Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Еще один враг...

Несколько месяцев госпиталь находился на одном месте. Весной и летом 1942 года на нашем участке фронта царило затишье, бои, как говорят военные, имели местное значение.

Жизнь в госпитале замерла. Все напоминало глубокий тыл.

Раненые поступали по-прежнему изредка, от случая к случаю. Но мы их не эвакуировали, а лечили на месте. Они привыкали к госпиталю, как к своему дому. Даже вспомнили свои гражданские профессии, искали для себя занятия по призванию.

Кое-кто стал вытачивать из дерева шахматы, ложки, мундштуки, трубки с профилем Мефистофеля. Другие мастерили портсигары из алюминия.

Прекрасны были эти портсигары. На одной стороне гравировалось посвящение, на другой — Кремль или орден Отечественной войны.

Появились и другие самодельные вещи: гребни, чемоданы, резные рамки для фотографий.

Сапожники чинили сапоги, плотники взялись за топоры, портные шили гимнастерки, кителя, шинели. Портным особенно надоедали сестры с пригонкой шинелей и гимнастерок.

Художники рисовали портреты, иллюстрировали стенные газеты, составляли госпитальные диаграммы, таблицы. Они чертили также планы новых землянок, стояков для носилок, которые в бесчисленном множестве изобретал Лазарев. [55]

Окраина села, где разместился госпиталь, преобразилась. Всюду появились новые дорожки, посыпанные желтым песком. Из кусочков красного кирпича и разных камней выложили узоры и лозунги. Избы обсадили елями. При въезде в село возвели арку, обвили ее еловыми ветками. Для часовых построили будки с зонтами.

Госпиталь пополнился новыми кадрами: врачами, сестрами.

Приемно-сортировочную после Гажалы получила старший лейтенант медслужбы Фаина Ярматова, татарка, с толстой косой, выложенной тугим венком вокруг головы.

Она была очень маленького роста и казалась ребенком. Нарочито требовательный тон, напускная важность никак не вязались с ее неприметной фигуркой.

— Куклой ей в пору забавляться, а она командует, — возмущался верзила-санитар из приемно-сортировочной.

В один из таких дней пришел к нам крестьянин из Калиты — соседнего села. Там тяжело заболел колхозник, а помощь оказать некому.

Лазарев послал в село Ярматову.

Было около четырех часов дня, когда Фаина покинула госпиталь.

Тревожно шумели кроны над головой. Быстро пробегавшие тучи, казалось, касались их. Прошлогодние листья прилипали к сапогам, как пластыри.

На полпути полил дождь. Сапоги вмиг обросли грязью, идти стало тяжело. От помощи крестьянина, который готов был взять ее на руки, она отказалась. Ей было противно, когда ее жалели, а жалели ее часто. Ее оскорбляла даже мысль, что она слаба и нуждается в помощи.

Перед селом — высохшее русло речушки... Мостик был взорван немцами при отступлении. На дне шумела вода. Переходя речушку, Фаина оступилась и набрала воды за голенище. Холодная вода противно пощипывала ноги.

Теперь путь лежал через огороды. Тут прежде проходила линия обороны гитлеровцев. Всюду валялись куски колючей проволоки, разбитые орудия, отстрелянные гильзы. Темной громадой высился подбитый немецкий танк.

Они миновали танк и пошли дальше. В проволочном заграждении перед избами колхозников должен быть где-то проход. Но в темноте, сразу окутавшей землю, не сразу удалось его найти. Наконец проводник обнаружил [56] проход. Протискиваясь через него, Фаина зацепилась и порвала на спине шинель.

Перепачканная с ног до головы, в разорванной шинели, Ярматова переступила порог избы.

В комнате мерцал слабый огонек коптилки. На стене вздрагивали тени. В углу, около печи, тяжело и шумно дышал больной. С ним была девушка, дочка его.

Ярматова сбросила ушанку и шинель. Головной шпилькой подтянула фитиль коптилки. В комнате стало светлее.

Лицо больного было пунцово-красным, губы — иссечены жаром. Он бредил, отказывался от еды. Натруженными руками шарил по одеялу, словно искал что-то мелкое: иголку? пуговицу? соломинку? Эти неосознанные движения — плохой признак.

Тревога охватила Фаину. Она сняла одеяло и осмотрела тело. Да, теперь не могло быть сомнений. Это тиф...

В глухую ночь Ярматова вернулась обратно в госпиталь. Ее сообщение встревожило всех не на шутку. Если вспыхнет эпидемия, опасность нависнет и над войсками. Кто это подсчитал потери войск за 130 лет? Кажется, Кольбэ. За последние 130 лет все армии мира потеряли восемь миллионов человек. Из них только полтора погибло от пуль, а шесть с половиной — от болезней, больше всего от тифа. Полтора и шесть с половиной! Какое же это страшное поле битвы!

Вспомнились исторические факты: в русско-турецкую войну от пуль погибло тридцать пять тысяч человек, а от тифа — сорок четыре тысячи. В Крымскую — в боях потеряли тридцать пять тысяч, а от тифа — восемьсот. Французы называли тиф «пятнистой смертью».

На рассвете нас собрал по тревоге Лазарев. Все получили задание: обследовать население окружающих сел, произвести, как говорится, «эпидемиологическую разведку». На мою долю выпала деревня Калита. Предстояло выехать туда немедленно вместе с Ярматовой, выяснить, есть ли еще тифозные или болен один только Хотеев (фамилия колхозника). Откуда он приехал, где заболел, кто с ним находится в контакте? А главное — уточнить диагноз: тиф ли это?

Уже через час были у Хотеева. Ярматова не ошиблась: [57] сыпь на теле, «кроличьи глаза», спотыкающийся о зубы дрожащий сухой язык.

— Вы заболели в Калите, никуда не выезжали? — спросил я больного.

Губы колхозника беззвучно шевельнулись. Он неясным кивком показал на дверь.

В дверях стояла его дочка — Клава. Она бесшумно вошла в избу вслед за нами.

От нее мы узнали, что отец вернулся в Калиту всего несколько дней назад. До того он находился в гитлеровских лагерях. Фашисты неожиданно их отпустили и многим позволили перейти линию фронта.

— А кто еще с ним вернулся в Калиту из лагерей?

Клава назвала нескольких колхозников.

Направились к ним. Среди вернувшихся тоже были больные тифом.

— В наши бараки, когда были в лагере, — рассказывал один из них, — втолкнули больных людей, в белье, без ботинок.

— Больных, говорите? А какой они имели вид?

— Они едва держались на ногах. Жар был у них высокий. Бредили. А в бараках — тесно. Лежали все вместе — здоровые и больные. Потом нас выпустили, сказали: «Идите домой». Линию фронта проскочили под Рогачевом.

Это был простой и коварный расчет гитлеровцев: на тифозных больных, как на «живых минах», подорвать наши войска.

У Клавы я спросил:

— А есть ли здесь где-нибудь поблизости больница или амбулатория?

— Больницы нет, ее сожгли немцы. В соседнем селе живет фельдшер Гудзий. Километров восемь отсюда... А в Ивановке работает доктор Милославский. Это — восемнадцать километров.

Поехал с Ярматовой к фельдшеру.

Встретил Гудзий приветливо. Это был старый ротный фельдшер. Лицом он был удивительно похож на запорожца из картины Репина: круглоголовый, бритый, с двойным красным затылком и свисающими белыми усами. Щеки сохранили молодой румянец, глаза хитровато светились.

Гудзий выслушал нас внимательно. [58]

— Люди ослабели, измотались... Физически и духовно... Они будут гореть, как сухой хворост. Понимаете? — заключил я.

— Одну минуточку, а может, это грипп, а не тиф... — попытался возражать фельдшер. — Погода сейчас гриппозная, дожди, слякоть... Простуды в такое время много... Знаете...

— Нет, тиф, товарищ Гудзий, — перебила Ярматова. — Это тиф...

— Так, тиф, говоришь, дочка...

— ...Старший лейтенант медицинской службы, — поправила Ярматова.

Гудзий надел очки и взглянул на Фаину с таким видом, словно он рассматривал винтик в карманных часах.

— Хорошо, товарищ старший лейтенант... Тиф видел... Разберусь.

Потом я рассказал, что нужно сделать на первых порах: обойти все село, выявить больных, потом изолировать. Ярматова останется в этом селе. Лучше всего на квартире фельдшера.

Гудзий перевел взгляд на «винтик».

— Завтра мы подошлем вам еще людей. Нужно будет построить бани и дезкамеры, — заключил я.

На выходе фельдшер меня окликнул:

— Одну минуточку... Объясните, доктор, что это за медикамент?

Он снял с полочки коричневую бутылочку и передал мне. На ней была этикетка «монометиловый эфир купреин».

— Это — хинин, — возвратил я склянку.

Гудзий широко улыбнулся.

— От спасибо!.. Благодарю.

Это был способ, каким Гудзий определял эрудицию и знания врачей. Мне посчастливилось: «экзамен» я выдержал.

В дверях он крикнул мне вдогонку:

— Все сделаю, как нужно! Не беспокойтесь...

Улицу затянуло серой дымкой дождя. Воздух напоминал взболтанную мутную воду, в которой перемешались миллиарды подвижных частичек — капелек. Тревожно всхлипывал на пепелище какого-то дома лист железа. Слышался еще запах горелого, хотя вокруг уже давно [59] ничего не горело. Под копытами лошади чавкала и всплескивала жидкая грязь.

Вспаханная танками земля за селом угнетала своей хмурой, неживой бесконечностью.

Теснились в голове мысли. Конечно, это будет последняя война. Кончится она, и все силы войны будут истреблены навеки. Люди поклянутся над могилами павших: никогда не воевать... Никогда!

* * *

Санотдел армии приказал врачам и сестрам нашего госпиталя ликвидировать очаги тифа в районе Большая Зимница — Калита — Ивановка — Березовка.

Начались страдные дни. Вставали мы с рассветом. Часто вовсе не ложились спать. Ездили по селам, читали лекции, строили бани, дезкамеры, бараки, изоляторы. В то же время лечили своих раненых.

Лазарев инструктировал колхозников. Нет котлов для бань? Пользуйтесь бочками из-под бензина. Отливы? Ройте ямы-приемники позади бань. Нет подходящей избы? Тогда пользуйтесь сараем, амбаром, коровником. Их можно отеплить соломенными матами. Нет амбаров, сараев, коровников? Оборудуйте любую каменную коробку, оставшуюся после пожара.

Лазарев раздавал колхозникам планы дезкамер — кирпичных, железных, камер-землянок. Без дезкамер нельзя было рассчитывать на успех.

Ярматова переселилась в Калиту. Столкнувшись с серьезными трудностями, она попросила приехать в село замполита Каршина и меня.

Простуженным голосом, морща лоб, сказала:

— Не осуждайте. Я мало успела. Колхозный бригадир отказывается строить дезкамеры и баню... Милославский игнорирует меня.

Глаза Ярматовой вспыхнули, видимо, от слез.

Заметив нас, бригадир двинулся навстречу, отряхивая солому с одежды.

— Баню и дезкамеру строишь? — спросил Каршин.

Бригадир развел руками:

— Когда ж строить? По горло, товарищ начальник, занят распиловкой дерева. Землянки строим для народа... Жить-то негде. А дезкамера — разве это наше дело? Медицина пусть ее строит. [60]

— А что такое тиф, ты знаешь? — наседал на бригадира Каршин.

— Чего ж. Сам болел тифом... Не умер, живой, видите...

— Да, уж вижу, что живой...

Мы направились к колхозникам, поздоровались с пильщиками. Бригадир независимо прислонился спиной к козлам. Вызывающе попыхивал цигаркой. На козлах пожилой колхозник вгонял в распил клин, чтобы не заедало.

Каршин уставился на бригадира.

— А что такое дезкамера, знаешь? И зачем она нужна, тоже знаешь?

— Знаю, конечно, — огрызнулся бригадир.

— Положим, в вашей деревне есть уже дезкамера, есть также баня. Допустим, их уже построили. А теперь скажи: что бы ты сделал с человеком, который вдруг развалил бы их? Ну, что? — неожиданно спросил замполит.

— Ясное дело, судили бы.

— Тогда и тебя судить нужно... Вред для народа один: что развалить, что не построить. А за одинаковый вред — одинаковый ответ. Правильно я говорю? — обратился Каршин к пильщикам.

Пожилой колхозник отозвался одобрительно:

— Правильно! Доктор-девушка все тут нам растолковала. Каждый понял, а вот бригадир артачится. Тиф, что и говорить, косит чисто. Вы уж помогите, спасайте людей...

Из Калиты поехали в Ивановку. По дороге взяли с собой Гудзия.

Сидя в бричке, Ярмзтова не то возмущалась, не то сокрушалась:

— Вот видите, вы явились, и бригадир теперь все сделает. А меня он не слушал. С Милославским тоже трудно... Все твердит, что тиф — это стихия, укротить которую невозможно. Эпидемии, мол, сами иссякают, а мы можем только лечить больных.

— А слышали, что сказал пожилой колхозник: «Доктор-девушка все тут нам правильно растолковала». Нет, вы на высоте, — подбодрил Каршин. — А с Милославским сейчас познакомимся...

Доктора застали на квартире. Он жил в собственном особнячке с верандой. Была у него страсть: куры. Во [61] дворе стояли разного вида курятники: просторные, теплые, защищенные от сквозняков. В курятниках, посыпанных золой и сечкой, ходили важные брамапутры и голландки с полными цветистыми гребнями. Гитлеровцы почему-то не разграбили «ферму» доктора.

Встретил нас шумно, суетливо-приветливо. Сразу же посадил за стол. Приказал жене подать гостям чаю.

— Вас, как и меня, — заговорил Милославский, — волнуют судьбы населения. Именно это явилось причиной того, что вы, бросив важные дела в госпитале, приехали к нам.

Гудзий взглянул через плечо на Милославского.

— Одну минуточку. Чаю нам не надо. Як у вас дела с тифом?

— Июнь...

— Что — июнь? — переспросил Каршин.

Милославский, перегнувшись через спинку стула, достал с этажерки книгу с готовыми закладками.

— Вот видите, — он обошел всех нас, показывая книгу с диаграммами. — Ноябрь, декабрь, январь... Эпидемия неуклонно растет. Далее — февраль, март, апрель, май... Кривая держится. Июнь — вот решающий месяц!

— Так и случилось бы, если бы мы отказались влиять на события.

— Июнь — не решающий? Тогда какой же месяц вы считаете решающим? — удивился Милославский.

— Тот, когда решительно берутся за дело.

— В вашей деревне — новая вспышка тифа. Это тоже стихия? — вмешалась в разговор Ярматова.

С грохотом отстранив стул, встал из-за стола Каршин.

— Стихия? А мы с вами, — Каршин жестом изобразил волну, — утлые челны на волне. Дело ясное: вы не изолировали одного больного, он стал источником новых заболеваний — вот причины вспышки.

— Позвольте, — защищался Милославский, — виноват ли я в том, что не распознал тиф? Я сомневался в симптомах.

— Раньше изолируйте больного, а потом сколько угодно сомневайтесь, — наступала Фаина.

Милославский воскликнул с мольбой в голосе:

— Несовершенство медицины!.. Разве оно не ложится на наши плечи тяжелым бременем?..

— Одну минуточку, — уточнил Гудзий. — К больному [62] вы на пятый день пришли. А до этого рецепт наобум написали, удовлетворившись разговором с братом больного.

Каршин сжал кулаки. Гнев залил его лицо краской.

— Пока вы здесь паясничаете, умирают люди, которые могли не заболеть. Мать оплакивает сына, дочь — отца...

Ослабевшим голосом Милославский пролепетал:

— Вы со мной говорите, как с преступником. А разве я преступник? Я — доктор... Доктор! Я готов исправить свою ошибку.

Гудзий с презрением отодвинул от себя стакан. Чай выплеснулся на стол, зазвенела о стекло ложечка с крученой тонкой ручкой.

А когда уже вышли на улицу, старый фельдшер оглянулся на особняк Милославского и с сердцем выругался:

— Эх ты, бра-ма-путра! Куриная твоя душа!..

* * *

В Калите больные пока находились в разных местах: одни — в землянках, другие — в избах. Отдельного общего изолятора не было. Клава Хотеева, с которой подружилась Ярматова, подсказала хорошую мысль:

— За кладбищем есть два укрытия. Немцы в них машины прятали. Хорошая будет больничка.

Помещения оказались просторными и очень понравились Ярматовой.

Она созвала плотников.

— Будет сделано, — неуклюже откозырял бригадир.

И уже на другой день, когда я приехал, «больничка» была готова: прорезаны окна и вставлены рамы, навешаны двери, пристроены тамбуры. Внутри побелено. Полы кто-то посыпал хвоей.

— Так вот вы какая, старший лейтенант. А плакались: «Меня не слушают...»

— На высоте? — с улыбкой спросила Ярматова.

— Бесспорно... Вы — замечательная, Фаина. Госпиталю просто повезло, что вас назначили именно к нам. Правда, правда...

Ярматова лукаво погрозила пальцем.

— Будет смеяться надо мной... [63]

— По госпиталю приказ готовится. Вам — благодарность... А вы не верите...

Косоглазое, скуластенькое лицо Ярматовой вспыхнуло.

С Ярматовой уже работали Люба Фокина, Эмилия Кравченко и повариха Чернышева. С ними делили также все тяготы Гудзий и Клава Хотеева.

Из Большой Зимницы я взял две подводы, чтобы свезти всех больных в общий изолятор.

Втроем обходим село. Впереди — Ярматова и Гудзий. За нами следуют подводы.

Уличка изрыта воронками. В воронках — грязная, бутылочного цвета вода, с плавающими в ней соломой, щепами, обрывками бумаги. Вместо изб по сторонам высятся почерневшие печи с раскрытыми беззубыми пастями топок. Встречаются квадратные каменные или кирпичные фундаменты. Среди головешек и пепла — обгоревшие чайники, казанки, глиняные горшки, осколки стекла.

Избы другой улицы, на которую мы выходим, уцелели. Они сложены из добротных бревен и напоминают сказочные теремки. За ними землянки.

Заходим в избы — в одну, другую, потом — в землянки.

В первых двух избах больных не было. В третьей избе — выздоравливающий от воспаления легких старик. Все члены семьи — две женщины и трое подростков — заняты по хозяйству: чистят картошку, колют дрова, доят козу. Ярматова уже всех здесь знает.

— Вы, Сидор Тихонович, с кожухом не расстаетесь. А в избе — тепло, и на дворе — тоже... — обращается она к больному.

Из-под нависших бровей сверкнули добрые светлячки.

— А как же! До шестидесяти лет кровь человека греет, а после шестидесяти — кожух. Мне, дочка, уже шестьдесят пятый пошел... Спасибо вам, помогло лекарство. Жар спал сразу.

Гудзий заглянул в казанок. Там плавало в пузырящейся воде несколько картошек.

— Мынулыся роки, колы пырогы розпыралы бокы, — с улыбкой сказала бойкая украинка и пододвинула казанок рогачом в печку. — Та ще вернуться. Дождемося.

Украинка Ульяна — невестка, ее муж, сын Сидора Тихоновича, — солдат, сражается на фронте. [64]

Свекровь, женщина лет шестидесяти, с усталым лицом вздохнула.

— Тяжело... Жить не хочется.

Старик сбросил кожух и молодцевато выпрямился.

— Хочется, хочется жить! И тебе хочется, старая. Сын вернется — еще заживем. Есть такой сказ: несет баба из леса хворост... Связка большая, тяжелая. Баба говорит: «Чем так жить, так лучше умереть». А тут смерть с косой из-за дерева выглядывает: «А я тут», — говорит. — «Ну, так помоги мне связку нести», — отозвалась баба...

Гудзий одобрительно и раскатисто смеется.

Ярматова оставляет таблетки сульфидина, и мы идем дальше.

Из четвертой избы выносим сыпнотифозного больного и грузим на подводу. Он кричит в бреду:

— Убей фашиста!..

Ярматова взобралась на воз и подкладывает охапку соломы под голову больного.

Гудзий любуется ловкостью, с какой она это проделывает.

— Огонь — девушка! — И тут же спохватывается: — Старший лейтенант медицинской службы.

С первым больным едет в изолятор Гудзий. А мы идем дальше и заканчиваем обход поздно вечером.

Уже на обратном пути в глубине одного садика замечаем холмик. Не землянка ли? Решили проверить. В самом деле, землянка. Обошли ее вокруг по камням, разбросанным, видимо, для того, чтобы не ступать по воде. Раздвигая кусты, спускаемся в землянку по скользким ступенькам. Сразу обдало ливнем холодных капель с потревоженных ветвей. Ветхая неоструганная дверь светилась желтыми линиями щелей. Постучали. Никто не ответил. Со скрипом дверь отворилась сама.

В желтом свете плошки землянка показалась глубокой, как туннель. В углу, среди тряпья, мы увидели человека, прислонившегося спиной к стене.

— Воды... — простонал человек. — Пить... Дайте воды...

На каком-то ящике стояло ведро с водой, рядом — консервная банка, служившая, видимо, для больного кружкой. [65]

Фаина зачерпнула воду и подошла к больному. Слышно было, как стучат зубы о края жести. Вода растекалась по губам и струйками сбегала на шею и грудь.

Краем дерюги Ярматова вытерла больного.

— Кто вы? Как вас зовут? — спросила Ярматова. Человек вяло ответил:

— Кошуба.

— Вы давно больны?

— Не знаю... Может быть, давно...

— А кто за вами смотрел?

— Кто же за мной смотреть будет? У каждого свои заботы... А вы — кто такие?

— Мы — врачи, военные врачи. Нас послали лечить больных. И вас мы тоже лечить будем.

— А я и сам справлюсь. Обязательно справлюсь. Теперь легче — выгнали немцев. А с ними бороться труднее, чем с хворью.

Мы осмотрелись: в углу горкой был свален проросший картофель. К стропиле подвешена проволокой дощечка-полочка. На ней — казанок и солдатский котелок. Над железной, в форме усеченного конуса, гофрированной немецкой печкой колебалась отяжелевшая от копоти паутина. Всюду — неубранный мусор.

Перевезти сейчас больного в изолятор мы не могли — подводы я отправил обратно в Большую Зимницу.

Разжег печурку. Фаина сварила в казанке картошку и накормила больного. Потом подмела землянку, перемыла «посуду».

По ее лицу в это время пробегали красные блики от полыхающих поленьев, словно это были отблески зари.

Одна общая черта угадывалась у людей освобожденных деревень: не было уныния, безысходности, отчаяния.

Муки, страдания, голод, тиф, руины, смерть близких не сломили их волю. Все помыслы людей обращены в будущее.

Небо очищалось от фашистской тучи.

И первые лучи солнца щедро согревали землю и сердца.

* * *

О Степане Кошубе мне рассказал фельдшер Гудзий. Кошуба был минером в партизанском отряде. Он минировал дороги, мосты. На одной из его мин подорвался [66] грузовик с восемнадцатью гитлеровцами. В гарнизоне всполошились: по дороге перевозили хлеб, мясо и фураж для немецких частей.

Чтобы спастись от мин, гитлеровцы впрягли калитянских женщин в бороны и погнали по дороге.

Впереди шла жена Степана Кошубы с тремя детьми. Руки у нее были заломлены за спину и связаны. Грудь перехватывал широкий пояс упряжки.

Босая, с распущенными волосами, окруженная притихшими детьми, она тяжело ступала по дороге.

За женщинами на большом расстоянии следовали автоматчики.

После этого нигде и никто больше не встречал ни жены, ни детей Кошубы.

Когда минер узнал об этом, он взял с собой двух товарищей и отправился в село, где стоял немецкий гарнизон.

Вечером в селе все видели, как двое гитлеровцев провели по улице партизана с деревянной дощечкой на груди «Лисовик».

Часовой пропустил конвой с арестованным в штаб гитлеровцев, помещавшийся в школе.

«Лисовиком» был Кошуба, а конвоирами — переодетые в немецкую форму его боевые друзья.

Партизаны забросали гранатами битком набитые гитлеровцами комнаты.

Потом, отстреливаясь на ходу, покинули школу. Сумерки помогли им скрыться.

Шло время. Выздоровели Хотеев, Кошуба и десятки других крестьян. Но тиф и нас не пощадил.

Свалило в постель Ярматову. Сначала познабливание и плохой сон она объясняла переутомлением и сопротивлялась. Когда появились жар и головная боль, сомнениям уже не было места: тиф. И сразу — с сердечной слабостью.

Об этом сообщила Люба Фокина. Она приехала в Зимницу. Плечи ее беззвучно вздрагивали. После смерти брата и Гажалы она по каждому поводу могла расплакаться. А какой это был прежде звоночек!

В Калиту со мной выехал Гомельский — он сменит Ярматову и будет, возможно, лечить ее. Люба всю дорогу молчала.

Вот уже и кладбище с наискось падающими крестами. [67] Иссеченные деревья на нем тянулись за ветром, словно просили не оставлять их здесь, над вечным покоем.

За кладбищем — сразу же «больница».

В одном из укрытий лежала Ярматова. Дежурила при ней Эмилия Кравченко. Во внешности Фаины было что-то тревожное и трогательное. Тяжелые волнистые, волосы обрамляли ее скуластенькое, сейчас воспаленное лицо. Длинная коса покоилась на одеяле.

При нашем появлении Фаина улыбнулась. Стыдливым жестом спрятала под одеяло обнаженную руку.

— Вот видите, не убереглась, — виновато сказала она. — Садитесь, пожалуйста... Эмилия, принеси скамейку...

Говорила она с одышкой, сухим ртом, но быстро, возбужденно. Это характерно для первого периода болезни — эйфории.

— Сейчас я лечу больных заглазно, — спешила рассказать Ярматова. — Эмилия и Люба докладывают мне, а я делаю назначения. Кто меня заменит?

— Гомольский заменит. Ни о чем сейчас не думайте. Теперь о вас должны думать и заботиться, — сказал я.

Нащупываю пульс. Он частит и прерывается.

— Инфекционный госпиталь, Фаина, стоит, как вам известно, в 32 километрах. Поедете в госпиталь?

Ярматова наотрез отказалась. Аргумент сначала выдвинула чисто женский.

— Там остригут мои волосы... — и добавила: — Здесь мне будет лучше... Девушки за мной ухаживают очень внимательно.

Я назначил сердечные: кофеин, камфору, адонис. Ярматова недовольно поморщилась.

— К чему это?

— Надо, — твердо настоял я. — И примите лекарство при мне.

Когда болеют другие, врачи вводят в действие все средства. Как только они заболевают сами — отвергают все, лечатся небрежно, плохо. Не признают того, что для других считают обязательным. Не потому ли у врачей болезни протекают иначе — тяжелее, с осложнениями? Словно болезни мстят за то, что врачи их преследуют. Говорят: «Врачебный случай» или «Протекает тяжело, как у врача». [68]

Эмилия выполнила при нас все назначения.

— Только тогда я уйду, когда возьму слово, что вы будете вести себя, как и все больные, — сказал я. — Даете такое слово?

Фаина, не улыбаясь, ответила:

— Если я дам такое слово, не будет ли это означать, что я хочу, чтобы вы ушли... Ну хорошо, даю, даю такое слово!.. — предупредила она мою новую готовность настаивать на своем.

— Вот и прекрасно, а теперь мы обойдем с Гомольским больных. Я познакомлю его с обстановкой...

У тамбура толпились люди. Среди них узнаю Сидора Тихоновича — старика, который рассказывал нам о встрече в лесу старухи со смертью, Кошубу, Хотеева.

— Как здоровье нашего доктора? — спросили из толпы. — Коли что нужно, на нас можете рассчитывать. Пожалуйста, приказывайте.

Поговорили с людьми и пошли к больным в другое укрытие.

На Гомольского эта забота колхозников о Ярматовой произвела впечатление.

В укрытии было чисто и уютно. Чернышева раздавала обед. Клава Хотеева поила в углу тяжелобольного, поддерживая его голову ладонью с затылка.

Осмотрели и выслушали больных. Потом направились в село.

Бани и дезкамеры работали отлично. В землянках и избах, куда мы заходили, стало значительно чище. Дорожки обложены кирпичиками, побеленными известью.

По дороге встретился Гудзий. Он шел в сторону больницы. Круглое, с опущенными усами лицо его выражало печаль. Поздоровался и прошел мимо.

В руках он держал букетик полевых цветов.

Кончив обход, мы снова вернулись к Ярматовой. Здесь я попрощался, оставив капитана, и покинул их надолго.

Позднее от Гомольского, когда он проведывал меня в инфекционном госпитале, я узнал, что Фаина перенесла тяжелый коллапс и чуть не погибла. Еще во втором периоде болезни были дурные предвестники: синюшная и крупная сыпь. А на двенадцатый день катастрофически пало кровяное давление. Гомольский с трудом вывел ее из коллапса. [69]

— А вы принимаете все лекарства, какие вам назначают? — придав лицу грозное выражение, спросил меня Гомольский.

— Стараюсь. Иногда это мне удается...

— Только тогда я уйду, когда возьму с вас слово, что вы будете вести себя как всякий больной, а не как больной врач...

— Клятвенно обещаю, — сдался я. — Пожмите за меня крепко руку Ярматовой...

Гомольский встал. Глаза его выражали грустную задумчивость.

— Можно прожить с человеком годы и не знать, каков он. А короткий час в испытаниях обнажает душу. И ты либо отвернешься, либо влюбишься без памяти.

— А что произошло с вами? — спросил я.

— Влюбился без памяти, — с улыбкой ответил Гомольский. [70]

Дальше