Незабываемая весна
На запад от Берлина, между Бранденбургом, где нас дислоцировали, и маленьким городком Пляуэ, проходит асфальтированная магистраль к реке Эльбе.
По этому шоссе днем и ночью в двух направлениях на восток и на запад шли толпы людей, невольников фашизма. Они возвращались на родину.
У ворот госпиталя отделились от потока две девушки с маленькой повозочкой. Это был странный транспорт: на крохотных колесиках, с красным сигнальным стеклышком на заднем борту и дышлом с крестовиной для рук.
Босая, с красной косынкой на плечах, девушка везла другую бледную, истощенную, с ввалившимися щеками. Первую звали Клава, вторую Лида.
Это были подруги, бывшие студентки. Их угнали в Германию в 1943 году. Работали они у немца фермера. Он не видел разницы между девушками и скотом: кормил их в коровнике, наказывал кнутом. Глумился, истязал. В конце концов одна из них, Лида, тяжело заболела.
От хозяина мы скрывали это, рассказывала Клава. Иначе он нашел бы способ избавиться от Лиды. Скрывать было трудно: я работала за двоих. Но близился час расплаты... Ради этого стоило выжить. И мы сносили все муки... Скажите, доктор, будет жить Лида?
Что я мог ответить Клаве? В сущности бездыханное тело везла Клава. Болезнь в дороге осложнилась. Едва прощупывался пульс. Помрачалось сознание. Я не буду вводить читателя в медицинские подробности, скажу только: это был тот случай, когда операция в одно и то [126] же время могла спасти или погубить. Спасти потому, что нет другого способа оказать помощь. Погубить потому, что Лиде могло не хватить сил перенести операцию.
Все сделаем, что сможем, неопределенно ответил я Клаве.
Пока беседовал с девушкой, Гомольский переливал кровь. Ярматова обкладывала Лиду грелками. Аленушка подносила кислородные подушки.
Вторую ампулу перелил, а пульс не появляется, растерянно докладывал Гомольский.
Я сделал новые назначения и присел рядом.
В тишине за дверью слышны были шаги Клавы.
Вспомнился разговор с профессором Юдиным: «При кровоточащей язве оперируйте на высоте кровотечения». Но как взять ее без пульса на операционный стол? Ведь умрет под ножом. Кто-то из хирургов сказал: «Когда умирает больной под ножом, умирает и хирург». Так что же оперировать? Рискнуть?
Врачи и сестры склонились над Лидой. Я видел лишь голову девушки: от выпуклого лба на пол хлынули светлой струей волосы. Тонкий, словно изваянный, профиль ее выражал одновременно страдание и несломленную гордость. «Выстояла!» безмолвно говорило лицо девушки. Я подумал в это время: какой страшный и длинный путь прошла Лида, а смерть встречает на пороге своего дома.
Минуло еще несколько минут. Выхожу в коридор. Встречаюсь глазами с Клавой. Ее взгляд был взглядом человека, ожидающего приговор.
Сохраняйте мужество, коротко сказал я и прошел к Лазареву.
С начальником поделился сомнениями.
Вы считаете, что переливание не помогает потому, что продолжается кровотечение, сделал вывод Лазарев.
Да, ответил я.
Голубоватый табачный дым плавал в воздухе. Лазарев вслух рассуждал:
Вмешательство смерти в такие дни просто чудовищно.
Мы молча поднялись и направились в операционную.
...Что сказать об операции, которую я делал, когда мир облетала весть о конце войны. За окном гремело «ура». Взлетали в небо солдатские пилотки. Кончилась [127] война! Неужели это правда? Но в эту минуту я не мог со всеми разделить радость. На столе лежала умирающая девушка. Словно две волны катились навстречу друг другу: одна пенящаяся счастьем, другая мутная, холодная, и обе они сшибались в наших сердцах.
Плотным кольцом обступили стол врачи и сестры.
Это было какое-то особое, непередаваемое ощущение: операция на рубеже мира. На всех просторах земли отступила смерть, неужели же она не отступит здесь, в этой комнате, на этом столе?
Глухо позванивали инструменты. Щелкали зажимы.
Кровоточащий сосуд был уже обезврежен.
Пульс! Пульс! Появился пульс! вскричала Аленушка.
Губы Лиды покраснели. Словно кто-то коснулся их розовой кистью.
Накладываю последний шов на рану.
Тут произошло нечто невероятное. Общая радость прорвалась шумным весенним потоком. Первой выкрикнула «ура» Ярматова. Вслед за ней одним дыханием Гомольский, Лазарев, Каршин, Фокина, Кравченко, все, кто был в операционной. Я тоже закричал «ура».
Нас теперь не сковывали строгости операционных порядков.
Из зала все высыпали в коридор. Там уже собрались раненые. Они поздравляли друг друга, обнимались, стукаясь шинами и костылями.
Конец войны! Конец войны! Сколько ждали мы этого счастливого дня!
Рядом Гомольский объявлял Клаве:
И Лида будет праздновать победу.
По шоссе, мимо нашего госпиталя, проходили толпы людей, возвращавшихся на родину. Шли пешком, ехали на велосипедах, на повозках, в автомобилях... с впряженными в них лошадьми. Француз в берете проехал на ослике. Кто-то нес на руках пожилую женщину. Развевались знамена чешские, польские, венгерские. Пестрели лоскутки цветов национальных флагов в петлицах, на рукавах, на шапках. Исстрадавшиеся, но счастливые люди нескончаемым потоком шли по дороге мимо госпиталя и пели песни на всех языках мира. В них звучало торжество освобождения. Домой! Домой!!! [128]
Многотысячный человеческий поток бурлил за окном. Вчерашние рабы расправляли грудь.
Когда в коридоре послышалось позванивание коляски, мы все оглянулись. Перевозили в палату Лиду.
Жизнь!
Миру и этой девушке возвращалась жизнь.
Послевоенным ветром разбросало всех нас по стране: Бородин из Польши вместе с сыном вернулся в Смоленск и сейчас там работает; Лазарев возглавляет госпиталь в Сибири (с ним случилось несчастье, он заболел туберкулезом горла); Каршин перешел на партийную работу теперь он секретарь райкома; Люба Фокина старшая операционная сестра в больнице, в одном из белорусских городков; Тамара-Аленушка окончила медицинский институт и приобщилась к хирургии; Гомольский и Ярматова поселились в Узбекистане, счастливы, растят двух ребят; в Куйбышеве шофером работает Сережа Гусев. О нем я прочитал заметку в газете отличился в альпинистском штурме, получил звание мастера спорта.
Время от времени, случайно, где-нибудь в толпе или поезде, во время отдыха на морском берегу, встречаю я наших раненых. «Помните, доктор, Авраменко? Он перед вами». Или: «Это я и есть Глебов. Вы меня «фаталистом» называли...»
Завязываются длинные разговоры.
Вернувшись в Киев, прежде всего я направился к матери Анатолия Гажалы. Его предсмертные слова всегда звучали в моих ушах: «Помогите моей матери...» Я не знал, как помочь матери, как утешить ее.
Мне было известно, что мать Гажалы пожилая, слепнущая женщина и что она тяжело больна. Тогда в госпитале мы решили не сообщать ей о смерти сына. «Сколько ей осталось жить? Пусть свой путь завершает, полагая, что сын ее жив». С тех пор регулярно мы посылали ей деньги. Сначала от имени Анатолия, а потом от коллектива госпиталя, объяснив это особыми условиями, в каких находится Гажала.
Слова не могут вместить большого счастья или большого горя. Человек тогда кричит или поет. Пять лет я не [129] был в Киеве. Я шел посреди улицы и пел, обращая на себя внимание прохожих. Песня не имела слов.
На улице Ленина, в глубине одного двора, я нашел двухэтажный домик. Здесь жил Анатолий Гажала.
Постучал в двери. Послышался скрип кровати, потом шарканье туфель, потом возня у дверей: кто-то долго шарил, нащупывая засов, как бывает в темной комнате. Но на дворе стоял день, и я понял, что открывает дверь слепой человек. «Это мать», мелькнула догадка.
Впустила меня в дом старушка. Незрячие, неподвижные глаза смотрели мимо меня, через плечо, во двор. Коричневые мешки под глазами, матовая прозрачность лица, отечные щеки свидетельствовали о болезни.
Кто здесь? спросила старушка, наугад отступая, чтобы позволить мне переступить порог. Голос у нее был ласковый, просительный, материнский.
Я от Анатолия, сына вашего... Привет привез вам, объявил я.
От Анатолия? вздрогнула женщина. Что же я стою, глупая?.. Прошу вас, раздевайтесь, садитесь. Боже мой, как это все неожиданно!
Мать нащупала дрожащей рукой стул, пододвинула, а сама опустилась на диван, что стоял у стены.
Вот уже два года, как мы не получаем писем... Что с ним? Вы давно его видели?..
Нет, недавно, не задумываясь, ответил я.
Матери Славина в свое время я сказал правду. Но этой больной, ослепшей женщине, стоявшей на краю могилы, я не имел права ответить иначе.
Вы привезли письмо от сына?
Привез, не колеблясь, ответил я и отстегнул пуговицу над боковым карманом гимнастерки. Во что бы то ни стало нужно было сохранить видимость правды и не возбуждать подозрений. Все, что я говорил, стоило тихой, материнской радости, какую излучало ее лицо.
Последний раз я виделся с ним в Германии, под Бранденбургом. Он был в партизанских отрядах, поэтому не мог вам писать. Теперь он выехал в продолжительную командировку за границу. На войне всегда возникают самые неожиданные ситуации...
Мать Гажалы попросила меня прочесть письмо: ведь она утратила зрение. Шурша бумагой, я читал. В этом «письме» Анатолий представлял меня своей матери: [130] «В случае нужды он поможет тебе». Письмо заканчивалось поздравлением с Победой и пожеланием счастья.
...За окном прошумела минутная майская гроза. Я вышел на улицу. Начинало проясняться, и косой светло-желтый луч солнца осветил зелень каштанов, улыбки на лицах прохожих. В неводах, сотканных из лучей, словно пойманные зеленые рыбки, трепетали мокрые от дождя листья. Автомобили оставляли за собой искристый веер брызг, в них вспыхивала радуга. Воздух над городом был чист и прозрачен.
И странно: в эту минуту я и сам поверил, что Гажала жив. Живы Катя Уманская, Нина Савская, жив Славин, живы все те, кто пролил кровь, защищая Родину.
Тех, кто отдал свою жизнь и кого я близко знал, я и в самом деле увидел в этом светящемся победой городе, в первом послегрозовом луче солнца.