Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава третья

Анфисина любовь

Гитлеровское командование перенесло основной удар своей авиации на Спас-Нередицу.

Штаб дивизии разместился в Кунино. Соорудили блиндажи под обратным скатом высотки, близ церковной каменной ограды, меж разросшихся вековых дубов. Выше по склонам зеленых холмов живописно раскинулось село. С высотки хорошо просматривался противник, передний край и дымящиеся развалины города.

Невооруженным глазом можно было разглядеть, как вражеская пехота роет окопы и строит свои укрепления. Мимо проходили бесчисленные колонны автомашин с сидящими в два и четыре ряда людьми в касках. Казалось, лавина катится на Ленинград: моторизованная пехота, танки, дальнобойная артиллерия, штурмовые орудия...

Увы! У нас не было сил задержать этот поток.

Мы глядели на это страшное шествие и думали свою горькую думу.

— Эх! — горестно вздыхал Иван Данилович. — Сюда бы теперь десятка три танков или артиллерийский полчок...

Невеселые спустились мы в блиндаж...

То ли противник снова разведал местопребывание штаба дивизии, то ли он думал, что колокольня церкви является наблюдательным пунктом, но вскоре восточная окраина Кунино подверглась массированной обработке вражеской авиацией. [76]

Снаряды и бомбы загоняли всех в укрытия. Сидеть в окопе или лежать в щели безопаснее, чем стоять наверху, но во сто крат неприятнее, когда противник обрабатывает площадь бомбами крупного калибра. Все вокруг приходит в движение, стенки щелей сближаются, и кажется, что ты лежишь в гробу, который вот-вот засыплют землей.

Свой наблюдательный пункт Черняховский выдвинул в открытое поле и замаскировал его неубранными копнами хлеба; отсюда все, что творилось у неприятеля, было видно как на ладони. По-прежнему изо дня в день на наших глазах с лязгом и грохотом мчались в направлении на Ленинград вражеские танки, артиллерия, мотопехота, грузовики со снаряжением, боеприпасами, продовольствием.

Сердце сжималось от боли и собственного бессилия остановить этот поток железа, стали и пороха.

Где-то далеко за океаном союзники торговались о помощи. Под рев германских орудий, среди грохота фашистских танков и рвущихся бомб радио доносило из Англии и США обещания, а нам, сражавшимся, нужны были пушки, хорошие скорострельные пушки, снаряды, танки и самолеты.

Не скоро пришла эта помощь союзников!.. Да и помощью ее можно было назвать лишь условно. Нам присылали устаревшую технику, давным-давно снятую в союзных странах с вооружения. Недаром наши бойцы окрестили прибывавшие из США танки «коробками смерти», а английские самолеты — «самоистребителями».

Лишь тогда, когда вступили в бой сформированные за Волгой свежие дивизии, оснащенные новейшей советской техникой, начался решающий перелом в войне...

Ночью прибыл капитан Колесов, присланный комкором на должность начальника оперативного отделения штаба дивизии. Одновременно с ним вернулся из госпиталя и майор Хантемиров. Он заменил в штабе раненого Пашкова. Своей скромностью, исключительным трудолюбием и глубокими военными знаниями новый начальник штаба дивизии очень быстро завоевал всеобщее уважение.

Колесов был совершенно новым человеком в дивизии. О нем только и было известно, что это бывший [77] спортсмен, окончивший военный факультет Института физической культуры имени Лесгафта. Его шаг был легок и пружинист, а бицепсы играли под гимнастеркой. Колесов впервые участвовал в войне и еще не побывал ни в одном бою.

Попав во фронтовую обстановку, Колосов быстро стал настоящим боевым офицером.

* * *

Штаб перебрался в молодой лесок, что тянулся от Кунино к югу.

Новый начальник оперативного отделения горячо принялся за дело. Он быстро навел порядок в штабной документации и лично проверял состояние дел в частях, ежедневно навещая полки и подразделения.

Его внешний лоск, дававший в первые дни богатый материал для насмешек и иронических замечаний, вскоре стал предметом подражания нашей молодежи. Все наводили чистоту, подтянулись, совершенно исчезли небритые физиономии.

Не прошло и недели, как Колесов стал кумиром наших девушек. Никогда у них не было так много дел в штабе дивизии, как теперь.

Чаще всех стала наведываться туда Анфиса. Как-то вечером, когда я, изнемогая от усталости, прилег вблизи своего блиндажа, девушка подсела ко мне на траву.

— Товарищ полковой комиссар! Знаете, что я хочу спросить? Как вы считаете, есть на свете любовь?

— Послушай, девушка! Я спать хочу, а ты тут с любовью лезешь.

— Нет! Я серьезно, товарищ полковой комиссар.

— Ну и я тоже совершенно серьезно... Ступай с этими вопросами к Колесову. Он в таких делах, вероятно, получше моего разбирается.

— Я как раз о Колесове и хочу с вами посоветоваться. Как по-вашему, может такой человек по-настоящему любить?

Я приподнялся, пытаясь при свете луны разглядеть лицо девушки, но она сидела опустив голову.

— Ну и ну-у-у! Ты что, влюбилась в него, что ли? [78]

Анфиса приблизила ко мне свое лицо.

— Сама не пойму, что со мной делается. И вижу, что вроде не тот это человек; ну, как вам сказать, не самбостоятельный он какой-то, а тянет меня к нему. Сегодня звал к себе в блиндаж... И понимаю, что не надо идти, а знаю — пойду. Нет! Это не слабоволие, а нечто совсем-совсем другое. Понять никак не могу: что это такое со мной делается?

Сон мой сразу пропал. Я встал и пошел к блиндажу Колесова.

— Вот что, товарищ капитан, — обратился я к нему, — сегодня мы ночуем вместе. Кстати, я давно вам хотел сказать: перестаньте крутить девушкам головы! Здесь вам не танцульки клубные, а место, где люди отдают жизнь за Родину.

— Что ж, разве любить на фронте запрещается?

— Нет! Зачем запрещается? Любить — любите, а вот головы морочить нашим девушкам не позволим! Зачем Анфисе свидание назначили? Стыдно! Берите ваше одеяло и переселяйтесь ко мне в блиндаж... Живо!

И все же на следующий день, когда я вернулся с переднего края, я застал в своем блиндаже Анфису.

— Товарищ полковой комиссар! Колесов, оказывается, женат...

— А тебе что до этого? Мало ли кто у нас в дивизии женат.

— Что ж мне теперь делать?

— Вот это здорово! Ты что же, уже успела роман с ним завязать?.. Ну, теперь пойдет канитель!..

Я послал за Колесовым.

— Вы что же издеваетесь над девушкой? Почему скрыли от нее, что женаты?

Колесов помолчал, потом проговорил:

— Кому какое дело, если мы любим друг друга?

— Врете, что любите! Обманули подлейшим образом человека, исковеркали ему жизнь. Есть ли у вас совесть? Нам стыдно за вас. Убирайтесь ко всем чертям из нашей дивизии!

Но жизнь опередила. Ночью капитан пошел поверять посты и был тяжело ранен.

Спустя несколько дней ко мне в блиндаж заглянула Павлова. [79]

— Я об Анфисе сказать хочу, — начала она, — очень уж она по Колесову убивается.

— Д-да! Нехорошо получилось. Несерьезный человек он, этот ваш Колесов, с червоточинкой... Не успел приехать и уже черт знает что натворил.

Надя пристально посмотрела на меня.

— Никакой подлости я между ними не вижу. Колесов — молодой, Анфиса и того моложе, ну и закрутило обоих. Вот смотрите, что ему Анфиса-то пишет.

Она достала из нагрудного кармашка гимнастерки письмо и протянула мне.

«Дорогой Иван Павлович!

Прошло пять дней, как вас увезли, а кажется, пять лет. Хуже всего, что неизвестно, как ваша рана... Я себе прямо места не нахожу. Всякая работа из рук валится. Вы, пожалуйста, не думайте о том, что я вам говорила. Если так уж вышло, что вы женаты и к жене чувство имеете, то я разбивать чужую жизнь не согласна. И вы об этом не волнуйтесь и себя не расстраивайте. Знайте, что я ничего не хочу, только б вы были живы и счастливы. [80] Хорошо лечитесь и возвращайтесь к нам! А я раз сказала — люблю, значит, люблю. Пусть что хотят, то и думают, а я не стыжусь...

У нас все по-прежнему. Немцы делают артналеты, бомбят, но раненых сейчас мало.

Надя Павлова вам кланяется — она знает все.

Целую вас крепко.

Анфиса».

- Ну что? — вскинула на меня глаза Надюша.

— Окончательно убедился, что Анфиса — прекрасный человек, а Колесов не стоит ее мизинца.

Дмитрий Лапшин

Одновременно с Колесовым прибыл в дивизию лейтенант Дмитрий Лапшин. По своей внешности он был прямым антиподом капитана. Маленький, щупленький, рыжий, с совершенно бесцветными глазами, лейтенант не производил впечатления.

— Бриться нужно, молодой человек, — резко бросил Колесов, оглядывая стоявшего перед ним молодого командира.

— Есть бриться! Только вот сначала у немца бритвой разживусь.

Когда Лапшин предстал перед комиссаром штаба дивизии, тот даже поперхнулся чаем, который пил в это время из походной алюминиевой кружки.

— Д-д-да, браток! Росточком-то, прямо скажем, папа с мамой обидели тебя. В кавалерии (сменивший Данченко комиссар был когда-то конником) у нас таких, не обижайся только, троих на одного коня сажали, да еще для двоих место оставалось.

Но вдруг он заметил на груди у лейтенанта выглядывавший из-под края плащ-палатки орден Красного Знамени и, сразу переменив тон, совершенно серьезно продолжал:

— Впрочем, все это ерунда: не в росте дело, бывает и так — мал золотник, да дорог... Орден-то где заработал?

— Разведчик я, товарищ комиссар! А в росте моем не извольте сомневаться. Пока до Берлина дойдем, подрасту. А там видно будет... [81]

По внешнему виду Лапшину нельзя было дать больше двадцати лет, хотя в действительности ему к тому времени было уже больше.

— Куда хотели бы определиться? — спросил Лапшина капитан, ведавший в штабе дивизии кадрами.

— Да по своей специальности — в разведку, — ответил тот.

И Лапшина назначили командиром взвода в разведывательный батальон.

Через два дня Котов послал Дмитрия в ночной поиск «для проверки» боевых качеств нового комвзвода.

Едва мрак окутал землю, как разведчики проникли в расположение противника. Через Малый Волховец и Левошню они скрытно перебрались вплавь и, пройдя через топкое место, появились там, где их никто не ожидал. Лапшин сам повел атакующую группу{10}. Выбрать объект нападения не составило труда. Недалеко от берега были какие-то изолированные строения, по-видимому склады. У помещения конторы стоял часовой; другой немецкий солдат патрулировал от него вдоль каменной ограды складского двора и обратно.

Разведчики вплотную подкрались к часовым и «сняли» их.

«Атакующая группа» ворвалась в дом.

В душной, прокуренной комнате четверо полуголых мужчин играли в карты. На полу валялись опорожненные бутылки из-под шнапса. Винтовки стояли у стены. Там же были свалены в кучу и «униформы». Солдаты резались в «двадцать одно».

— Хенде хох! — крикнул Лапшин, врываясь с разведчиками в комнату.

Увидя наведенные на них автоматы и высоко поднятую Лапшиным над головой большую противотанковую гранату, гитлеровцы послушно позволили связать себя.

Им воткнули в рот кляпы.

Для десяти человек это был непосильный груз, и от двоих пришлось отделаться. Взяли с собой фельдфебеля и ефрейтора. [82]

В пути попали под обстрел. Немецкий ефрейтор и один разведчик были убиты, двое советских бойцов ранены.

Фельдфебель окончательно протрезвился и всю дорогу упирался, артачился, не хотел идти; пришлось его энергично подталкивать. Наконец вся эта возня с пленным изрядно надоела разведчикам, они снова связали ему ноги и понесли на руках.

У реки их отход прикрыла огнем группа обеспечения. Достигнув «своего» берега, разведчики бегом направились к заранее намеченному пункту сбора. Здесь они должны были дождаться возвращения товарищей, оставшихся у реки и ввязавшихся в перестрелку с противником. Этим пунктом был стандартный домик путевого обходчика возле железнодорожной насыпи.

Выставили часовых, развели огонь в печи, разделись и принялись за сушку одежды и обуви.

Один Лапшин остался в том, в чем был; только вылил из сапог воду.

Автоматы и запасные магазины бойцы положили на кровать. Жильцы давно покинули этот дом, и солдаты чувствовали себя здесь полными хозяевами.

У пленного вынули изо рта кляп и, не развязывая ни рук, ни ног, положили на брошенную в угол охапку соломы. Даже раненые повеселели. Послышались шутки-прибаутки. О пленнике все словно позабыли. Но он сам внезапно напомнил о себе.

Неизвестно каким образом освободившись от своих пут, гитлеровец рывком бросился к кровати, на которой лежали автоматы, но Лапшин опередил его. С ловкостью кошки он вскочил вражескому солдату на спину. В тот же миг двое бойцов схватили фельдфебеля, снова скрутили ему руки и посадили на солому.

Вдруг гитлеровец, сидевший с мрачно опущенной головой, грязно выругался по-русски.

— Э, да никак он все понимает, коли так рапортует, товарищ лейтенант, — заключил один из разведчиков.

— Откуда вы знаете русский язык? — спросил Лапшин.

— Жил долго в России. У моих родителей было небольшое имение в Лифляндской губернии, — ответил фельдфебель. — А что вы собираетесь со мною делать?

И гитлеровец снова грубо выругался. [83]

— Прекратите безобразничать или я прикажу снова всадить вам в глотку кляп! — прикрикнул на него Лапшин.

Подошли группы обеспечения и разграждения, и все тронулись в путь. Посреди колонны со связанными за спиной руками шагал пленный.

В штабе фельдфебель сначала держался довольно нагло, но в конце концов Лиза Белокопытова сумела получить от него весьма ценные показания.

С тех пор и вошел Лапшин в нашу дружную солдатскую семью своим человеком.

На войне люди выдвигаются быстро, и несколько месяцев спустя, когда вражеская пуля навсегда оборвала жизнь молодого талантливого командира, он уже был капитаном и командовал стрелковым полком. Это случилось 4 августа 1942 года во время форсирования нами реки Вазузы недалеко от Ржева.

Изменник

Догорали последние дни августа 1941 года.

Наступление немцев на нашем участке выдохлось окончательно.

Авиация противника все еще обрабатывала Спас-Нередицу, Кунино и лесные массивы близ них, но мы перенесли штаб дивизии в глубь чащи, к совхозной пасеке. Там было много ульев, пчел и невыбранного сотового меда.

По вечерам мы приходили в одинокий домик под красной крышей, весело выглядывавший из леса у самого края небольшой поляны. Густые ветви кленов, вязов и лип манили прохладой. Воздух был напоен сладким запахом цветов.

Как хороши были эти немногие часы, которые удавалось провести на пасеке! О, это был настоящий отдых! И не то чтобы здесь мы прекращали работать. Наоборот, неутомимый Иван Данилович и тут не давал нам ни минуты передышки. Мы изучали данные разведки, разрабатывали различные варианты отражения вражеских атак и наших контратак, организовывали работу тылов... Но все же на душе было легко и радостно уже от одного сознания, что вот живешь и дышишь и что никто тебя не бомбит, никто в тебя не стреляет. [84]

Я выходил на крыльцо, вбирал грудью свежий лесной воздух, смоляной дух сосны, вдыхал ванильный аромат ночной матиолы; глядел на далекие звезды и слушал шорох ветвей, шепот листьев, шелест травы. Стонали стволы сосен, стрекотали кузнечики, бесшумно пролетали ночные птицы, тихо скрипели вековые вязы.

Пчельник спал, и только ночные бабочки, привлеченные запахом цветов и меда, кружились меж ульев и над разбитыми у дома клумбами. И было так хорошо на этой залитой лунным светом лесной поляне, что не хотелось верить и думать о том чудовищно страшном и диком, что происходило вокруг, почти рядом...

Как всегда, службы штаба Черняховский разбросал на площади в шестьсот — семьсот квадратных метров. Мы хорошо замаскировали наше местопребывание.

Однажды поутру, когда я возвращался с переднего края, где всю ночь поверял посты, я увидел у домика какого-то мужичка, мирно беседовавшего с часовым, бойцом, лишь незадолго до того попавшим к нам. Маскируясь деревьями и высоким кустарником, я неслышно подошел к ним, намереваясь сделать строгое внушение бойцу за разговор на посту, но то, что я услышал, заставило меня насторожиться и прислушаться к беседе.

Неизвестный был еще не старый человек, лет сорока — сорока двух, не более, одетый в какую-то рвань и крепкие солдатские сапоги. Небольшая рыжеватая бородка обрамляла лицо. Мужичок достал кисет, отсыпал махорку в стандартную косую бумажку и, не торопясь, свернул «козью ножку». Взяв ее в зубы, он протянул кисет часовому... Оба закурили и, присев на крыльцо, продолжали прерванную было беседу.

Гостя интересовало все, и он довольно бесцеремонно выпытывал у красноармейца, что это за часть, почему мы в танкистской «одёже», а танков нигде не видать, где наши пушки, откуда пришли, где огневые позиции орудий. К последнему вопросу он, как бы невзначай, возвращался несколько раз.

Солдат держал винтовку меж ног... Когда докурили, «мужичок» достал кисет снова. Часовой передал ему в руки оружие — подержать, пока надорвет край газеты.

Я отстегнул кобуру пистолета:

— Руки вверх!

«Мужичок» изменился в лице. [85]

— Что вы, что вы, товарищ?.. Я свой...

— Обыскать!

У шпиона в кармане штанов оказался немецкий парабеллум.

— Нашел в лесу, товарищи...

Голос его дрожал. Я видел, как гусиными пупырышками пошла его кожа, испариной покрылся лоб. И весь он сразу как бы увял, стал мельче и жальче, словно что-то огромное и непреодолимо тяжелое вдруг придавило его, прижало к земле.

— Невиновен я ни в чем, товарищи! Шел на пасеку к знакомому человеку...

— Брось валять дурака! Рассказывай!

— Когда нет ничего — не пришьешь ничего! — Голос звучал чуть-чуть злобно.

— А парабеллум?

— Эк, горе! Нашел... Надо б отдать, а я спрятал, думал, может, мобилизуют — сгодится... Ошибся малость, товарищ! Невиновный я, — заегозил «мужичок» и попытался изобразить на своем лице растерянную улыбку...

— Что ж, ты думаешь долго так мозги мне крутить? Ведь я стоял тут у кустов и все твои вопросы слыхал... Плохая работа... Шпион ты!

— Значит, не верите?

— Не верю.

— Правильно!.. — И через несколько секунд с усмешкой: — Да опусти пушку-то! Ненароком до времени выстрелит...

Стало тихо. Было слышно дыхание... его и мое... В траве трещали кузнечики. Красивая бабочка-траурница кружилась над клумбой. И по-прежнему пахло вербеной и распаренной солнцем сосновой смолой.

— Раскулаченный?

— Было... — нехотя ответил он.

— Как попал к фашистам?

Шпион молчал и думал свое... Наконец глухим ровным голосом, словно речь шла не о нем, спросил:

— Расстреляете?

— Расстреляем, — подтвердил я.

— Правильно... Здесь или куда поведете?

И я чувствовал, как от этого тупого безразличия в сердце моем закипал гнев. Кровь набегала откуда-то [86] из-за ушей к вискам, заливала плечи и грудь, била в жилах ключом, туманила разум.

Это подлая змея, которую надо раздавить. Ей наступили на голову, и она не кусает только потому, что не может изловчиться сделать это.

Я видел его глаза, читал затаенные мысли. Гнев рос и ширился в моей груди.

— Ну что? Скоро, что ли? — не выдержал он.

— Поспеешь!

— Допросить хочешь? Все равно, допрашивай — не допрашивай, ничего не скажу. Амба!

— Ненавидишь?

— Вроде любить мне вас не за что...

Ярость захлестнула меня. Как заставить его говорить? Как?

Я задыхался от злости, ненависти и... собственного бессилия... Человек усмехнулся...

Мысль напряженно работала: узнать, обязательно, непременно узнать! Может быть, от того, что он расскажет, зависит жизнь сотен советских бойцов.

— Послушай! Не хочу я обманывать, обещать тебе жизнь и прочее. Скажу прямо: ты уже все равно что покойник... Но ведь русский же ты человек... русский! Понимаешь, что это значит?.. Ну, продался... Ну, думал богатство вернуть, отомстить... Не будет же теперь всего этого. Пойми! Кончено!.. Ведь все равно расстреляем. А Россия, родина твоя, страна, где родился ты, вырос, где жили отец твой, деды и прадеды, — она останется...

— Хорошо поешь... где только сядешь? — прервал он меня и громко проглотил слюну.

— Мать-то у тебя была?

— Почему не быть? Мать, конечно, была, как у всех... В революцию померла...

— Ну вот, мать, значит, была... Ее ты любил?

— Известно, какая ни есть мать, а мать — все ж мать. Только не пойму, куда гнешь.

— Так просто... Что за человек, понять хочу.

— Понимать тут нечего — дураку и тому ясно... Только и ты у меня весь как на ладони. Хитришь! И вот что скажу: не тяни меня за душу, Христа ради! Кончай!

Я словно не слышал: [87]

— А думал ты, почему это другие своих матерей, жен, ребят бросили и на смерть за Россию пошли?.. Думал?.. Почему ты один за немцев стоишь, а весь народ против? Чужим горем счастье свое поймать захотел, а к смерти пришел... Не может быть счастья предателю, не может! Про мать я тебе к тому говорил — она живому простила бы... А Родина, Россия — она и мертвому тебе не простит... Пред нею грех искупать кровью надо. Людей уберечь хочу, людей наших от смерти спасти. У них дома жены, матери, дети... Тебе вот Россия — ничто. А нам — Родина. Тебе не понять... Ее на рубли не обменяешь!.. А ты за марки могилу матери продал. Что могилу — душу свою за пфенниг фашисту отдал...

Человек молчал и по-прежнему, с усмешкой, не мигая, глядел на меня...

На некоторое время взгляд его задержался на моем отличительном нарукавном знаке — большой красной звезде...

— Тебе бы попом быть, а ты в комиссары пошел... Говоришь вроде с душой, а сам ловчишь человека сбоку схватить... «Грех»... «Россия»... Это тоже как понимать?! Тебе Россия одна нужна, а мне, к слову сказать, совсем другая... Ты вот сейчас убивать меня будешь, а в писании сказано: «Не убий!» Значит, опять грех выходит... И уже твой, а не мой... Вот я с самых Сольцев с немцами иду, а ты мне: «русский»... Был русский — теперь полицай... Вот и понимай, что к чему!.. По-ли-цай... Тьфу!..

Он зло сплюнул и продолжал:

— Ты вот в тревоге, а у меня в душе — мука... Не твоя... настоящая... огненная... Понимаешь — мука-а-а!.. Когда к немцам шел — все было ясно. А пришел... туман в голове... По-ли-цай!

Помолчали...

— Жаль патрон на такую сволочь расходовать!

— Раскошелишься!

— Иди, Каин! Живи, коли сможешь!

— Врешь! Вдогонку стрелять будешь!

— Сам повесишься!

— Не повешусь!

— Удавишься, как последний гад, на суку!

— Обмишулишься — не удавлюсь!

— Иди!

— И пойду!.. [88]

Он нетвердыми шагами пошел... Я смотрел ему вслед.

Неужели он переиграл меня? Неужели?

Вот человек миновал клумбу и идет между ульями. Еще два-три десятка шагов — и он скроется между деревьями.

«Дойдет до пятого улья — буду стрелять», — решил я.

Чудовищным напряжением воли не позволил руке раньше времени достать из кобуры пистолет... У пятого — желтела песком поперечная дорожка... Человек остановился за шаг до нее, постоял, как бы раздумывая еще — идти или не идти, и... вернулся.

— Стережешь? Ладно! Тащи бумагу! Пиши!.. Думаешь, перехитрил? Дудки! Сам я... Пиши, будь ты проклят!..

Фамилия его была Кудряхин. До прихода немцев жил на окраине города Сольцы. Служил в лесничестве. Никто никогда не замечал его ни в чем подозрительном. А он молчал, ненавидел и ждал своего часа. Когда настал этот час, к нему вернулась речь... Он пришел к гитлеровцам и предложил работать на них... Гестапо проверило и приставило к «делу».

Гестаповцы допрашивали захваченных жителей, били их, затем, вызывая по очереди к старшему, предлагали на выбор — быть расстрелянными вместе с семьями или отправиться в наше расположение за сбором шпионских сведений. Кудряхин был послан во главе одной из таких групп.

В те дни фашистская разведка засылала к нам сотни и тысячи агентов и диверсантов. Расчет был простой: если из ста арестованных хотя бы один окажется малодушным и станет предателем, они получат нужные им разведывательные данные.

Когда фашисты терзали советских людей, Кудряхин злорадствовал, но той всепоглощающей радости, которой он годами ждал, как светлого праздника, в душе не было. И от этого пуще лютело сердце... Оскорбляло и то, как гитлеровцы относились ко всему русскому — за людей не считали.

Кудряхин выдал нам местонахождение всех заброшенных одновременно с ним шпионов, пункты сбора их донесений и перехода линии фронта, их пароль, склады оружия, места явок. Он показал, где были спрятаны сигнальные ракеты и небольшой радиопередатчик. [89]

Котов воспользовался сведениями, добытыми у шпиона, проник со своим батальоном (вернее, его остатками) в расположение противника и устроил там такое, что гитлеровцы не могли прийти в себя целых три дня. Наши разведчики сожгли около десятка вражеских штурмовых орудий, вывели из строя дивизион тяжелой артиллерии, уничтожили до батальона пехоты и почти без потерь благополучно вернулись...

Отражение десанта

Гитлеровцы, захватив Старую Руссу, обтекали Ильмень с юга. Нужно было воспрепятствовать их дальнейшему продвижению и не допустить высадки на восточный берег озера...

Ночью нас сменил правый сосед. Мы свернули полки в колонны и в предрассветном тумане по лесным тропам двинулись форсированным маршем к Ильменю.

Командование Новгородской оперативной группы не имело возможности перебросить сюда сколько-нибудь значительные силы. Приходилось растягивать наши части параллельно берегу озера в полосе, размеры которой намного превышали уставные нормы для дивизии. Естественно, что при этом мы не могли создать сплошного фронта. Мелкие подразделения рассредоточивались в отдельных пунктах и связывались друг с другом дозорами и патрулями. К нам пригнали из-под Новгорода быстроходный катер; он непрерывно бороздил воды озера, зорко высматривал, не приближается ли враг. Вместе с катером несли сторожевую службу несколько баркасов и моторных лодок. Мы именовали все это громким словом «флотилия».

На рассвете дивизия достигла намеченного района сосредоточения, вышла к озеру. Солнце купалось в зеркальных водах. Огромные волны, набегая одна на другую, разбивались о прибрежные камни, жесткую гальку и мокрый песок.

Ильмень! Искрящийся мириадами дорогих самоцветов, гордый, непреклонный и такой же прекрасный, как в далекую старь, Ильмень! Я глядел в его извечную, неудержимо влекущую к себе глубину, подставлял ноги и грудь ласковым волнам, прислушивался к ударам сердца его. [90]

В тяжкий час я пришел к его берегам. Чуял в рокоте волн горе лютое, слезы, стоны и плач... И не кровь ли наших отцов и дедов в водах его? Не пробить лучам солнца их глубину...

Далеко-далеко белеет София, сияет на солнце златоверхий Георгий, потонули в зеленых просторах села и церкви. Небо ясное-ясное, без единого облачка, глядится, в озеро, отражает в нем свою бирюзовую голубизну и оторваться от глуби не может...

Свободнее дышит грудь... Кружит голову аромат луговой травы. Высокая она — в рост человека, зеленая, сочная, по ветру колышется, волнами идет до самого сурового Ильменя.

Слева к озеру сбегала речушка. У самого устья, где камнем ее схватила плотина, стояла мельница. Дальше — рыбачий поселок.

Новгородские рыбаки строят избы в два этажа. В первом — хлев для скота, во втором — люди. Жили крестьяне богато. Всюду специально вбитые колья, на них сушатся неводы. На земле — перевернутые вверх днищами баркасы и лодки. Под стрехами крыш на шнурах вялится рыба. Коровы, свиньи, куры и гуси — в каждом хозяйстве. В закромах полным-полно ржи.

Встретили нас радостно, радушно. Мужчин почти не было. Село исходило бабьей тоской и слезами. Слыхали о насилиях гитлеровцев, с ужасом ждали прихода их, и, когда явились мы, легче стало на сердце...

Солнце поднялось выше и жгло так, словно забыло, что лето уже на самом исходе и пора ему умерить свой пыл. К полудню стало душно. Гимнастерки вгрызавшихся в землю солдат стали мокрыми и просолились от пота...

У самого берега пахло свежей водою, но в сотне метров от озера духота была нестерпимая.

Белоснежный катер метался от истоков Волхова к югу озера и обратно. У Безназванки — речки — он круто разворачивался и, рассекая встречные волны, шел в сторону противника. За ним оставался длинный след, и, чем дальше уходил от берега катер, тем шире становилась эта искрящаяся пеной дорога на другой край белого света — на запад.

Почти у самого горизонта катер снова поворачивал к северу... Летали белокрылые чайки, ныряли в волны и торжествующе взмывали с серебристой добычей вверх. Пробегали [91] моторные лодки и вздувшиеся парусами сторожевые яхты-разведчицы.

Врага не было видно. Нежданно пролетел «ястребок» и сбросил вымпел. Мы узнали, что противник готовит десант.

Гитлеровцы собрали по окрестным селам все суда, оставленные в спешке отступления, подвезли и спустили на воду десантные баржи, резиновые лодки, пригнали с юга буксирные пароходы, катера...

С ходу приходилось готовиться к встрече врага.

Положение осложнялось тем, что нельзя было заранее предугадать, куда направится вражеский десант и где придется дать ему бой.

Чтобы иметь возможность использовать резерв в любом направлении, мы оттянули его в тыл на три километра... Лесистая местность, разветвленная сеть дорог и многочисленные рокады облегчали скрытность маневра.

Луг метров на триста — четыреста шел скатом к озеру. Черняховский мобилизовал жителей окрестных сел и приказал им косить траву — расчищать секторы обстрела. Вторую линию стрелковых ячеек отрыли в огородах, расположив их так, чтобы не допустить продвижения противника в случае высадки его на этом участке.

Ветер крепчал, и все суда, кроме катера, мы увели в затон.

К полудню небо заволокло черными тучами. Солнце спряталось, но духота стала еще больше. На горизонте сверкали молнии, откуда-то доносились раскаты грома.

Второй вымпел известил, что, несмотря на непогоду, неприятельский десант отвалил от берега.

Ветер разогнал на небе тучи. Взыграло барашками озеро. Брызнуло светом освобожденное солнце... И тогда на горизонте показались белые, как снег, паруса и черный дым пароходов. Впереди шли большие суда и буксиры с баржами, затем баркасы и лодки. На более крупных судах были установлены пушки и минометы. Медь и сталь сверкали в ярких лучах солнца.

Но озеро было угрюмо и предвещало близкую бурю...

Чайки с криком носились над самыми волнами... Черные вороны оставили труп убитой шальной пулей лошади и, кружась над поселком, искали пристанища.

Воробьи скрылись под стрехами крыш... [92]

Мы смотрели на быстро приближающиеся вражеские суда, но в сердцах наших не было страха.

Прибыл Черняховский и сразу же приступил к организации боя. От его глаза ничто не могло укрыться, властный голос гремел, перекрывая шум прибоя и ветра.

Иван Данилович быстро оценил обстановку, точно определил, где должен высадиться противник, подтянул резерв...

Отразить десант — это далеко не то же, что отбить атаку на суше. Здесь союзником обороняющегося является сама стихия. Разбитые и подожженные снарядами суда, опрокинутые лодки, намокшая одежда, неудержимо влекущая на дно, или смерть под пулями пулеметов — вот что ждет десантника почти в девяноста девяти случаях из ста. И горе тем, кого буря настигнет в этот момент.

Гитлеровцы открыли огонь из всех орудий и пулеметов.

Мы на руках выкатили на передний край четыре пушки. Они ударили по головному судну и пустили его ко дну.

Пулеметы изрыгали струи огня.

Усилившееся волнение мешало гитлеровцам вести прицельный огонь по берегу; под нашими же ногами, пулеметами и пушками была твёрдая, устойчивая, родная советская земля.

Буксирный пароход, тащивший за собой три баржи с солдатами, разворачивался вдоль берега. Гитлеровские матросы готовили сходни для спуска на землю солдат.

Наши пушки перенесли огонь на буксир и срезали у него руль. Лишенный управления, он еще некоторое время пробовал выполнять стоявшую перед ним задачу. Но тут зажигательный снаряд попал в сложенные на палубе ящики с боеприпасами. Начались взрывы, и объятый пламенем пароход, завалившись на правый борт, стал тонуть. Баржи пытались стать на якоря, но их срывало и гнало от берега. И все же гитлеровцы спустили на воду лодки. Одновременно они усилили огонь, чтобы прижать нашу пехоту к земле. Тщетно! Бойцы выбегали из-за укрытий и уничтожали врага с близких дистанций.

То тут, то там вражеские лодки приставали к берегу, и германские солдаты бросались в рукопашный бой. Их [93] встречали ручными гранатами, расстреливали в упор из автоматов, ударами прикладов опрокидывали в воду.

Никто не заметил, как на солнце снова набежали тучи... Ветер завихрил по дороге пыль, столбом поднял ее до самого неба и погнал вдоль деревенской улицы. Крупные капли дождя тяжело упали на землю и вдруг обрушились ливнем. Мгновенно стало темно, словно ночью. Каждую секунду тьму рвали на части огромные зигзагообразные молнии. И тогда видно было бушующее море. Раскаты грома сливались с ревом орудий, треском пулеметов, разрывами гранат, мин и снарядов... Буря разыгралась вовсю...

Волны вздыбились и стеной пошли на берег. Они разбросали вражеские баржи, перевернули лодки. Положение противника резко ухудшилось.

Наши пушки стреляли почти в упор — топили судно за судном. Иван Данилович приказал подтянуть пулеметы к самому берегу.

Десант был уничтожен полностью.

К вечеру буря разыгралась еще пуще. Опасность высадки врага миновала, и мы смогли большую часть бойцов развести по домам.

Дождь по-прежнему лил как из ведра. Мы все промокли до нитки, но радостное возбуждение не покидало нас.

Набросив на себя рыбацкий плащ, я пошел проверять охранение, будил бойцов, засыпавших от усталости, и распекал их как только мог. Но едва отходил, их глаза тотчас смыкались вновь...

На рассвете буря утихла, и взошедшее солнце было ярко и чисто, как сутки назад. С неба сбежали последние облачка, и легкий ветерок дул с юга.

После грозы дышалось легко и свободно. Остро пахла скошенная трава. Чуть-чуть кружилась голова. Впрочем, это могло быть и от усталости.

Черняховский в эту ночь тоже ни на минуту не смыкал глаз.

К завтраку Иван Данилович вернулся в штаб и связался по телефону с командованием корпуса. После обмена информацией оттуда сообщили, что к нам отправлен офицер связи с приказом.

Вскоре прибыли командиры полков и батальонов, вызванные Черняховским на совещание. [94]

Повар принес пищу, но мы предпочли ей кулинарию наших гостеприимных хозяев: хорошие наваристые щи, галушки, напоминавшие украинские, студень из куриных потрохов, огурцы и квашеную капусту.

Черняховский налил из крынки в стакан молоко и, обмакивая в него кусочки хлеба, ел.

— Думаю, что нас сегодня сменят, — сказал он задумчиво, — комкор намекнул, будто на подходе другая дивизия. Интересно, дадут нам наконец танки или опять будем драться пешими?

Эти слова сделали разговор общим. Он волновал в равной мере всех. Не верилось, что никогда уже больше мы не будем сидеть в боевых машинах и врываться в гущу врагов...

Я воспользовался случаем и прочитал вслух письмо, незадолго до того полученное мною от академика Н. Д. Зелинского.

«Сама мысль становится нестерпимой, — писал старейший советский ученый, — когда вспомнишь о том, что враг на нашей земле, что он терзает тело России, жжет наши города и села, убивает стариков, женщин и детей. Я в горе и ужасе. Я в горе оттого, что уже настолько стар, что не могу сам взять в руки оружие. Я в ужасе оттого, что немцы распинают Россию, мою Россию. Я заклинаю Вас и ваших товарищей всем, что вам дорого, — остановите врага! Я не знаю, как вы это сделаете, но вы, там находящиеся, должны это сделать, должны! И я верю, знаю, что вы сделаете это!»

На ликвидацию прорыва под Демянском

Пришел приказ фронта той же ночью выступить под Демянск. Там была прорвана оборона. Гитлеровцы перехватили железную дорогу и подступали к городу. На нашу дивизию возлагалось — не пустить врага дальше...

Правый сосед растянул свой левый фланг и к вечеру сменил наши части.

В последний раз я стоял на новгородской земле, в последний раз глядел на Ильмень.

Озеро-море! Сколько крови дедов и отцов русских, сколько слез матерей и детей поглотило ты! Но сегодня Ильмень досыта упился вражеской кровью. И не оттого ли потемнели его всегда прозрачные зеленые воды? [95]

И все же он по-прежнему неотразимо прекрасен.

Мы покидаем тебя, Ильмень, но... настанет день — мы вернемся!

При свете луны командиры и политработники обходили машины и разъясняли солдатам стоявшую перед ними задачу. Подразделение за подразделением трогались в путь. К утру предстояло сделать двести пятьдесят километров...

* * *

Рассвет застал нас в районе селения Крестцы. Всюду, насколько хватал глаз, виднелись изрытые окопами поля, примятая металлическими гусеницами рожь, колючая проволока. Изредка встречались глубокие противотанковые рвы, эскарпы и какое-то подобие надолб. Такие я видел впервые. Они совсем не походили на те, что пришлось преодолевать нам на Карельском перешейке. Там это были гранитные столбы, вкопанные на две трети в землю и на метр возвышавшиеся над ней. Их основания были залиты бетоном и представляли собой несокрушимую подошву. Здесь мы встречали отлитые из бетона и разбросанные в шахматном порядке метровые трехгранные пирамиды или сваренные из железных рельсов рогатки. Конечно, это не являлось непреодолимым препятствием для танков, но могло задержать их на некоторое время на месте и тем предоставить возможность «бутылочникам» и гранатометчикам уничтожить неприятельские боевые машины.

Утреннее солнце еще не успело разогнать ночной туман, как авиация противника уже обнаружила нашу колонну. Девять вражеских самолетов появились в воздухе; они сбрасывали небольшие бомбы или, проносясь вдоль колонны, поливали нас свинцовым дождем, затем возвращались, заходили с солнечной стороны и снова бомбили и обстреливали колонну. Противнику удалось разрушить и зажечь несколько машин, но бойцы столкнули на обочину горящие грузовики, и движение колонны продолжалось.

Винтовочным огнем мы тщетно пытались отогнать назойливых хищников. Не прошли и полкилометра, как наткнулись на груду конских трупов и повозок, преграждавших дальнейший путь. Бойцы возились у свалившейся [96] в дорожную пыль поклажи, снимали с лошадей упряжь, оттаскивали к обочинам трупы, доски, колеса.

Танкисты пришли на помощь пехоте. Через четверть часа путь был расчищен.

Группа бойцов, скрытно продвигавшаяся через придорожный кустарник, вела залповый огонь по «юнкерсам» и «хейнкелям». Черняховский одним из первых ввел в своих частях применение залпового огня по самолетам противника, совершенно правильно рассудив, что отсутствие прицельности с лихвой компенсируется огромной плотностью создаваемой огневой завесы. Не знаю уж как, но одна из пуль попала, видимо, в пилота, и вражеский самолет рухнул на землю. Тотчас же на месте падения раздался взрыв и клубы огня и дыма взметнулись вверх. Это заставило противника быть более осторожным. К сожалению, нам не удалось извлечь из пламени ни летчика, ни каких бы то ни было документов.

Вскоре после того как мы миновали селение Пески, внимание всех привлекла катившаяся нам навстречу, широко растекавшаяся в стороны людская волна, — это были остатки одной из разгромленных противником наших дивизий. Я приказал бойцам и офицерам растянуться в цепь. При мне остались только связные и десять автоматчиков.

В бинокль можно было различить отходивших советских бойцов. Полчаса спустя основная масса их достигла нашего расположения...

Выделенные мною политработники и командиры отводили бойцов дрогнувших подразделений в ближайшую лощину, сколачивали их в небольшие группы и возвращали в ряды сражавшихся. Наконец ввязались в бой и части нашей дивизии.

Охватив противника с левого фланга, мы его смяли и отбросили назад.

Заняв круговую оборону, я приказал бойцам окопаться. Через час мы имели на этом совершенно непредвиденном рубеже стройную линию стрелковых ячеек полного профиля.

В то время как треть бойцов отстреливалась от пытавшихся снова перейти в атаку гитлеровцев, остальные рыли окопы. [97]

Когда немцы прекратили атаки и временно перешли к обороне, я отправился в Пески к командующему 27-й армией генерал-майору Берзарину, чтобы доложить о прибытии дивизии в его распоряжение.

В штабе у Берзарина

Здесь нужно упомянуть о том, что еще во время боя у Ильменя Черняховский сильно простудился и заболел воспалением легких. Несмотря на высокую температуру, которая временами поднималась у него до 40,5°, Иван Данилович находился в полном сознании и категорически отказывался от отправки в госпиталь.

Лежа на койке, подвешенной в штабном автобусе, он еще в течение двух дней руководил боевыми действиями дивизии. Болезнь мешала ему непосредственно наблюдать поле боя, но офицеры связи заменяли Ивану Даниловичу глаза, ноги и руки. И все же пришлось отвезти его в валдайский госпиталь.

В штабе Берзарина я снова встретился с Терентием Фомичом Штыковым. Здесь же меня познакомили с дотоле неизвестными мне генералами.

Я доложил о прибытии дивизии в назначенное место, а также о том, что с ходу пришлось ввязаться в бой и что противник задержан в районе деревни Пески.

Штыков был чем-то очень взволнован; очевидно, до моего прибытия у него происходил крупный разговор с генералами.

Лицо командарма было красным и выражало крайнее смущение. Начальник штаба понуро молчал.

— Прошу ваших указаний о дальнейших действиях! — закончил я свой доклад...

Берзарин подошел к висевшей на стене карте и стал объяснять мне обстановку, затем поставил задачу.

Это происходило в домике близ церкви, в центре села. Нежданно наша беседа была нарушена прямым попаданием тяжелого снаряда в церковную колокольню...

Против нашей дивизии, понесшей большие потери, вели наступление три полнокровных вражеских пехотных полка; за ними вторым эшелоном шло столько же. Их поддерживали артиллерия и минометы. С этими весьма неполными сведениями я отправился «домой». Меня встретил временно замещавший командира дивизии подполковник [98] Корнилов. Вместе с ним и Хантемировым мы обсудили создавшееся положение.

Фланги нашей дивизии были обнажены, но, чтобы дать оторваться от гитлеровцев потрепанным частям соседей, мы закрепились в пяти — семи километрах от села Пески, к которому подтягивались наши армейские резервы. Здесь не было заранее подготовленной обороны, но складки местности и отдельные каменные сооружения давали возможность на некоторое время задержать наседавших гитлеровцев. Дивинженер при помощи сельских властей мобилизовал колхозников на земляные работы. В течение каких-нибудь трех — четырех часов были отрыты две линии окопов и на дорогах сооружены препятствия для танков.

Штыков прислал нам в помощь фронтовой саперный батальон. Благодаря этому удалось заминировать наиболее вероятные направления танковых атак противника. Подступы прикрыли пулеметным огнем. Мы не успели поставить хоть какие-нибудь проволочные Заграждения, но длинный, крутой и глубокий овраг, широко простиравшийся на север и юг от дороги, служил прекрасным естественным противотанковым и даже противопехотным препятствием. Мы не имели времени для его эскарпирования, но, отрыв индивидуальные стрелковые ячейки у края оврага, разместили там истребителей танков с достаточным запасом бутылок с зажигательной смесью.

«Защищайте Россию!»

Гитлеровцы ввели в бой резервы и, несмотря на наше упорное сопротивление, преодолели овраг.

Тогда мы отошли на линию Пригорье — Гибно.

Лесистая местность маскировала наши передвижения и перестроения. Естественные препятствия помогали организовывать оборону. Противник с трудом продвигался вперед, неся при этом большие потери. И хотя у нас было мало орудий и еще меньше минометов, пулеметы делали свое дело.

К вечеру немцы снова оттянули свои части в район деревни Пески... Мы приободрились...

Крестьяне рыли окопы. Среди стариков оказалось несколько участников гражданской войны. Они руководили молодежью и женщинами. [99]

В одной из изб разместился штаб нашей дивизии.

Повара привезли пищу, и глубокой ночью при свете коптилок мы сели обедать.

Вместе с кухнями прибыли посылки. Здесь были подарки работниц кондитерской фабрики Краснодара, текстильщиц Иванова, рабочих коллективов Московского автозавода и Новосибирского маслобойного завода. Две девочки из пятого класса иркутской неполной средней школы прислали вышитые ими кисеты. Они наполнили их конфетами, печеньем и другими сластями, вложили письма.

Трудно передать то волнение, какое охватило нас всех, когда мы читали:

«Дорогой дядя командир! Дорогие товарищи! У меня отец тоже на фронте, но он рядовой красноармеец, и мы от него до сих пор не имеем ни одного письма. Каждый день мы все читаем сводки и очень расстраиваемся, что фашисты так далеко зашли. Все думаем о вас — и как вам тяжело, и что могут убить... И очень страшно за папу, потому как совсем не знаем, что с ним. Мама, когда не на работе, все плачет или пишет запросы командиру части, где папа. У нас стало много хуже с питанием, но мы знаем, что это нужно, чтобы наша Красная Армия имела хлеб и могла прогнать фашистов. Я учусь хорошо и обещаю учиться на «отлично». Желаю вам, чтобы вас не убило и не ранило и вообще всего хорошего. Ученица пятого класса Таня Синицына».

Очень теплое письмо было от краснодарской работницы. В те дни жители этого города еще не предполагали, что и им придется перенести нашествие врага и собственными глазами увидеть все те ужасы, какие влекут за собой война и фашистское изуверство.

«Комиссару танковой дивизии, все равно какой, но только танковой» — значилось на конверте. «Я стахановка фабрики. Мне двадцать лет, я комсомолка. Мне хочется установить переписку с каким-нибудь красноармейцем или командиром. Но я хочу, чтобы это был очень храбрый, не жалеющий своей жизни за Родину. Вот я и пишу вам письмо, как комиссару, чтобы вы мне указали, кто у вас в дивизии такой самый храбрый. Вы не подумайте, что я это делаю с какой-нибудь нехорошей целью. Мне просто хочется, чтобы вот такой человек мог со мной переписываться и как бы разговаривать, [100] и мне очень интересно, как он чувствует и понимает то, что происходит. А я бы ему тоже писала, как мы здесь помогаем фронту и хотим, чтобы вы поскорее прогнали с нашей земли гитлеровских бандитов.

Когда мы готовили эти посылки, то отбирали все самое лучшее, что только было у нас. И вот собираешь и думаешь, кому все это достанется и какой он, этот самый храбрый, — молодой или старый, здоровый или раненый, и попадет ли это хорошему, честному человеку, а может быть, совсем-совсем плохому. Но как-то не хочется думать, что там у вас есть плохие люди, и поэтому мы думаем, что наши посылки попадут только хорошим людям».

В прибывшей почте находились и письма, адресованные лично мне. Среди них снова было письмо от академика Н. Д. Зелинского, два письма от Алены, одно от академика А. Е. Ферсмана, несколько писем от товарищей по институту и очень теплое коллективное письмо от моих студентов.

«Моя тревога растет, — писал Николай Дмитриевич. — Когда же наконец мы остановим немцев? Не хочу верить, что это будет не сегодня и не завтра. Ведь каждый день, каждый час, каждая минута промедления — это новые жертвы, новые пепелища, новые слезы и реки крови. Неужели вы там не можете справиться с фашистскими бандами? Мы не жалеем сил, чтобы обеспечить вашу победу. Мне восемьдесят лет, но я работаю дни и ночи, чтобы дать что-нибудь новое для спасения нашей страны. Мое сознание еще достаточно крепко, и я делаю все, что в моих силах, и даже чуточку больше. О, как я завидую вам! Какое несчастье быть старым и слабым в такой жуткий момент! Я снова и снова заклинаю вас — защищайте Россию!»

Александр Евгеньевич Ферсман кратко сообщал о вновь открытых им на Урале месторождениях нефти и угля.

Рабочий автозавода писал о том, что завод готовится к эвакуации на восток. И все письма были проникнуты единым духом, единым стремлением — сплотить силы, отдать все свои знания защите Родины. [101]

Дальше