Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Мы защищали Родину

Просмотрев главы повести, я понял, что пишу, рассказываю, в принципе, об отдельных боевых эпизодах. Иначе и не могло быть, потому что, в конечном итоге, вся моя фронтовая биография и состоит из этих самых боевых... Именно боевые эпизоды, цепь из них, пронизывает все мои дни, месяцы, годы прошедшей войны. Получаю задание вылететь туда-то, в составе с кем-то, нанести такой-то силы удар по таким-то наземным целям, мосту, станции или танкам, артбатареям, скоплению живой силы. А в докладах по возвращении, после исполнения задания обязательное: уничтожено столько-то танков, вагонов, паровозов и, почти обязательно — живой силы противника. В этом была моя — летчика-штурмовика, задача, этому я обучался, этому был предназначен доверенный мне замечательный самолет штурмовик «ИЛ-2». Вместе с ним мы представляли мощную, грозную машину человек-самолет, спаянные одним целеустремлением, самим предопределением в единый, цельный агрегат, предназначенный нести противнику — врагу разрушение и смерть. И чем продуктивнее, результативнее были каждый наш с машиной боевой вылет, тем выше был мой, с самолетом, как теперь говорят, имидж — авторитет среди соратников в эскадрилье, полку, корпусе. После каждого удачного — это определяли на КП, через него оповещался весь аэродром — боевого нас — самолет и меня — встречали как героев, с ликованием, с объятьями, поздравлениями. Нас ожидали благодарность командования, а то и боевые награды. Иногда, в радостном запале, после очередной победы над врагом, при посадке чудилось, что нам с машиной одобрительно кивают головами-моторами выстроенные, как на параде, на стоянках самолеты, еле заметно покачивают подкрылками.

Да, так мне казалось, воспринималось. И это вполне естественно. За дни, месяцы, годы войны мы, летчики, так сживались, сращивались с машиной, что уже не отделяли от нее самого себя, воспринимали самолет и себя каким-то одухотворенным единым живым, в общем, единомыслящим, экипажем — агрегатом. И я уже не мог сказать, кто из нас кем управляет. Все эти наши — летчиковские понятия: «взял ручку на себя», «от себя», «влево», «вправо», «нажал кнопку», — все это формальные, я бы сказал, банальные объяснения. В действительности все не так. Нет. В ярости боя летчик сам по своей воле ничего не нажимает, не поворачивает, не стреляет не сбрасывает бомбы. Все делает агрегат — человек-машина. Он выполняет поставленную задачу. Кто из них: машина, человек, что делает в атаке, в бою, кто кем управляет разобрать трудно, и неважно, это уже детали. Да пожалуй, что и невозможно во всем этом разобраться. В таком плане мне все это представляется.

Знаю, рассудительные летчики скажут: загибает мужик. Как это — кто кем управляет? Ясно — человек машиной. С виду, внешне все оно вроде так и есть. Но если вдуматься, невольно задаешься вопросом, какое логическое объяснение можно дать всему, что происходит в этой самой штурмовой атаке, с круга, с пикирования... Конечно, вопрос можно отнести только к тем, кто пережил все это, кто бросался со своей машиной в грохочущий хаос атаки, в пекло.

В самом деле: весь процесс нанесения штурмового удара по цели, скажем, у «ИЛа», занимает секунды и за этот микроскопически минимальный отрезок времени агрегат — летчик-самолет на скорости, близкой к скорости звука (теперь он у самолетов-штурмовиков опережает звук в два-три раза), успевает навести себя на цель, выпустить эресы, очереди снарядов и пуль из пушек и пулеметов, а то и сбросить бомбы. На высоте, бывает и до десятка метров, чуть не касаясь земли, выйти, вырваться из почти железной хватки многотонного притяжения земли, помноженного на бешеную инерцию, заданную набранной машиной скорости. Нет, один человек сам по себе, не может проделать все это, его мозг не в состоянии за одно мгновение — а это, фактически, именно так -отдать столько команд одновременно рукам, пальцам — каждому особо — ногам, глазам, всем частям тела. В штурмовой атаке занят весь организм человека, точно как и у машины — каждая его клеточка, чтобы все они: руки, ноги, глаза... — четко — не дай бог перепутать, сбиться, — передали их команды либо машине-самолету в целом, либо его отдельным узлам.

Так я представляю себе все это, выходя из горячки боя, на пути к аэродрому, еще полный яростной стремительности штурмовки. Значит, я не фантазирую, считая, что мозг дает самолету-машине общую программу, и она ее выполняет. Я лично лишь помогаю прикосновениями к ее ручкам и кнопкам, но она не нуждается и в этом. Она во мне, я в ней, мы с ней единый живой агрегат и делаем общее дело.

Тогда возникает вопрос — где же это и когда я потерял человеческое лицо и стал сам полумашиной для разрушения и смерти? Может быть, для этого были особые предпосылки? Заглядываю в свое детство... Там было все нормально. Сколько себя помню, агрессивным не был, драк не затевал. Дрался только в случае крайней необходимости и только в порядке самозащиты, отстаивая свою честь, свое право, свою собственность, какой бы она ни была. И самое важное, я никогда, как помню, не ощущал в мальчишеских кулачных стычках никакой особой яростной злобы, отбивался, как бы отражая нападения, удары. Хотя был щуплым, физически не сильным, но в трусах никогда не числился.

Откуда же эта ярость, притуплявшая естественные чувства самосохранения — то, что принято называть страхом, чувства жалости, сострадания к метавшемуся, барахтающемуся подо мною врагу. Откуда она, неукротимая ярость штурмовых атак, а затем радостные рапорты на КП.

— Задание выполнено. Атаковал скопление танков и живой силы противника... — То есть, уничтожил может десятки или сотни живых людей?!

Я анализирую себя, свои переживания и прихожу к выводам. Эти самые убийственные бойцовские, как мы говорим, зверские качества, в принципе, заложенные природой в каждом человеке, даже почти в каждом живом существе, разбудила война во мне, в моих фронтовых друзьях, во всех наших солдатах. Она, война. И не сама по себе, война есть война, тоже своего рода работа, обыденная, хотя и трудная, и опасная. И никаких в ней особых страстей, ненавистей к противнику быть не может. Ну скажите, за что, почему я, человек из далеких степей Казахстана, должен был ненавидеть немцев? Я немцев знал, их в моей Акмоле немало, мы дружили. А здесь — ненависть и ярость. Почему? Да потому, что разожгли ее во мне, в нас, сами немцы. Их так воспитывали, растили в ненависти, презрении к нам, вообще ко всем людям, к человечеству. И они ненавидели, презирали людей. Не все, особенно гвардия Гитлера — эсэсовцы.

Я — летел-шел — дорогами войны и черпал ярость, копил ее в своей груди для смертельных боев, штурмовок.

Война внесла свои коррективы в мое, наше сознание. Она вычеркнула из нашего понятия слово «человек» в отношение немецко-фашистского захватчика. Да, просто вычеркнула, и все. Теперь для меня эти понятия — «фашист» и «человек», никак не совмещались, не совпадали. Теперь «фашист» в моем сознании очень плотно ассоциировался, совмещался с совершенно четким, конкретным понятием — зверь, хищник, злобный хищный зверь, уничтожать которого — долг и обязанность каждого человека. Истреблять, как у нас в степи истребляют вдруг размножившихся и уничтожающих все живое волков.

Пришел я к этому не сразу, лишь продвигаясь по сожженным, разрушенным фашистами городам и селам, с повешенными на площадях людьми, убитыми, расплющенными, раздавленными фашистскими танками стариками, женщинами и детьми.

Я видел их, шел по этим следам и закипал злобой, яростью, той самой, которую выплескивал на голову фашистов вместе со снарядами, пулеметными очередями, грохочущими взрывами бомб, которые сыпались щедро, тоже, как мне казалось, от всей души.

Гитлеровцы-эсэсовцы буквально наслаждались самим процессом уничтожения человеческих жизней, целых сел, городов, подчас при совершенно очевидной ненужности этих актов для самой войны, в целях достижения каких-то стратегических, либо тактических целей. Просто так, попутно зашли в село, поселок, город, пожгли, порушили строения, клубы, больницы, церкви, убили — расстреляли, повесили, сожгли ни в чем не повинных мирных людей.

Я своими глазами видел плоды этой дикой страсти или ненависти фашистов к нам. За что?! Почему?! Они и сами, впоследствии плененные, не могли ответить на этот вопрос. Пожимали плечами. И односложно мямлили: «Война». Либо молчали, не находя объяснения, ответа.

А у нас ответ был, ответ, объяснявший все наши действия: мы защищали Родину!

По-звериному злобствовали части эсэсовцев, при тотальном отступлении обращенные нашими войсками в бегство. Они превратились буквально, в диких, да еще и бешеных зверей. Отступая, бесновались, жгли, уничтожали на своем пути все, ликвидировали заключенных людей в своих тюрьмах и концлагерях. Летчики видели страшные следы их зверств. Во всем этом проявлялась ярость хищника, из зубов которого вырывают ухваченную добычу. Свидетелем такой слепой ярости случайно оказался я. Я ехал на машине в штаб пехотной дивизии. В лесу выстрелы. На дорогу выскочили наши автоматчики, остановили машину.

— Дальше нельзя, в лесу немцы, — объяснил подошедший лейтенант.

— Какие немцы? — удивился я. — В нашем тылу?

— Черт их знает, откуда взялись. Думаю, около роты. Несколько офицеров-эсэсовцев. Подводы и еще, вроде наши русские люди, под конвоем. У нас чуть больше взвода. Мы предложили немцам сдаться, а они ни в какую. Оборону в лесу заняли, отстреливаются.

— Вы-то здесь чего? Откуда вы? Чьи?

— Да из... дивизии, — назвал он номер. — Деревню от застрявших в ней то ли власовцев, то ли еще каких бандитов, очищали. Очистили... Шли к своим, и вдруг напоролись. Немцы завидели нас и, видно, напугавшись, первыми огонь открыли. Мы и залегли. Я нарочных в полк послал. Там меры принимают. Пару танков обещают выслать. Теперь ждем.

— Мы бы их тут же раздолбали, — сказал подошедший старшина. — У нас минометы, пулеметы. — Так наших побить можно. А там, у них, вроде русские, женщины кричат нам: «Спасите милые, дорогие, спасите!» Аж за душу хватает.

Делать нечего, лейтенант докладывал мне, капитану. Я должен, обязан был дать ему распоряжения, приказ об его дальнейших, в этих обстоятельствах, действиях.

— Ждите танкистов, — приказал я. — Из леска, укрывающего их, фашисты не выйдут. На открытом месте вы их поодиночке перестреляете. Они соображают. Значит, будут сидеть, может быть, ночи ждать. Только с такой толпой, с пленными, им и ночью не уйти. Так что, окружили и сидите. Танкисты подойдут, они вас отпустят... И весь вопрос разом решат.

Лейтенант объяснил, как объехать лесок. Я благополучно прибыл в штаб.

Возвращался вечером. У леска встретился с тем же лейтенантом. Он с автоматчиками сбивал на дороге в колонну пленных немцев. Их было немного, десятка три, некоторые раненые. Офицера ни одного.

Лейтенант, выравнивая колонну, зло матерясь, толкал, пинал немцев.

— Расстрелять бы их, гадов всех, тут на месте, всех, каждого, мать их!.. — тискал он кулаки. — Чего сделали, гады! Пленных военных и гражданских — всех, до одного, пристрелили. Женщин трех, тоже. Зачем? Зачем?! — выкрикнул он, ухватив за шиворот стоявшего в колонне немца. — У-у-у, гад, Расстрелять! Так не могу же ведь, — повернулся он ко мне. — Не имею права. Расстреляю, меня же и в трибунал. А ты посмотри, капитан, посмотри!

Ухватив за рукав меня, он повел в лес. Прошли шагов сто. На полянке, между кустов, убитые русские пленные, больше офицеры, в остатках измочаленной формы, гражданские, по виду городские, три женщины. Всех убитых не менее двадцати. И все с немецкой педантичностью уложены — перед расстрелом строили, по пятку — в аккуратные рядки.

— Вот они что, вот как, сами в плен, а пленных под пули. Ну не было им плена, — выдохнул лейтенант. — Вон они, все офицеры и солдаты эсэсовцы, — ткнул он в сторону убитых фашистов. — Мы с танкистами оборону их враз раздолбали. Ну, а как этих, расстрелянных увидели, и с ними, зверями, посчитались. Конечно, «в бою, при жестоком сопротивлении», — зло усмехнулся он.

Весь путь до аэродрома перед моими глазами неотступно стояли эти аккуратные ряды расстрелянных. И я никак не мог понять, осмыслить логику действий отступавших немцев. Зачем, почему они, сами обреченные, в двух шагах от плена, убивали пленных, гражданских женщин? Логики нормальной, человеческой тут не было.

В памяти еще и еще такие же случаи совершенно бессмысленного, не оправданного даже самыми жестокими законами войны, ее необходимостями человеконенавистничества. Чем, как можно было объяснить такой эпизод истребления?

Наш полк размещался неподалеку от Львова. Мне с адъютантом эскадрильи выделили на постой аккуратненький домик на отшибе.

Хозяева, одинокие старики, относились к нам со всем присущим украинцам радушием, делились последним. Летчики старались их не обижать, за каждым завтраком, ужином — столовой пока не было — щедро выкладывали на стол свои припасы.

Так и жили душа в душу. При переезде прощались как с родными. Старики обнимали, благословляли, желали успеха.

Через несколько дней мне пришлось прилететь на аэродром, за оставленным тут, с механиками, неисправным самолетом.

Осмотрев самолет, велел привезенному летчику готовиться к отлету, сам решил забежать к старикам. Но их уже не было. Не было и дома. Он был сожжен. Старики зверски задушены.

Как я узнал, сразу после нашего отъезда, в ту же ночь в домик ворвались немцы и учинили расправу. Над кем? Над двумя стариками! И опять, зачем? Почему?

Ответ на этот недоуменный вопрос в какой-то мере, получили в другом эпизоде, участником которого оказался я.

Это случилось уже после Сандомирской операции. Я получил задание обследовать оставленный немцами аэродром в польском городе, только что освобожденном от немцев. Аэродром уже действовал, а с жильем для личного состава не утрясли. Аэродромная служба запаздывала. Занятый очисткой его от разбитых самолетов и другого оставленного немцами хлама, начальник интендантской службы посоветовал летчикам прошвырнуться по прилегавшему к аэродрому поселку.

— Немцы жили там и вы устроитесь. Для охраны можете взять автоматчиков.

Прихватив кого-то из летчиков, в сопровождении двух автоматчиков, я пошел по домам. Погода стояла отличная. Яркое утреннее солнце золотило своими лучами густые, в пестром цвету, окружавшие домики сады. Подселять людей можно было в каждом. Но домики были маловаты, в каждый можно было поселить только по одному-два человека. А нужно было, чтобы летный состав селился кучно, в нескольких соседствующих домах.

На одной из улиц стоял большой, просторный четырехэтажный дом. Как раз то, что требовалось. Зашли в подъезд. Обследовали первый этаж. Квартиры просторные — одна, вторая, все хорошо обставлены, с ваннами. Видно, жильцы были не из бедных. И все квартиры пустые. В общем, то, что надо.

Поднялись на второй этаж. И вдруг, пистолетный выстрел. Определили квартиру, где стреляли. Дверь закрыта, прислушались — звон стекла. Летчики определили — звякает горлышко бутылки о стакан. Дверь тонкая и звук совершенно четкий.

Постучали. Никакого отклика. В комнате кто-то есть, слышно громкое сопение. И опять выстрел.

— Ломайте! — приказал я.

Автоматчики даванули на дверь плечами. Вышибли.

Ворвались в квартиру и замерли.

За столом, заставленным бутылками, сидел пожилой офицер-эсэсовец. Перед ним, на столе, еще дымившийся после выстрела пистолет.

Я схватил его. Оглядел комнату, ища в кого или во что стрелял эсэсовец. И нашел. У стены, на вешалке, шапка советского солдата со звездочкой. Она была вся изрешечена пулями. Вот на что он, опора фюрера, изливал свою бессильную злобу, на шапку советского солдата, владелец которой, может быть, и гнал его от Волги до Вислы.

— Встать! — холодно приказал я.

Эсэсовец глянул на меня полными яростной ненависти пьяными глазами, скривился, будто хватил уксуса, поднял стакан, сглотнул содержимое.

— Встать! Сволочь, грязный иблис! — выкрикнул я. Приказал автоматчикам:

— Взять его!

Автоматчик рванул эсэсовца за грудь, приставил к горлу штык. И тут случилось такое, что я никогда, ни до, ни после не видел, не то что на войне, своими глазами, но даже в кино.

Эсэсовец ухватил штык и в бешеной ярости стал грызть его зубами. Да, да он грыз самым настоящим образом, как грызет бешеная собака палку, при этом вставные, тоже стальные, его зубы скрипели, скрежетали о сталь.

Автоматчики уволокли его. Летчики заняли пустовавшие квартиры. Я долго думал после этого случая о природе этого уже явно психически ненормального поведения фашиста, не всех, но многих. Тех самых, приказавших расстрелять пленных, убивших наших стариков-хозяев, убитого фашистами советского солдата, на залитой кровью спине которого хорошо просматривалась мастерски, именно мастерски, вырезанная звезда. Совершалось это варварское художество не спеша, со вкусом, опять же с немецкой педантичностью, каждый штрих рисунка — именно рисунка, видно, по линейке. Эта старательная, холодная педантичность и пугала.

Кто же они? Почему такие? Люди же?! — задавал я себе вопросы. Обдумывал и начинал понимать. Те, рядовые, сдающиеся сейчас нашим войскам ротами, полками, армиями им и большинству офицеров, с окончанием войны, в результате поражения, терять нечего. В основном они шли на нее подневольно, их гнали в ее пекло. Положив ей конец, сохранив жизнь, они ничего не теряли. Как едва ли чего приобрели бы и выиграв войну. Сливки победы сняли бы главари фашизма и их прислужники, элита фашизма — эсэсовцы, вроде этого, стрелявшего по солдатской шапке. Им было обещано все: необъятные плодородные земли, рудники, фабрики, заводы, целые округа, области. И при этом — миллионы рабов.

Им было что терять, поэтому они и бесились, исходили яростью в тупом бессилии, грызли зубами неприступную сталь советского штыка.

Дальше