Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На польской земле

Стояли мы в Столбцах уже больше месяца. Обжились. Привели все в порядок: окопали деревья, уцелевшие при бомбежке, разбили клумбы. Но всеми помыслами своими каждый был с наступающей армией. Ежедневно сводки сообщали о продвижениях ее вперед, в глубь Польши. Угадывалось и волновало приближение конца войны. Раненые торопили с лечением.

Вращая передо мной указательным пальцем, смуглый одессит объяснял:

— Допустим, этот палец не действует, а рана на спине еще не зажила. Чтобы найти свою часть, мне понадобится три дня. Вы считаете, что рана на спине заживет через семь дней. Семь минус три, остается четыре. Согласитесь, это же сущий пустячок! Что касается пальца, то какая разница, каким пальцем я буду спускать курок — этим или этим, — и он пошевелил безымянным.

От другого раненого Лазарев получил рапорт.

«Рана моя — ерунда, дай бог каждому раненому, лишь бы не хуже. Наши наступают, фрицы бегут. Как же мне в таком деле не участвовать? Прошу уважить просьбу солдата Сабурова, двенадцатого года рождения, и направить меня в часть.

Смерть немецким оккупантам!

К сему расписываюсь». [100]

Как-то собрались в приемно-сортировочной Бородин, Гомольский, Ярматова и я. Поступлений раненых не было, и мы вели непринужденный разговор.

Гомольский сокрушался, что ему не везет. Не повезло ему, мол, и на этот раз. Когда гитлеровцы напали на госпиталь, он был вместе с Лазаревым в «подвальном» отделении. С немцами разделались без Гомольского. Борьба с эпидемией — это не то. Ярматова хвалила Каршина: «Какой он отважный. Не растерялся. Воин!» Гомольский при этих словах испытывал огорчение: и он, мол, Гомольский, повел бы себя так, как Каршин.

— Не печальтесь, капитан, — с усталой улыбкой сказал Бородин. — Вам еще представится не один случай всех нас удивить своей доблестью. Впереди — Германия.

Бородин спрятал лицо в ладони.

— Непрошенные мысли лезут в мою голову. Гоню их прочь, а они лезут... Володя, что с ним? Опять нет писем... Фаиночка, — обратился он вдруг к Ярматовой. — Не откажите, пожалуйста, дайте старику выпить. Сто граммов спирта из своих запасов...

Ярматова перевела на меня вопросительный взгляд.

— Одобряю. Сергей Иванович, видимо, избрал такую форму признания «алкогольного наркоза»...

Ярматова обратилась ко всем:

— Никто не отказывается? Моих запасов хватит на всех.

Тут же она скрылась за марлевой занавесочкой и вышла оттуда с бутылкой и стаканами.

Бородин оживился. Разбавляя спирт водой, он сказал:

— Мрачные мысли лезут в голову. Но пусть они останутся при мне, вы ничего не слышали...

В это время в приемно-сортировочную вошел Квасов. Все уже выпили по стаканчику, когда он появился. Бородин пригласил интенданта к столу. Квасов отодвинул стакан, налитый ему Ярматовой, и с деланным надрывом сказал:

— Не могу... Сердце... Не имею права...

По тому, с какой тоской он взглянул на стакан, видно было, что поступить так ему не легко.

— Болезнь моя внутренняя, ее не видно. Когда у человека есть рана, сомнения не возникают. А моя рана скрыта от глаз... — Он сделал паузу, окинул всех испытующим взглядом: какое, мол, впечатление произвели [101] его слова? Сообразил, что ему не сочувствуют, и примирительно заключил: — Но я не сержусь. Вас ожесточила война...

Он болезненно сгорбился и горестно покачал головой. Встал из-за стола. Резким движением, как при внезапной боли, схватился за правую половину груди и поплелся к двери.

Охмелевший Гомольский бросил ему вслед:

— Эй, капитан! Сердце помещается слева, а не справа, На всякий случай запомните эту подробность. Пригодится!..

Квасова словно огнем обдало. Но он переборол в себе гнев. Ему было выгодно не возбуждать против себя всех нас. Разочарованным голосом он ответил:

— Не завидую вашим больным, доктор...

И ушел.

Спирт не принес облегчения Бородину. Старый доктор все говорил о сыне, и мы заметили, что мимолетным фактам он придает значение вестников судьбы, как в свое время Глебов. Мрачные предчувствия овладели им.

Снова он закрыл лицо руками. Сквозь растопыренные пальцы проглядывали влажные, смятые ладонями щеки.

— Хоть бы один раз увидеть Володю, — глухо проговорил он. — Наяву. Живым... Во сне я его часто вижу мертвым...

* * *

Новым местом нашей дислокации оказался так называемый господский двор Данилово, в Польше, на границе с Восточной Пруссией.

Это была помещичья усадьба с домом-дворцом и заглохшими фонтанами в виде амуров с крылышками.

Здесь судьба снова свела Бородиных: отца и сына.

На прусской границе пулей навылет был ранен в грудь Володя.

Когда Эмилия Кравченко явилась в операционную с печальной вестью, Бородин стоял с вымытыми руками. Он только что закончил операцию и ждал нового раненого.

Как сообщить Бородину о сыне? Уже весь госпиталь облетела весть о ранении Володи. Эмилия, заикаясь, едва внятно произнесла: [102]

— Товарищ майор, вас просят... зайти в главный корпус... В господский дом...

— Кто просит? — спокойно спросил Бородин.

— Раненый... — прошептала Эмилия.

Бородин знал почти всех своих раненых по фамилии. Порой сестра объявит: «Больному в такой-то палате плохо». Бородин спросит: «Какому?» Сестра отвечает: «Что под окном лежит, с животом»... — «А, Федин!» — догадается Бородин и тут же упрекнет: «Сестричка, госпиталь не собрание животов и ног. Нужно фамилии помнить».

Вот и сейчас он спросил о фамилии.

— Бородин, — растерянно выпалила Эмилия. — Владимир Бородин. Ваш сын... — И поспешила добавить: — Не волнуйтесь, пожалуйста, с ним все благополучно...

— Ах, Володя, — тихо повторил Бородин и опустился на табуретку. Стерильные руки положил на колени. За всю службу в армии это с ним случилось впервые. Потом медленно, механически развязал на затылке маску, снял с головы шапочку и смял ее в кулаке.

— Пойдемте вместе, — предложил я Сергею Ивановичу.

Бородин сунул шапочку в карман халата и с непокрытой головой вышел во двор.

Шли рядом. Молчали.

Сеял дождик. Было мокро, сыро и очень темно. Слева покачивался фонарь с красным крестом. Хотя он был далеко, но, как всегда в темноте, казалось, что это совсем близко. Там была приемно-сортировочная. У ее дверей сгрудились машины из медсанбатов. То загорались, то потухали фары. В белой полосе света, точно высеченной из плотной ткани ночи, тянулись тонкие нити дождя.

Миновали приемно-сортировочную и круто повернули влево.

Шли наугад. Тут где-то пролегала кирпичная дорожка.

Натолкнулись на заборчик. Касаясь зубцов его, идем дальше. Первая площадка, вторая, перед каждым входом — площадки.

А вот и господский дом...

Поднимаемся на второй этаж. Эмилия провела в палату Володи. [103]

Комнату наполняло шумное дыхание. Испуганно метался огонек свечи, и трудно было как следует разглядеть лицо Володи.

— Здравствуй, Вова, — склонился над ним отец и поцеловал его.

Проделал он это, словно ничего не случилось. Без тени волнения и родительской суеты.

— Папа!.. — воскликнул Володя.

Была в этом возгласе и радость встречи, и просьба о помощи.

— Сейчас, сынок, мы во всем разберемся и сделаем, что нужно... Все будет хорошо... О! Пульс у тебя превосходный. Железный пульс!

В этом преувеличении сын угадал желание подбодрить его. И ответил, как будто согласился с отцом:

— Конечно, пустяковая рана. Иначе я задохнулся бы. Ведь легкое прострелено. Вот видишь, дышу свободно, — и он показал, как дышит, сдерживая стон.

Тем временем я выслушал Володю. Нащупал марлевую наклейку спереди, такую же наклейку — сзади. Значит, сквозное ранение. Это лучше, чем слепое... Постучал по груди пальцами — то слишком тупой звук (излившаяся в плевральное пространство кровь), то слишком громкий (воздух).

— Гемопневмоторакс. Закрытый. Откачаем, и все будет хорошо, — сказал я.

После меня бегло выслушал сына Бородин.

— Обними меня за шею, — приказал он Володе. — Вот так... Сейчас ляжем повыше. Тогда дышать будет совсем легко... — Удерживая на весу раненого, Бородин подложил ему под спину подушку. — Отлично. Молодец! — приговаривал он.

Сместив матрац, отец присел рядом на кровать. Облокотился на колени. Двоилась на лбу прядка волос.

За окном глухо рокотала артиллерия, словно в соседней комнате полоскали горло.

О чем думал сейчас Бородин? Наверное, возникали перед ним картины Володиного детства. Когда Володя простуживался или в детской драке повреждал руку или ногу, отец выговаривал сыну. Противный, гадкий мальчишка, за свои вольности и непослушание расплачивается здоровьем! Хотелось и сейчас, видимо, сказать то [104] же самое. Но пуля — не сквознячок, от которого можно уберечься, следуя родительским наставлениям.

— Ты, конечно, сам лез под пули. Я тебя знаю... Всегда отличался неосторожностью, — журил Бородин.

— Пуля — дура... — улыбнулся Володя. — Она не разбирается, куда летит... Просто не разминулся с ней.

Тихонько и несмело приоткрыла дверь Люба Фокина. По лицу ее я понял, что нас ждут в операционной. Встал и направился к выходу. Бородин сделал то же самое.

— Нет, вы оставайтесь с сыном, — придержал я его за локоть.

Бородин запротестовал.

— Нет, оставайтесь! Чтобы оперировать, нужно быть в форме. Голова должна быть ясной. И на душе должно быть спокойно... Иначе трудно стоять за столом, — настаивал я.

— Спасибо. Я буду ждать вашего вызова, — согласился Бородин.

Он проводил меня до двери.

— Вы не слышали хрипов? В здоровом легком? И крови излилось порядочно. И температура есть.

Медики тревожатся о своих близких больше, чем кто-либо: им известны все осложнения, какие случаются при ранениях и болезнях. Своим наблюдениям не доверяют и спрашивают коллег.

— Хрипов не слышал, — твердо ответил я. — Температура не очень высокая. Она должна быть. Вот откачаем кровь, и температура упадет.

— Повторится ли кровотечение? Не поврежден ли какой крупный сосуд?

Я сделал выразительный жест:

— Беспредметные опасения...

Возвращаюсь в операционную. Иду по мокрому двору. «Беспредметные опасения?» Кто может сказать, чем закончится даже ничтожная царапина? А тут — сквозное ранение легких. Вот вторая площадка, первая... Лоснится узенькая кирпичная дорожка. Покачивается фонарь с красным крестом над приемно-сортировочной... Сеет дождик... Темень. И все это — как во сне.

На моем столе уже лежит раненый казах и ждет меня. Свисает ладонью кверху его рука. Раскосые глаза смотрят вопросительно. Он кивнул на руку и спросил, [105] как спрашивают хироманта, угадывающего по линиям ладони судьбу:

— Дохтур, скажи что-нибудь про жизнь?

Казах имел в виду свой пульс.

* * *

Прекрасной выдалась осень в Данилове в 1944 году!

В золото оделись кроны деревьев. Шуршали под ногами опавшие листья. В воздухе плавали паутинки, поблескивая на солнце. Глубоким миром веяло от парка, от тишины, от струящихся на землю листьев!

Мир для этих мест был уже отвоеван.

Однажды, прогуливаясь с Бородиным по парку, мы стали свидетелями непривычной сценки. Плачущая женщина пала ниц перед ксендзом в черной сутане. Поймав руку священнослужителя, она целовала ее и причитала что-то. Неподалеку на подводе корчился в муках бледный человек. Когда мы подошли, ксендз объяснил:

— Нет у нас больницы, и врачей нет. А вы ведь оказываете помощь только раненым... (последняя фраза прозвучала не то вопросительно, не то утвердительно).

Бородин ответил:

— Оказываем помощь всем, кому только можем...

— Это — Стефан Боянович, крестьянин из Данилова, а это, — ксендз показал на женщину, — его жена, Юзефа. Помоги вам бог!

Ксендз перекрестил больного, вернулся к женщине и ее перекрестил привычным небрежным жестом, каким стряхивают воду после мытья рук.

Стефана Бояновича могла спасти только незамедлительная операция. У больного прободение желудка.

— Значит, операция? — повторила. Юзефа и испуганно взглянула на мужа. Она не могла сразу согласиться, на это.

— Что хотите делайте со мной, — простонал с подводы Стефан. — Нет больше сил! Панове доктоже, спасите...

В глазах больного, как пламя свечи на ветру, бился страх.

Мы положили Стефана в господский дом и сделали операцию.

Юзефа приходила в госпиталь ежедневно. Сядет на камне у ворот и смотрит в окна господского дома. [106]

Каждого, кто выходил из госпиталя, останавливала и спрашивала:

— Вы видели моего Стефана? Как себя чувствует Стефан? Спал ли сегодня Стефан?

Ко мне она обратилась с просьбой:

— Передайте, пожалуйста, Стефану этот сверток. Тут сухари, яички, морс... Это вы разрешили ему есть.

Вручая Стефану сверток, я сказал:

— У вас очень преданная жена. Заботливая, любящая...

При этих словах Стефан просиял и произнес загадочно:

— Было все против нас — воля отца, тюрьма, хозяин этого дома. Но Юзефа не бросила меня, нет! У нее верное сердце.

В тот день он рассказал мне историю своей любви. И, как это часто бывает, в одной человеческой судьбе, как солнце в капле воды, отразилась судьба целого поколения.

...За Франкой было приданое. А у Юзефы — ничего. Отец настаивал на браке с Франкой. «Суму у нищего отнять хочешь! — орал на Стефана отец. — Есть у меня еще дети — это твои братья и сестры. Как я прокормлю их, если отдам тебе часть своей земли как старшему сыну».

Такие ссоры кончались дракой.

Тогда Стефан взял в аренду землю у помещика. Год был неурожайным. Стефан влез в долги. Выручил отец: он продал часть своей земли, чтобы спасти Стефана от тюрьмы.

Порог господского дома в те дни омыли слезы Стефана и Юзефы.

Чтобы поправить свои дела, Стефан отправился в.: город на заработки. Но работы получить не смог. Попробовал стать молочником: развозил по квартирам молоко, которое скупал у крестьян. Неудачи и здесь преследовали его. Тогда он занялся торговлей вразнос. С лотком через плечо ходил по деревням, продавал пеструю мишуру для крестьянских девушек: кольца из меди, сережки, брошки с цветными стеклышками. Заработки опять были нищенскими, и Стефан совершил преступление: с такими, как и он, бедняками, ограбил магазин. [107]

Была у него мысль: вернуть украденное хозяину, как только дела поправятся...

Новое свидание с Юзефой произошло уже в тюрьме. Казалось, весь мир отрекся от Стефана. Не отреклась только Юзефа. Есть же в мире души, которые светятся всю жизнь для одного человека!

У Юзефы были золотые руки. Сельским модницам она шила платья. Ей удалось создать свой уголок. В нем она приняла Стефана, вернувшегося из тюрьмы больным.

Потом — война, оккупация, фашизм...

...Я подхожу к окну. Вижу Юзефу с девочкой лет шести. Они сидят на привычном месте — у ворот госпиталя, на камне. До сих пор не разрешали Юзефе видеться с мужем. Подзываю санитара и посылаю за женщиной.

В палату Юзефа с дочкой входят робко, на цыпочках.

Стефан широко улыбается. Губы его дрожат. Сейчас трудно различить, что это — улыбка или сдерживаемый плач. Юзефа молча опускается на колени перед мужем, обнимает его и прижимается щекой к груди. Стефан гладит голову жены. Плечи Юзефы беззвучно вздрагивают. Так проходит несколько минут.

Потом Юзефа встает и говорит, извинительно оглядываясь на нас:

— Мы сейчас уйдем, я знаю, в госпитале нельзя долго быть. Сейчас уйдем. Сейчас...

— Мы не торопим вас. Пожалуйста... — отвечаю я.

— Спасибо. Вы хорошие люди. Юля, — обратилась она к дочке, — скажи дядям спасибо. Они спасли твоего папу... Скажи...

Девочка облила нас синим сиянием своих глаз и пролепетала пухлыми губами:

— Бардзо дзенькую...

Кто-то из раненых взял девочку на руки. Кто-то угостил конфетой. Теперь девочка переходит из рук в руки.

Юзефа быстро собирает в кошелку опорожненную посуду, сметает в ладонь крошки с тумбочки. Потом подвязывает платочек.

— Не беспокойся о нас, Стефан. Лишь бы ты был здоров.

Всем улыбнулась в палате и добавила:

— Пусть скорее заживают ваши раны. Я буду молиться за вас. Попрощайся со всеми, доченька. [108]

Юля тряхнула кудряшками.

— Довидзеня...

Было похоже, что где-то рядом раздался нежный звоночек.

— Приходи, Юля! — приглашали раненые.

Стефан постепенно выздоравливал. Часто прогуливался по господскому дому. С недружелюбным любопытством он осматривал лепные плафоны и фрески на стенах, резные массивные двери, камины с бронзовыми часами на них, вазы и консоли, мозаичные рисунки на паркете, составленные из различных пород дерева. Подолгу останавливался перед голландской живописью и портретами в тяжелых золоченых рамах.

Я не мог понять, что на душе у Стефана.

— Снимите эти портреты, — сказал однажды Стефан, и глаза его зло вспыхнули.

— А зачем? Это — произведения искусства...

— Это — плохие люди... — возбужденно ответил он. В наших глазах господский дом был чудом архитектуры и искусства, для Стефана — осиным гнездом.

Юля приходила ежедневно. Часовые ее пропускали. Сразу же она попадала в широкие объятия раненых. Кармашки ее передника наполнялись печеньем и конфетами.

— А куклу свою принесла? — спрашиваю Юлю (я обещал ей сделать «настоящую» куклу).

— Принесла. Вот, возьмите, — передает мне куклу Юля.

Ее кукла — это полено, закутанное в тряпочки и цветные лоскутки.

— Какая же это кукла? Нет у нее глазок, щечек, ротика... Она ничего не видит и ничего, наверное, не ест... Сейчас мы ее оживим...

— Вы же доктор — оживите...

Беру ком ваты, обматываю марлей. Это — головка. Обрызгиваю ее водой. Чернильным карандашом рисую брови, глаза с ресничками в виде лучиков, вместо носа — две крупные точки — ноздри, и губы — пухлые, надутые. Юля тут же дает ей имя Зося.

Бережно укладывает ее на локоток. И... обещает нашлепать, если она не будет слушаться.

Всех раненых Юля обходит и показывает свою новую «настоящую» куклу. [109]

— А за куклу мне что-нибудь причитается? — останавливаю я девочку.

Она устремляется ко мне, взбирается на колени, обвивает мою шею ручками и целует.

У меня словно что-то оборвалось в груди.

— Хочешь, я нарисую тебе слоника? — удержал я ее своим новым обещанием.

— Нарисуйте, нарисуйте мне слоника... — обрадовалась Юля.

Слон всегда мне удавался. Волнистая спина, голова, хобот. И четыре столба — ноги. Потом завиточек — хвост. Маленькое существо выражает шумный восторг.

— Слоник, слоник! — кричит она и хлопает в ладоши. — А зачем слону такой длинный нос?

— Им он наказывает непослушных слонят, — объясняю я.

Юля смущена, ее терзает какая-то своя мысль и, наконец, она тихо говорит: — Как ему, должно быть, бедняжке, трудно, когда он простуживается... такой нос вытирать...

Подобных слонов я когда-то рисовал своей дочке, И вел с ней почти такой же разговор.

Сегодня утром я получил из дому письмо. В нем сообщалось о болезни дочери — крупозная пневмония. Письмо шло три недели. Что с ней сейчас? Наверное, уже здорова. Я не верю дурным предчувствиям. [110]

Дальше