Я должен летать!
Возвратившись с боевого задания, я зарулил самолет на стоянку, отстегнул ремни хотел выйти поразмяться, но не тут-то было. Я не сумел даже подняться с сиденья, словно прирос к нему. «Парашют мешает», решил я, успокаивая себя. Освободился от парашюта. Но и тогда мне не удалось встать.
Сразу же припомнился недавний разговор с врачом Доленковым. Заметив однажды, что я хромаю, он поинтересовался, в чем дело, и категорически потребовал, чтобы я зашел в санчасть. Как ни отнекивался я, а пришлось подчиниться.
Вот что, командир, сказал Доленков, осмотрев мои бледные, будто бескровные, ноги. Боязно говорить, а молчать еще страшнее: надо немедленно уезжать в тыл и лечиться.
Хорошо, уеду, ответил я, а пока вы молчите. Полковнику Романенко я сам доложу.
Но, оказывается, за мной уже давно наблюдал полковой врач Грабчак. Ему казалось подозрительным, что я с каждым днем все меньше ходил по аэродрому, стал чаще пользоваться автомашиной. Вот и теперь, заметив мои безуспешные попытки вылезти из кабины, он первым подбежал к самолету и помог мне сойти на землю. [43]
Теперь скрывать болезнь стало бесполезно.
Вечером собрался консилиум врачей. «В глубокий тыл», единогласно решили они. Но я не соглашался с ними: не хотелось покидать фронт.
Ночью прилетел командир дивизии полковник Романенко. Врач уже обо всем успел сообщить ему по телефону.
Романенко, хотя и считался с моим желанием продолжать боевую работу, мягко, но настойчиво сказал:
Надо ехать, Леонид. Ты со своими орлами славно повоевал. Скажу по секрету: скоро полк станет гвардейским. А сейчас для тебя главное вылечиться. Ведь ты сам как-то говорил, что ноги твои испытали столько, сколько шасси старого самолета: они и горели, и мороз их прихватывал пора дать им хороший ремонт.
Заканчивая разговор, полковник уже тоном приказа произнес:
В путь, Белоусов! Так надо!..
Но все-таки я вернусь, ответил я командиру.
Я тоже в этом не сомневаюсь, согласился полковник и, помолчав, добавил: Только будь и в тылу таким же мужественным, каким был на фронте.
...Через несколько дней я оказался в тыловом госпитале в Алма-Ате. Спонтанная гангрена обострилась. Даже морфий не мог избавить от нестерпимой непрерывной боли. На правой ноге разрасталась язва.
Профессор Сызганов один из многих советских людей, помогавших мне бороться за жизнь, сказал, когда мы остались наедине: без ампутации не обойтись. Согласиться на это было свыше моих сил: ведь лишиться ноги значит навсегда расстаться с авиацией. А я не имел права оставлять штурвал, пока в небе моей Родины кружились фашистские самолеты.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я достал из-под подушки и снова перечитал единственное письмо от своей тринадцатилетней дочки, которое получил, еще будучи на Ханко, и теперь повсюду возил с собой.
«Миленький папочка, писала Надя, обо мне не беспокойся. Думай о себе и своем здоровье. Бей фашистов, чтобы перья от них сыпались. Пусть знают, [44] какие в Советском Союзе летчики, танкисты и вообще весь наш народ...»
И странное дело. Письмо, которое я перечитывал, наверное, уже в сотый раз, вновь ободрило меня. Я заметил, что фразы «думай... о своем здоровье» и «бей фашистов» стоят рядом. Значит, и в жизни может быть только один выход: чтобы вернуться в строй боевых летчиков, надо вылечиться, встать на ноги.
На ноги, повторил я вслух.
Зловещая дума опять, словно нож, вонзилась в сердце: «Как же на ноги, если одну из них завтра ампутируют?»
Вечером ко мне снова пришел профессор. Присел рядом на край кровати и просто сказал:
Если вас, Белоусов, не оперировать, хуже будет: может кончиться даже смертью.
Перед этим я говорил Сызганову, что не раз видел на фронте смерть и не боюсь ее. Поэтому теперь я просто промолчал.
Так, что же, вы и в самом деле жизнь не любите? все так же спокойно спросил профессор.
Люблю. Очень люблю, ответил я совершенно серьезно.
Тогда почему же вы не соглашаетесь на операцию?
Делайте, только немедленно, завтра же!
В горле пересохло. Я не слышал своих последних слов.
Ночь прошла без сна. Я мучительно думал о будущем. Представлял себя с деревяшкой вместо ноги, на костылях... Под утро вспомнил, что на Черноморском флоте есть один летчик, который летает без одной ноги. Значит, и безногому воевать можно. На душе полегчало. И я мысленно ответил дочке на ее письмо: да, милая, ты права советских воинов ничем не сломишь, ничем! Враги еще не раз почувствуют силу моих ударов.
Операцию перенес хорошо. Быстро пошел на поправку. И вот, когда уже подходил день выписки из госпиталя, на меня обрушилось еще более страшное несчастье. На левой ноге, чуть ниже колена, появилась [45] и быстро разрасталась новая язва. С каждым днем она становилась все больше. Снова разговор с Сызгановым о самом тяжелом. Как говорят на войне, обстановка стала предельно ясной, и я согласился на вторую операцию, поставив лишь одно условие:
Постарайтесь ампутировать ногу ниже колена. Мне нужно, понимаете, совершенно необходимо, чтобы хоть одна нога могла сгибаться.
Профессор, конечно, не знал, да и не мог, по-моему, в то время даже предполагать, почему я настойчиво прошу его выполнить операцию так, чтобы после нее нога могла сгибаться. И он ответил:
Не волнуйтесь, нога после этой операции, безусловно, будет сгибаться в колене.
Пришел назначенный час, и меня, молчаливого и притихшего, опять повезли в операционную.
Потрясение было настолько сильным, что даже наркоз не сразу подействовал. Но вот я забылся и словно провалился в бездну. Долго ли длилась операция, не знаю. Очнулся я уже в палате. Попросил откинуть одеяло. Взглянул и резко рванул одеяло назад, накрылся с головой. Полный инвалид!..
Здесь мне хочется от всей души сказать: «Как хорошо, когда не ошибешься в выборе жены, когда найдешь друга, верного не только в праздник, но и в суровые будни, не только в радостях, но и в несчастье!»
...Я лежу в палате, подавленный горем, беспомощный, безногий. Делаю вид, что сплю, но слышу каждый малейший шорох. Вот осторожно, на цыпочках к столику подошла медсестра. Вот кашлянул Сызганов. Но что это? Эти мягкие, торопливые шаги... Я не слышал их здесь раньше... Но почему же сердце готово выскочить из груди? Почему я боюсь отдернуть простыню и открыть глаза?
Леня!..
С самого начала войны я не слышал этого близкого, родного голоса. Жена приехала. Ее любовь и забота не раз помогали мне в трудные минуты жизни. Вот и теперь, увидев ее рядом, я сразу почувствовал себя сильным человеком.
Ни днем, ни ночью жена не покидала моей палаты. [46]
С ее приездом появились и новые знакомые, друзья. Ко мне заходили находившиеся тогда в Алма-Ате. известные артисты Марецкая, Бабочкин, Астангов, курсанты местного аэроклуба. Хорошо то, что они понимали мое отвращение к сожалениям и соболезнованиям, и беседы всегда шли на такие темы, которые звали к жизни, к борьбе.
Четыреста двадцать шесть дней провел я в госпитале. Окреп после двух тяжелых операций, научился ходить и «управлять» протезами. День ото дня увеличивал нагрузку на ноги. Иногда натирал их до крови, но тренировки не прекращал. По мере выздоровления все острее становилось желание поскорее покинуть госпиталь, вернуться в полк.
Меня не хотели отпускать. Но я все-таки настоял на своем и вскоре выехал в Москву, а оттуда в Ленинград. Я был уверен, что смогу летать.
С волнением подъезжал я к городу-герою, носящему имя великого вождя. Я всегда восхищался мужеством и стойкостью его жителей обыкновенных советских людей. Их не могли сломить ни вражеские бомбы, ни голод.
На перроне меня встретил старый боевой товарищ Иван Иванович Сербин. Бок о бок с ним провели мы две войны. Теперь он был уже заместителем командующего, или, как я по привычке называл его, комиссаром балтийских летчиков. Заметив, что я стараюсь выйти из вагона без посторонней помощи, лишь опираясь на палочку, он подбежал ко мне и стиснул меня в объятиях.
На старой, видавшей виды «эмке» едем по городу, говорим о недавно гремевших здесь жестоких боях. Постепенно Сербин переводит разговор «на деловую почву».
Что нам нужно сделать? спрашивает он. И сам же отвечает: Первое представиться командующему; второе поехать тебе в дом отдыха; третье мне подыскать для тебя работу. Хочешь пойти в аэроклуб?
Да, соглашаюсь, работа мне нужна. Я уже много думал об этом. Было время для размышлений [47] четырнадцать месяцев провалялся. И решил так: пока жив буду драться в небе и мстить врагу за страдания, которые он причинил мне и всему нашему народу.
Балтийские летчики уже отомстили за тебя...
Нет, Иван Иванович, ты хочешь сказать, что мне, калеке, уже незачем в бой соваться, что на мое место встали десятки молодых, более крепких бойцов. Насчет молодых верная мысль. Наша страна богата талантливыми летчиками. Но и я еще не весь вышел. Я хочу и буду громить фашистов!
Видимо, понял меня Сербин, понял и командующий. Не теряя времени, я с помощью летчиков, отдыхавших в перерывах между боями, начал изучать новый самолет. Одновременно продолжал готовить себя физически: ходил, сгибал ногу, пробовал силу ног, упираясь в стул, в стол, в стену, как в педали ножного управления самолетом. Это было не легко, но сомнения, смогу ли я вернуться в строй, летать на истребителе, все больше рассеивались. Благодаря помощи и поддержке товарищей крепла уверенность: буду летать!
В эти дни ко мне приехали однополчане Голубев и Ройтберг. Посидели, поговорили, потом Ройтберг вдруг спрашивает:
А ты по-честному скажи, зачем приехал в Ленинград? Летать думаешь?
Нет, я просто к друзьям. Сторожем буду у самолетов...
Не верю! И Голубев не верит. Верно?
Голубев охотно подтвердил, что не верит мне. Пришлось признаться.
А ты учитываешь, что чувствительность в твоих «шасси» потеряна и подвижность тоже?
Нет, не потеряна! Давайте попробуем!
За неимением специальной аппаратуры пришлось придумать новый метод испытания. Я поочередно упирался ногами в грудь то Голубева, то Ройтберга, и оба с удовлетворением констатировали, что педали управления я смогу выжать при любых условиях полета. Друзья тут же сообщили, что ножное торможение на [48] новых истребителях заменено ручным, пневматическим. Это меня очень обрадовало: отпадала одна из сложных для меня проблем.
Друзья вскоре уехали, укрепив мою уверенность в том, что я буду летать. И я решил уже практически испробовать свои силы и возможности. Случай скоро представился. Однажды на «ПО-2» прилетел мой сослуживец, участник трех войн, летчик Никитин. Я забрался в машину, поработал рулями, а затем попросил его проверить меня в воздухе. После нескольких полетов Никитин сказал, что я почти ничего не забыл.
Прямо скажи, Николай, потребовал я, без всякой скидки на деревяшки: пойдет у меня дело или нет?
Пойдет, честно говорю, пойдет! заверил Никитин. Если хочешь знать, ты уже сейчас готовый летчик связи.
Но такая перспектива меня не устраивала. Оставаться летчиком связи в своем родном гвардейском полку я не мог, а покидать его мне не хотелось.
Майор Шварев, которому поручили «вводить меня в строй», усомнился в моих возможностях. Тогда моей летной подготовкой занялся старый балтийский летчик Лаврентий Порфирьевич Борисов. Помню, зашел он ко мне домой и, поздоровавшись, спросил без обиняков, могу ли я в случае штопора сразу снять ноги с педалей? Услышав этот деловой вопрос, я понял, что именно Борисов собирается сделать все для того, чтобы я снова сражался под гвардейским знаменем родного полка.
Начали мы с полетов на «ПО-2». Борисов учил спокойно, но взыскательно.
Вскоре я вылетел на «УТИ-4». В свое время я сам подготовил десятки летчиков на этом учебно-тренировочном истребителе.
Труднее всего было выдержать направление на пробеге. Ведь именно в этот момент ноги пилота должны обладать особой чувствительностью. Но и эту трудность Борисов помог мне преодолеть.
Следующим шагом были тренировки на самолете конструкции Яковлева. Через некоторое время я уже [49] выполнял на этой скоростной машине такие сложные фигуры пилотажа, как штопор и бочку. Но летал пока с инструктором. И вот 7 июля 1944 года Борисов, наконец, разрешил мне самостоятельный вылет.
Я подошел к истребителю, схватился руками за борт, подтянулся и сел в кабину. Надел и закрепил парашют, застегнул шлем, включил радио и, настроившись на заданную волну, попросил разрешение на взлет.
Какая превосходная сегодня погода! сказал подошедший Борисов и вместо напутствия подал мне руку.
Я повел истребитель на взлет. Машина вела себя послушно. Вот уже и скорость нормальная. Беру ручку на себя, и истребитель легко идет вверх. Как хорошо в воздухе! Выполняю удачно все задание и веду машину на посадку. Это для меня самый ответственный момент. Вот уже машина коснулась земли и стремительно бежит по полосе. Неожиданно она начинает уклоняться в сторону, а я ничего не могу сделать. Самолет так и сошел с посадочной полосы, хотя, к счастью, не перевернулся.
Бледный сидел я в кабине, ожидая приговора.
Как себя чувствуешь? спросил Борисов.
Ничего, с трудом выдавил я.
Полетишь снова, сказал он спокойно.
Но вылететь в этот день не пришлось. Взглянув на хвост машины, Борисов заметил, что костыль не стопорится.
Так вот почему истребитель уклонился на пробеге! У меня сразу же отлегло от сердца. [50]