции Энвальда по теории стрелкового дела. Отзывчивый, внимательный [30] педагог, он всегда помогал слушателям в учебе, даже в неурочное время. А в такой помощи многие остро нуждались, так как необходимой общей подготовки не имели.
Практическими занятиями по стрельбе руководил крупный военный специалист, автор многочисленных трудов по стрелковому делу Морозов. Он нравился нам и общительностью, и демократичностью, и даже своими странностями. Например, летом на полигоне во время стрельбы Морозов снимал сапоги и оставался босиком. Однажды кто-то из слушателей в шутку заметил ему:
— Товарищ преподаватель, ведь это не по форме.
— Друг вы мой соломенный, если бы солдат на войне делал все по форме, тогда бы он только и ходил навытяжку, как аршин. Я вот снял сапоги и по травке куда быстрее и легче до мишени добегу,— ответил Морозов.— Форма делу должна помогать, а не наоборот.
Вместе с тем Морозов являл пример высокой организованности, строго следил за своим обмундированием и того же требовал от нас. Священным долгом командира он считал заботу о бойце. Этому настойчиво учил и слушателей школы.
Много лет спустя, командуя Калининским военным округом, я часто приглашал в штаб Морозова, уже глубокого, но энергичного старика. Он охотно приезжал к нам, читал командному составу гарнизона лекции, и всегда они проходили с неизменным успехом.
Все мы, выстреловцы, любили, когда к нам приходил побеседовать преподаватель Рыжковский, большой знаток строевого дела. Он часто высказывал любопытные мысли:
— Когда к началу занятий командир идет в свою роту, она уже должна быть построена. Издали он обязан определить, как выглядит строй. Если заметил непорядки, остановись на полпути, расправь на себе гимнастерку, потуже подтяни ремень, покряхти погромче, а глаз с роты не спускай. Постарайся обратить на себя внимание и этим заставь имеющих небрежный вид привести себя в надлежащий порядок. После этого еще немного покряхти, подтяни сапоги, выпрямись и четким шагом иди к роте. Сам являйся примером, тогда последователей у тебя будет много. Такого командира всегда уважают.
Оригинальной личностью среди преподавателей «Выстрела» был специалист по топографии, кстати сказать, [31] последний военный министр в царском правительстве, генерал Шуваев. В дни практических занятий он закатывал тридцатикилометровые походы для производства топографических съемок и шел таким быстрым шагом, что мы, годившиеся ему в сыновья, едва поспевали
Шуваев был всегда опрятен, сапоги на нем блестели как зеркало. Генерал любил подчеркнуть, что в фуражке у него хранится игла с ниткой, которой он пользуется еще с того времени, когда был главным интендантом русской армии.
Слушателей интересовала судьба Шуваева, она нам казалась романтичной, при каждом удобном случае мы расспрашивали его о жизни до революции, о встречах с царем. Как-то после очередной лекции, когда в перерыве Шуваева окружила группа слушателей, я спросил:
— А вас на Лубянку, в ЧК, никогда не приглашали, ведь вы все-таки были министром?
Шуваев спокойно разгладил свою большую белую бороду и развел руками:
— А за что меня на Лубянку? Феликс Эдмундович Дзержинский знает, кого брать. Я-то чей сын ? Солдата-сверхсрочника. А сам я кто? Солдат. Так и запомните— солдат! Думаете, я службу в царской армии с калачами начинал? Нет, братцы, дудки! Как и вы, пощечины получал от унтер-офицера...
— А самому не приходилось давать?— спросил один из слушателей
Шуваев побледнел, нервно сжал пальцы рук и в упор посмотрел на того, кто произнес эти обидные слова.
— Молодой человек, наше счастье, что ЧК возглавляет человек большого ума и сердца, безупречно честный, справедливый и прозорливый Феликс Эдмундович. Не дай бог, если бы там был глупец или краснобай, — все получили бы по пуле, а такие. как я,— по две. — Немного успокоившись, Шуваев продолжал:
— Я всегда считал солдата своим братом, стремился понять его душу, потому что сам из одного с ним теста — солдатский сын. И мать свою — крепостную крестьянку — буду помнить и почитать до конца жизни
Шуваев замолчал и стал нервно подергивать бороду. Все мы тогда чувствовали себя неловко, а я не рад был что затеял этот разговор. После того случая никто [32] больше не напоминал Шуваеву о его прошлом. С первых дней своего существования Советская власть доверила ему воспитание командиров Красной Армии, и это доверие он оправдал.
С благодарностью вспоминаю сейчас и других преподавателей, таких, как Клюев, Головин. Много они дали нам.
В ту пору страна наша испытывала большие трудности. Естественно, испытывали их и мы. Слушатели «Выстрела» жили в больших и холодных общежитиях, где окна были заколочены досками и фанерой. Спали на твердых топчанах. Часто недоедали.
Я попал в комнату вместе с земляком Максимом Пуркаевым, впоследствии крупным военачальником, генералом армии, героем Великой Отечественной войны. Как и я, он был из малоземельных крестьян, служил в царской армии, воевал и в империалистическую, и в гражданскую войну, в школу приехал тоже как командир полка. С ним мы буквально сроднились и до последнего дня учебы были неразлучны.
Пуркаев — среднего роста, коренаст, улыбчив. Голова покрыта чудесной шапкой светлых волос, за которую он получил в школе прозвище «Блондин». Максим прекрасный товарищ, неутомимый шутник, организатор всяких начинаний—веселых в серьезных.
Вместе с нами жили такие же, как и мы, вчерашние фронтовики командиры батальонов Фомичев, Смирнов, Шутов, Кириченко и еще несколько товарищей. Бывало, если из общежития неожиданно исчезал Пуркаев, кто-либо обращался ко мне:
— Сейчас твой дружок Блондин порадует нас чем-нибудь новеньким.
И действительно, через некоторое время розовощекий Максим появлялся с очередной добычей — досками на топливо или какими-нибудь продуктами. Короче, это был наш неутомимый интендант и добрый товарищ.
Как сейчас помню, однажды сидели мы в общежитии, изрядно озябшие и голодные. Вдруг в комнату вваливается Пуркаев с охапкой дров. Сбросил их возле старой кафельной печки, украшенной фигурками амуров, и обратился к нам с шутливой речью:
— Топливо есть, а теперь прошу поделиться своими [33] богатствами. У кого имеется ее величество картошка, без стеснения бросайте в огонь. Она, матушка, ради нас любые муки готова принять. Эх, ребята, ребята! Вам и невдомек, что ни на одной планете, кроме нашей, нет более прекрасной еды, чем горячая картошка.
Уныния как не бывало. Началась веселая возня. Развели огонь, отыскали с десяток картошек, зарыли в жар, а когда она поспела, стали уплетать. И тогда нам казалось: действительно, прав Пуркаев: ничего нет лучше печеной картошки!
В общежитии иногда можно было услышать слова популярной в те годы мещанской песенки «Карие глазки». Она проникла к нам с легкой руки того же Пуркаева. Обычно мы пели ее, когда в школе случался «праздник» — в паек давали сухую, тощую и невероятно соленую рыбу с глазами навыкат. Ее-то Максим и прозвал «карие глазки».
Мы приносили рыбу в общежитие и отдавали Пуркаеву. А тот бросал в кипящую воду и варил из нее нечто подобное ухе. Вот тут-то, предвкушая наслаждение, мы и пели душераздирающие слова «Карих глазок», с нетерпением ожидая минуты, когда наш «шеф-повар» кончит священнодействовать и нальет каждому в котелок порцию горячей жидкости с разварившейся рыбой. Такая «уха» являлась пределом наших мечтаний.
Осенью 1922 года «Выстрел» переехал в Лефортово. Новый учебный год начали в более просторном и лучше оборудованном помещении. В общежитии каждый из слушателей получил железную койку, постельное белье, одеяло. Всех заново обмундировали. Нам выдали суконные гимнастерки с малиновыми нашивками на груди и левом рукаве, которые, непонятно почему, кто-то назвал «разговорами». Значительно улучшилось в школе и питание.
Жизнь в Лефортове стала куда интереснее прежней. Мы часто совершали экскурсии по Москве, посещали Кремль, встречались с выдающимися деятелями Советского государства. В гости к нам приезжали Эрнст Тельман, Марсель Кашен, Поль Вайян-Кутюрье, Бела Кун и многие другие замечательные деятели международного коммунистического и рабочего движения. [34]
Вспоминая далекие годы, проведенные в «Выстреле», я с благодарностью думаю о той огромной роли, какую школа сыграла в жизни каждого из своих воспитанников. Нас научили по-настоящему ценить силу знаний, привили любовь к наукам, приобщили к культуре, ввели в мир книг. Помню, когда мы уже закончили учебу, Энвальд на прощание сказал:
— Дорогие друзья, если вы полагаете, что мы вас всему научили, то глубоко ошибаетесь. Мы, если можно так выразиться, только показали вам храм науки. Теперь вы сами должны много работать, чтобы стать всесторонне образованными людьми, обязаны больше читать. В книгах ищите и всегда найдете ответ на любой вопрос, который перед вами поставит жизнь.
Сентябрь 1923 года. В клубе «Выстрела» многолюдно, торжественно. Здесь собрались личный состав школы и многочисленные гости — представители трудящихся Москвы. Начинается вечер по случаю очередного выпуска. У нас, «именинников», особенно праздничное настроение. Правда, немного грустно становится при мысли, что скоро предстоит разлука со школой и товарищами.
Вечер открыл начальник «Выстрела» Филатов. После него выступали Энвальд, Рыжковский, некоторые из гостей. Поздравляли нас с окончанием школы, желали успехов в строительстве Вооруженных Сил страны социализма, в личной жизни. От имени выпускников ответное слово держал Пуркаев. Он благодарил учителей за переданные нам знания, обещал, что каждый из выпускников будет с честью носить почетное звание питомца «Выстрела».
Было уже далеко за полночь, а окна клуба все еще светились. Мы слушали выступления самодеятельных артистов, сами пели песни, танцевали, делились думами о будущей службе.
А через два дня прощались с нашими учителями, в последний раз выслушивали их добрые напутственные слова, обещали помнить родной «Выстрел», поддерживать тесную связь друг с другом и со школой, воспитавшей нас, молодых советских командиров. [35]
После «Выстрела» меня направили в Тулу на должность командира 252-го полка 84-й стрелковой дивизии. В городе этом я не бывал, но много слышал о нем и представлял его большим, богатым и каким-то необыкновенным.
Помню, еще ребенком был, мать привезла как-то вкусных пряников, раздала нам, ребятишкам, и торжественно произнесла:
— Тульские!
Когда к нам приходили гости, мать ставила большой медный самовар, на котором стояло клеймо «Тула». В праздник по улицам деревни гурьбой расхаживали парни во главе с удалым гармонистом, веселой музыкой да песнями вызывая на танцы девчат.
— Гляди, как тульская разыгралась, — говорил отец. и мы, дети, стремглав выбегали на улицу, чтобы послушать звонкую гармошку.
Будучи подростком, я частенько бывал у нашего деревенского кузнеца Алексея Феоктистовича, чтобы полюбоваться его работой, а то и помочь ему. Тут постоянно собирались крестьяне и мастеровые, калякали о том о сем, шутили, мерялись силою, рассказывали всякие побасенки и не раз вспоминали про какого-то тульского кузнеца, сумевшего подковать блоху. Признаюсь, тогда я не понимал, о чем идет речь, и только много лот спустя, занимаясь на «Выстреле», впервые прочитал чудесный лесковский рассказ о тульском умельце Левше.
Попав в царскую армию, как и другие солдаты, получил я тульскую винтовку и поехал с ней воевать на турецкий фронт. Когда в наши окопы стали все чаще и чаще проникать сведения о революционных событиях в России, особенно много говорили о боевых делах питерских, московских и тульских рабочих.
Так постепенно я проникся особым уважением к Туле и тулякам. А получив назначение туда, гордился правом служить в этом городе.
Но вот и Тула. Посередине течет река. О ней не скажешь, что она длинна и широка, обильна водой и рыбой, судоходна и оживленна, как Волга или Днепр. Нет, ей явно не хватает размаха великих рек. Может, поэтому и имя у нее такое неприметное — Упа. Но одно она мастерски сделала: [36] разрезала город на две ровные части, придав ему своеобразную прелесть.
С вокзала я сразу отправился к командиру дивизии Афонскому. Это был беспартийный, но до мозга костей преданный Советской власти человек, участник Октябрьской революции и гражданской войны. Принял он меня приветливо:
— Значит, выстреловец? Чудесно! Это вам повезло, что в такую превосходную школу попали. Знаете, а ведь и мне довелось учиться в «Выстреле», только мало, всего несколько месяцев. Было это в первые дни существования школы, обучали нас тогда ускоренным темпом и сразу же отправляли на фронт.
Афонский еще раз прочитал мое удостоверение об окончании «Выстрела», вслух произнес фамилию Филатова, подписавшего документ, и спросил:
— Кстати, как поживает старик? Все еще бегает?
— С завидным задором!— ответил я.
— Замечательный человек! По призванию я кавалерист. Коня люблю до фанатизма. Когда-то мне казалось, что главное — уметь орудовать клинком да пикой. Понятно, узко мыслил. А вот в «Выстреле» Филатов и другие преподаватели значительно расширили мой кругозор, помогли глубже понять основы военного дела. За это я им очень благодарен. Без знаний, полученных в «Выстреле», трудно было бы сейчас командовать дивизией.
— Следовательно, кавалерию позабыли?
— Ну что вы, товарищ Болдин. Разве можно забыть то хорошее, что сделали наши кавалеристы-буденновцы? Как и в былые годы, коня считаю верным другом. Не скрою, очень горжусь, когда впереди строя еду на своем Орлике. И все же теперь иными глазами смотрю на нашу армию.
Мы еще долго беседовали. Командир дивизии оказался на редкость интересным человеком. Он высказывал любопытные мысли о Красной Армии и ее будущем, говорил, что советские командиры — люди совершенно новой формации, для которых воинская служба не только профессия, а жизненный долг, кровная необходимость, вытекающая из особого характера нашего социалистического государства, окруженного буржуазными странами.
Затем Афонский рассказал, что 252-й полк, которым я должен командовать, пока еще существует только на [37] бумаге. Его нужно сформировать, и как можно скорей. Командир дивизии дал ряд советов, как это лучше сделать, и, прощаясь со мной, пожелал успехов.
Начались напряженные дни формирования полка. Активное содействие в этом нам оказали местные партийные и советские органы. В результате уже через десять дней я смог доложить командиру дивизии, что полк укомплектован и приступает к нормальной боевой учебе.
Полк, состоявший в основном из туляков, быстро мужал и был на хорошем счету в дивизии. Крепкая партийная организация помогала мне во всей работе. Мы поддерживали тесную связь с тульскими предприятиями. Их представители часто бывали у нас, а наши красноармейцы и командиры посещали заводы. Трудящиеся Тулы гордились полком, называли его своим, оказывали ему большую шефскую помощь. Периодически мы сообщали коллективам предприятий, как их посланцы несут службу и овладевают военными знаниями. Такое единение с трудящимися благотворно сказывалось на всей боевой и политической жизни полка. [38]