Глава седьмая
Докладная Берии
Помимо кабинетов в своих ведомствах члены политбюро имели тогда служебные апартаменты и в Кремле. Все они находились на втором этаже здания Совнаркома, там же, где кабинеты Сталина и Молотова, но в разных коридорах. Ближе всего к «хозяину» располагался Берия. Когда в середине октября 1941 года Наркоминдел эвакуировался в Куйбышев, куда были отправлены и все дипломатические представительства, Берия вылетел на Кавказ организовывать поставки нефтепродуктов для армии. На самом деле он, видимо, хотел переждать опасное время подальше от Москвы.
Вернувшись в столицу в первой декаде ноября 1941 года по вызову Молотова из Куйбышева, мы с Павловым обнаружили, что наша комната занята. Зато по-прежнему пустовал кабинет Берии в Кремле. Молотов предложил, чтобы мы временно разместились в этом кабинете.
Вызвали коменданта Кремля, который без особого энтузиазма выполнил распоряжение Молотова и открыл для нас пустующие апартаменты. Они имели совершенно нежилой вид. Всюду было прибрано, нигде ни папок, ни листка бумаги, как будто хозяин и не собирался сюда возвращаться. Но все телефоны работали, включая «кремлевку» и правительственную иногороднюю связь «ВЧ».
Когда мы остались одни, то не удержались от соблазна обследовать помещение, которое занимал всесильный шеф сталинской секретной службы.
Сначала посетитель входил в приемную, где сидела охрана. Справа дверь вела в секретариат, состоявший из двух сравнительно небольших комнат. Дверь слева открывалась в просторный зал заседаний с длинным [349] столом. Затем шел собственно кабинет, к которому примыкала комната отдыха, и еще дальше — ванная и небольшой тамбурчик вроде кухни, где были раковина и газовая плитка. У Молотова помещение для отдыха было поскромнее, возможно, потому, что он, как и Сталин, да и большинство других членов политбюро, имел квартиру поблизости в Кремле. Мне приходилось там бывать, когда нарком хворал и надо было доложить какой-то срочный вопрос. Квартиры, в которые вожди революции въехали после того, как советское правительство перебралось из Петрограда в Москву, были довольно невзрачные, с низкими потолками, маленькими комнатами, обставленными старой мебелью, оставшейся еще от дореволюционных времен. Тогда эти квартиры занимала прислуга, поддерживавшая на должном уровне царские апартаменты в Кремле и обслуживавшая семью самодержца во время ее редких наездов в первопрестольную столицу.
Молодые вожди революции были непритязательны, и их вполне устраивало жилье бывшей царской челяди.
Но Берия, переведенный в Москву из Тбилиси, не въехал в такую квартиру. Ходили слухи, будто он убедил Сталина, что ему, как шефу государственной безопасности, лучше находиться вне Кремля, чтобы в случае диверсии или восстания руководить спасением членов политбюро. Так или иначе, «хозяин» разрешил ему занять особняк на углу улицы Качалова и Садового кольца. Создалась ситуация, когда главные вожди почти постоянно находились внутри Кремля, а Берия располагал определенной свободой и бесконтрольностью. Пользуясь этим, он держал специальную службу из доверенных людей, которые высматривали на улицах привлекательных молодых женщин и девушек. Его команда действовала совершенно бесцеремонно: машина останавливалась перед ничего не подозревавшей прохожей, офицер в форме госбезопасности любезно просил ее по важному делу сесть в машину, дверца захлопывалась — и очередная жертва бериевского сластолюбия вскоре оказывалась во внутреннем дворике особняка. Ее вводили в столовую, где предлагали угощения и напитки, а затем оставляли одну.
Недоумение жертвы длилось недолго. В комнате появлялся знакомый по портретам жабоподобный человек [350] в пенсне и купальном халате. Он делал ей соответствующее предложение, а если она не соглашалась, то попросту насиловал. Офицер охраны, выпроваживавший ее из особняка, предупреждал, что за разглашение «тайны» она сама и ее семья будут сосланы в Сибирь.
И все молчали. Заговорили только после расстрела Берии.
В этой области Берия был своеобразный коллекционер. В его спальне обнаружили книгу учета с именами более пятисот женщин — его жертв.
Между прочим, Хрущев, когда умер Сталин, сразу узрел опасность в существовавшем «жилищном режиме» высшего руководства. В любой момент все они могли стать пленниками Берии за кремлевской стеной. И потому одним из первых актов Хрущева было постановление о выезде членов политбюро из кремлевских квартир. Для них построили особняки на Ленинских горах. Но вскоре руководители предпочли выехать и оттуда. Пустующие особняки стояли, как своеобразный памятник «исхода» вождей из Кремля.
При Сталине у наших высших руководителей жилищной проблемы не возникало. Квартиры в Кремле закреплялись за ними, пока они оставались на постах. Если же кто-то попадал у Сталина в немилость, то наличие московской квартиры теряло всякий смысл, ибо опальный. руководитель сначала отправлялся в тюрьму, а вскоре и на тот свет. Одновременно и его семья переселялась в колымский лагерь.
В послесталинский период ситуация изменилась. Терявшего пост вождя больше не расстреливали. Но он должен был покинуть особняк на Ленинских горах. Тогда-то и возникла идея: создать специальное строительное управление, которое в наиболее привлекательных районах столицы возводило бы элитарные дома с роскошными квартирами, куда и въезжали все находившиеся на высоком посту вожди. В случае перехода на менее ответственную работу или ухода на пенсию им больше не нужно было выезжать из этих квартир, специально построенных по их запросам и вкусу.
Такова вкратце история жилищной проблемы вождей пролетарского государства.
Нам было не очень уютно в бериевском кремлевском кабинете. Единственное, что устраивало, — это ванная, где всегда текла горячая вода, и телефон «ВЧ». Нам [351] нередко приходилось связываться с городом Куйбышевым, где оставались Вышинский, а также американский и английский отделы Наркоминдела, чтобы получить ту или иную справку. Иногда можно было позвонить и нашим женам, тоже остававшимся в Куйбышеве. Однажды во время такого разговора я почувствовал, что кто-то к нам подключился. Быстро попрощался с Галей и повесил трубку. Сразу же зазвонил телефон «ВЧ».
— Слушаю...
— Какое право вы имеете разговаривать по телефону Лаврентия Павловича? — раздался резкий голос.
— Кто говорит? Может, сперва поздороваемся?
— У меня нет времени разводить с вами любезности. Кто вам разрешил войти в этот кабинет? Кто вы такой? — угрожающе спросил голос.
Мне было не по себе. Но все же не хотелось смалодушничать, ведь я был тут на законном основании.
— Сначала скажите, кто вы такой и почему подключаетесь к правительственной связи?
— Говорит генерал Серов. Я ответственный за правительственную связь. А мне докладывают, что вы уже не первый раз пользуетесь правительственной связью для частных разговоров.
Я действительно пару раз звонил в Куйбышев по личным делам. Галя была на начальной стадии беременности. Должен был родиться мой старший сын Сергей. Галя очень плохо себя чувствовала. Я пытался достать для нее лекарства, а иногда с оказией и переслать продукты, какие удавалось купить. Сообщал, кто везет ей сверток, да и вообще справлялся о самочувствии. Такие разговоры занимали не больше пары минут, и я не видел в этом ничего предосудительного.
И вот опять, как некогда во Львове, у меня столкновение с генералом Серовым. Но он наверняка забыл обо мне. И я ответил:
— Здесь говорит Бережков. Мы с вами когда-то встречались во Львове, если помните. А работаю я в этом кабинете, в отсутствие товарища Берии, по распоряжению Вячеслава Михайловича, помощником которого являюсь. Как же вы не знаете об этом?
— Я сейчас в Куйбышеве и потому не в курсе дела, — растерянно произнес Серов и повесил трубку.
Думаю, однако, что он доложил Берии об этом [352] инциденте и, если Молотов не согласовал с ним заранее вопрос о вселении нас в его кабинет, он нам это припомнит; И мы очень обрадовались, когда наконец получили свою комнату рядом с кабинетом Молотова.
Внешне Берия был со мной любезен — в тех редких случаях, когда мы с ним общались. На Тегеранской конференции в советскую делегацию официально входили только Сталин, Молотов и Ворошилов. Но с ними в советском посольстве находился также и Берия. Каждое утро, направляясь к зданию, где проходили пленарные заседания, я видел, как он объезжает территорию посольского парка в «бьюике» с затемненными стеклами, подняв воротник плаща и надвинув на лоб фетровую шляпу. Поблескивали только стекла пенсне. Как-то мы столкнулись с ним возле помещения охраны, рядом с которой находилась наша столовая. Он приветливо поздоровался, спросил про обстановку на конференции, а потом повторил примерно то же, что мне на днях при встрече военных экспертов сказал Ворошилов: я, мол, нравлюсь Сталину и мне следует воспользоваться его расположением в интересах моей карьеры. Я поблагодарил и ответил, что высоко ценю нынешнюю мою работу и не мечтаю ни о чем лучшем.
На банкетах в Кремле за столом обычно рассаживались в следующем порядке: посредине садился Сталин, по его правую руку — главный гость, затем переводчик и справа от него — Берия. Так я нередко оказывался рядом с шефом госбезопасности. Он почти не прикасался к еде. Но ему всегда ставили тарелку с маленькими красными перцами, которые он закидывал в рот один за другим, словно семечки. Однажды предложил мне такой перчик — и меня буквально обожгло, когда я прикоснулся к нему губами. Берия засмеялся и принялся настаивать, чтобы я проглотил. Пришлось сделать вид, что послушался. Затем незаметно выбросил под стол.
— Это очень полезно. Каждый мужчина должен ежедневно съедать тарелку такого перца, — назидательно поучал Берия.
Он также всякий раз спрашивал, почему я худой?
— Такова конституция моего организма, — отвечал я. Не мог же я сказать, что две сосиски в день, которые мы получали в столовой кремлевских курсантов, никак не могли прибавить мне веса. [353]
Вообще же я чувствовал себя в присутствии Берии как-то неуютно. Ведь он мог в любой момент намекнуть Сталину, что я «слишком много знаю». В конце концов нечто подобное и произошло.
Как-то осенью 1944 года я докладывал Молотову телеграмму из Вашингтона. Нарком слушал, продолжая просматривать бумаги на столе. Потом поднял на меня пристальный взгляд и спросил:
— Что вы делали в 1934 году в польском консульстве в Киеве?
Я поначалу растерялся, недоумевая: к чему этот вопрос? Молотов не сводил с меня глаз. Я понимал: нужно немедленно ответить.
— В польском консульстве? — начал я вспоминать. — Действительно, мне приходилось там бывать. Тогда я работал гидом в «Интуристе» в Киеве. Туристы обычно возвращались домой через Польшу. Я собирал их паспорта и относил в консульство для получения транзитной визы...
— Это мы знаем, — сказал Молотов ледяным тоном. — Но посещение польского консульства, о котором идет речь, было не в туристский сезон, а позднее, осенью, и вошли вы туда не с парадного, а с черного хода. Что вы там делали?
Подумать только, ведь прошло десять лет! Киев за это время пережил оккупацию, тяжелые бои при его освобождении. Разрушен старый Крещатик, взорван Успенский собор в Лавре, сгорели бесценные произведения искусства, погибли тысячи киевлян. А какая-то бумажка, написанная тем, кто за мной тогда, в 1934 году, следил, уцелела и теперь становится опасной уликой.
— Я был там у моего приятеля. Он раньше работал шофером в «Интуристе», и обычно мы с ним возили экскурсантов по городу. Потом он. перешел на работу в консульство, наверняка не без рекомендации соответствующих органов. Я случайно встретил его на улице, и он пригласил меня к себе в гараж. Мы там посидели, поболтали, выкурили по польской сигарете «Про Патрия», выпили немецкое пиво — вот и все...
Взгляд Молотова несколько потеплел, и он сказал: — Принимаю ваше объяснение. Это Берия написал товарищу Сталину докладную о вашем посещении польского консульства. Можете идти. [354]
Как будто мне повезло. Ведь я вполне мог быть объявлен «шпионом белополяков», пробравшимся в святая святых — в кабинет Сталина! Вспоминая сейчас об этом, думаю и о том, как тесен мир. Польским консулом на Украине был Бжезинский — отец известного американского советолога Збигнева Бжезинского, бывшего помощника президента Картера по национальной безопасности. Если бы тогда на меня завели дело и заставили «сознаться», получилось бы, что я завербован Бжезинским-старшим.
Впрочем, разговор с Молотовым не остался без последствий. Победными салютами завершался 1944 год. Мы уже жили в двухкомнатной квартире на улице Москвина, которую получили весной 1942 года, незадолго до рождения сына Сергея. Нам посчастливилось найти няньку, что было особенно важно для Гали, не желавшей бросать работу в ТАСС. Новый, 1945 год решили встретить дома. Собралось много друзей и сослуживцев, было шумно и весело. Гости начали расходиться только под утро.
1 января в секретариате наркома дежурил Павлов. Прямо от нас он отправился в Кремль. А у меня был выходной. Привели квартиру в порядок, пошли погулять, покатали Сергея на санках и рано легли спать. Около трех ночи, уже 2 января, зазвонил телефон. Молотов срочно вызывал меня в Кремль. Ничего не подозревая, я заказал машину и через несколько минут уже входил в наш секретариат. Поздравил присутствовавших с Новым годом и тут же заметил, что все они какие-то молчаливые и угрюмые. Хотел, как обычно, без предварительного доклада пройти к наркому, но Козырев попросил подождать и сам отправился в кабинет шефа. Все это казалось странным. Наконец Козырев вернулся и очень официально обратился ко мне:
— Товарищ Бережков, Вячеслав Михайлович вас ждет.
Почему-то все мне сразу показалось чужим. И большая приемная с длинным столом и рядами стульев, и кабинет наркома. Как будто я тут не бывал ежедневно прошедшие четыре года.
Молотов, как тогда, в 1940 году, когда я увидел его впервые, сидел, склонившись над столом, освещенным лампой под зеленым абажуром.
Я остановился в нерешительности посреди комнаты. [355]
Молотов поднял голову, пристально на меня посмотрел. Наконец прервал молчание:
— Подойдите ближе, садитесь.
Я опустился в кресло рядом с письменным столом, все еще теряясь в догадках, в чем я провинился? Но уже понимал: что-то стряслось.
— У вас нет новых сведений о родителях? — спросил Молотов.
— После поездки в Киев в ноябре сорок третьего я вам уже докладывал, что их там не нашел. Возможно, они погибли или их угнали нацисты в Германию, как это произошло со многими киевлянами. Никаких новых сведений мне получить не удалось.
— А вот Берия считает, что они сами ушли на Запад.
— У него есть доказательства?
— Он. ссылается на своих информаторов. Берия представил товарищу Сталину записку, где снова ссылается на ваши контакты с польским консульством. В сочетании с исчезновением ваших родителей возникают, как он считает, новые обстоятельства, требующие дополнительного расследования. В этих условиях он ставит вопрос о нецелесообразности дальнейшего использования вас на нынешней работе...
Молотов сделал паузу, испытующе поглядывая на меня. Я сидел, словно окаменевший. Нетрудно было понять, что означает бериевское «дополнительное расследование». Значит, моя карьера, о которой сам Берия советовал мне позаботиться, пользуясь расположением Сталина, теперь оказалась в его руках. Внезапно меня охватила апатия: будь что будет, бороться бессмысленно.
Тем временем Молотов продолжал:
— Мы советовались с товарищем Сталиным, как с вами поступить. Он тоже считает, что в создавшихся условиях вам нельзя оставаться здесь, у самой «верхушки». Вам сейчас же следует передать дела и ключ от сейфа Козыреву и Павлову. Оставайтесь дома, пока мы не решим ваш вопрос. Прощайте...
Все. Я вышел ощупью, как в тумане. Машинально открыл сейф, выложил на стол папки с бумагами, составил опись. Вместе с Козыревым и Павловым мы ее завизировали. Оба они сразу же, даже не попрощавшись, куда-то исчезли. [356]
Я остался в комнате один. Сел на стул, пытаясь собраться с мыслями, которые разбегались, как тараканы при яркой вспышке. Одел свою форменную шинедь с генеральскими погонами советника Наркоминдела, серую папаху с кокардой и направился к выходу.
У Спасских ворот дежурный офицер, взяв мою голубую книжечку, позволявшую пройти в Кремль через любой вход, необычно долго смотрел на нее, а затем произнес:
— Приказано отобрать у вас пропуск...
Эти слова как бы окончательно захлопнули за мной дверь в прошлое.
Ничего не ответив, я вышел на Красную площадь и побрел без всякой цели по городу. Домой сразу вернуться не мог. Несколько часов, словно лунатик, шагал по пустынным улицам. Пришел, когда жена уже ушла на работу. Сергей спал, нянька хлопотала на кухне. Дома я не мог оставаться. Каждый день на несколько часов отправлялся бродить по городу. Целых две недели никаких известий. Недавних сослуживцев и многочисленных «приятелей» как ветром сдуло. Ночью ждал стука в дверь — ведь Берия обещал провести «расследование».
Наконец 17 января зазвонил телефон. Меня приглашали в редакцию журнала «Война и рабочий класс». Вздохнул с облегчением. С этим журналом и его работниками мне приходилось иметь дело. Молотов, будучи его фактическим редактором, поручал мне готовить материалы для редколлегии, просматривать статьи, передавать в редакцию поправки к гранкам и верстке. Хорошо знал я и заместителя редактора Льва Абрамовича Леонтьева, который осуществлял всю практическую работу в журнале.
Он очень радушно встретил меня, усадил в кресло за маленький столик в своем кабинете в Калашном переулке, где тогда помещалась редакция.
— Мы только что, — сказал он, — получили выписку из решения Секретариата ЦК, подписанного товарищем Сталиным. Там говорится, что вы освобождаетесь от обязанностей помощника наркома иностранных дел СССР в связи с переходом на работу в журнал «Война и рабочий класс». Собственно, я об этом решении знал раньше, но хотел дождаться официальной бумаги, прежде чем приглашать вас. [357]
Я поблагодарил Льва Абрамовича за информацию и сказал, что, хотя не имею журналистского опыта, постараюсь по мере сил выполнять обязанности, которые мне будут поручены.
Леонтьев предупредил:
— Вячеслав Михайлович просил вам передать некоторые соображения. Он советует проявлять сдержанность в частных разговорах относительно вашей работы в Наркоминделе. Не распространяйтесь о том, какие функции вы выполняли у него в секретариате. Просто: работали в наркомате — и все. Избегайте контактов с иностранцами, с которыми общались по служебным делам. Если начнете публиковаться, пользуйтесь псевдонимом.
Мне стало ясно: давая эти рекомендации, Молотов спасает меня от Берии. Я должен быть по возможности незаметным, мое имя не должно появляться в печати, чтобы лишний раз не напоминать о неоконченном «расследовании».
— Теперь о вашей работе в редакции, — продолжал Леонтьев. — Состоялось решение об издании нашего журнала на английском и немецком языках, и Молотов предлагает вам для начала заняться организацией этих изданий. Как вы на это смотрите?
— Что ж, это, пожалуй, ближе к моим возможностям. Принимаю предложение с благодарностью.
— Думаю, вам не следует уклоняться от того, чтобы понемногу пытаться выступать и в качестве автора... Конечно, под псевдонимом, — закончил нашу беседу Леонтьев.
Возвращаясь домой, я мысленно слал свою признательность Молотову. Он не часто заступался за кого-либо. Легко ставил свою визу на списках обреченных. Инициалы «В. М.» — Вячеслав Молотов — нередко сопровождались такой же визой «В. М.», имевшей зловещий смысл: «высшая мера», то есть расстрел. До меня четыре помощника Молотова погибли: троих расстреляли в застенках НКВД, четвертый, не вынеся пыток, бросился в шахту лифта на Лубянке. Молотов за них не заступился. Но меня он почему-то решил спасти, даже дав наставления на будущее. Думаю, что он к тому же договорился со Сталиным о том, чтобы под решением о моем переводе в журнал стояла подпись самого «вождя». Это, видимо, и преградило дорогу [358] бериевскому «расследованию». Более того, вскоре после смерти Сталина и расстрела Берии, а к тому времени прошло десять лет, в течение которых он со мной ни разу не общался, Молотов вспомнил обо мне и снял с меня клеймо «неприкасаемого». Но в эти годы и сам он пережил момент, когда находился на волосок от гибели.
Полина еще жива!
С Иваном Михайловичем Майским, который в годы войны был советским послом в Лондоне, мы встретились в последний раз незадолго до его смерти. Он почти все время проводил на своей академической даче в Моженке, под Москвой.
Я приехал к нему в теплый летний день. Дом стоял в глубине сада, очень ухоженного, с яркими клумбами и кустами цветущих роз. Тишина нарушалась лишь слабым жужжанием пчел, перелетавших от цветка к цветку, и отдаленным постукиванием дятла в ветках высокой сосны.
Майский сидел на открытой веранде в кресле-коляске, держа в руках какой-то толстый фолиант. Ноги прикрывал пестрый шотландский плед. Нам принесли чай с малиновым вареньем. Майский сам разлил заварку в чашечки из тончайшего фарфора, положил на блюдечки варенье.
Обычно наша беседа начиналась с воспоминаний о далеких днях войны. Я впервые с ним познакомился на Ярославском вокзале, когда он вместе с британским министром иностранных дел Антони Иденом во второй половине декабря 1941 года приехал в Москву. Они летели из Шотландии до Архангельска, а затем поездом добирались к месту назначения. Незадолго до того нашей первой крупной победой завершилась Московская битва. Но вокруг столицы по-прежнему активно действовала гитлеровская «люфтваффе». Иден и Майский были одеты в белые полушубки с огромными воротниками и в меховые шапки. Зима в тот год стояла суровая, чему и соответствовала экипировка, которой они обзавелись перед выездом из Лондона. Потом мы много раз встречались с Майским — во время приездов к нам Черчилля, на Московской конференции трех министров иностранных дел осенью 1943 года и позже, [359] когда Майский вернулся из Англии и получил пост заместителя министра иностранных дел. Но затем я ушел из МИД. Майский же оказался в застенках Лубянки.
— Это было ужасно, — делился воспоминаниями Иван Михайлович с легким налетом отчужденности. — Меня допрашивал сам Берия. Бил цепью и плеткой. Требовал, чтобы я сознался, что все время работал на Интеллидженс сервис. И я в конце концов признал, что давно стал английским шпионом. Думал, что если не расстреляют, то сошлют и оставят в покое. Но меня продолжали держать в подвалах Лубянки. Не прекращались и допросы. Из них я вскоре понял, что речь, собственно, шла не только обо мне, что Берия подбирался к Молотову...
Уже в конце 40-х годов позиции Молотова пошатнулись. Его заменил на посту министра иностранных дел Вышинский. Была арестована жена Молотова — Полина Жемчужина, ведавшая парфюмерной промышленностью и много сделавшая, чтобы советский слабый пол обрел наконец женственность. Ходили слухи, будто Жемчужина — израильская шпионка. После установления дипломатических отношений с государством Израиль, в создании которого Советский Союз принимал активное участие, послом в Москву была назначена Голда Меир. Оказалось, что они с Полиной когда-то учились вместе в гимназии и, естественно, встретились в Москве как старые подруги. Часто ходили друг к другу пить чай, много времени проводили вместе. Это дало повод Берии убедить1 Сталина в том, что Полина Жемчужина с давних пор работает на сионистов. И хотя Молотов все еще оставался членом политбюро, его супруга, которую он, несомненно, любил, оказалась в подвале Лубянки. Насколько известно, Молотов все же отважился спросить Сталина, почему Полину арестовали? И получил полушутливый ответ:
— Понятия не имею, Вячеслав, они и моих всех родственников пересажали...
Действительно, почти все родственники первой жены Сталина — Сванидзе и второй жены — Аллилуевой либо сидели в тюрьме, либо были расстреляны. Молотову нечего было ответить на эту «шутку» всесильного «вождя». Тем более что у нашего президента Калинина и у главного помощника «хозяина» — Поскребышева [360] жены тоже сидели в тюрьмах. Потом Молотов рассказывал, что, когда встречал в кремлевском коридоре Берию, тот, поравнявшись, шептал ему на ухо:
— Полина еще жива...
Молотов мог положиться на достоверность этой информации: ведь его любимая жена находилась в бериевском застенке! И еще Молотов вспоминал, как счастлив он был, когда сразу же после смерти Сталина Берия любезно доставил ему Полину. Тогда же в апартаменты Берии привели из камеры и Майского. На столе стояли ваза с фруктами, бутылка грузинского вина и бокалы. Лаврентий Павлович был сама любезность.
— Иван Михайлович, — обратился он к подследственному. — Что это вы наговорили на себя напраслину? Какой же вы шпион? Это же чепуха — Майский ничего не знал о происшедших переменах. Он решил, что это очередной иезуитский подвох сталинского сатрапа. Подумал: если скажет, что не шпион, наверняка снова начнут бить.
— Нет, Лаврентий Павлович, я шпион, меня завербовали англичане, это точно...
— Да бросьте вы эти глупости, Иван Михайлович! Никакой вы не шпион. Вас оклеветали. Мы сейчас разобрались. Провокаторы будут наказаны. А вы можете отправляться прямо домой...
Майский не верил своим ушам. Что же произошло в нашей стране? Или он его испытывает и сейчас начнет издеваться?
В кабинет вошел офицер, разложил перед подследственным одежду, отобранную перед отправкой в камеру.
Берия проводил Майского в комнату отдыха переодеться.
— Ну вот и все, — сказал он, протягивая руку Майскому. — Простите уж великодушно, произошло недоразумение. Внизу вас ждет машина... Проводите,— бросил он офицеру.
В короткий промежуток между смертью Сталина и его собственным арестом Берия разыгрывал разоблачителя, обвиняя своих же подручных в злоупотреблениях, превышении власти, зверском обращении с заключенными. Выгораживая себя, он поспешно арестовал и расстрелял начальника следственной части НКВД Рюмина и других заплечных дел мастеров. [361]
Но тогда, раньше, и Майский и Полина были нужны, чтобы состряпать «дело Молотова — английского шпиона». Из рассказов Майского о допросах, которым его подвергал Берия, вырисовывается следующая версия: Молотова якобы завербовали англичане во время его поездки весной 1942 года в Лондон и Вашингтон. В качестве переводчика его сопровождал Павлов. Находились с ним и офицеры охраны. На наскоро переоборудованном советском бомбардировщике дальнего действия они долетели до Северной Шотландии. Затем специальным ночным экспрессом ехали из Глазго в Лондон. На аэродроме советскую делегацию, носившую из соображений безопасности кодовое название «миссия мистера Брауна», встречал Антони Иден. Он же сопровождал гостей до британской столицы. У Молотова, как и у Идена, был свой вагон-салон. В нем помимо гостиной и просторного купе для министра имелось еще два спальных отделения — переводчика и охраны.
Поздно ночью в салон Молотова вошел Иден в сопровождении своего переводчика. Постучал в купе наркома, дверь открылась, и они оба вошли внутрь.
В то время у нас существовало строгое предписание: переговоры с иностранцами любого лица, вплоть до члена политбюро, должны были проходить в присутствии по крайней мере одного, а лучше двух советских «свидетелей». Таким «свидетелем» обычно служил переводчик. Но в данном случае Молотов оставался с глазу на глаз с Иденом и его переводчиком в течение почти часа. О чем они беседовали? Не иначе как «сговаривались». Это обстоятельство было тогда же зафиксировано кем-то из сопровождавших Молотова. До поры до времени соответствующая докладная лежала в бериевском досье. Теперь она служила одним из «доказательств» того, что именно в ту ночь Иден завербовал Молотова, ставшего таким образом ценнейшим агентом Интеллидженс сервис. Ведь только «доверительностью» разговора, состоявшегося тогда в купе ночного экспресса, можно объяснить грубое нарушение Молотовым строжайшего предписания Сталина — не находиться с иностранцами один на один.
Молотов на протяжении многих лет являлся вторым человеком в стране, пользовался у аппарата авторитетом. Хотя Сталин давно не считался с мнением своего [362] окружения, тут ему пришлось как-то подготовить общественное мнение. Арест жены что-то значил, но был все же не очень убедителен, поскольку и другие жены сидели в тюрьмах. Поэтому он систематически на протяжении последних лет старался дискредитировать Молотова. На пленумах ЦК и в более узком кругу он говорил об «ошибках» Молотова, о его неспособности противостоять нажиму империалистических сил, о его «капитуляции» перед Западом. Одновременно он постепенно отодвигал Молотова на задний план, вывел из состава политбюро. Казалось, все подготовлено к последнему удару — аресту и объявлению некогда ближайшего соратника шпионом и врагом народа со всеми вытекающими отсюда последствиями. Смерть Сталина помешала нанести этот удар.
Проводя последние годы жизни на даче в Жуковке, под Москвой, Молотов, уже вдовец, в своей компании неизменно произносил три тоста: «За товарища Сталина! За Полину! За коммунизм!»
На вопрос: «Как же так, Вячеслав Михайлович, ведь Сталин арестовал Полину и вас самого едва не погубил?» — столь же неизменно следовал ответ: «Сталин был великий человек...»
Новые времена
К марту 1945 года удалось подобрать переводчиков и контрольных редакторов. Началась подготовка к выпуску первых номеров английского и немецкого изданий журнала «Война и рабочий класс». Вскоре было принято решение издавать журнал также на французском языке. Я стал редактором английского и немецкого изданий, но мое знание французского было недостаточным, чтобы отвечать за качество и аутентичность перевода. Поисками подходящей кандидатуры пришлось заниматься мне. В МИД порекомендовали Чегодаеву, работавшую до войны в советском посольстве во Франции и отлично владевшую французским языком.
После победы над Германией и окончания войны в Европе название нашего журнала устарело. Обложка со словами «Война и рабочий класс» никак не [363] соответствовала начавшемуся мирному периоду. Леонтьев предложил нам всем подумать о новом названии.
Вскоре образовался целый перечень различных вариантов. В результате обсуждения кое-что было отсеяно, и в итоге появился список, который Леонтьев переслал Молотову, а тот отправил Сталину для окончательного решения.
Надо сказать, что наши идеи вращались в довольно узком кругу названий, лежавших на поверхности. Список содержал такие варианты: «Мир и рабочий класс», «Международная жизнь», «Международное обозрение», «Перископ международных событий», «Мировая орбита», «Политика и жизнь» и т. д. Мы ждали ответа недели две. Приближалась дата выпуска очередного номера, и все в редакции нервничали, сознавая неловкость сохранения старого названия после окончания войны.
Но вот у нас в Калашном переулке (в этом особняке затем обосновалось посольство Японии) появился фельдъегерь. Он доставил большой красный пакет с пятью сургучными печатями. Мы поняли — это из секретариата Сталина. Расписавшись в получении пакета, Леонтьев разрезал конверт и извлек листок с нашими предложениями. Он был перечеркнут крест-накрест знакомым мне толстым синим карандашом. В правом нижнем углу размашистыми буквами стояло: «Н о в о е время» и инициалы «И. С.». Ни один из наших вариантов не устроил «вождя», и он дал журналу свое название.
Вопрос был решен. Но Леонтьева выбор «хозяина» изрядно смутил. Тогда у многих еще было свежо воспоминание о дореволюционной, крайне реакционной газете «Новое время», издававшейся черносотенцем Сувориным. С ней очень зло полемизировал Ленин, обзывая ее последними словами. Владимир Ильич, как известно, вообще не скупился на резкие эпитеты и ярлыки в полемике с оппонентами. Одно время у нас в Москве корреспондентом американского еженедельника «Тайм» был журналист русского происхождения Амфитеатров. Как-то, придя ко мне, он с гордостью сказал о том, что его деда часто упоминал в своих работах Ленин. Я потом полюбопытствовал, просмотрев в Собрании сочинений страницы, где упоминался предок американского журналиста. Оказалось, что Ленин [364] называл его не иначе как «проститутка Амфитеатров». Многие из статей этого автора, вызвавших полемический запал Ильича, печатались в «Новом времени». Но особенно нашего шефа смутило то, что редактором суворинского листка был его однофамилец — Леонтьев.
Мы уже заказали проект новой обложки для русского, английского и немецкого изданий, а Льва Абрамовича все еще обуревали сомнения. Перечить Сталину он не мог, но не мог и оставить при себе мысль о неуместной аналогии. А вдруг потом, когда выйдет номер и кто-то обратит внимание «хозяина» на возникшую неловкость, тот гневно обрушится на редакцию, почему, мол, не предупредили.
После мучительных колебаний Леонтьев все же решился обратиться к Сталину. Технически это было просто, поскольку в редакции имелась кремлевская «вертушка». Когда звонил этот аппарат, Сталин обычно сам снимал трубку. Но потревожить вождя, да еще поставить под сомнение его решение — нелегкая задача!
Сталин выслушал. соображения Леонтьева, некоторое время молчал, затем сказал:
— Ну что ж, тогда было одно новое время, теперь другое. Война кончилась нашей победой. Враги повержены. Вокруг нас — друзья. Настали новые времена...
И повесил трубку.
Сомнения Леонтьева улетучились.
Действительно ли Сталин в тот момент верил, что наступила новая эра, что отношения сотрудничества с западными державами удастся сохранить, что и внутри страны больше не будут охотиться за «врагами», что для Советского Союза и для всего мира настали лучшие времена? Огромные пространства страны лежали в руинах. Миллионы людей ютились в землянках, не имея самого необходимого. Еще предстояло выполнить обещание и присоединиться к войне против Японии. Но это мыслилось как короткая кампания. Главное же состояло в скорейшем создании человеческих условий жизни для населения, в восстановлении разрушенного. Возможно, тогда Сталин еще верил, что нам помогут американцы. Может, и он был готов умерить свои аппетиты, пойти на компромисс? Ведь пришедший недавно в Белый дом Трумэн уверял, что намерен продолжать линию Рузвельта в международных делах.
Кто повинен в том, что отношения между недавними
: 365 союзниками обострились? Некоторые западные исследователи считают, что все руководители трех главных держав антигитлеровской коалиции в равной степени не были заинтересованы в продолжении союзнических отношений. Мне представляется, что сразу же после окончания войны советское руководство стремилось сохранить атмосферу доверительности, хотя в ряде случаев своими же действиями подрывало ее. Тут сказались подозрительность Сталина, его склонность к мышлению категориями «прошлой войны», навязчивая идея создания вокруг СССР пояса из государств с режимами, на которые он мог полностью положиться.
Все это, конечно, вызвало соответствующую реакцию в США и Англии. Но и там не очень заботились о сохранении благоприятного климата. Грубые выпады Трумэна в беседе с Молотовым, направлявшимся в Сан-Франциско для подписания Устава ООН, дали Сталину основание считать, что новая администрация США отходит от рузвельтовского курса. Позднее, в Потсдаме, попытка Трумэна шантажировать СССР атомной бомбой создала в Москве ощущение серьезной угрозы. Отсюда действия Сталина, интерпретировавшиеся на Западе как советская угроза. Началось обострение конфронтации, развертывание «холодной войны». Возникла опасность ее перерастания в «горячую».
В Соединенных Штатах развернулась кампания против коммунизма. В Советском Союзе на нее ответили не менее ожесточенной кампанией против империализма. Обе стороны готовили к столкновению свое население, которое все еще сохраняло чувство взаимной симпатии, возникшее в годы совместной борьбы против общего врага. Именно тогда, во второй половине 40-х годов, у нас инспирировали «борьбу с космополитизмом» и с «преклонением перед иностранщиной». Она, как мне представляется, преследовала две цели: ожесточить народ против «нового агрессора» в лице США и воссоздать внутри страны атмосферу страха.
Думаю, что Сталина преследовал «призрак декабристов». В Отечественной войне 1812 года сотни тысяч русских офицеров и солдат дошли до Парижа. По пути они познакомились с жизнью различных народов Западной Европы, с условиями, резко отличавшимися от крепостнического строя России. Даже в посленаполеоновской Франции веял дух свободы, равенства, [366] братства, который жадно впитывали русские люди и который они принесли с собой в Петербург. И спустя несколько лет произошло восстание декабристов на Сенатской площади.
Теперь миллионные советские армии дошли до Берлина, Вены, Праги, Будапешта, прошли через территории многих западноевропейских государств. Они увидели, что даже после пяти лет разрушительной войны и гитлеровской оккупации жизнь там оказалась совсем не такой беспросветной, как рисовала наша пропаганда, что в массе население жило лучше, чем советский человек. Не только в Восточной Пруссии, но и в Чехии, Словакии, Венгрии в погребах крестьянских хозяйств висели окорока, колбасы, сыры. Обо всем этом давно забыли колхозники, оказавшиеся в условиях сталинского государственного крепостничества. И «вождя народов» беспокоило, что же будет, когда эта масса, которую он почти двадцать лет держал в изоляции и неведении, теперь вернется домой и начнет сравнивать?
Заботило его и другое. На войне многие освободились от комплекса неполноценности, от привитого им аппаратом рефлекса ждать указаний сверху. Даже простой солдат из чувства самосохранения должен был нередко принимать сам решения и действовать по обстановке. Это граничило с чувством свободы, которое Сталин всегда стремился вытравить у своих подданных. Привело это и к избавлению от страха. Но ведь система, созданная Сталиным, держалась в значительной степени на страхе. Следовательно, возникает угроза системе. Необходимо ее спасать.
Началось охаивание всего «иностранного», вплоть до переименования знаменитой еще в старой России «французской булки» в «городскую булку» и популярного ленинградского кафе «Норд» — в «Север». Во всем должен был быть «наш приоритет», а там, где его не было, все следовало решительно отвергнуть. Генетика и кибернетика объявлялись «буржуазными лженауками». Того, кто осмеливался положительно отозваться о каком-либо западном открытии, клеймили как «безродного космополита», пресмыкающегося перед «иностранщиной». Разжигалась подозрительность к тем, кто оказался на оккупированных гитлеровцами территориях. Специальный пункт был введен в анкеты. Как будто люди сами предпочли остаться под немцами и [367] потому виноваты именно они, а не советские вожди, обещавшие громить агрессора на его же территории, а потом допустившие ситуацию, при которой Красная Армия откатилась к Волге и предгорьям Кавказа. Десятки тысяч пленных, также считавшихся повинными в том, что по воле «вождя» уже в первые дни войны им не позволили своевременно отступить и они попали в котлы, были сосланы в лагеря. Возобновились произвольные аресты, заводились «дела» на ни в чем не повинных людей, начиная с «ленинградского дела» и кончая «делом врачей-отравителей».
Сталин мог быть доволен. Он снова держал страну в страхе. Но это его достижение обернулось против него самого. Когда его настиг "удар, некому было помочь ему. Всех своих лечащих врачей он упрятал в тюрьму.
Смерть Сталина
Мы, молодые люди моего поколения, не знали о злодеяниях Сталина. Напротив, считали его мудрым, справедливым, заботливым, хотя и строгим отцом народов нашей страны. Почему же мы должны были его бояться? Мы его боготворили, преклонялись перед ним. Быть с ним рядом воспринималось как величайшее счастье, как честь, получив которую, ты чувствуешь себя в неоплатном долгу. Для меня возможность переводить его слова была проявлением высокого доверия, наполнявшего меня чувством гордости и огромной ответственности. Хотелось так сделать свою работу, чтобы о н остался доволен. Его одобрительная улыбка стоила для нас многого. И то, что случилось когда-то с моим отцом, я относил не к Сталину, а к дурным людям, пробравшимся в его окружение. Ведь именно Сталин своей статьей «Головокружение от успехов» пытался приостановить вакханалию насильственной коллективизации. Он не колеблясь убирал и казнил тех, кто нарушал «социалистическую законность». Ягода, Ежов и другие палачи поплатились жизнью за свои черные дела. Беспощадно наказывал он и тех, кто отступал от ленинских предначертаний или извращал их.
Так думали тогда миллионы и миллионы советских [368] людей. И я был одним из них, по счастливой случайности получившим редкую возможность бывать рядом с «вождем».
В военные годы, когда меня часто вызывали к Сталину, количество репрессий значительно сократилось. Очень редко кто-либо исчезал из тех, кого я знал лично. Потери и лишения тех страшных лет сплотили людей, цементировали их преданность Родине, делу социализма. Казалось, что прошлое, в котором вокруг виделись враги и вредители, никогда не вернется. Новые аресты и процессы конца 40-х годов представлялись чем-то иррациональным, непонятным. Не верилось, что снова появились враги. Ведь мы победили. Советский строй выстоял. Чудовищная военная машина Гитлера не смогла сокрушить его. Кто же теперь будет пытаться вести подрывную работу? В этом нет никакого смысла.
Именно тогда у многих, в том числе и у меня, начали закрадываться сомнения. Где-то что-то не так. Кто-то хочет нас снова столкнуть к междоусобице. Кто-то, но, конечно же, не Сталин — генералиссимус, Верховный главнокомандующий, «вождь народов», находящийся на вершине успехов и славы!..
Смерть Сталина я пережил особенно тяжело. Ведь он для меня был не только руководителем нашей страны, верным учеником Ленина, создателем всего того, чем мы жили в довоенные, военные и послевоенные годы. Я был один из тех немногих, кто знал его лично, сидел рядом с ним, вслушивался в каждое его слово, старался передать его мысль собеседнику со всеми ее оттенками и интонациями. Я уже не сокрушался о том, что был им отвергнут. Что могло это значить по сравнению с невосполнимой утратой, которую понесли наш народ, все человечество! Не печалился и о том, что не заслужил его привязанности, хотя и не подозревал, что у этого одинокого и болезненно подозрительного человека вообще не было привязанности даже к своим близким, к своим сыновьям. Мы все тогда считали себя его осиротевшими детьми. Я верил, что вечно буду хранить, как дорогую реликвию, запечатлевшийся в моем сознании образ полубога, оказавшего некогда мне великую честь тем, что я мог порой находиться около него на протяжении четырех, промелькнувших как одно мгновение, лет... [369]
XX съезд КПСС нанес этим представлениям удар огромной силы. Поначалу, услышав текст «секретной речи» Хрущева, я не хотел верить тому, что там говорилось. Но, вникая в подробности, перебирая в уме леденящие душу свидетельства жертв сталинских репрессий, я чувствовал себя жестоко обманутым своим низвергнутым кумиром.
XXII съезд партии мною уже был воспринят более спокойно и трезво: мы все — партия, советский народ — оказались жертвой чудовищного обмана и мистификации. Объект обожествления не оправдал доверия наивного народа, поверившего в несбыточную мечту. Когда позднее я принялся за свои воспоминания о том, свидетелем чего был в годы войны, я старался дать по возможности объективную картину всего, что видел и слышал: без излишних эмоций, придерживаясь фактов, как я их понимал.
Теперь, когда на нас обрушился новый шквал разоблачений сталинских зверств, когда открываются все новые преступления созданной им системы против народов не только нашей, но и других стран, мне представляется важным, осуждая и клеймя кровавые дела сталинской эпохи, не отказываться об объективного рассказа о пережитом...
По моим наблюдениям, далеко не только Берия проявлял патологическую необузданность по отношению к женскому полу. На этой почве произошло и первое падение Деканозова. Уже после войны он соблазнил девушку, оказавшуюся дочерью высокопоставленного деятеля, вхожего к Молотову. На этот раз Сталин не вступился за своего протеже. Деканозов получил партийное взыскание и был уволен из Наркоминдела.
Однако, как у нас всегда происходит с «номенклатурой», ему не дали низко пасть: он получил пост одного из заместителей председателя Радиокомитета. А вскоре начался новый подъем. Один из дружков — Меркулов, начальник Главного управления советского имущества за границей (ГУСИМЗ) — сделал Деканозова своим первым заместителем. ГУСИМЗ не только управлял огромным трофейным имуществом, попавшим к нам после войны, но и фактически поощрял организованный грабеж в странах Восточной Европы. Оттуда [370] вывозили целые особняки и дворцы для большого начальства и высшего военного командования. Их разбирали на блоки, а потом собирали в подмосковных поместьях. Об автомобилях, скульптурах, картинах и говорить нечего. Их вывозили целыми эшелонами. Именно отсюда берут начало некоторые «частные коллекции», появившиеся у иных «пролетарских» чиновников после войны. Деятельность ГУСИМЗ тоже бросила семена, из которых появились ростки последующих катаклизмов в Восточной Европе.
Но ГУСИМЗ был не последней ступенькой в карьере Деканозова. Сразу же после смерти Сталина Берия назначил его председателем КГБ Грузии. Там, в Тбилиси, летом 1953 года он и был арестован одновременно с другими участниками бериевской группы, в которую входил и продвинувший Деканозова Меркулов. Всех их судил особый военный трибунал и приговорил к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение в декабре того же года.
Разбирательство этого дела было закрытым, и мы до сих пор не знаем никаких подробностей и существа обвинений, предъявленных подсудимым. Говорили, что Деканозов якобы занимался по поручению Берии формированием групп «боевиков» и отправлял их тайно в Москву для участия в государственном перевороте, подготовляемом Берией. В своих воспоминаниях Хрущев пишет:
«К 50-м годам у меня сложилось впечатление, что, когда умрет Сталин, нужно сделать все возможное, чтобы не допустить Берию занять ведущее положение в партии, потому что тогда конец партии. Я даже считал, что это могло привести к потере завоеваний революции, что он повернет развитие в стране не по социалистическому пути, а по капиталистическому».
Вслед за арестом Берии ходили слухи, что он намеревался распустить колхозы и создать индивидуальные фермерские хозяйства. Заговорщикам будто бы инкриминировали и то, что они выступали за создание в СССР рыночного хозяйства и организацию совместно с капиталистическими фирмами смешанных предприятий. Берия, который родился в деревне Мерхиули, недалеко от Сухуми, покровительствовал этому городу, начал там строительство новой роскошной набережной и увеселительных заведений на «горке Сталина». Все [371] это, как утверждали, делалось для того, чтобы превратить бухту Сухуми в «Абхазскую Ниццу», в «Кавказскую Ривьеру», «запродав» ее иностранному капиталу для строительства международных отелей и игорных домов. В секретном письме ЦК по «делу Берии», которое зачитывали на закрытых собраниях членам партии, сообщалось, что Берия хотел вывести советские войска из Австрии и нормализовать отношения с Югославией, тайно послав к Тито своего эмиссара.
Тогда, в 1953 году, все это изображалось как страшная крамола, приверженцы которой заслуживали смертной казни.
Но уже в 1955 году был подписан государственный договор с Австрией, и оттуда ушли все иностранные войска, включая и советские. В том же году Хрущев сам отправился к Тито и заявил, что спровоцированный Сталиным разрыв с Югославией был ошибкой.
Вообще многое из того, в чем, по слухам, обвиняли заговорщиков, сейчас звучит совсем по-иному. Получается, что был шанс воссоздать у нас еще сорок лет назад фермерское хозяйство! Может, это избавило бы нас, по крайней мере, от одной проблемы — продовольственной. Взявшись вести нашу страну по социалистическому пути и обещав обогнать Америку, Хрущев лишил советских крестьян даже того мизерного хозяйства, которое сохранилось при Сталине.
Конечно, Берия был кровавым палачом, отвратительным садистом, насильником и развратником. Но ведь, как мы теперь знаем, и руки других советских руководителей обагрены кровью многих невинных жертв. До Берии были и Ягода, и Ежов, и тысячи тех, кто не колеблясь расстреливал ни в чем не повинных людей, кто с садистским наслаждением мучил в следственных изоляторах и лагерях строгого режима миллионы жертв сталинских репрессий. Поэтому следовало бы раскрыть протоколы бериевского процесса, чтобы узнать, была ли то верхушечная борьба за власть или к ней примешивались принципиальные расхождения относительно путей развития нашей страны. [372]
Рекомендации Йозефа Вирта
Оглядываясь на первоначальный период моего пребывания в редакции «Нового времени», должен признать, что в целом работа была интересная. Вскоре меня ввели в состав редколлегии и назначили ответственным секретарем редакции. Иностранные издания получили новых редакторов, и я осуществлял лишь общее наблюдение за ними. Функции ответственного секретаря охватывали широкий круг вопросов — чисто журналистских, издательских, хозяйственных, кадровых, финансовых. В материальном отношении также было грех жаловаться. Публикации авторских материалов приносили гонорар в дополнение к заработной плате.
В издательстве «Молодая гвардия» в 1947 году вышла первая моя книга «Обманутое поколение» — исследование о положении английской молодежи. Мы очень тогда сочувствовали трудной доле британских юношей и девушек, не задумываясь над тем, что в действительности оказались обманутыми несколько наших поколений, которым на протяжении всей их жизни внушали, что пройдут две-три пятилетки и наступит счастливая жизнь для всех, что далеко позади останутся капиталистические страны.
Теперь мы видим, что сами оказались у разбитого корыта. Но тогда я очень гордился своей первой большой работой, которая была переведена на английский язык.
Редакцию прикрепили к какой-то элитарной продуктовой базе, и заказы, которые полагались каждому члену редколлегии, были разнообразны и высококачественны. В этом отношении в журнале мне было значительно лучше, чем в секретариате Молотова. Но я не испытывал удовлетворения. Во мне были живы воспоминания о прошлом, о причастности, хотя и косвенной, к большой политике, когда принимались политические решения на высочайшем государственном уровне, и, не скрою, об особом ощущении близости к «вождям» — Сталину и Молотову. Каждую ночь меня одолевали болезненно манящие, но чаще кошмарные видения, где светлое причудливо переплеталось с ужасом падения в мрачную бездну. В бессонные ночи снова и снова в мозгу прокручивались неповторимые мгновения [373] нервного подъема перед каждым вызовом к «вождю». Словно наяву передо мной уходил куда-то в туман заветный коридор, ведущий вето апартаменты. Вот я прохожу мимо постового, отдающего мне честь. Вот и дверь, у которой как обычно дремлет генерал Власик. Я открываю ее, но она не поддается. Власик поднимается во весь свой рост, отстраняет меня рукой. Откуда-то из далеких глубин слышится: «Вам туда запрещено!» Пол подо мной разверзается, я лечу в пропасть... Так ночь за ночью повторяются разные вариации «изгнания из рая».
Многолетняя привычка работать всю ночь до утра не позволяет мне уйти домой вовремя. Когда все покидают редакцию, я остаюсь в своем кабинете, читаю информационный бюллетень ТАСС, американские и английские газеты, получаемые редакцией. Мелькающие там имена политических деятелей США и Англии так мне знакомы, что тут же, словно живые, встают перед моим мысленным взором, постоянно напоминая о том, что меня выбросили из их круга. Казалось бы, надо отшвырнуть эти газеты, не видеть их, но как к зудящей ране рука все же тянется к ним. Недавние коллеги по МИД, те, кого я принимал, когда они робкими новичками делали свои первые шаги в дипломатической карьере, становятся генконсулами, посланниками, послами, а для меня этот путь навсегда закрыт! Они все тут же отвернулись от меня. В радостный День Победы ни один не навестил, не позвонил. А еще недавно все наперебой звали в гости... 9 мая 1945 г. только два сослуживца по флоту заглянули в редакцию с бутылкой шампанского, и мы отправились на Красную площадь, заполненную ликующей толпой.
Особенно тяжело я переживал, читая сообщения с Ялтинской конференции. Казалось, еще дчера все ее участники были рядом со мной. Вместе с ними я должен был отправиться в Крым, войти в Ливадийский дворец, переводить беседы Сталина с Рузвельтом и Черчиллем. За четыре года я привык, что всегда был в таких случаях нужен. Было до слез обидно, даже оскорбительно. Что такое переводчик? Без него участники переговоров словно глухонемые. Он нужен, необходим, незаменим. Но вот я вижу, что нужен он только как профессионал, специалист, но вовсе не как личность. Человек исчезает, но профессионал остается, уже в [374] оболочке другого человека. Прежнего как не бывало, и ничего особенного не произошло.
Умом я это понимал, но примириться никак не мог. Бередя рану, рассуждал: я ведь был не только переводчиком, но и помощником министра иностранных дел. Однако и в этой своей функции мало что значил, хотя четко и добросовестно выполнял свои обязанности. Я тогда переоценивал себя, полагая, что обладал какими-то особыми способностями и потому меня не должны были так просто вышвырнуть. Я помнил высказывание «великого вождя», что «кадры решают все», но ведь была и другая его сентенция: «незаменимых людей нет». Выбрасывали на «свалку истории» и ликвидировали физически более способных и необходимых стране людей, чем я. Спасибо, что остался жив и получил неплохую работу! Но внутри продолжал глодать червь гордыни. Казалось, что жизнь кончилась. Все тело ныло, чаще и чаще накатывал липкий туман апатии. В свои тридцать лет я ощущал себя старым и немощным.
Мои ночные бдения осложнили семейную жизнь. Рождение второго сына в 1947 году не спасло наш брак, неумолимо скатывавшийся к разводу. Потом — увлечение, граничившее с безумием и сопровождавшееся дикими сценами ревности, примирения и разрыва. Но эти душевные травмы вылечили от ипохондрии и приглушили тоску по «утерянному раю».
Когда в марте 1953 года умер Сталин, я оплакивал его, как и миллионы советских людей, но уже без чувства незаслуженно отверженного.
Вскоре после расстрела Берии, в начале апреля 1954 года, в моей холостяцкой комнате раздался телефонный звонок. Козырев, голоса которого я не слышал целых десять лет, сказал как ни в чем не бывало:
— Вас срочно приглашает к себе Вячеслав Михайлович.
После смерти «вождя» Молотов, жизнь которого еще недавно висела на волоске, снова стал членом политбюро, первым заместителем Председателя Совета Министров СССР и министром иностранных дел. Председателем Совмина назначили Маленкова, его вторым замом — Берию, получившего также пост министра внутренних дел. Хрущеву поручили функции секретаря ЦК партии, которые в те дни считались не столь уж важными. [375]
За последние годы в Москве возвели несколько, напоминавших башни Кремля, высотных зданий, очень нравившихся Сталину. В одном из них, на Смоленской площади, разместился МИД. Пропуск для меня лежал у дежурного при главном входе. Охваченный волнением, недоумевая по поводу причины внезапного вызова к министру, поднялся я на седьмой этаж, где находился его секретариат. Хорошо, думал я, что министерство переехало с Кузнецкого и что Молотов примет меня не в таком знакомом кабинете в Кремле. А то вновь защемит сердце. Здесь же, на Смоленской, все чужое.
Когда я вошел в секретариат, Козырев сказал, чтобы я прямо направлялся в кабинет, где меня ждет министр.
Молотов остался сидеть за письменным столом, приветствовал меня кивком и пригласил сесть в кресло напротив. Все это выглядело точно так, как было в те четыре года, когда я у него работал. Будто и не минуло с тех пор десятилетия. Я как бы видел его только вчера или даже сегодня утром. Он не спрашивал ни о моем самочувствии, ни о том, как я жил все эти годы, а сразу перешел к делу:
— Завтра в Вене открывается сессия Всемирного Совета Мира. Мы хотим направить вас туда с поручением. Насколько известно, там будет бывший канцлер Германии времен Веймарской республики Йозеф Вирт. Вам надо с ним познакомиться. Лучше всего поехать в качестве корреспондента «Нового времени» для освещения работы сессии. В этом качестве вы и представитесь Вирту. Попросите у него интервью для журнала о движении в защиту мира. Но нас интересует другое. Мы заняты переоценкой международной ситуации. Есть ощущение изоляции, в которой мы оказались. Надо что-то предпринять, чтобы из нее выбраться. Представляется важным выработать и новую европейскую политику. Вирт, который еще в период Рапалло, в 1922 году, позитивно относился к сотрудничеству Германии с Советской Россией, может высказать интересные соображения о том, как нам ныне подойти к европейской проблеме, в частности выработать новый подход к Западной Германии. Надеюсь, вы понимаете, что мы имеем в виду?
— Да. Постараюсь выполнить ваше задание...
Слушая Молотова, я думал: вот снова начинается какой-то поворот в моей судьбе. Конечно же, он мог [376] дать это поручение любому сотруднику МИД, но почему-то решил вызвать меня. Может, потому, что я имел еще довоенный опыт общения с немцами? Последние годы Молотов был отстранен от внешнеполитических дел и от мидовского аппарата. А меня знал лично. Потому и дал столь деликатное поручение. Меня особенно поразило то, что оно было связано с выездом за границу. Правда, в Австрии тогда стояли советские войска, но там были также американские, английские и французские части, а в Вене между четырьмя зонами оккупации не существовало никаких барьеров. Попавший в Австрию человек мог податься в любом направлении, включая и западное. В те времена такая поездка за рубеж, особенно учитывая мою специфическую ситуацию, являлась особым знаком доверия. И вот теперь его оказывал мне Молотов, не видевший меня много лет. Это, как и то, что он фактически спас меня от рук Берии в 1945 году, казалось мне невероятным и не свойственным такому, в общем-то, безжалостному человеку, гордившемуся своей непоколебимой «твердокаменностью». Он никогда не был сентиментален. Но, может быть, все же подумал, что настала пора исправить допущенную в отношении меня несправедливость? Может, он теперь смягчился из-за несправедливости, совершенной по отношению к нему и его жене?
— Вирт, разумеется, не должен знать, что вы имеете поручение правительства, — пояснил Молотов. — Намекните просто, что в Москве влиятельные люди хотели бы знать его мнение, к которому отнесутся с уважением. Когда вернетесь, представьте мне подробный отчет. Сейчас вам выдадут специальное удостоверение, действительное для поездки в Австрию. Завтра утром вылетаете. Гостиница в Вене вам заказана. Желаю успеха.
— Спасибо за доверие, — произнес я по укоренившейся у нас привычке за все благодарить партию, даже когда она — что бывало крайне редко — просто искупала свой грех.
Как все же наша система иной раз способна срабатывать с молниеносной быстротой! Едва я вышел из кабинета Молотова, как Козырев вручил мне бордовую книжечку с моей фотографией, гербовой печатью и выездной визой. Оказалось, что все эти годы в секретариате хранилось мое личное дело, где было подколото [377] несколько фото. Одновременно я получил и авиабилет.
Самолет отправлялся из аэропорта Внуково в семь утра. Я даже не успел предупредить редакцию. Но Леонтьев, как потом выяснилось, знал обо всем от Молотова.
В аэропорту Вены меня встречал представитель посольства, предупрежденный шифровкой о моем приезде. Разместился я в отеле «Империал», конфискованном командованием Советской Армии и управлявшемся, хотя и с грехом пополам, хозяйственной частью. За годы оккупации некогда роскошная гостиница пришла в весьма плачевное состояние. Один из двух лифтов не действовал, комнаты убирались нерегулярно, в раковине и ванне — рыжие потеки от неисправных кранов. Ресторан и кафе не работали, даже негде было согреть воды для чая. Но мне казалось, что все это мелочи жизни. Главное — я, после десяти невыездных лет, оказался в Вене, да еще с важным правительственным поручением.
Вечером явился на открытие сессии Всемирного Совета Мира. В кулуарах уже толпилось много участников, гостей и журналистов. Разносился аромат свежесваренного кофе, дорогих сигар и каких-то головокружительных духов. Потом я узнал, что это неведомые тогда у нас «Шанель-5». В движении за мир участвовали в те годы широко известные политические деятели, ученые, писатели. Я встретил там Бертрана Рассела, Жолио-Кюри, Илью Эренбурга и, конечно же, Йозефа Вирта. Решил не спешить и преждевременно не навязываться со своим интервью, а сперва освоиться в малознакомой обстановке и установить контакт с возможно большим числом участников сессии.
Встретил я здесь и популярного в то время драматурга Александра Корнейчука, с которым был знаком еще по Киеву. С начала войны он был фронтовым корреспондентом, но часто приезжал в Москву, поскольку его жена, польская писательница Ванда Василевская, входила в состав Польского комитета освобождения. Это была крупная, уже немолодая женщина, носившая полувоенную форму, кавалерийские галифе и высокие сапоги. Корнейчук казался рядом с ней миниатюрным и очень юным. По фронтам в свое время гуляла частушка: [378]
Пришла телеграмма резкая,
В штабе испуганы слегка —
Едет Ванда Василевская,
Она же — муж Корнейчука...
К концу войны Александра Корнейчука назначили заместителем наркома иностранных дел по проблемам славянских стран, и я часто видел его, когда он приходил в кабинет Молотова для участия в заседании коллегии Наркоминдела. Обычно он занимал место у края длинного стола и по большей части молчал. А Молотов с хитрой усмешкой приговаривал:
— Вот Корнейчук сидит здесь, наблюдает, а потом и вставит нас в комедию...
В Вене в первой и во второй половине дня проходили заседания, а вечером предлагалась культурная программа. Представители муниципальных властей пригласили нас в Венскую оперу на «Похищение из Сераля» Моцарта, на концерт произведений Иоганна Штрауса, а также в политическое кабаре. Мне запомнилась одна из разыгрывавшихся там миниатюр: посреди сцены на венском стуле сидел актер, одетый в своеобразную форму — левая нога была в красноармейской зеленоватой брючине, заправленной в кирзовый сапог, правая — в американском ботинке и штанине-гольф. Половина груди, погон и рука — английские, другая половина — французская. Австриец в альпийской шапочке вбегал на сцену и что-то выкрикивал, на что реагировала только одна часть тела, скажем, советская нога, вся же фигура продолжала неподвижно сидеть на стуле. Затем повторялась такая же история с американской ногой, с французской, английской рукой. Части тела двигались по отдельности, но солдат в четырех униформах оставался на месте. Наконец, вбежавший в очередной раз отчаявшийся австриец заорал во все горло: «Китайцы идут!» И тогда сидевший на стуле вскочил и под смех и аплодисменты публики скрылся за кулисами. Все, разумеется, прекрасно понимали намек на стремление австрийцев поскорее избавиться от четырехсторонней оккупации.
Журналистов, аккредитованных при Совете Мира, пригласил как-то к себе в резиденцию советский политический комиссар на просмотр документального фильма о взятии Берлина. В перерыве был устроен небольшой прием с охлажденной водкой и разнообразными [379] закусками. Официант в смокинге разносил напитки. Я взглянул на него и опешил от неожиданности. То был Лакомов — повар посла Деканозова в Берлине до войны. Мы обрадовались этой встрече, обнялись и облобызались. Ведь мы не виделись тринадцать лет! Вспомнили, как уже после гитлеровского вторжения, будучи интернированы в здании посольства СССР в Берлине в конце июня 1941 года, мы с Лакомовым устраивали завтрак для обер-лейтенанта СС Хейнемана, который помог мне с Сашей Коротковым выехать за пределы посольства для встречи с антифашистским подпольем.
Йозеф Вирт сразу же откликнулся на мою просьбу дать интервью для журнала «Новое время». Мы встретились в отеле «Амбасадор», где он остановился. Здесь, в отличие от нашего «Империала», царил образцовый порядок, поддерживаемый австрийским персоналом. Все сверкало, вестибюль украшали ковры и экзотические растения, у лифта наготове застыл одетый в гостиничную форму бой. Он доставил меня на нужный этаж в бесшумном скоростном лифте. Вообще австрийцы за несколько послевоенных лет сумели устроить у себя нормальную жизнь. В красиво оформленных магазинах покупателя радовало обилие продуктов и товаров. Публика в кафе и на улицах одета со вкусом, хотя и несколько экстравагантно. Повсюду много цветов. Автомашин еще мало, но город заполонили ставшие модными сравнительно дешевые мотороллеры. Юноши и примостившиеся за их спинами девушки с развевающимися по ветру волосами стали своеобразным украшением Вены.
Был солнечный безоблачный день. Сквозь открытое окно в номере Вирта виднелась пестрая крыша собора Св. Стефана. Любезный хозяин заказал кофе, и мы расположились в плетеных креслах у низкого круглого столика. Сначала беседа вращалась вокруг венской сессии Всемирного Совета Мира. Вирт много говорил о значении борьбы за мир и участия в ней хорошо известных деятелей. Вместе с тем он высказал сожаление, что движение не приняло массового характера. Вот почему руководители государств могут игнорировать призывы к разоружению и продолжать гонку вооружений. Важную роль тут может сыграть пресса, но пока она скорее искажает, чем разъясняет цели движения за [380] мир. Вирт считает, что международная обстановка сейчас сложная, что «холодная война» сковала Европу, которая все еще не оправилась от второй мировой войны. Тут-то мне и было уместно задать главные вопросы.
— Думаю, — сказал Йозеф Вирт, — что одна из главных европейских проблем — это германская проблема. Сейчас существуют две Германии, и я полагаю, что Вашингтон не примет никаких ваших предложений о конфедерации или какой-либо иной форме союза германских государств. Соединенные Штаты крепко держат в своих руках западную часть страны и не выпустят ее. У вас в настоящее время очень скверные отношения с Бонном. Ваша пропаганда изображает Аденауэра милитаристом и чуть ли не неофашистом. Это неверно по существу и лишь осложняет дело. В действительности Аденауэр, будучи сам в прошлом жертвой нацистских преследований, далеко не столь однозначная фигура. Он, конечно, антикоммунист, но в то же время он по-своему патриот Германии. В какой-то мере он тяготится американской «дружбой» и хотел бы завязать диалог с Москвой. Но должна быть и с вашей стороны готовность к этому...
— Что же, по вашему мнению, господин канцлер, нам следует предпринять?
— В советских руках имеются важные козыри. Прежде всего, это сотни тысяч военнопленных, судьба которых волнует всех немцев. Немалое значение представляет собой и вопрос о могилах германских солдат, павших на советской территории. Разумеется, он, скорее, носит символический характер. Многие захоронения давно сровнялись с землей. Но какой-то жест в этом отношении очень важен для Аденауэра в моральном плане. Наконец, проблема второй Германии, которую в Бонне по-прежнему рассматривают как советскую зону оккупации. Тут и вопросы объединения семей, имущественные претензии и прочее. Думаю, что вам надо прощупать возможности налаживания отношений с Западной Германией. Начать с обсуждения вопроса о возвращении военнопленных. Параллельно рассмотреть проблемы об установлении дипломатических отношений между Москвой и Бонном. Полагаю, что, когда в ходе предварительных контактов дело продвинется, Аденаэур будет готов посетить Москву, [381] что явится важной акцией и в практическом, и в символическом плане.
Мне показались все эти соображения вполне резонными. Например, решение проблемы военнопленных давно назрело. Прошло более десяти лет с момента их пленения. Со многими из них мне последнее время приходилось встречаться. В поселке Павшино, под Москвой, были организованы мастерские, где работали немецкие военнопленные, имевшие различные гражданские специальности: портные, столяры, слесари. В разных учреждениях, в том числе и у нас в редакции, раздавали талоны, по которым в этих мастерских можно было многое заказать. Некоторые покупали там даже целые кухонные или столовые мебельные гарнитуры, предметы сантехники, резьбу по дереву. Мне сшили пару костюмов, причем очень качественно. Во время примерок мы беседовали с моим закройщиком по-немецки и, пожалуй, даже подружились с ним.
В общем, жилось этим пленным тогда неплохо. Работали они по специальности и, казалось, с вдохновением. Их поселок из небольших коттеджей был прекрасно ухожен, с клубом, спортивными площадками, клумбами, с обсаженными молодыми деревцами дорожками, посыпанными желтым песочком. По сравнению с бесчеловечными условиями советских военнопленных в годы войны в Германии тут была просто райская жизнь. Но все же после столь долгого пленения их неудержимо тянуло на родину, и это чувство можно было понять.
— А каково, господин Вирт, ваше мнение о европейской политике Советского Союза?
— Здесь тоже вам надо прорвать кольцо изоляции и враждебности. Образ врага за послевоенные годы глубоко проник в сознание миллионов людей на Западе. Надо постараться показать и подтвердить соответствующими действиями, что Советский Союз не представляет угрозы для Западной Европы. Прежде всего надо решить вопрос о выводе всех оккупационных войск из Австрии. Важно также восстановить механизм консультаций министров иностранных дел держав-победительниц. Хотя Индокитай находится далеко, урегулирование в этом регионе будет способствовать успеху курса на нормализацию обстановки в Европе. Французы [382] там завязли и хотят, по возможности не потеряв лица, выбраться из Индокитая. Тут могут помочь ваши друзья-китайцы. Лучше всего было бы организовать какое-то международное совещание по Индокитаю. Такая встреча была бы важна и в плане осуществления контакта между ведущими политическими деятелями крупнейших держав. Словом, многие проблемы сейчас ждут советских инициатив.
Я получил целый набор рекомендаций. Мне было что доложить Молотову. Но хотелось поговорить с Виртом как со свидетелем важных событий прошлого. Передо мной находилась сама История! Рапалло... Весна 1922 года. Чичерин с полномочиями, подписанными Лениным, ведет в Италии переговоры с руководителями Антанты. Союзники требуют от Советской России, которую они все еще официально не признают, уплаты долгов царского и Временного правительств. Только после этого может идти речь о признании. Чичерин решительно отказывается удовлетворить эти требования. За спиной переговорщиков маячит тень побежденной Германии. Официальные и неофициальные контакты поддерживают между собой ведущие политики — премьер Англии Ллойд Джордж, министр иностранных дел Франции Барту, германский канцлер Вирт, министр иностранных дел Германии Ратенау. Ведет неофициальные переговоры и Чичерин, свободно владеющий английским, французским, немецким и итальянским языками. Западные державы хотят удержать Советскую Россию в изоляции. Но Чичерину удается осуществить прорыв. Он делает немцам, которых Англия и Франция держат в черном теле, заманчивые предложения. Заведующий восточными делами министерства иностранных дел Германии Мальцан уговаривает Ратенау принять советские предложения. Вирт тоже соглашается с ними. 16 апреля 1922 г. Рапалльский договор подписан. Дипломатические и консульские отношения между Германией и Советской Россией немедленно возобновляются...
Я спрашиваю Вирта, как же тогда это все произошло.
— Сложилась действительно драматическая ситуация. Обо всем договорились в течение одной ночи и до рассвета подписали договор. Он имел эффект разорвавшейся бомбы. Англичане и французы были [383] возмущены, требовали отмены соглашения. Наше положение тоже оказалось не из легких. Президент Эберт склонялся к соглашению с западными союзниками, и нам стоило немалого труда его переубедить. Но в целом это был хороший, правильный договор, облегчивший положение Германии.
— Вас, господин канцлер, очень уважают у нас в стране именно в связи с вашей ролью в заключении Рапалльского договора.
— Что ж, я признателен за это.
Мы распрощались, и я отправился в «Империал», чтобы подробно записать состоявшуюся беседу.
На следующий день после возвращения в Москву доложил Молотову о встрече с Йозефом Виртом и передал ему запись беседы.
Бегло пробежав ее, Молотов сказал:
— Вижу, что вы неплохо справились с заданием. Каковы ваши планы? Может, хотите вернуться в министерство?
Я не был уверен, что получу такое предложение. Но на всякий случай все же его обдумал. Журналистская работа теперь меня уже вполне устраивала. Тут была куда большая свобода, чем в МИД, большая самостоятельность и возможность проявлять инициативу. И что бы мне ни предложили, в материальном отношении в редакции было несравненно лучше. Да и возвращаться к старому после многолетней опалы не так-то приятно. Я поблагодарил за предложение и сказал, что хотел бы остаться в журналистике.
— Ваше право решать, — не настаивал Молотов.
Мне нужно было опубликовать в журнале репортаж о венской сессии Всемирного Совета Мира и об интервью с Виртом. Но до сих пор я печатался под псевдонимом, а в Вену ездил и представился Вирту под своей настоящей фамилией. Пришлось спросить Молотова, как поступить.
— Можете пользоваться своим именем, — твердо сказал он. — Необходимость в псевдониме отпала.
Молотов больше не опасался за меня. Берия был расстрелян. Все же Молотов, зная повадки наших бюрократов, счел нужным еще некоторое время меня опекать: включил в состав корреспондентской группы на Женевском совещании по Индокитаю 1954 года и на встрече в верхах в Женеве летом 1955 года, а [384] также в семерку советских журналистов, совершивших, впервые после начала «холодной войны», турне по Соединенным Штатам осенью 1955 года.
Дальше все пошло само собой.
Что же касается рекомендаций Вирта, то многое из того, о чем он говорил, вскоре реализовалось. В 1954 году в Берлине состоялась встреча министров иностранных дел великих держав, летом того же года — конференция по Индокитаю, в 1955 году — договор с Австрией и вывод с ее территории оккупационных войск. Затем приезд Аденауэра в Москву, установление дипломатических отношений между СССР и ФРГ и возвращение немецких военнопленных на родину...
Встреча с Чжоу Эньлаем
Работа по созданию иностранных изданий журнала «Война и рабочий класс» началась с поиска квалифицированных переводчиков. В Москве имелось тогда два учреждения, где сотрудничали лучшие переводческие кадры: Издательство иностранной литературы, переименованное впоследствии в «Прогресс», и редакция газеты «Московские новости». Русский вариант этой газеты печатался лишь в нескольких экземплярах, чтобы начальство в Агитпропе ЦК могло следить за содержанием публикаций. Мало кто знал, что такой вариант вообще существует. О газете говорили просто — «Moscow News», полагая, что она выходит только на английском языке. Главным редактором газеты был Бородин, к которому я и обратился за консультацией.
Специфика периодического печатного органа оказалась для меня поначалу дремучим лесом. Благожелательное отношение Бородина и его сотрудников, их готовность помочь мне разобраться в тонкостях нового для меня дела привели к тому, что я на протяжении нескольких недель фактически стажировался в «Moscow News». Мне это было особенно удобно, поскольку редакция газеты помещалась в том же здании на улице Москвина, где и моя квартира.
Мы очень сдружились с Бородиным. Для меня общение с ним стало особенно поучительным и интересным после того, как я узнал, что он тот самый Бородин, имя которого часто появлялось на страницах мировой [385] прессы в конце 30 — начале 40-х годов. Тогда он был нашим советником при правительстве Чан Кайши в Китае, сыграл важную роль в улаживании конфликтов между Коммунистической партией Китая и гоминьданом и в организации их совместных действий против японских захватчиков. Когда после оккупации японцами значительной части китайской территории правительство страны перебралось в Чунцин, Бородин отправился туда же. Его резиденция находилась рядом с представительством КПК, которое возглавлял Чжоу Эньлай.
Бородин много рассказывал мне об этом человеке, характеризуя его как очень талантливого политика, интеллигентного руководителя, рассудительного, спокойного, но вместе с тем твердого и настойчивого. От Бородина я узнал подробности нашумевшего в свое время «Сианьского инцидента», где два китайских генерала-милитариста — Чжан Сюэлян и Ян Хучэн, пригласив для переговоров в свой штаб Чан Кайши, арестовали его и готовились убить. Руководство компартии понимало, что распря внутри гоминьдана приведет к ослаблению антияпонской борьбы, и хотя коммунисты немало пострадали от рук гоминьдановцев, они не считали возможным допустить ликвидацию признанного лидера страны. Уладить это деликатное дело поручили Чжоу Эньлаю.
Пока Чан Кайши находился под арестом в соседней комнате, Чжоу Эньлай вел многочасовую беседу с генералами, убеждая их не осуществлять свой кровавый замысел и освободить пленника во имя блага Китая. В конце концов генералы согласились отпустить Чан Кайши.
Бородин рассказывал много разных историй о Китае, привив мне интерес к этой стране, в которой я до того не бывал. Но наше общение было внезапно прервано. Зайдя как-то в «Moscow News», я Бородина не застал. Мне сказали, что уже несколько дней он не приходил на работу, возможно, захворал. Через неделю стало известно, что Бородин арестован. Его объявили японским шпионом — и он исчез.
Много лет спустя я оказался в Китае по журналистским делам. Наряду с другими городами побывал в Чунцине. Там сохраняются, как своеобразные музеи, штаб-квартиры Чжоу Эньлая и Бородина. На стенах [386] развешаны фотографии, на столах и этажерках предметы обихода и утварь, которыми они пользовались. Тут же в металлической рамке портрет Бородина в гимнастерке с открытым воротом — мужественное лицо с улыбающимися, чуть прищуренными глазами. Таким он и мне запомнился — преданный делу борец, один из многих, загубленных сталинскими палачами.
Побывал я и в Сиани. Инцидент с Чан Кайши произошел, собственно, не в самом городе, а примерно в сорока километрах от него, в местечке, где находится целебный источник Хуаци. Во времена Танской династии, более тысячи лет назад, тут, на склоне горы Лишань, был экзотический парк, а у самого источника высился дворец императора Мин Хуана, где жила его наложница Ян Гуйфэй — одна из пяти знаменитых красавиц древнего Китая. Рядом с уцелевшей до наших дней беседкой Ян Гуйфэй находится павильон, в котором остановился Чан Кайши. Здесь его решили арестовать ночью генералы-милитаристы. Телохранители премьера пытались оказать сопротивление. Началась перестрелка. Услышав шум, Чан Кайши выпрыгнул в окно. Он пытался взобраться на скалу, но застрял в расселине. Тут его и схватили...
Прилетев из Москвы в Пекин в начале 1957 года в качестве корреспондента журнала «Новое время», я сразу же обратился в министерство иностранных дел с просьбой помочь мне получить интервью у одного из китайских руководителей. Рассчитывать на встречу с Мао Цзэдуном я, конечно, не мог и потому упомянул в своем письме Чжоу Эньлая, Лю Шаоци и маршала Чжу Дэ. Отослав письмо, отправился в поездку по стране. После посещения Чунцина, воскресившего в памяти беседы с Бородиным, очень захотелось встретиться с Чжоу Эньлаем. Но вернувшись в Пекин, узнал, что никакого ответа на мою просьбу не поступило. Перед поездкой в Маньчжурию решил провести несколько дней в столице и заказал у администратора отеля на один из вечеров два билета (для себя и переводчика) в китайскую оперу.
Зал, как обычно, был заполнен до отказа. Перед началом спектакля билетеры в белых халатах разливали в кружки зрителей горячий зеленый чай из огромных оцинкованных чайников. Наши места были в пятом ряду с правого края. Но я заметил, что одно кресло, [387] самое последнее справа от меня, пустует. Свет погас, и зал лишь тускло освещался огнями рампы. В этот момент какой-то китаец занял место рядом со мной. Я лишь разглядел, что он, как и вся публика в театре, одет в синий полувоенного покроя френч, такую же кепку и тряпичные туфли. Поднялся занавес, лица зрителей осветились. Скосив глаз, я увидел, что рядом со мной человек, очень похожий на Чжоу Эньлая. Не может быть, подумал я, ведь тогда бы весь театр всполошился. Начались бы аплодисменты, выкрики. Да и как он мог так запросто появиться в театре — без охраны и не в особой ложе, а среди простой публики? Все же нагнулся к переводчику, сидевшему слева, и спросил, что за человек рядом со мной? Он тут же ответил:
— Это Чжоу Эньлай.
Я был потрясен. Зрители с напряженным вниманием следили за интригой на сцене. Их нисколько не отвлекало присутствие Председателя Государственного совета страны, знаменитого и популярного вождя еще молодой китайской революции. Их внимание поглотили борьба Царя обезьян с чудовищем, любовь девушки по имени Персиковый цвет к простому парню, похищение ее разбойниками. А я рассеянно взирал на акробатические трюки актеров, думая о том, что означает присутствие рядом со мной китайского лидера. Смогу ли я поговорить с ним? Останется ли он здесь во время антракта или так же исчезнет в полумраке, как и появился?
Занавес опустился, зажегся свет. Обычно в китайских театрах нет вестибюлей. В антракте публика выходит прямо на улицу. Зал стал быстро пустеть. Никто даже не обернулся в нашу сторону. У меня снова мелькнула мысль: его никто не узнал! Чжоу Эньлай остался на своем месте. Я был весь в напряжении. Как с ним заговорить? С чего начать?
Не успел я решиться, как он обратился ко мне на хорошем английском языке:
— Откуда вы пожаловали в нашу страну?
Конечно же, он знал обо мне все. Ведь я заранее заказал билеты в отеле, и если он оказался рядом, то уж наверняка не случайно. Но и ему надо было с чего-то начать беседу. К тому времени я уже был заместителем главного редактора журнала и приехал [388] в командировку в Китай на полгода как специальный корреспондент. Так я и представился Чжоу Эньлаю.
— А кто у вас сейчас главный редактор?
Я ответил, что недавно на этот пост назначен Леонтьев, который до того, с момента основания журнала, являлся заместителем главного редактора.
— Лев Леонтьев, известный экономист. Я его хорошо знаю. Когда-то прослушал его лекции в Москве в Институте народов Востока. Передайте ему мой привет и наилучшие пожелания.
— Обязательно. Благодарю.
— А вы не знаете, что произошло с Бородиным? Где он сейчас?
Я ожидал этого вопроса, но все же вздрогнул, когда он его задал. Знает ли Чжоу Эньлай о его трагической судьбе? Я рассказал о наших встречах с Бородиным в редакции «Moscow News», о его воспоминаниях о работе в Чунцине, о том, что он говорил мне в связи с «Сианьским инцидентом».
— Да, тогда было трудное время. Если бы они убили Чан Кайши, в Китае снова началась бы междоусобица. И этим воспользовались бы японцы. И для нашей компартии сложилась бы неблагоприятная обстановка... Что же все-таки произошло с Бородиным?
— Я точно не знаю. Он исчез, как и многие другие, в середине сороковых годов.
— Жаль, очень жаль Бородина. Прекрасный был человек, верный друг, настоящий коммунист. Мы с ним не раз попадали в сложные ситуации. Бесстрашный был человек, сильный характер...
Сколько же прекрасных людей, сильных характеров перемолола сталинская мясорубка! Мы проговорили до конца антракта. Но и после второго действия Чжоу Эньлай не ушел. Стал рассказывать о том, как трудно строить новую жизнь в Китае.
— У нас, — сказал он, — были в разное время местные «венгерские события». В Ухани, Сиани, Чэнду возникли серьезные беспорядки, в которых участвовали не только буржуазные элементы, но и рабочие, крестьяне. Мы, конечно, с этим сами справились. Но одной силой проблемы не решить. Надо серьезно проанализировать, почему такое происходит — ив Венгрии, и в Польше, и в Восточной Германии, и у нас [389] в Китае. Что-то не в порядке во взаимоотношениях между руководителями и руководимыми, возникают противоречия внутри общества — между партией и народом и внутри самой партии...
Чжоу Эньлай сказал, что обсуждал этот вопрос с побывавшей недавно в Китае советской делегацией в составе Ворошилова и Рашидова.
— Но они, — продолжал он, — отнеслись к этому легко. «У вас в Запретном городе, как и у нас вокруг Кремля, высокие стены», — сказал Ворошилов. А я ответил, что эти же стены не спасли китайского императора. Мы все должны подумать, как действовать, чтобы в народе не было недовольства.
Премьер поинтересовался, где я успел побывать в Китае и какие вообще у меня пожелания. Я сказал, что после поездки на северо-восток, где я намерен посетить Дальний и Порт-Артур, хотел бы побывать на юге, в провинции Юннань и на острове Хайнань. Интересно было бы также съездить в Ланьчжоу, где развивается китайская атомная энергетика. Но заметил, что, кажется, во все эти места неохотно пускают иностранцев.
— Я поинтересуюсь вашим маршрутом. Думаю, что ваши пожелания можно удовлетворить.
И действительно, он сдержал слово. Никаких проблем в дальнейшей поездке по стране у меня не было.
После окончания третьего и последнего акта зажегся свет, но никто из зрителей не шевельнулся.
Чжоу Эньлай поднялся, пожал мне руку, пожелал приятного пребывания на китайской земле и вышел из зала. Только теперь зрители как бы очнулись и стали покидать театр. Они все знали, видели, как мы оба антракта проговорили, но никто не подал виду, никто ни знаком, ни возгласом не помешал нашей беседе.
Мне объяснили, что Чжоу Эньлай часто посещает оперу, садится в партере среди публики, и пекинцы к этому привыкли. Но для меня, знавшего наши порядки, все это казалось невероятным. Если Сталин или Молотов собирался посетить театр, то билеты туда заранее распределялись среди благонадежной публики. Подъезжали они к особому подъезду, поднимались на специальном лифте. Ложу, которую они занимали, так задрапировывали, чтобы их, если они того желали, не могли видеть из зала. Рядом с ложей в небольшом [390] холле их ждали закуски, сладости и напитки. И никакого общения с публикой, даже избранной, у них не бывало. А кругом сновали офицеры охраны в форме и в штатском.
Меня несколько смущало, что у Чжоу Эньлая не было видно охраны. Наверняка ребята из службы безопасности находились где-то поблизости. Но они держали себя так, что их абсолютно не было заметно.
На следующий день мне сообщили из отдела печати МИД, что интервью для журнала даст маршал Чжу Дэ. Тем самым намекнули, что беседа с Чжоу Эньлаем носила доверительный характер.
Все же меня сверлило любопытство: зачем вообще он устроил эту встречу? Некоторые местные китаеведы объясняли, что, поскольку в моем списке на первом месте стояло имя премьера, он решил компенсировать свой отказ своеобразной китайской вежливостью. Возможно, так оно и было. Но мне думается, не хотел ли Чжоу Эньлай тем самым как-то выразить чувство уважения к своему другу и соратнику Бородину?..
После возвращения из Китая, где пробыл почти полгода, я, договорившись с главным редактором Леон-тьевым, с утра до позднего вечера сидел, запершись в своем кабинете, и отстукивал на пишущей машинке путевые очерки. Помимо меня в редакции была еще заместитель главного редактора Наталья Сергеевна Сергеева. На время этой моей работы она взяла на себя выпуск каждого номера, хотя обычно мы чередовались.
Как-то, выйдя из кабинета, чтобы наполнить термос кипятком, я. столкнулся в коридоре с молоденькой девушкой. Поразительно красивая, высокая, стройная, со спадающими на плечи волнистыми каштановыми волосами, она сразу же привлекла мое внимание. Я никогда раньше не видел ее в редакции. Поздоровавшись, прошел мимо и, придерживаясь правила никогда не смотреть женщине вслед, направился к титану, всегда наполненному горячей водой. Однако, пройдя шагов десять, все же не удержался и обернулся. В то же мгновение обернулась и таинственная незнакомка. На какую-то секунду наши взгляды встретились...
Мне, разумеется, не стоило труда выяснить, что заинтересовавшая меня девушка в мое отсутствие поступила к нам корректором. Потом, закончив свои очерки, [391] я уехал в командировку в Англию. Затем — на Брюссельскую всемирную выставку 1958 года. Но взгляд, которым мы с ней обменялись, сопровождал меня повсюду.
В начале 60-х — ей тогда исполнилось 25 лет — Лера (она и теперь не любит, чтобы ее называли Валерией Михайловной) переехала ко мне. В 1966 году мы поженились, а вскоре у нас родился сын Андрей.
Сейчас, когда я заканчиваю свое жизнеописание, уже и Андрей порадовал меня внуком, тогда как от старших сыновей у меня две взрослые внучки.
Постскриптум
В 1992 году меня пригласили прочитать курс лекций в Монтерейском институте международных исследований в Калифорнии. Я внимательно слежу за всем, что происходит дома.
Мое повествование началось с периода, когда в ужасах кровавой гражданской войны, в обстановке разрухи, голода и страшных народных лишений происходило становление советского общества. Я заканчиваю его, наблюдая развал и исчезновение государства, в котором прошла моя жизнь.
На протяжении трех четвертей века СССР оказывал решающее влияние на глобальное развитие, вызывая в окружающем мире целую гамму чувств — от восхищения дерзостью жителей одной шестой суши, возомнивших себя способными построить «идеальное общество» и показать всем пример, достойный подражания, до осуждения, отвержения и полного неприятия самой идеи, лежащей в основе этого небывалого эксперимента, осуществленного «кремлевскими мечтателями» на живом теле народа.
Гибель советской власти так же потрясает мир в наши дни, как и ее рождение в начале века. И так же сопровождается страданиями народов как бывшего Советского Союза, так и стран, которых соблазнила или которым навязала Москва порочную «модель строительства социализма».
Нищета, отчаяние, бесконечные очереди за самым необходимым, потеря веры в «светлое будущее», опустошенность, безнадежность и страх, наполняющие души, — все это вырывается наружу в разных уголках [392] бывшего СССР в страшном облике насилия и может в любой момент превратиться во всеобщую братоубийственную гражданскую войну.
Как тогда — 70 с лишним лет назад — «дети Красного Октября» уповали на заморскую тушенку и консервированное молоко, которые раздавала в несчастной России «Американская администрация помощи голодающим», так и теперь нашим людям приходится надеяться на помощь с Запада.
После провалившегося августовского путча, инициаторы которого хотели «укрепить идеи Октября» танками, заполнившими улицы Москвы, произошел стремительный распад Советского Союза, в конце декабря 1991 года прекратившего свое существование. Ничего подобного еще совсем недавно никто не мог даже предположить. Но ведь столь же стремительно наступила в 1917 году и гибель Российской царской империи. Факторы, приведшие ее к краху, и причины нынешнего развала Советского Союза различны. Но есть тут и нечто общее: государственное образование, опирающееся на силу и страх, на репрессии и лживую пропаганду, не выдерживает внутренней напряженности, едва исчезает боязнь, а правда становится доступной простым людям.
Все это еще раз подтверждает истину, что стабильность любого государства достигается не действиями репрессивного аппарата, каким бы изощренным он ни был. Не обеспечивается стабильность и одной лишь военной мощью. Прочность любой государственной системы прежде всего основывается на степени общественного согласия. Такого согласия ни в царской России, ни в коммунистическом СССР не было, во всяком случае в последние десятилетия существования советской власти. И когда старые структуры стали рушиться, не оказалось ничего, что смогло бы скрепить искусственное образование.
Оглядываясь на прожитое, на исторические события и чудовищные катаклизмы уходящего столетия, свидетелем и участником которых мне довелось быть, я никак не могу поверить, что дожил до конца противоречивой и во многом поразительной «советской эпохи», эпохи, которая, несомненно, войдет в историю человечества как еще одна дерзкая, но неудавшаяся попытка построить справедливое общество. За эту идею, вольно [393] или невольно, отдали жизнь миллионы людей. Но, как сказал некогда Оскар Уайльд, «если человек отдал жизнь за идею, это вовсе не означает, что он погиб за правое дело».
Наш опыт сопровождался страшными жертвами, разрушениями, физическими и духовными, неимоверными страданиями и утратами. Но вместе с тем мы были полны надежд, веры, энтузиазма, жертвенности в своем стремлении создать «лучшее будущее» — не для себя, а для грядущих поколений.
А ведь в нашей жизни было достигнуто и кое-что важное: при всей неустроенности, просчетах и ошибках была ликвидирована неграмотность десятков миллионов людей, введено всеобщее обучение, бесплатное высшее образование, медицинская помощь, а некогда отсталые народы царских окраин приобщились к достижениям национальной и мировой культуры.
Наши жертвы не были напрасны. Общественное развитие не остановится на «развитой технологии», «информационном обществе» и прочих достижениях современного капитализма. Передовые умы будут и впредь стремиться к совершенствованию жизни. И опыт нашей страны, наши успехи и неудачи могут послужить ориентирами на пути человечества в будущее.
Создание на развалинах царизма новой общественной системы потребовало невообразимых жертв. Осколки империи оказывали тогда вооруженное сопротивление новой власти. Также и теперь старые командно-административные структуры и их носители стараются удушить ростки новой жизни. Их подрывные действия в значительной степени привели к неудаче горбачевской перестройки, обусловили личную драму реформатора и его уход с политической сцены. Тем не менее Горбачев занял прочное место в истории.
Если нарождающаяся демократия в России и в других государствах бывшего СССР погибнет, то это будет величайшей трагедией не только для нашего народа, но и для всего мира. Остается надеяться, что развитые страны не повторят ошибок начала века, когда они после Февральской революции 1917 года способствовали гибели русской демократии, вынуждая Временное правительство продолжать бойню в первой мировой войне, вместо того чтобы сразу же помочь голодающей и [394] изнуренной поражениями на фронте стране. Если и ныне Запад будет выжидать и наблюдать, что произойдет дальше, то результаты, при наличии на территории бывшего СССР ядерного оружия и атомных электростанций, могут быть куда более страшными, чем гражданская война и интервенция 1918—1921 годов.
Хочется верить, что народам нашей страны, да и других стран, не придется заплатить столь страшную цену за то неизведанное, что грядет на смену исчезнувшему Советскому Союзу.
Мне было полтора года, когда рухнула царская империя. Моему внуку — Даниле — тоже исполнилось полтора года, когда развалилась советская империя. Не дай Бог ему пережить то, через что было суждено пройти моему поколению.