Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая

Сталин и Черчилль

Первая встреча Сталина с Черчиллем произошла в весьма неблагоприятной обстановке. Британский премьер прибыл в Москву, чтобы сообщить главе советского правительства об отказе от данного западными союзниками каких-нибудь два месяца назад обещания открыть второй фронт во Франции в 1942 году. Обязательство это было сформулировано в официальном коммюнике, во время визита Молотова в Лондон и Вашингтон в мае — июне 1942 года. «Достигнута договоренность, — гласил опубликованный документ, — в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году».

Для Советского Союза это был очень трудный период. Хотя гитлеровский «блицкриг» не состоялся, а поражение немцев под Москвой в декабре 1941 года показало, что Красная Армия способна наносить захватчикам чувствительные удары, нацистская Германия все еще обладала огромной мощью. Отсутствие второго фронта позволило командованию вермахта сосредоточить на советско-германском фронте к весне 1942 года гигантские силы. На юге германские войска в течение лета стремительно продвигались к Волге и Кавказу. Советские части в кровавых боях вынуждены были отдавать врагу все новые пространства. В Москве опасались нового прорыва фронта гитлеровцами.

Молотов, прибыв в Лондон, задал Черчиллю вопрос: какова будет реакция Британии, если Красная Армия не устоит в 1942 году? Премьер ответил, что в конечном счете объединенная мощь Великобритании и Соединенных Штатов возьмет верх, но добавил: «Британская нация и армия мечтают сразиться с врагом как можно скорее и таким образом оказать помощь [307] доблестной борьбе Советской Армии и народа». Такое заявление можно было интерпретировать как готовность английского правительства отвлечь на себя часть германских дивизий. Подписанный тогда же Молотовым и Иденом Договор между Союзом Советских Социалистических Республик и Соединенным Королевством Великобритании о союзе и войне против гитлеровской Германии и ее сообщников в Европе и о сотрудничестве и взаимной помощи после войны представлялся важным обязательством сторон предпринимать совместные действия против общего врага.

Еще больше ободрили Молотова беседы с Рузвельтом в Вашингтоне и твердое обещание президента открыть второй фронт в 1942 году. Забрезжившая наконец надежда на создание второго фронта ободрила фронтовиков и тружеников тыла. Возродилась вера в победу, прибавив новые силы людям, обескураженным бесконечными поражениями и отступлением. Теперь им предстояло испытать новый моральный удар. Черчилль не мог не думать обо всем этом, направляясь в Москву.

Во второй половине дня 12 августа 1942 г. в Центральном аэропорту на Ленинградском проспекте собралась, как обычно в таких случаях, группа советских руководителей во главе с Молотовым. Среди встречавших находился также начальник Генерального штаба Красной Армии маршал Шапошников. Было жарко и безветренно. Все расположились под навесом небольшого здания аэровокзала. В воздухе ощущался аромат разогретой полыни, слышалось жужжание пчел, щебетание птиц. Но эта казавшаяся безмятежной картина не настраивала присутствовавших на беззаботный лад. Шел второй год жестокой войны, которую советский народ вел фактически один против сильного и беспощадного врага. Собравшиеся в аэропорту штатские и военные имели непосредственное отношение к организации отпора гитлеровским захватчикам. Они лучше, чем кто-либо другой, знали, насколько отчаянно обстояли дела, и потому с тем большим напряжением всматривались в небо в ожидании высокого гостя из Великобритании. Зачем ему понадобился столь внезапный визит? Что везет он в своем портфеле?

В небе появилась черная точка. Очерчивая большой полукруг, она быстро увеличивалась и вскоре приняла [308] очертания самолета. Проскользнув над крышами домов, он коснулся бетонной дорожки и, притормозив, съехал на траву. Плавно перекачиваясь, пересек зеленое поде и остановился неподалеку от нас.

Самолет казался необычно грузным, фюзеляж чуть ли не касался земли. Я ожидал, что в борту откроется дверца, но вместо этого из люка в брюхе самолета спустили на траву металлическую лесенку, и по ней сразу же стали спускаться ноги в тяжелых ботинках и изрядно помятых брюках. Ноги как бы присели, дав возможность объемистому туловищу выбраться из кабины. Вот и голова Черчилля. Придерживая рукой шляпу, он настороженно огляделся вокруг, как бы оценивая ситуацию. Нешуточное дело! Он впервые оказался в стране большевиков, которую после Октябрьской революции пытался «задушить в колыбели», против которой организовал интервенцию держав Антанты. Да и нынешняя его миссия не из приятных.

При первой своей встрече со Сталиным ему предстоит объяснить, почему обещанная высадка во Франции не состоится. Дело не в том, что подумает о нем Сталин. Его, отпрыска старинного гордого рода Мальбруков, мало заботит мнение этого сына нищего сапожника, семинариста-недоучки, кровавого диктатора. Советская печать не воспроизвела полностью его, Черчилля, речь по радио в день нападения Германии на Советский Союз. Народ России лишь узнал, что Англия готова поддержать его в борьбе против гитлеровских захватчиков. Но Сталин, конечно же, знает весь текст, включая и пассаж, где говорится, что «нацистский режим не отличим от худших черт коммунизма» и что никто не был более последовательным, чем он, Черчилль, противником коммунизма на протяжении двадцати пяти лет. Черчилль не отказался ни от одного своего слова.

Сталин пропустил все это мимо ушей. Более того, он в первой же своей после гитлеровского вторжения речи, произнесенной 3 июля 1941 г., назвал выступление Черчилля «историческим», заявив, что готовность Великобритании оказать помощь может «вызвать лишь чувство благодарности в сердцах народов Советского Союза». Впрочем, сам Черчилль тоже считал, и об этом он не раз говорил своим коллегам, что сейчас не время вспоминать о советской системе, о Коминтерне. [309] Надо протянуть руку помощи стране, оказавшейся в беде.

Сталин сумел продержаться в войне более года, Красная Армия, хотя и несет огромные потери, все же перемалывает германскую военную машину. Важно не слишком обескуражить русских. Их сопротивление жизненно необходимо для Британии и Америки. Оно позволяет накопить силы, чтобы в подходящий момент ударить по Гитлеру...

К тому времени как Черчилль выбрался из-под фюзеляжа, перед ним уже стоял Молотов. Они поздоровались как старые знакомые. Нарком представил премьеру маршала Шапошникова. Черчилль тут же пояснил, что не может сейчас познакомить маршала со своими военными экспертами, так как самолет, на котором они вылетели из Тегерана, вынужден был из-за неисправности вернуться обратно, и они, так же как и находившийся в этом самолете постоянный заместитель министра иностранных дел Кадоган, прибудут только завтра. Вместе с Черчиллем находился Гарриман в качестве личного представителя президента Рузвельта. Встречающие знали его по прошлому приезду в Москву. Британский премьер выступил перед микрофоном с хвалой героическому сопротивлению советского народа гитлеровскому вторжению, обещанием поддержки и выражением уверенности, что совместные усилия союзников приведут к полному разгрому нацизма.

Оркестр исполнил гимн Великобритании и советский гимн «Интернационал». Черчилль и Молотов обошли строй почетного караула. Солдаты в стальных шлемах и полной выкладке стояли не шелохнувшись, лишь поворачивая головы вслед за премьером, который пристально всматривался в их лица, словно хотел удостовериться в их стойкости.

С аэродрома Черчилля доставили в отведенную ему резиденцию в Кунцево. Гарриману был предоставлен особняк на улице Островского. Остальные члены делегации разместились в гостинице «Националь». Черчилля поразили удобства этой виллы, чего он никак не ожидал в осажденной Москве. Ему сразу же приготовили горячую ванну, в которой он долго нежился после длительного и утомительного перелета. В столовой был сервирован изысканный ланч. Вышколенные официанты, разнообразные закуски, красная и черная икра, холодный [310] поросенок, блюда кавказской, русской и французской кухни, вина, крепкие и прохладительные напитки, дорогая сервировка — всего этого лидер тори не рассчитывал встретить в стране большевиков. Он на всякий случай даже захватил с собой из Лондона сандвичи, полагая, что в Кремле живут впроголодь. Позже, сказав об этом Сталину, он признался, что не надеялся на столь обильное угощение, съел в самолете несколько бутербродов, испортив себе аппетит. А Сталин впоследствии, в узком кругу, рассказывал об этом, приговаривая:

— Что за лицемер Черчилль! Хотел меня убедить, будто с такой комплекцией сидит в Лондоне только на сандвичах...

Молотов заметил, что когда весной 1942 года в английской столице Черчилль пригласил его на ланч, то, кроме овсяной каши и ячменного эрзац-кофе, ничего не подавали.

— Все это дешевая игра в демократию, Вячеслав. Он тебя просто дурачил, — убежденно сказал Сталин. Он не мог себе представить, чтобы где-то руководители делили тяготы со своим народом.

Черчилль недолго наслаждался прелестями своей резиденции. В тот же вечер состоялась его первая беседа со Сталиным.

«Не бойтесь немцев!»

Вскоре после семи часов машина Черчилля, миновав Красную площадь, въехала через Спасские ворота в Кремль и остановилась у здания Совета Народных Комиссаров под вычурным навесом крыльца, через которое обычно входил в свои апартаменты Сталин. Британского премьера сопровождали Аверелл Гарриман, посол Великобритании в СССР Арчибальд Кларк Керр и переводчик Денлоп. Павлов в качестве официального переводчика с советской стороны встретил всю группу у входа, провел на второй этаж и дальше по коридору в кабинет главы советского правительства. Меня тоже вызвали туда для записи беседы незадолго до прибытия гостей. Мое появление служило своеобразным сигналом о том, что иностранцы явятся с минуты на минуту. Сталин и Молотов прервали беседу, связанную с визитом британского премьера. Я услышал лишь последние слова Сталина: [311]

— Ничего хорошего ждать не приходится.

Он выглядел угрюмым и сосредоточенным. На нем был обычный китель полувоенного покроя, к брюкам, заправленным в кавказские сапоги, давно не прикасался утюг.

Открылась дверь, и в проеме появилась тучная фигура Черчилля. Он на мгновение задержался, огляделся вокруг. Его взгляд скользнул по висевшим на стене портретам прославленных русских полководцев — Александра Невского, Кутузова, Суворова, по увеличенной фотографии Ленина и, наконец, остановился на Сталине, неподвижно застывшем у своего письменного стола и внимательно рассматривавшем заморского гостя. О чем он мог думать в этот, несомненно, исторический момент? Испытывал ли он удовлетворение от того, что к нему в Кремль пожаловал лидер британских тори, никогда не скрывавший неприязни к созданной Сталиным системе?

Разумеется, только чрезвычайные обстоятельства вынудили Черчилля приехать в Москву. До нападения гитлеровской Германии на Советский Союз Великобритания находилась в отчаянном положении. Сам Черчилль допускал возможность оккупации нацистами английских островов, обещая в таком случае продолжение борьбы с территории Канады.

Советско-германский вооруженный конфликт коренным образом изменил обстановку. В Лондоне вздохнули с облегчением. Чем дольше этот конфликт продлится, тем больше у Англии шансов избежать вторжения и в конечном счете оказаться в числе победителей. Но пусть Черчилль не обольщается — так просто русские не гарантируют успех. Ему придется тоже потрудиться и пролить кровь. Если он собирается торговаться о втором фронте, надо ему показать, что это чревато опасностью и для Британии.

Сохраняя суровое выражение лица, Сталин медленно двинулся по ковровой дорожке навстречу Черчиллю. Вяло протянул руку, которую Черчилль энергично потряс. [312]

— Приветствую вас в Москве, господин премьер-министр, — произнес Сталин глухим голосом.

Черчилль, расплывшись в улыбке, заверил, что рад возможности побывать в России и встретиться с ее руководителями. Улыбка премьера мне показалась деланной, плохо скрывающей его нервозность. Нередко приходилось наблюдать подобную реакцию иностранных посетителей при встрече со Сталиным. Несомненно, большинство из них считали его беспощадным, кровавым тираном, осуждали его жестокое, бесчеловечное правление. Но при контакте с ним многие не могли избавиться от некоего своеобразного пиетета. Быть может, ощущение безграничной власти, которой он обладал над миллионами своих подданных, независимо от того, какими методами такая власть была достигнута, создавало вокруг «вождя народов» подобие ореола, вызывавшего помимо воли человека нечто похожее на подобострастие. А может быть, это было непроизвольное проявление страха перед чудовищем. Способность Сталина играть роль любезного хозяина, его умение очаровывать собеседника вызывали готовность искать с ним общий язык.

Сталин предложил всем расположиться за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Сам он занял место с торца. Черчиллю предложил сесть справа от него, Гарриману — слева. Остальные заняли места дальше, по обе стороны стола. После нескольких вежливых вопросов о самочувствии Черчилля, о том, как прошел полет, устраивает ли премьера отведенная ему резиденция, Сталин перешел к делу. Свой угрюмый облик он дополнил не менее мрачными высказываниями о положении на фронте.

— Вести из действующей армии неутешительны, — начал он. — Немцы прилагают огромные усилия для продвижения к Баку и Сталинграду. Нельзя гарантировать, что русские устоят перед их новым натиском. На юге Красная Армия оказалась не в состоянии остановить наступление немцев...

Черчилль, желая, видимо, ободрить собеседника, заметил, что, не обладая достаточными силами в воздухе, немцы вряд ли смогут развернуть новое наступление в районе Воронежа или севернее его.

— Это не так, — возразил Сталин. — Из-за большой протяженности фронта Гитлер вполне в состоянии выделить двадцать дивизий и создать сильный наступательный кулак. Для этого вполне достаточно двадцати дивизий и двух или трех бронетанковых дивизий. [313] Учитывая то, чем располагает сейчас Гитлер, ему нетрудно выделить такие силы. Я вообще не предполагал, что немцы соберут так много войск и танков отовсюду из Европы...

Это уже был прямой намек на отсутствие второго фронта в Европе. Дальше тянуть с заявлением, ради которого он совершил поездку в Москву, Черчилль не мог.

— Полагаю, вы хотели бы, чтобы я перешел к вопросу о втором фронте? — спросил британский премьер.

— Это как пожелает премьер-министр, — уклончиво ответил Сталин.

— Я прибыл сюда говорить о реальных вещах самым откровенным образом. Давайте беседовать друг с другом, как друзья. Надеюсь, вы с этим согласны и так же откровенно скажете, что вы в настоящее время считаете правильным.

— Я готов к этому, — заявил Сталин.

Напомнив, что во время недавнего пребывания Молотова в Лондоне и Вашингтоне обсуждался вопрос об открытии второго фронта, Черчилль принялся рассуждать о том, что недостаток войск и десантных средств вынудил американцев и англичан прийти к выводу, что они не в состоянии предпринять операции в сентябре, который является последним месяцем с благоприятной для высадки погодой. Затем премьер стал излагать подробные выкладки, которые должны были подкрепить решение западных союзников.

Сталин все более мрачнел и наконец прервал собеседника вопросом:

— Правильно ли я понял, что второго фронта в этом году не будет?

— А что вы понимаете под вторым фронтом? — спросил Черчилль, явно стараясь оттянуть неприятное объяснение.

— Под вторым фронтом я понимаю вторжение большими силами в Европу в этом году, — не без раздражения ответил Сталин.

— Открыть второй фронт в этом году в Европе англичане не в состоянии. Но они полагают, что второй фронт может быть создан в другом месте. Операция на французском побережье в этом году принесла бы больше вреда, чем пользы, и отрицательно отразилась бы на приготовлениях к операции большого [314] масштаба в 1943 году. Боюсь, что это для вас будет неприятным известием, но должен заявить, что, если бы операция в нынешнем году могла оказать помощь нашему русскому союзнику, мы бы не остановились перед большими потерями, чтобы отвлечь от него силы противника. Однако если бы это предприятие не привело к отвлечению никаких сил, то оно испортило бы перспективы операции в будущем и, следовательно, было бы большой ошибкой...

Черчилль попросил высказать свое мнение Гарримана, который тут же присоединился к позиции премьера. Стало ясно, что от обещания открыть второй фронт в 1942 году отказывается и президент Рузвельт. Медленно выговаривая слова, возможно, даже с нарочито подчеркнутым грузинским акцентом, Сталин произнес:

— У меня другой взгляд на войну. Тот, кто не хочет рисковать, не выигрывает сражений. Англичанам не следует бояться немцев. Они вовсе не сверхчеловеки. Почему вы их так боитесь? Чтобы сделать войска настоящими, им надо пройти через огонь и обстрелы. Пока войска не проверены на войне, никто не может сказать, чего они стоят. Открытие сейчас второго фронта предоставляет случай испытать войска огнем. Именно так я и поступил бы на месте англичан. Не надо только бояться немцев...

Эти замечания Черчилль счел оскорбительными. Дымя сигарой, он в волнении стал говорить о том, что в 1940 году Англия стояла одна перед угрозой гитлеровского вторжения. Тем самым он довольно прозрачно намекнул на то, что тогда Москва поддерживала «дружеские» отношения с Германией. Однако, продолжал британский премьер, англичане не дрогнули, а Гитлер не решился осуществить высадку из-за успешных действий британской авиации.

Но тирада Черчилля не произвела впечатления на Сталина. Он напомнил, что, хотя тогда Англия действительно одна противостояла. Германии, она бездействовала. Не пришла сразу же на помощь Польше, никак не реагировала на захват Гитлером Норвегии и Дании, активно не вмешалась во время балканской кампании немецких и итальянских фашистов весной 1941 года. Действовала только британская авиация, но этого мало.

Изложенные Черчиллем планы высадки американских [315] и английских войск в Северной Африке несколько смягчили атмосферу. Сталин даже увидел некоторые положительные стороны этой операции. Но все же горечь в связи с отказом от вторжения во Францию доминировала в кремлевской атмосфере почти до самого конца визита Черчилля. Не изменилась она и после банкета, устроенного Сталиным в Екатерининском зале Кремля в честь гостя. Черчилль, сославшись на усталость, отказался от традиционно следовавшего после ужина кинопросмотра, что в кулуарах восприняли как знак натянутых отношений между союзниками. Возможно, что именно это побудило Сталина сделать крутой поворот. Он понимал, что не может ничего изменить, что он не в состоянии заставить Англию и США выполнить обещание о втором фронте и что дальнейшее обострение отношений может иметь лишь отрицательные последствия. Нельзя было не считаться и с тем, что сведения о разладе в стане союзников могут просочиться вовне и будут использованы геббельсовской пропагандой. Раз ничего поделать нельзя, надо идти на примирение, решил Сталин. Придется продемонстрировать перед всем миром единство трех великих держав, показать, что они намерены действовать совместно против общего врага. Да и высадка в Северной Африке, если она произойдет, не может не затруднить положение немцев, а быть может, заставит их оттянуть какие-то части с советского фронта. Словом, нет смысла дальше ссориться с Черчиллем. Этим дела не поправишь.

В квартире Сталина

Обстановка последней встречи двух лидеров 15 августа, накануне вылета Черчилля из Москвы, была прямо-таки дружеская. Сталин излучал любезность и предупредительность, что поначалу ошарашило Черчилля. Но вскоре и он включился в игру в «дружбу» с «хозяином» Кремля. Говорили о многом. Сталин вновь подчеркнул важное значение высадки союзников в Северной Африке, давая понять, что примирился с неизбежным, и заключил эту часть беседы словами:

— Да поможет вам Бог...

— Бог, конечно, на нашей стороне, — согласился Черчилль. [316]

— Ну а дьявол, разумеется, на моей, и объединенными усилиями мы победим врага, — подхватил Сталин, намекая на объявленную некогда Черчиллем готовность заключить союз с дьяволом, если тот будет воевать против Гитлера.

Затем Черчилль напомнил, что предупреждал через посла Криппса Москву о готовившемся нападении Германии на Россию. Сталин никак не реагировал на это, заметив лишь, что всегда ожидал нападения, но полагал, что его удастся оттянуть до весны 1942 года. Не мог же он признаться, что на протокольной записи беседы Вышинского с Кригшсом собственноручно начертал: «Очередная британская провокация».

Поговорили о предвоенном периоде, причем Черчилль согласился, что англо-французская делегация, которая вела в Москве переговоры в 1939 году, была недостаточно представительной и не имела необходимых полномочий заключить серьезное соглашение. Сталин рассказал в общих чертах о поездке Молотова в Берлин, его переговорах с Гитлером и Риббентропом и о том, как во время последней беседы с германским министром иностранных дел в столице рейха была объявлена воздушная тревога.

— Зачем вы тогда бомбили моего Вячеслава? — шутливым тоном спросил Сталин своего гостя.

— Я всегда считал, что никогда не следует упускать счастливую возможность, — в тон ему ответил британский премьер.

Время уже приближалось к полуночи. Рано утром Черчилль должен был отправляться на аэродром. Но Сталин не хотел его отпускать.

— Почему бы нам не зайти в мою кремлевскую квартиру и не выпить по рюмочке? — спросил Сталин.

— Я никогда не отказываюсь от подобных предложений, — согласился Черчилль,

И они тут же отправились по переходам Кремля, вышли в небольшой дворик,, пересекли проезжую часть и оказались в квартире Сталина, которую британский премьер назвал «скромной и умеренной по размерам»: столовая, гостиная, кабинет и большая ванная комната. Сталин не сказал гостю, что в прошлом это была квартира Бухарина. Они обменялись жильем после самоубийства жены Сталина — Надежды Аллилуевой. [317]

Пригласив Черчилля к себе на квартиру, Сталин оказал ему исключительное внимание. До сих пор ни один иностранный политический деятель не удостоился такого жеста. Сталин, несомненно, хотел этим подчеркнуть, как он, несмотря на происшедшее столкновение из-за второго фронта, дорожит сотрудничеством с Великобританией и тем, что в Лондоне готовы рассматривать Советский Союз равноправным партнером. Чтобы еще больше подчеркнуть свое расположение к высокому английскому гостю и сделать этот вечер поинтимнее, он позвал дочь — школьницу Светлану, которая, хлопоча у стола, выполняла роль хозяйки. Через некоторое время появился и Молотов. Взяв на себя функции тамады, он принялся произносить многочисленные тосты.

— Одного не отнимешь у Молотова, — весело заметил Сталин. — Он специалист по проведению застолий, да и сам умеет пить...

На столе появлялись все новые блюда и разнообразные напитки. Черчилль понял, что предстоит обильный долгий ужин.

Среди других тем был затронут и вопрос о коллективизации в Советском Союзе.

— Скажите, — поинтересовался Черчилль, — напряжение нынешней войны столь же тяжело для вас лично, как и бремя политики коллективизации?

— О нет, — ответил «отец народов», — политика коллективизации была ужасной борьбой...

— Я так и думал. Ведь вам пришлось иметь дело не с горсткой аристократов и помещиков, а с миллионами мелких хозяев...

— Десять миллионов, — воскликнул Сталин, возведя руки. — Это было страшно. И длилось четыре года. Но это было абсолютно необходимо для России, чтобы избежать голода и обеспечить деревню тракторами...

Названная Сталиным цифра репрессированных крестьян в период коллективизации примерно совпадает с той, которая в последнее время упоминалась в советской прессе. Если признать, что около половины изгнанных с насиженных мест после скитаний по стране пошли в колхозы либо на промышленные стройки, то погибли или были ликвидированы около пяти миллионов, что недалеко от шести миллионов, на которых сходится большинство исследований. Надо иметь в [318] виду, что речь идет о наиболее трудолюбивых, умелых и способных землепашцах и скотоводах, имевших крепкие хозяйства, а потому энергично сопротивлявшихся экспроприации, за что и лишены были жизни. Понятно, что, понеся такие огромные потери, наша страна до сих пор не может выбраться из кризиса сельского хозяйства. Деревня, насыщенная тракторами, но лишенная подлинного хозяина земли, не в состоянии прокормить население...

— Что же, они все были кулаками? — спросил Черчилль.

— Да, — ответил Сталин и, немного помолчав, повторил: — Это было ужасно тяжело, но необходимо...

— И что же с ними произошло?

— Да что, — как бы отмахнулся вождь. — Многие из них согласились пойти с нами. Некоторым дали обрабатывать землю в районе Томска или Иркутска и дальше на Севере. Но там они не прижились. Их невзлюбили местные жители. В конце концов их же батраки расправились с ними.

Конечно же, не местные жители и не батраки, а специальные отряды Народного комиссариата внутренних дел ликвидировали несчастных крестьян — жертв насильственной коллективизации. Поверил ли Черчилль сталинской версии? Он ничего ему не возразил. А в своих мемуарах лишь отметил, что, выслушав объяснение Сталина, содрогнулся при мысли о миллионах мужчин, женщин и детей, погибших в леденящих просторах Сибири.

Сталин и Черчилль провели вместе в общей сложности почти семь часов. Только после трех ночи вернулся британский премьер на свою виллу, а в 5.30 утра 16 августа его самолет взмыл в воздух с Центрального московского аэродрома и взял курс на Тегеран.

Визит главы британского правительства закончился на примирительной, даже дружественной ноте. В опубликованном сразу же совместном коммюнике говорилось, что «беседы, происходившие в атмосфере сердечности и полной откровенности, дали возможность еще раз констатировать наличие тесного содружества и взаимопонимания между Советским Союзом, Великобританией и США в полном соответствии с существующими между ними союзными отношениями». «:? Но все же в Москве остался неприятный осадок [319] в связи с отказом западных держав открыть обещанный в 1942 году второй фронт на севере Франции. Сохранилось и недоверие Сталина к Черчиллю. Оно усилилось после резкого сокращения в 1942 году конвоев с военными поставками для СССР северным маршрутом.

На Тегеранской конференции в ноябре — декабре 1943 года между Сталиным и Черчиллем не ощущалось такой степени доверительности, какая сложилась у советского руководителя с президентом Рузвельтом. Правда, Черчилль предложил вполне устроившую Сталина идею «передвижки» Польши на Запад и установления советско-польской границы по «линии Керзона». Но глава английской делегации отчаянно сопротивлялся принятию решения о высадке союзных войск в Нормандии и всячески агитировал за продвижение через Балканы. Сталин разгадал замысел Черчилля, который не хотел допустить Красную Армию в Восточную Европу. Даже после того как при поддержке Рузвельта советской делегации удалось добиться обязательства о вторжении в Северную Францию, Черчилль попытался втянуть Турцию в войну и тем сорвать достигнутую в Тегеране договоренность.

Расчет британского премьера состоял в том, что после объявления Турцией войны Германии немцы атакуют Стамбул и, возможно, даже захватят его. Тогда союзникам ничего не останется, как срочно принять меры по спасению Турции, и высадка во Франции сама собой сорвется. В то же время развернутся военные действия на Балканах, чего и добивался Черчилль. Однако президент Турции Исмет Иненю, с которым Черчилль встречался по пути домой из Тегерана, не захотел объявлять войну Германии, и балканская авантюра британского премьера окончательно сорвалась.

Серьезные подозрения вызвала у Сталина и позиция английской делегации на конференции в Думбар-тон-Оксе (Вашингтон) летом 1944 года, где разрабатывался устав будущей международной организации безопасности. Англичане, перетянув на свою сторону американцев, выдвинули предложение, чтобы великие державы, они же постоянные члены Совета Безопасности ООН, не голосовали при возникновении споров, их касающихся. Поскольку тогда СССР был единственной некапиталистической державой, можно было [320]

предположить, что за этим кроется попытка навязать Москве неприемлемые для нее решения международной организации. Ведь тогда США и Англия обладали в этой организации абсолютным большинством, которое в любой момент могли противопоставить СССР. Советской стороне удалось отстоять право «вето» в Совете Безопасности, но Сталин, конечно, не забыл о попытке Лондона поставить СССР в уязвимое положение.

Второй визит Черчилля в Москву

В октябре 1944 года, казалось, открылся новый этап в отношениях советского и британского лидеров. Главной темой второго визита Черчилля в Москву была польская проблема. Британский премьер уверял главу советского правительства, что делает все возможное, чтобы убедить польское эмигрантское правительство, нашедшее убежище в Лондоне, принять советские требования. Это могло бы открыть путь к взаимоприемлемой договоренности и к созданию условий, которые позволили бы реорганизованному правительству Польши, готовому установить добрососедские отношения с СССР и признать советско-польскую границу по «линии Керзона», перебраться в Варшаву после ее освобождения Красной Армией. Нельзя с полной уверенностью сказать, что в таком случае развитие в Польше пошло бы по пути Финляндии или Австрии, но нет и оснований исключать подобную возможность. Однако премьер-министр польского эмигрантского правительства Миколайчик, который в дни пребывания Черчилля в Москве также находился в советской столице, не воспользовался предоставившейся возможностью договориться с советским руководством. Был ли британский премьер искренен, заявляя, что настоятельно рекомендовал польским эмигрантским деятелям пойти на соглашение с Москвой, или же он, подобно американцам, в закулисных переговорах советовал Миколайчику не идти на уступки? Представляется, однако, что Сталин тогда был склонен поверить Черчиллю. Во всяком случае, непринужденная атмосфера их тогдашних московских бесед, казалось, излучала взаимное доверие.

Именно в такой атмосфере британский премьер завел разговор на тему, которая до сих пор вызывает [321] различные толкования и споры у историков и журналистов. Тем более важно воспроизвести здесь подробнее то, что произошло 9 октября 1944 г. в кабинете Сталина.

К тому времени Гарриман был уже послом США в Советском Союзе, и Рузвельт поручил ему роль наблюдателя на встрече Черчилля со Сталиным. При этом президент в послании советскому руководителю подчеркнул, что Гарриман не должен принимать участия в переговорах и что Соединенные Штаты не будут считать себя причастными к любым договоренностям, которые могут быть достигнуты на этой встрече. Поэтому Гарриман присутствовал далеко не на всех беседах, хотя британский премьер держал его в курсе происходящего.

На встрече, о которой идет речь, не было не только американского посла, но и английского министра иностранных дел Идена, сопровождавшего премьера в этой поездке. Советский и британский руководители встретились с глазу на глаз в присутствии одних лишь переводчиков.

Черчилль начал с того, что ему представляется важным внести ясность в некоторые вопросы, по которым оба лидера вели друг с другом переписку на протяжении последнего времени.

— Я готов обсуждать любые вопросы, — сказал Сталин.

— Есть две страны, о которых нам надо поговорить, — принялся развивать свою мысль Черчилль. — Одна из них — Греция. Другая — Румыния. Насчет нее у англичан нет особого беспокойства. Другое дело — Греция. Британия должна быть ведущей державой Средиземноморья, и я надеюсь, что маршал Сталин признает за нами решающее слово в Греции, так же как и я готов признать решающее слово маршала Сталина в отношении Румынии.

Сталин отнесся с пониманием к позиции правительства Великобритании, сказав, что у Англии возникла бы серьезная проблема, если бы Средиземное море оказалось не в ее руках. Поэтому он согласен с тем, чтобы Черчилль имел решающее слово в Греции.

— Полагаю, — продолжал британский премьер, — что нам следует выразить эти вещи в дипломатических терминах, избегая формулы о «разделе сфер влияния», [322] поскольку это шокировало бы американцев. Но когда мы с вами придем к взаимопониманию, я сумею объясниться с президентом...

Сталин напомнил о пожелании Рузвельта, чтобы любые решения нынешней встречи считались «предварительными».

— Но ведь у нас с вами, — подхватил премьер, — нет секретов от президента. Я даже приветствую присутствие Гарримана на ряде наших переговоров. Однако это не должно препятствовать нам с вами вести интимные беседы.

— Мне кажется, — понимающе заметил Сталин, — что Соединенные Штаты претендуют на слишком большие права для себя, оставляя Советскому Союзу и Великобритании ограниченные возможности. А ведь у нас с вами есть договор о взаимопомощи...

После этого весьма доверительного и не лишенного подтекста обмена мнениями Черчилль сказал:

— Здесь у меня имеется один грязный документ, содержащий соображения некоторых лиц в Лондоне. — Черчилль извлек из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Расправив листок на столе, он пододвинул его Сталину.

Текст не требовал перевода. Все, что было на листке, сводилось к нескольким строкам:

Rumania

Russia — 90 %

The others. — 10%

Greece

Great Britain (in accord with USA) — 90 %

Russia — 10 %

Yugoslavia

50—50 %

Hungary

50—50 %

Bulgaria

Russia — 75 %

The others — 25 %

Сталин внимательно посмотрел на цифры, взял из бронзового стаканчика один из своих любимых толстых двухцветных карандашей и поставил в верхнем углу небольшую синюю галку. Затем, ничего не говоря, отодвинул листок.

Наступила длительная пауза. Первым нарушил молчание Черчилль: [323]

— Не будет ли сочтено слишком циничным, что мы так запросто решили вопросы, затрагивающие судьбы миллионов людей? Давайте лучше сожжем эту бумагу...

— Нет, держите ее у себя, — сказал Сталин.

Черчилль сложил листок и спрятал в карман.

И снова долгое молчание.

По поводу этой немой сцены было написано немало. В Советском Союзе начисто отрицали ее интерпретацию как договоренность о «разделе сфер влияния» в Восточной Европе. В высоких инстанциях указывалось, что «социалистическая держава не могла быть причастна к сомнительным сделкам с империалистической Великобританией», это «противоречило бы основным принципам ленинской внешней политики Советского Союза». Примерно так аргументировал и я в одной из своих публикаций. Возможность докопаться до истины затруднялась недоступностью советских архивных материалов. В выпущенном в 1983 году МИД СССР сборнике документов «Советско-английские отношения во время Великой Отечественной войны 1941 —1945 гг.» вообще не содержатся записи бесед Сталина с Черчиллем, состоявшихся в октябре 1944 года. Хотя события, последовавшие за этой встречей, свидетельствовали о возможности какой-то негласной договоренности, окончательное суждение было трудно вынести.

Теперь картина проясняется.

Уже из приведенного выше диалога двух лидеров, происходившего перед тем, как Черчилль показал Сталину свой листок, явствует, что оба они склонялись к определению преимущественного влияния сторон в Греции и Румынии. Еще больше высвечивает проблему беседа Молотова с Иденом, происходившая на следующий день. Я на этой беседе не присутствовал. Переводчиком с нашей стороны был Павлов. Ее запись также отсутствует в упомянутом выше сборнике МИД СССР, но она недавно опубликована в западной прессе.

Сославшись на встречу Сталина и Черчилля, Молотов заявил британскому коллеге, что предложение о процентах заслуживает внимания.

— Нельзя ли договориться, — продолжал Молотов, — чтобы не только в отношении Болгарии, но и Венгрии и Югославии соотношение было 75 на 25 процентов? [324]

— Но это гораздо хуже, чем то, о чем шла речь накануне, — возразил Иден.

— Тогда пусть будет 90 и 10 для Болгарии, 50 на 50 для Югославии, а о Венгрии договоримся дополнительно...

— Мы готовы согласиться с вашим предложением о Венгрии, но хотели бы иметь большее влияние в Болгарии.

— Если для Венгрии соотношение будет 75 на 25, то пусть останется такое же соотношение и для Болгарии. Но тогда для Югославии должно быть 60 на 40. Это предел, дальше которого мы не пойдем.

Иден предложил 80 и 20 для Болгарии, но продолжал настаивать на 50 и 50 для Югославии. Молотов, в свою очередь, заявил, что если принять английскую позицию для Югославии, то для Болгарии должно быть 90 и 10. При этом он добавил, что, предлагая 60 и 40 для Югославии, он имеет в виду, что советскую сторону мало интересует побережье и что он хотел бы иметь больше влияния в центре страны. Примечательно, что Греция в этой дискуссии вообще не упоминалась. Следовательно, советская сторона не возражала против первоначального британского предложения.

Иден, утомленный торгом, заявил в конце концов, что его мало волнуют цифры. Он понимает советскую заинтересованность в Болгарии, и Британия готова с этим согласиться. Что же касается Югославии, то независимо от того, договорятся или нет Тито и югославское правительство в Лондоне, важно, чтобы союзники проводили там общую политику.

Во время ужина на даче у Черчилля Иден, докладывая о своей беседе с Молотовым, сказал, что то была «настоящая битва», в которой он не пожертвовал британскими интересами. Похоже, однако, что в принципе была достигнута договоренность о сферах влияния в Восточной Европе.

Проснувшись поздно на следующее утро и продолжая по обыкновению нежиться в постели, Черчилль продиктовал письмо, адресованное Сталину и содержащее изложение договоренности о процентных соотношениях. Чувствуя, видимо, неловкость, что сделка произошла за спиной Рузвельта, он показал набросок письма Гарриману, который зашел к премьеру.

Американский «наблюдатель» решительно возразил [325]

против отправки такого послания, сказав, что президент будет весьма недоволен всем этим делом.

Гарримана можно понять. Ведь в листке Черчилля, с которого все и началось, американская доля намечена довольно туманно, что, конечно, никак не устраивало Вашингтон. Послушавшись Гарримана, Черчилль так и не отправил этого письма, а в совместной телеграмме, которую Сталин и Черчилль за двумя подписями направили президенту Рузвельту, было лишь сказано: «Мы должны рассмотреть вопрос о том, как лучше всего согласовать политику в отношении Балканских стран, включая Венгрию и Турцию».

Что касается Турции, то о ней, видимо, упомянули в связи с обменом мнениями между Сталиным и Черчиллем о режиме проливов. При этом британский премьер благосклонно отнесся к пожеланию советского руководителя пересмотреть этот режим в пользу СССР.

Проблема проливов не давала Сталину покоя. Помня о том, что во время первой мировой войны западные союзники России обещали после победы над вражеской коалицией, в которую входила и Турция, передать царской империи Дарданеллы и Босфор, включая Константинополь, Сталин, уже присоединивший к своей империи Прибалтику, Бессарабию и часть Польши, не переставал мечтать о проливах. Он безрезультатно ставил это требование перед Гитлером, а теперь рассчитывал добиться своего с помощью союзников по антигитлеровской коалиции.

Эти расчеты не оправдались. Проливов Сталин так и не получил.

Последующие события в Греции, где англичане довольно жестоко расправились с отрядами Сопротивления, возглавлявшимися коммунистами, дают основание считать, что достигнутая в Москве договоренность соблюдалась. Сталин остался глух к призывам греческих коммунистов о помощи и спокойно взирал на принимаемые против них Лондоном репрессивные меры. В свою очередь, и Черчилль игнорировал требования Форин офиса энергично реагировать на ситуацию в Румынии, где, по мнению британского дипломатического ведомства, Москва осуществляла грубое давление. В свете московской договоренности понятно также раздражение Сталина, когда позднее западные державы стали вмешиваться в события в Венгрии. [326]

«Сердечное согласие»

Свидетельством того, что Сталина вполне устроила договоренность с Черчиллем, могут служить необычные почести, которые он расточал британскому премьеру в дни его пребывания в советской столице. Сталин не только снова пригласил Черчилля на ужин в свою кремлевскую квартиру, но и вообще вел себя совершенно необычно. Помнится, какая была суета у нас в секретариате Молотова и особенно в английском посольстве на Софийской набережной (затем набережная Мориса Тореза), когда Сталин принял приглашение Черчилля с ним там поужинать. Это казалось невероятным. Ведь «отец народов» до того никогда не посещал иностранные посольства. Вячеслав Михайлович заранее послал меня туда со списком главных гостей, чтобы посольство заготовило пригласительные карточки. С нашей стороны на ужине помимо Сталина были Молотов, Вышинский, Литвинов и Каганович.

Молотов, захвативший с собой нас с Павловым, прибыл раньше других. Мы стояли за спиной Черчилля, приветствовавшего гостей. Почему-то Молотову вздумалось представить и меня. Называя мое имя, он приговаривал:

— Вы о нем еще не слышали? Ничего, скоро услышите...

Что он этим хотел сказать, я так никогда и не узнал. Возможно, меня собирались передвинуть с должности помощника наркома иностранных дел на какой-то более заметный пост или перевести на ответственную дипломатическую работу за рубежом, и он хотел обратить внимание присутствовавших высокопоставленных лиц на молодого, малоизвестного человека, но уже находящегося в окружении Сталина. Так или иначе, ничего подобного со мной не произошло, возможно, из-за докладной записки Берии Сталину, о чем речь пойдет ниже.

Перед тем как подали ужин, официанты разносили напитки, и шла оживленная беседа. Черчилль проталкивался в толпе, обмениваясь с гостями двумя-тремя фразами, и мы с переводчиком премьера Бир-зом следовали за ним. Павлов тем временем оставался рядом со Сталиным и Молотовым, которых окружали английские и американские дипломаты. Подойдя к наркому путей сообщения Кагановичу, премьер-министр [327] поинтересовался, как ему удалось добиться эффективной работы транспортной системы России.

— Если машинист локомотива не выполняет своих обязанностей, я поступаю с ним вот так, — ответил Лазарь Моисеевич, проведя пальцем поперек горла и осклабившись.

Надо признать, в тяжелейший период войны, в условиях бомбежек, острой нехватки подвижного состава, недостатка топлива и квалифицированных кадров железнодорожный транспорт, хотя и со страшным напряжением, все же выдержал испытание. Но думаю, что железнодорожниками тогда владел не только страх, но и понимание своего долга перед фронтом и тылом.

Во время обеда послышались залпы орудий: Москва салютовала войскам Красной Армии, занявшим венгерский город Сегед. В дни пребывания Черчилля в Москве он неоднократно был свидетелем ликования москвичей, собиравшихся на Красной площади отметить очередную победу. Советские войска освободили Ригу, приближались к Восточной Пруссии. На Западе войска союзников, освободив Париж, двигались к Рейну. Все это создавало приподнятое настроение, сказавшееся и на атмосфере памятного ужина в британском посольстве.

Черчилль с вдохновением рассказывал Сталину о своей недавней поездке в Италию и о том, с каким энтузиазмом его приветствовал там народ.

Сталин охладил пыл премьера, заметив, что та же толпа совсем недавно славила Муссолини. Это не понравилось Черчиллю, и он перевел разговор на другую тему.

Черчилль принялся рассуждать о том, как важно сохранить сотрудничество трех держав в послевоенное время. Был ли он искренен? Думаю, вряд ли. Ведь именно он своей фултонской речью 1946 года, по сути дела, первым провозгласил начало «холодной войны». Но в 1944 году в обстановке, когда СССР нес главное бремя борьбы против гитлеровской Германии, важно было убедить Сталина в том, что его приняли в компанию западных демократий.

— В будущем мире, ради которого наши солдаты проливают кровь на бесчисленных фронтах, — говорил британский премьер своим, рассчитанным на историю, высокопарным слогом, — наши три великие демократии продемонстрируют всему человечеству, что они как в [328] военное, так и в мирное время останутся верны высоким принципам свободы, достоинства и счастья людей. Вот почему я придаю такое исключительное значение добрососедским отношениям между возрожденной Польшей и Советским Союзом. Из-за свободы и независимости Польши Британия вступила в эту войну. Англичане чувствуют моральную ответственность перед польским народом, его духовными ценностями. Важно и то, что Польша — католическая страна. Нельзя допустить, чтобы внутреннее развитие там осложнило наши отношения с Ватиканом...

— А сколько дивизий у папы римского? — внезапно прервал Сталин рассуждения Черчилля.

Британский премьер осекся. Он никак не ожидал такого вопроса. Ведь речь шла о моральном влиянии папы, причем не только в Польше, но и на всем земном шаре. А Сталин, еще раз подтвердив, что уважает только силу, вернул Черчилля на землю из заоблачных далей.

Затронули проблему Югославии. Сталин предупредил, что, по мнению Тито, хорваты и словены никогда не согласятся сотрудничать с королем Петром и его эмигрантским правительством, находящимся в Лондоне. Иден сказал, что король Петр весьма интеллигентен, а Черчилль добавил, что он очень молод и еще наберется опыта.

— А сколько ему лет? — спросил Сталин.

— Двадцать один, — ответил Иден.

— Двадцать один! — возбужденно воскликнул Сталин. — Петр Великий стал править Россией в семнадцать...

Наш вождь любил делать ссылки на царственных правителей Российской империи. Перед Потсдамской конференцией Гарриман, находившийся среди встречавших советскую делегацию на вокзале поверженной столицы «третьего рейха», спросил Сталина, приятно ли ему оказаться победителем в Берлине.

— Царь Александр до Парижа дошел, — невозмутимо ответствовал Сталин.

Была ли это шутка, или тут скрывался какой-то потаенный смысл? Вскоре после освобождения Франции руководитель французской компартии Морис Торез, приехав в Москву и встретившись со Сталиным, спросил его: [329]

— Де Голль требует, чтобы участники Сопротивления сдали властям оружие. Как нам поступить?

— Прячьте оружие! — ответил «вождь народов». — Может случиться, что вы еще окажете нам поддержку...

Что имел в виду Сталин? Опасался ли он, что недавние западные союзники развяжут войну против Советского Союза? Или же сам мечтал двинуть Красную Армию к Атлантике?

Речь зашла о предстоящих в следующем году парламентских выборах в Англии. Сталин, желая польстить Черчиллю, сказал:

— У меня нет сомнений, что победят консерваторы.

То же самое он повторил и на Потсдамской конференции, прощаясь с Черчиллем перед его отъездом в Лондон. Когда премьер высказал неуверенность относительно того, вернется ли он в Цецилиенхоф или же его заменит Эттли, Сталин решительно заявил, что победитель не проигрывает и что избиратели поддержат Черчилля как военного лидера. Что это — неправильная оценка ситуации, недостаток информации или же просто желание сказать Черчиллю приятное?

Посещение Черчиллем Большого театра также было обставлено с небывалой помпой. Зал украшали британские и советские флаги. Оркестр исполнил английский гимн. Когда Черчилль появился в центральной «царской» ложе, зрители обрушили на него шквал аплодисментов и приветственных возгласов. И на этот раз Сталин нарушил свои правила и тоже приехал в театр, правда, минут на пять позже британского премьера. Он подошел к Черчиллю из глубины ложи, и публика, несомненно заранее подобранная, увидев двух лидеров, разразилась бурным восторгом. Через несколько мгновений Сталин отошел в тень, чтобы все аплодисменты достались одному премьеру. Овации продолжались. Черчилль, заметив этот учтивый жест, повернулся и стал манить Сталина к себе. Тот снова приблизился к барьеру ложи, что вызвало новый взрыв аплодисментов.

Свет стал гаснуть, зал заполнили чарующие звуки увертюры. Программа вечера состояла из двух отделений. В первом отделении показали первый акт балета «Жизель», во втором — выступление Ансамбля песни и пляски Красной Армии. [330]

Во время антракта в небольшой гостиной, примыкающей к центральной ложе, был приготовлен легкий ужин: холодные закуски, икра, крабы, сациви, молочный поросенок, водка, коньяки и вина, сладости, фрукты, чай и кофе. За столом царила самая непринужденная атмосфера. Обменивались тостами, шутили, рассказывали забавные истории. Кто-то, говоря о «большой тройке», сравнил ее со Святой Троицей. Сталин подхватил шутку:

— Если так, то господин Черчилль, конечно же, Святой дух, он летает повсюду...

Закончив трапезу, Черчилль и Иден попросили проводить их в туалет помыть руки. Уже раздался третий звонок, предупреждавший зрителей о начале второго отделения, а высокие гости все не возвращались. Сталин забеспокоился и послал меня за ними. Когда мы вернулись, Иден, заметив вопрошающий взгляд Сталина, пояснил:

— У премьер-министра там возникли некоторые новые идеи касательно Польши. Мы заговорились и не услышали звонков...

Это объяснение всех рассмешило. В ложу вернулись в еще более веселом настроении.

Когда через некоторое время Сталин пригласил Черчилля и Идена в свою кремлевскую квартиру на ужин, то, приветствуя гостей в прихожей, указал на одну из дверей:

— Здесь ванная комната, где вы можете помыть руки, когда вам захочется обсудить важные политические проблемы...

При каждой встрече с Черчиллем Сталин не упускал случая выказать ему свое расположение. Возможно, он полагал, что лидер английских тори готов наконец строить отношения с Советским Союзом на основе взаимного доверия, готов относиться к нему, Сталину, как к равному. Немало заявлений и жестов, сделанных тогда Черчиллем, казалось, подтверждали такой вывод. Особенно размякал высокий британский гость после очередного обильного ужина в Кремле, когда оба лидера уединялись в небольшом, изящно обставленном и выдержанном в зеленых тонах кабинете, примыкавшем к Екатерининскому залу, где обычно происходили банкеты. За коньяком и кофе, дымя огромной бирманской сигарой, Черчилль не раз предавался [331] самобичеванию, прося Сталина не таить зла за то, что Англия участвовала в интервенции против молодой Советской России.

— Кто старое помянет, тому глаз вон, — примирительно говорил Сталин.

— Но можете ли вы простить меня лично за организацию походов Антанты? — продолжал настаивать Черчилль.

— Не мне вас прощать, — великодушно ответствовал «вождь народов». — Пусть прощает вас Бог...

Утром 19 октября, когда Черчилль собирался отправляться в аэропорт, ему доставили две большие картонные коробки и личную записку Сталина. В них были упакованы вазы с тонким рисунком: на одной, предназначенной для супруги премьера, был изображен «рулевой в лодке», вторая называлась «Охотник с луком против медведя». Был ли здесь заложен какой-то тайный смысл? В письмах, которыми супруги Черчилль обменивались в дни московских переговоров, они называли Сталина «старым медведем». Но как мог об этом узнать хозяин Кремля?

В аэропорт для проводов Черчилля я выехал пораньше. Погода стояла прескверная. Внезапно похолодало, моросил дождик. Небольшой навес аэровокзала не мог вместить всех собравшихся. Меня поразило большое число военных и штатских из правительственной охраны. Но не прошло и пяти минут, как стало ясно, зачем такие меры предосторожности. У навеса остановилась вереница машин. Из первой и третьей выскочили офицеры в длинных шинелях. Один из них открыл дверцу второго автомобиля — и мы увидели Сталина. Он был в зеленоватом плаще с погонами и в маршальской фуражке. Из-под плаща виднелись брюки навыпуск с ярко-красными лампасами. Его появление в аэропорту явилось еще одним необычным "жестом гостеприимства, которое Сталин решил напоследок оказать Черчиллю.

Англичане еще не прибыли, и Сталин, отказавшись войти в помещение, ожидал, стоя под дождем. Наконец явился Черчилль со свитой. Одновременно с ним приехали Молотов и Гарриман.

Черчилль был приятно поражен, увидев Сталина. Оба лидера произнесли краткие речи, после чего британский премьер решил, в свою очередь, сделать любезный [332] жест: пригласил Сталина и Молотова осмотреть кабину своего самолета. Она была прекрасно оборудована и благоустроена. Сталин не удержался от замечания, что теперь ему понятно, почему премьер-министр так любит летать по белу свету.

Еще раз Сталин продемонстрировал стремление сохранить доверительные отношения с Черчиллем в конце декабря 1944 года. В это время английские и американские войска попали в очень тяжелое положение в Арденнах. Немцы крупными силами контратаковали, отбросив союзников на Запад. Создалась опасность прорыва фронта и разгрома частей, которыми командовал генерал Эйзенхауэр. Черчилль взывал о помощи. Он направил в Москву главного маршала авиации Теддера, с тем чтобы тот обрисовал советским руководителям отчаянное положение, в котором оказались союзники, и выяснил, не может ли Красная Армия начать зимнее наступление раньше, чем намечалось. «На Западе идут тяжелые бои, — сообщал Черчилль Сталину. — Можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление в районе Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января?.. Я считаю дело срочным».

Советское командование еще не закончило все необходимые приготовления. Погода стояла крайне неблагоприятная. Передвижка наступления на более ранний срок могла вызвать дополнительные трудности и потери. Но Сталин решил продемонстрировать союзникам «добрую волю», а заодно напомнить им, что, когда Красная Армия была в трудном положении летом 1942 года, Англия и США не поспешили ей на помощь. «Учитывая положение наших союзников на Западном фронте, — телеграфировал он британскому премьеру, — Ставка Верховного главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать, для того чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам».

Обещание это было выполнено. 12—15 января Красная Армия широким фронтом протяженностью в 700 километров двинулась на Запад. К 1 февраля в направлении главного удара советские войска прошли [333] 500 километров, освободили Варшаву и вышли на реку Одер, то есть на новую границу Германии. К 4 февраля — дню открытия Ялтинской конференции — советские войска находились в 60 километрах от Берлина. Союзников отделяли от него 500 километров.

На первом же пленарном заседании в Ливадии Черчилль поблагодарил Сталина за готовность помочь Эйзенхауэру и сообщил, что положение в Арденнах выправилось. Но дальнейший ход обсуждения важнейших проблем на Ялтинской конференции показал, что надежды Сталина на «взаимопонимание» с английским лидером оказались тщетны. По вопросу о репарациях с Германии, по польской проблеме, по проекту Устава ООН возникали споры и конфронтации. Сталину было гораздо легче иметь дело с Рузвельтом, чем с упрямым лидером консерваторов.

Уже накануне разгрома Германии ситуация омрачилась закулисными переговорами англичан и американцев в Берне с эмиссаром Гиммлера генералом СС Вольфом.

По этому поводу, как уже сказано выше, произошло резкое столкновение в переписке между Сталиным и Рузвельтом. Но в Кремле считали, что в действительности все это дело затеяли англичане и что Черчилль не случайно отмалчивается.

На Потсдамской конференции Сталин почувствовал, что президент Трумэн, враждебное отношение которого к Советскому Союзу не составляло секрета, нашел в Черчилле верного единомышленника. Особенно тревожила Сталина предпринятая в Потсдаме попытка шантажировать Москву атомной бомбой. На эту угрозу Сталин ответил усилением давления на восточноевропейские страны, что, в свою очередь, вызвало ответную резкую реакцию западных держав. Речь Черчилля в Фултоне, которой аплодировал Трумэн, показала, что надежды Сталина на «сотрудничество» с Черчиллем были иллюзией.

Смертный приговор Литвинову

Поначалу меня удивило, что по мидовскому реестру китайская провинция Синьцзян выделена в особую единицу и ее курирует замнаркома Деканозов. Однако [334] вскоре узнал, что эта провинция фактически управляется Москвой. В том, что так сложилось, важную роль сыграл советский генконсул в Урумчи Апресян (Апресов). Он установил дружеские отношения с правителем Синьцзяна «дубанем» Шэнь Шицаем, добившись того, что тот превратил эту китайскую провинцию в советский район. Приезжая со всей семьей на лечение и отдых в СССР, Шэнь Шицай неоднократно встречался с «вождем народов». Однажды «дубань» попросил принять его в члены ВКП(б).

— Можете считать себя членом Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, — великодушно объявил Сталин. — Однако сейчас, по политическим соображениям, об этом говорить не следует...

И «дубань» действительно считал себя советским человеком, был дисциплинированным членом партии, беспрекословно выполнял указания Москвы, передал в распоряжение Кремля природные ресурсы своего богатого края. Сделка держалась тогда в строжайшей тайне.

Сталин высоко ценил деятельность генконсула Апресяна в Синьцзяне, осыпал его почестями, хвалил за то, что тот сумел привить в широких массах этой провинции «любовь» к Советскому Союзу. Позднее мне рассказал Микоян, что, когда наши отношения с гоминьдановским Китаем изменились и Синьцзян пришлось вернуть Чунцину, Сталин заметил в узком кругу: «Апресян слишком много знает». То был сигнал: заслуженный генконсул стал опальным. Его участь была решена. Но на сей раз «хозяин» хотел избежать излишнего шума. Он решил тихо убрать Апресяна. Дальше события развивались по отработанной схеме.

Приехав из Урумчи в очередной отпуск, Апресян отправился отдыхать в Абхазию. Там, на горной дороге, произошла автомобильная катастрофа, и Апресян погиб. Ни у кого из окружения «вождя» не было сомнения, что катастрофа подстроена самим Сталиным. Они ведь слышали приговор: «Слишком много знает!..»

В первые годы войны Деканозов несколько раз ездил к «дубаню» в Урумчи, где уже находился новый советский генконсул Бакулин, типичный аппаратный работник. Отношения при нем с Шэнь Шицаем стали ухудшаться, и поездки заместителя наркома ничего не могли изменить. [335]

Вскоре Чан Кайши по-своему расправился с «дубанем», приказав обезглавить его, и окончательно вернул Синьцзян Китаю.

Впоследствии у меня было несколько доверительных бесед с Анастасом Ивановичем Микояном. Они происходили как бы случайно, когда я приходил к нему по какому-нибудь конкретному делу. После того как интересовавший меня вопрос был решен, он обычно предлагал мне задержаться, посидеть, вспомнить старое. Заказывал чай с сушками. Мы располагались в креслах друг против друга, и он начинал рассказывать какую-либо захватывающую историю, связанную со Сталиным. Когда Микоян в 60-е годы занимал пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР, его секретарь меня предупреждал, что у Анастаса Ивановича для меня имеется не более пяти минут. Поэтому я старался укладываться в отведенное мне время и тут же собирался ретироваться. А когда Анастас Иванович задерживал меня, я ссылался на предупреждение его секретаря. А он с хитрой улыбкой говорил:

— Ничего там не случится, могут и подождать, — как бы подчеркивая этим, что хорошо понимает церемониальность своего поста.

Когда я в конце концов выходил из кабинета, на меня зверем смотрели собравшиеся в приемной посетители.

Беседа, о которой хочу здесь рассказать, была особенно длинной и предельно откровенной. Это произошло в 1972 году, когда Микояна освободили от председательского поста, но оставили членом Президиума Верховного Совета СССР. В это время журнал «США — экономика, политика, идеология», где я был главным редактором, готовил к опубликованию статью с воспоминаниями Микояна о его командировке в Соединенные Штаты в середине 30-х годов. Я пришел к Анастасу Ивановичу обсудить некоторые уточнения, предлагавшиеся редакцией. Когда со статьей было покончено, Микоян по обыкновению предложил посидеть, «поговорить о прошлом». На этот раз он поделился воспоминаниями о Литвинове и Чичерине.

— Литвинов, — начал свой рассказ Микоян, — был умным и тонким дипломатом, и Сталин к нему хорошо относился, правда, до определенного времени. Зато [336] Молотов терпеть не мог Литвинова, ревновал, когда того хвалил Сталин, и, собственно, добился того, что Литвинова в конце 30-х годов убрали, хотя он мог еще принести много пользы стране, партии. Не любил Молотов и Чичерина. Именно он убедил Сталина убрать Чичерина. Да и самого Сталина Чичерин не устраивал. Жаль, что опыт и знания этого человека не были полностью использованы. Он мог бы остаться хотя бы заместителем наркома или консультантом при Наркоминделе. Вместо этого Чичерин в одиночестве сидел на даче на Клязьме, играл на рояле и преждевременно умер от меланхолии и бездеятельности. Но все-таки умер своей смертью. Литвинова же постигла худшая участь...

Меня это последнее замечание насторожило. Что значит «худшая участь»? Ведь согласно официальной версии он скончался от болезней у себя на даче. Между тем Микоян продолжал:

— Верно, что Литвинова решили заменить, когда наметился пакт с Гитлером. Литвинов, как еврей, да еще человек, олицетворявший нашу борьбу против гитлеровской Германии в Лиге Наций и вообще на международной арене, был, конечно, неподходящей фигурой на посту наркома иностранных дел в такой момент. Однако он мог остаться замнаркома. Его опыт можно было бы использовать. Но Молотов добился того, чтобы его отстранили вовсе. Молотов слабо разбирался в международных делах и не хотел иметь рядом человека, который был в этом отношении более опытен и сведущ. В итоге Литвинов оставался до осени 1941 года не у дел. Только тогда, когда наши дела стали катастрофически плохи, когда Сталин был готов хвататься за любую соломинку, он решил снова использовать опыт Литвинова и направил его послом в Вашингтон. И Литвинов проделал там огромную полезную работу. Можно сказать, что он спас нас в тот тяжелейший момент, добившись распространения на Советский Союз ленд-лиза и займа в миллиард долларов. Теперь легко говорить, что ленд-лиз ничего не значил. Он перестал иметь большое значение много позднее. Но осенью 1941 года мы все потеряли, и, если бы не ленд-лиз, не оружие, продовольствие, теплые вещи для армии и другое снабжение, еще вопрос, как обернулось бы дело. И в этом заслуга Литвинова, который использовал личные к нему [337] симпатии Рузвельта и других американских деятелей и помог наладить военное снабжение так же, как в свое время он сумел добиться признания Соединенными. Штатами Советского Союза и установления советско-американских дипломатических отношений. Но как только дела наладились, Молотов снова повел интриги. против Литвинова, и его отозвали из Вашингтона. Думаю, что этого не надо было делать. Литвинов еще мог быть полезным, и его не следовало заменять посредственным, безынициативным человеком. Вернувшись в Москву, Литвинов, хотя и получил формально ;пост заместителя министра иностранных дел, фактически оказался не у дел, а потом и вовсе был уволен в отставку. А кончил он жизнь вообще трагично. Автомобильная катастрофа, в которой он погиб, была не случайной, она была подстроена Сталиным.

Меня настолько потрясло заявление об автомобильной катастрофе, о чем я никогда не слышал, что я невольно воскликнул:

— Анастас Иванович, не может быть, я просто не в состоянии поверить этому... — и тут же извинился, что. прервал его.

Микоян невозмутимо продолжал:

— Я хорошо знаю это место, неподалеку от дачи Литвинова. Там крутой поворот, и когда машина Литвинова завернула, поперек дороги оказался грузовик... Все это было подстроено. Сталин был мастером на такие дела. Он вызывал к себе людей из НКВД, давал им задание лично, с глазу на глаз, а потом происходила автомобильная катастрофа, и человек, от которого. Сталин хотел избавиться, погибал. Подобных случаев было немало. Такая катастрофа произошла и с известным актером еврейского театра Михоэлсом, с советским генконсулом в Урумчи Апресовым и с другими.

— У Сталина была причина расправиться с Литвиновым, — продолжал Микоян. — В последние годы войны, когда Литвинов был уже фактически отстранен от дел и жил на даче, его часто навещали высокопоставленные американцы, приезжавшие тогда в Москву и не упускавшие случая по старой памяти посетить его. Они беседовали на всякие, в том числе и на политические, темы.

В одной из таких бесед американцы жаловались, что советское правительство занимает по многим [338] вопросам неуступчивую позицию, что американцам трудно иметь дело со Сталиным из-за его упорства. Литвинов на это сказал, что американцам не следует отчаиваться, что неуступчивость эта имеет пределы и что если американцы проявят достаточную твердость и окажут соответствующий нажим, то советские руководители пойдут на уступки. Эта, как и другие беседы, которые вел у себя на даче Литвинов, была подслушана и записана. О ней доложили Сталину и другим членам политбюро. Я тоже ее читал. Поведение Литвинова у всех нас вызвало возмущение. По существу, это было государственное преступление, предательство. Литвинов дал совет американцам, как им следует обращаться с советским правительством, чтобы добиться своих целей в ущерб интересам Советского Союза. Сперва Сталин хотел судить и расстрелять Литвинова. Но потом решил, что это может вызвать международный скандал, осложнить отношения между союзниками, и он до поры до времени отложил это дело. Но не забыл о нем. Он вообще не забывал таких вещей. И много лет спустя решил привести в исполнение свой приговор, но без излишнего шума, тихо. И Литвинов погиб в автомобильной катастрофе...

Учитывая важность всего того, что Микоян тогда мне поведал, я спросил, могу ли я, разумеется, со ссылкой на него, использовать этот рассказ в одной из моих работ.

— Надеюсь, — ответил Анастас Иванович, — что я сам, когда подойду к этому периоду, все расскажу. Но если не успею, то вы можете, в зависимости от обстановки и по здравому суждению, воспользоваться данной информацией.

Вернувшись в редакцию, я сразу же записал беседу с Микояном самым подробнейшим образом, и все эти годы хранил запись в надежном месте. Микоян не успел выполнить свое намерение. Предавая теперь гласности эту беседу, я не нарушаю воли Анастаса Ивановича.

Что касается существа дела, то, думаю, нет оснований сомневаться в достоверности сказанного мне Микояном. Если это так, то к кровавому сталинскому мартирологу добавляется еще одна жертва, раскрывается еще одно чудовищное преступление.

Хочу добавить, что имеется и несколько другая версия [339] причин освобождения Литвинова с поста посла СССР в США. Суть ее в следующем: во время поездки Молотова весной 1942 года в Лондон и Вашингтон западные державы, как уже сказано выше, дали обещание в том же году открыть второй фронт в Европе, но затем отказались осуществить вторжение. Это вызвало волну возмущения в общественных кругах Англии и США. В Америке проходили митинги протеста, выступить на которых приглашали и Литвинова. Естественно, что он критиковал поведение правительства США. В одной из бесед со Сталиным посол США Гарриман дал понять, что президент Рузвельт недоволен подобными выступлениями советского посла. Посол, добавил Гарриман, не должен допускать нападок на правительство, при котором он аккредитован.

Это выглядело как объявление Литвинова персоной нон грата. Для Сталина, недолюбливавшего Литвинова, нашелся повод отозвать его в Москву. Возможно, тут сыграли роль и интриги Молотова, на что указывает Микоян. Вместе с тем Сталин ощутил себя уязвленным тем, что его послу американцы указали на дверь. Видимо, в Вашингтоне полагали, что взамен Литвинова им пришлют из Москвы какого-либо высокопоставленного деятеля. Но тут Сталин решил щелкнуть Америку по носу и пошел на беспрецедентную акцию: попросту передвинул на кресло Литвинова советника посольства Андрея Громыко.

Проверено — мин нет!

6 ноября 1943 г. Красная Армия освободила столицу Украины. Узнав об этом, я сразу же попросил у Молотова разрешения слетать в Киев, чтобы выяснить судьбу родителей, о которых не имел сведений с момента оккупации города гитлеровцами.

— Поезжайте, — сказал Молотов. — Пусть Козырев выяснит, когда обстановка позволит это сделать, и договорится с военными, чтобы вас взяли на попутный транспорт. Вы, конечно, поступили легкомысленно, не приняв в 1941 году мер к своевременной их эвакуации.

Ранее я уже объяснял Вячеславу Михайловичу, почему так получилось. Вернувшись из Германии, я сразу же дал родителям знать о себе, и потом мы регулярно [340] переписывались. В первые недели войны никто не ожидал, что немцы захватят Киев. В письмах отца тоже чувствовалась уверенность, что столицу Украины ни в коем случае не сдадут. Генерал Тупиков, вместе с которым мы выбирались из Берлина, получил назначение на Юго-Западный фронт и стал начальником штаба фронта, оборонявшего город Киев. Я просил его позаботиться, в случае необходимости, о моих родителях. В единственной весточке, которую я от него получил, сообщалось, что у них все в порядке и чтобы я не волновался, поскольку оборона Киева надежна и неприступна. То была непростительная самонадеянность. События развивались быстрее, чем можно было предположить. Танковые корпуса Гудериана стремительно обходили Киев с двух сторон. В какой-то момент еще оставалась возможность вывести армию из котла. Быть может, в последнем транспорте Тупиков пристроил бы и моих родных. Командовавший войсками генерал Кирпонос умолял Ставку разрешить упорядоченную эвакуацию столицы Украины. Но Сталин запретил отход и потребовал, чтобы войска стояли насмерть. Сотни тысяч солдат и офицеров оказались в окружении, погибли или попали в плен, вместо того чтобы, отступив, продолжать борьбу на других фронтах. Когда гитлеровские танки ворвались в расположение штаба фронта, Кирпонос и Тупиков застрелились. Оборвалась и моя связь с родными.

11 ноября 1943 г. в Киев отправлялся военный транспортный самолет, в котором нашлось место и для меня. Я припас кое-какие продукты — булку, масло, сало, колбасу, уложил все в небольшой чемоданчик, полагая, что часть пути, возможно, придется проделать пешком. Мне выдали удостоверение, подписанное первым заместителем наркома иностранных дел Вышинским и заместителем начальника Генерального штаба армии Антоновым. Военным и гражданским властям предписывалось оказывать помощнику наркома иностранных дел Бережкову всяческое содействие во время его командировки в город Киев.

В Москве к ноябрю уже основательно похолодало, и я решил надеть шубу, которую приобрел в комиссионном магазине сразу же по возвращении из Германии, ведь вся моя теплая одежда осталась в Берлине. Шуба была роскошная — такие носили в дореволюционной [341] России только состоятельные люди: из черного плотного драпа, подбитая соболями, с огромным бобровым воротником. Вместе с ней продавалась и шапка из бобрового меха с черным бархатным донышком. Весь комплект, точно такой, как на знаменитом кустодиевском портрете Шаляпина, стоил очень дешево — всего 1100 рублей, при моей месячной зарплате в 1800. И что интересно, московские комиссионки были тогда буквально забиты такими шубами и дамскими меховыми манто. Те, кто заранее эвакуировались из столицы, распродавали все, что не смогли взять с собой. Оказалось, что в Москве после революции, гражданской войны и голода начала 30-х годов у жителей все еще оставалось немало имущества.

Но я совершил ошибку, взяв с собой столь роскошную одежду. После того как самолет приземлился в Броварах, на левом берегу Днепра, мне пришлось добираться дальше на попутных грузовиках, повозках и пешком в потоке беженцев, разрозненных групп раненых солдат, вышедших из лесов партизан и вообще каких-то отчаявшихся, оборванных людей, которых война сделала кочевниками. Мой подозрительный вид нувориша, обогатившегося на народном бедствии, вызывал враждебность, и любой солдат с автоматом или партизан в украшенной красной ленточкой папахе и ватнике, перетянутом крест-накрест пулеметными лентами, считал своим долгом остановить меня и потребовать документы. Имевшееся у меня удостоверение в большинстве случаев производило нужное впечатление. Но кое-кто сомневался в его подлинности и тащил меня к «старшему» для дополнительной проверки. Должен сказать, что многие с большим пиететом относились к моему шефу. Взглянув на удостоверение, спрашивали:

— Вы действительно помощник Вячеслава Михайловича? — и старались, чем могли, помочь.

Все же бесконечные проверки отняли много времени. Часам к десяти вечера подошел я к Днепру. Здесь на песчаной отмели валялась разбитая, искореженная техника — немецкая и наша, дымились обуглившиеся остовы домов, в воздухе пахло гарью. Полная луна освещала эту скорбную панораму недавней жестокой битвы. Знаменитый киевский Цепной мост беспомощно поник. Его стальные пролеты рухнули в реку. Кирпичные быки [342] стояли одиноко, словно геодезические отметки, уходя к противоположному берегу и теряясь в тумане...

Я вспоминал, как в 1920 году мы. с отцом и матерью в этом же месте в лютый декабрьский мороз вглядывались в торчавшие из ледяного покрова фермы Цепного моста, взорванного поляками. Киев был целью нашего долгого и тяжелого пути по вздыбленной гражданской войной стране из голодного Петрограда, где я родился, на казавшуюся благословенной Украину. Мне было тогда четыре года, но многие эпизоды тех мытарств, как и картина взорванного моста, так врезались мне в память, что и сейчас явственно стоят передо мной. С трудом мы перебрались по льду, карабкались на обледеневшие металлические балки. Когда после новых скитаний мы в 1923 году снова вернулись в Киев, начиналось восстановление Цепного моста. В нем принял участие и мой отец. Фермы моста соединяли закрепками на заводе «Большевик», где отец стал главным инженером. И вот теперь, двадцать три года спустя, я снова стою у руин Цепного моста. Сколько же нашему народу пришлось вынести, сколько раз пришлось вновь и вновь восстанавливать разрушенное!

Спрашиваю проходящего мимо солдата, как перебраться на другую сторону?

— Дальше вниз, километра через два, понтонная переправа...

Вот наконец и укатанный тракт, ведущий к переправе. Беспрерывной лентой тянутся машины. На берегу их скопилось уже немало. Ждут своей очереди. Понтоны покачиваются на волне и хрипло стонут под тяжестью груженных доверху «студебеккеров». Пристраиваюсь на одном из них.

Вот и правый берег Днепра, по существу, я в Киеве. Колонна машин поворачивает налево. Я выпрыгиваю из кузова и иду направо. Где-то здесь поблизости должны быть «закругления» — извилистое шоссе, поднимающееся к Лаврскому монастырю.

Теплая ночь, вокруг запахи влажных листьев и коры деревьев. Меня поражают тишина и абсолютная безлюдность. Как будто все тут вымерло. В шубе становится жарко, и я снимаю ее. Поднявшись на гору, иду вдоль Мариинского сада. На траве толстый покров неубранных листьев. Вдоль тротуара — чуть привядшие хризантемы. Кто-то высадил их в оккупированном [343] городе. Это Липки, некогда аристократический район Киева. Не видно никаких разрушений.

Прохожу мимо завода «Арсенал». Отсюда в 1938 году я ушел на Тихоокеанский флот. Справа — постамент памятника жертвам наговора Мазепы — Искре и Кочубею, оставшимся верными Петру Великому. После революции сам памятник был сброшен и отправлен на переплавку, и на постамент водрузили пулемет «максим» в память о восстании арсенальцев. Пулемет немцы оставили нетронутым. Все такие знакомые места! Сколько раз я ходил тут на работу в «Арсенал»! Вот Дом Красной Армии, бывшее офицерское собрание, дальше изящный, весь белый, словно сахарная голова, особняк сахарозаводчика Зайцева. В 30-е годы тут жил секретарь ЦК компартии Украины Посты-шев, старый большевик, расстрелянный незадолго до начала войны по приказу Сталина.

На углу Левашовской (переименованной в улицу Карла Либкнехта) здание бывшего генерального консульства Польши. Мне еще предстоит вспомнить о нем, отвечая на вопрос Молотова по поводу докладной записки Берии Сталину. Поворачиваю налево и иду в сторону Институтской. Там, у перекрестка, наш дом. Что меня ждет? От волнения перехватывает дыхание. В призрачном свете луны такая знакомая мне улица кажется чужой и даже враждебной. Несколько дней назад по этому тротуару ходили нацисты. Теперь их и след простыл.

Электричества в городе нет, но я надеялся, что хоть в каком-то окне нашей квартиры, расположенной на первом этаже, мерцает свеча. Однако за стеклами царит кромешный мрак. Я останавливаюсь у парадного. Дверь настежь распахнута. Рядом, на стене, размашистая надпись: «Проверено — мин нет!» Дрожащими пальцами стучу по стеклу окна — наш старый условный знак: три-три-два. Молчание. Подхожу ко второму окну — там спальня родителей. Снова стучу по стеклу. И снова ни звука. Вхожу внутрь дома. Небольшой коридор, две ступеньки вверх и слева дверь, обитая дерматином. Машинально нажимаю кнопку звонка. Колокольчик молчит — нет тока. Стучу по двери, но под дерматином толстый слой ваты. Стучу по раме двери сперва потихоньку, потом сильнее. Никакого ответа. Дергаю за ручку — и дверь открывается. Я зову мать, [344] отца. Никто не откликается. Прохожу в переднюю — у меня с собой карманный фонарик. Вхожу в гостиную, освещаю стены, пол. Луч выхватывает следы вандализма: отломанная от пианино крышка валяется в углу, расколотые рамы картин без полотен, в буфете выбиты стекла, повсюду экскременты — уже высохшие. Значит, по крайней мере несколько недель, как жильцы покинули квартиру, и здесь, перед бегством, буйствовали солдаты верхмата или, в короткий период безвластия, одичавшие бандиты.

Захожу в спальню — там такой же разгром. В моей комнате не лучше. Книги, которые я с такой любовью собирал, вывалены из шкафа на пол. Их тут совсем немного — большая часть исчезла.

Расчищаю метлой часть пола, раскладываю обрывки газет, стелю сверху свою роскошную шубу, чтобы лечь. Я прямо-таки выбился из сил. Но сон не приходит. Слишком сильно потрясение последних часов. Ясно одно — родителей уже давно здесь нет. Неужели они погибли? Отец давно плохо себя чувствовал, болело сердце. Он мог не перенести новых лишений, обрушившихся на него в период нацистской оккупации. Но мама еще далеко не старая, энергичная. Она-то должна была уцелеть. Если ее выгнали из квартиры, оставила бы мне весточку. Утром, когда рассвело, внимательно осматриваю все кругом, шарю под кроватями и мебелью, обследую рамы окон и входной двери. Быть может, там нацарапано что-то, что даст мне ключ к разгадке. Ничего на обнаруживаю и отправляюсь на поиски в город. Обхожу всех знакомых, оставшихся в Киеве. Кто-то видел отца, кто-то маму. Но это было несколько месяцев назад. Значит, они живы. От сердца отлегло. Но где они?

Постепенно растет уверенность, что родителей в городе нет, что их вообще нет на нашей стороне фронта. Были ли они депортированы немцами или же сами решили уйти на Запад, понимая, что после пребывания на оккупированной территории их ждут новые неприятности по возвращении советской власти? В сущности, это уже не имело особого значения. Так или иначе, подо мной мина замедленного действия. Зная наши порядки, не приходилось сомневаться, что рано или поздно меня в лучшем случае уволят из Наркоминдела и трудоустроят в какой-либо незаметной конторе, а в худшем [345] — сошлют подальше, а то и «пришьют дело» и вообще ликвидируют, поскольку я уже «слишком много знаю». Таким Сталин не позволял разгуливать по белу свету.

Потом, много позже, я узнал, что отец и мать, не желая подвергать меня риску, сменили фамилию, зарегистрировавшись под девичьим именем матери. При всем своем непростом жизненном опыте они тут проявили поразительную наивность. Вокруг них оказалось достаточно информаторов, без труда раскрывших их хитрость. В дальнейшем эта «предосторожность» родителей лишь подзадорила Берию.

Что я могу сказать о судьбе родителей? Только одно: их жизнь была полна страданий. Отец, выбившийся из приюта и ставший талантливым инженером-кораблестроителем, только на протяжении немногих лет мог отдаться своей любимой профессии. Потом революция, гражданская война, голод и скитания по разоренной стране, нужда, заставившая варить мыло и тачать сапоги. Несколько счастливых лет в 20-е годы и причастность к строительству судостроительной верфи в Киеве. Затем унижения в застенке ГПУ, а после освобождения — переход на маленький заводик «Манометр». Снова страшный голод на Украине, заботы о недоедающей семье. Наконец, война. И когда представился случай уйти на Запад, они им воспользовались. Были ли они там счастливы? Отец умер на чужбине в начале 50-х годов. Через несколько лет ушла из жизни и мама.

Поняв, что родителей не найду, я не ощущал боязни за себя. Всякий раз, попадая в «зону риска», я почему-то оставался совершенно спокоен. Впервые заметил это, когда еще совсем маленьким остался один на перроне какого-то полустанка и наблюдал, как облепленные беженцами вагоны мелькали мимо, унося в неизвестность родителей, от которых меня оттеснила на платформу толпа. Потом, когда уже подрос, задыхаясь от огромного нарыва в горле, так же спокойно воспринял чьи-то слова, обращенные к родителям: «Мужайтесь, до утра он не доживет...» Под утро нарыв сам прорвался, и я выжил.

Но на сердце оставалась тяжесть. Тут было и беспокойство за судьбу родителей, и понимание необходимости без промедления сказать обо всем Молотову. Но оказалось, что не так просто выбраться из Киева. Регулярный [346] транспорт отсутствовал, и надо было ждать оказии.

Помогла имевшаяся у меня справка. Военный комендант дал «виллис», на котором меня доставили на Левобережье, в Бровары, в расположение военно-воздушной части под командованием Героя Советского Союза генерала Лакеева. У него был транспортный самолет, поддерживавший нерегулярную связь с Москвой. Но погода стояла нелетная: низкая облачность, сильный туман. Даже истребители прекратили боевые вылеты.

Лакеев пригласил меня остановиться в хате, которую занимал. Мы до поздней ночи играли с ним в шахматы, потягивая самогон, изготовленный хозяйкой дома из свеклы, а потом укладывались спать на лавках в большой горнице.

Так прошла целая неделя. Меня эта вынужденная задержка никак не устраивала. Я знал, что предстоит встреча «большой тройки» в Тегеране и Молотов мог уехать из Москвы до моего возвращения. Между тем. я понимал, что чем скорее обо всем доложу, тем лучше. Если что-то станет известно со стороны, то получится, будто я хотел все скрыть. А это, по нашим канонам, величайший грех.

Погода не улучшалась, но поступили сведения, что в районе Курска облачность рассеялась. Я, конечно, не мог сказать Лакееву, почему мне так важно вернуться в Москву не позже определенной даты, когда наша делегация выедет в Тегеран. Но он почувствовал, что дело действительно срочное. Дал, на свой страх и риск, истребитель, который и доставил меня на военный аэродром под Курском. Оттуда на следующий день я смог вылететь в Москву.

Как я ни спешил, все равно опоздал. Молотов со Сталиным и Ворошиловым два дня назад выехали поездом в Баку, откуда должны были лететь в Тегеран. Одновременно я узнал, что мой дипломатический паспорт ждет меня и что в эту же ночь из Внуково в столицу Азербайджана отправляется транспортный самолет, где мне зарезервировано место. Так ничего никому не сказав, прибыл я через сутки в иранскую столицу. Я решил, что, выполнив свою последнюю переводческую миссию, сообщу все Молотову по окончании Тегеранской конференции, чтобы не вносить сумятицы [347] в работу. Я не сомневался, что сразу же буду отстранен от дел.

Все дни конференции был так занят, находясь на пленарных заседаниях и двусторонних встречах между Сталиным и Рузвельтом, переводя застольные беседы «большой тройки», составляя протоколы, готовя различные документы, что временами забывал о своем. Но в считанные часы, остававшиеся для отдыха, долго не мог заснуть, представляя себе, как произойдет мое «изгнание из рая».

После окончания конференции наша делегация вылетела несколькими самолетами в Баку. Оттуда отправилась в Москву поездом. Я ехал в вагоне Молотова и, воспользовавшись подходящим моментом, рассказал ему о том, что не нашел родителей в Киеве. Вопреки моим ожиданиям Молотов воспринял мое сообщение спокойно.

— Вы поступили правильно, сразу проинформировав меня, — сказал он после короткой паузы. — С такими вещами тянуть нельзя. При каких обстоятельствах они покинули Киев?

— Мне это неизвестно. Может, их угнали немцы? Ведь такая судьба постигла многих.

— Этого нельзя исключать. Думаю, они найдутся. А вы продолжайте работать и больше никому ничего не говорите. Достаточно, что сказали мне...

И я продолжал работать. Меня по-прежнему вызывали переводить беседы Сталина. Летом 1944 года включили в состав советской делегации на конференции в Думбартон-Оксе по выработке Устава ООН, и я провел в Вашингтоне несколько месяцев. Казалось, все обошлось.

Но это только казалось. [348]

Дальше