Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая.

Знаменосцы, вперед!

Наступил апрель сорок пятого. Последняя военная весна. Она была тревожной и радостной. Близился конец войны. Проснулись и перемешались, запутались в сложный клубок острые, волнующие, горькие чувства: страстное желание дожить до победы, доставшейся, нет, еще достающейся такой дорогой ценой, добить врага, в смертельной агонии конвульсирующего в Берлине; тоска по любимым, семье, родному дому...

В первых числах апреля началась долгожданная перегруппировка сил 1-го Украинского фронта для участия в Берлинской операции.

К 10 апреля наш корпус занял новую полосу, и сразу же началась энергичная подготовка к наступлению. Исходные позиции корпуса оказались на левом фланге ударной группировки 5-й армии. Мне следовало бы добавить: оказались на левом фланге, как всегда, потому что, в самом деле, на протяжении всей войны соединения, которыми я командовал, в силу неизвестно каких причин и обстоятельств находились, как правило, на флангах ударной группировки. Фланговое положение всегда трудно отсутствием локтя товарищей по оружию и вытекающей отсюда необходимостью решать одновременно две задачи: наступать, не отставая от общей линии наступления, и прикрывать частью сил основную группировку корпуса и армии на случай контратак противника с открытого фланга.

Наш корпус должен был занимать участок по берегу реки Нейсе. Причем непосредственно вдоль самой реки шла полоса лишь 58-й гвардейской стрелковой дивизии. 14-я и 15-я гвардейские стрелковые дивизии расположились слева от 58-й. Но между рекой и позициями 14-й и 15-й дивизий на нашей стороне реки находился [228] небольшой немецкий плацдарм площадью, наверное, четыре километра на пять или что-нибудь в этом роде. Прямо против плацдарма, на западном берегу Нейсе, лежал подготовленный фашистами к обороне город Мускау. Далее к северу, то есть напротив позиций 58-й дивизии, линия обороны противника проходила непосредственно по западному берегу реки.

Собственно, главная сложность исходного положения для 14-й и 15-й дивизий заключалась именно в этом самом плацдарме, который надо было взять, прежде чем выйти к реке и форсировать ее. Мы не знали, останется ли к началу нашего наступления противник там или переберется на западный берег Нейсе. Не знали этого и наши соседи слева — 2-я армия Войска Польского. В том или другом случае совершенно менялся весь план прорыва.

Если гитлеровцы будут на плацдарме, мы проведем массированный артналет и только после этого двинем пехоту и танки. А если фашистов там не будет? Израсходовать десятки тысяч снарядов впустую. А главное, хватит ли потом боеприпасов, чтобы подавить сопротивление на западном берегу? Конечно, не хватит.

Нет, необходимо было узнать наверняка намерения противника. И помочь тут мог только толковый «язык» — пленный, знакомый с планами немецкого командования. Пока такого «языка» достать не удавалось.

Командирская рекогносцировка, которая всегда проводится перед началом наступления, была затруднена: уж очень неблагоприятной для наблюдения оказалась местность в районе столь памятного нам плацдарма, да и на участке 58-й дивизии. Для этой рекогносцировки офицеры корпуса и дивизий, в том числе и прежде всего, пожалуй, артиллеристы, разбившись на несколько групп, еще до выхода войск на исходные позиции выехали вперед, в полосу будущего наступления, и вели круглосуточные наблюдения. Однако и это почти ничего не дало

И тут я вспомнил, что на участке, занимаемом дивизией генерала Русакова, сравнительно недалеко от берега реки стоит небольшой заводишко. Сам по себе он не представлял никакого интереса. Но у него была труба, высокая, метров, наверное, под сто. Конечно, генерал Г. В. Полуэктов не упустил возможности, и на верху трубы артиллеристы устроили свой наблюдательный пункт. [229] По трубе частенько стреляла немецкая артиллерия, но попасть в нее было не так-то просто. Я решил подняться на самый верх, чтобы самому хорошенько рассмотреть окрестности. Со мной отправились командиры дивизий нашего корпуса генералы Чирков и Русаков.

Захватив с собой карманные фонарики, мы вошли в основание трубы. Оно было широким, квадратным, метров 15 в поперечнике, и мы сразу растворились в густой темноте. Пахло сырой глиной, гниющим деревом и остывшей ночью. Я поспешил зажечь фонарик.

Над головой в холодную сырую тьму уходила деревянная лестница, явно сбитая на скорую руку и не вызывавшая решительно никакого доверия. Она упиралась в такую же хлипкую на вид площадку, которая, видимо, служила основанием для следующей лесенки.

Начали подниматься. Лестница поскрипывала и шаталась. Мы медленно, но упорно лезли вверх. Я шел впереди. Поднялись метров на двадцать пять, миновав несколько площадок. Я решил остановиться, чтобы немного передохнуть. Мои товарищи еще поднимались по последней лесенке. Слышалось усиленное дыхание лезшего непосредственно за мной Чиркова, ниже раздавалось поскрипывание лестницы под плотным Русаковым.

Я стоял, с сомнением поглядывая наверх. Впереди было еще больше ступенек, чем позади, а уже ощущалась усталость, и внутренне я не мог не ругать себя за дурацкую затею.

Ко мне на площадку поднялся генерал Чирков. Он тяжело дышал, отдувался и тоже сдержанно поругивался:

— Черт бы побрал эту лестницу... Умориться можно! Поднявшийся вслед за ним Русаков сказал:

— Давай-давай, генерал! Это тебе не в машине ездить. Держись за мной!

Мы начали новый подъем.

Теперь наш отряд замыкал Чирков. Он продолжал ворчать. Русаков посоветовал ему:

— Молчи, не сбивай дыхания.

— Все, — ответил ему Чирков. — Я свое восхождение на Памир закончил. Можете считать меня предателем. Но, по-моему, говоря в шутку, конечно, предатель вы, Глеб Владимирович. Нечего сказать, втравили в экскурсию. [230]

Вдвоем с Русаковым мы добрались до самого верха. На последней площадке расположились наблюдатели артиллеристов. Аккуратно вытащив из стенки трубы отдельные кирпичи, они через эти амбразуры могли обозревать окрестности в радиусе полутора десятков километров, не высовываясь над краем трубы, чтобы не выдать себя.

Человек десять наблюдателей расположились около хорошо замаскированного дальномера и стереотруб. Мы немедленно прильнули к окулярам. Местность лежала перед нами как на ладони. Можно было хорошо разглядеть не только исходные позиции, с которых должен был начаться бросок вперед, но и места переправ, где мы собирались форсировать Нейсе, и противоположный берег с маленьким городочком, сбегавшим к реке. Слева темными волнами колыхался лес, прикрывавший главную для меня загадку — немецкий плацдарм.

Артиллеристы, дежурившие на вышке, подробно рассказали нам обо всем, что видели со своей трубы в последнее время, чем хорошо помогли нам.

— Ну, как вам тут живется, товарищи? — спросил я.

— Да что, товарищ генерал, — показал в улыбке удивительно белые и ровные зубы молодой лейтенант с простым крестьянским лицом, — привыкли уже. Несколько дней живем. Вначале казалось, что труба от ветра, что ли, качается и, того и гляди, упадет. А теперь уж и не замечаем.

— Зато красота-то какая кругом. Особенно на рассвете и на закате, — застенчиво и чуть нараспев сказал кто-то из сидевших за моей спиной.

— Красота-а-а! — насмешливо протянул другой голос. — Особенно как немец начинает по трубе бить. Ты от этой красоты даже глаза зажмуриваешь!

Все дружно рассмеялись, весело и беззлобно.

— Нет, товарищ генерал, — вступил в разговор полноватый, хотя и совсем молодой парень. — Главная неприятность — за харчами лазить. С одной стороны, руки заняты, того и гляди, с лестницы загремишь. А с другой — наш Вася щи сильно любит, обязательно с собой чуть не котел тянет, да еще и норовит первым подниматься. Я этих щей больше всего боюсь: ведь рано или поздно обязательно мне на голову выльет.

Все опять засмеялись. Чувствовалось, что Вася и [231] щи — постоянные предметы для шуток. Вообще, артиллеристы, находясь здесь, прямо скажем, в труднейших условиях, держались молодцом и службу свою несли отлично. Их разведданные постоянно пополнялись новыми. Прекрасно налаженная радио- и телефонная связь позволяла им держать в курсе дел штаб артиллерии армии и командование артиллерийских дивизий, а также начальников разведки армии, корпусов и дивизий.

Мне было очень жаль, что Чирков не сумел добраться до верха: никакая карта никогда не заменит обозрения местности с высокой точки. В тот раз, когда мы лазили на трубу, я в результате этого «трубного восхождения» почерпнул для себя очень много. Думаю, что генерал Чирков тоже жалел, что спасовал. Это был на редкость собранный и организованный человек. Как командир, он даже страдал некоторой педантичностью. Бывало, позвонишь ему по телефону, чтобы дать какое-либо распоряжение, изменяющее предыдущее, он внимательно выслушает, переспросит, если нужно что-то уточнить, но прежде чем сказать: «Есть. Будет выполнено, товарищ командир корпуса», непременно задаст вопрос: «Письменный документ, подтверждающий ваше распоряжение, будет?»

Зато при выполнении любого приказа генерал Чирков, как говорится, семь раз отмеривал, прежде чем отрезать; все у него было продумано, рассчитано, проверено, так что, как правило, все задания выполнялись Чирковым безупречно. Здесь, должно быть, сказывалась его долголетняя штабная работа. Петру Михайловичу в это время было, наверное, около пятидесяти лет, и за спиной у него был немалый житейский и военный опыт, который позволял мне смело полагаться на командира 15-й дивизии во всех трудных случаях. Помню, что, когда перед прорывом на сандомирском плацдарме в январе 1945 года обсуждался вопрос о том, какую дивизию поставить в первый эшелон, я сразу же, без малейшего колебания, остановил свой выбор на дивизии Чиркова, зная, что план боевых действий будет разработан Петром Михайловичем с предельной тщательностью.

Генерал Русаков тоже был исключительно доволен. Он вообще любил всякие рискованные, неординарные затеи. Обладая большой личной храбростью, Русаков отличался умением проводить ошеломляющие своей необычностью [232] операций, особенно ночные. При этом умел брать на себя ответственность и был всегда готов, так сказать, платить за свое стремление отступать от стандартного рисунка боя. Но, говорят, везение сопутствует умению и таланту: как правило, все ночные операции дивизии Русакова были к тому же и эффективными. Здесь, на трубе, он, видимо, тоже нашел какие-то неожиданные решения, на которые его натолкнуло обозрение местности. Генерал, оторвавшись от стереотрубы, с хитрым блеском в глазах несколько раз сказал: «Так-так...» — и, довольный, потер руки.

К сожалению, загадка плацдарма яснее не стала. Пришлось организовывать довольно многочисленные вылазки разведки на самую опушку леса. По полученным сведениям, гитлеровцы из леса не ушли.

Мы находились в исходном положении для наступления уже сутки, а добыть «языка» не удавалось никак. Последняя перед прорывом ночь. Я не находил себе места, мучительно выискивая доводы в пользу то одного, то другого решения. А время летело с фантастической быстротой. Я с тревогой и опаской поглядывал на часы. Уж не спешат ли они? Прикладывал руку то к правому, то к левому уху — и в размеренной работе механизма мне слышался бесстрастный приказ: «Да-вай, да-вай, ре-шай, ре-шай, по-ра, по-ра».

Несколько раз звонил А. С. Жадов, спрашивая, что с плацдармом, каково мое решение.

А что я мог решить?

В два часа по телефону сообщили, что проведенной разведкой боем наконец взят пленный. Свет надежды блеснул в моих глазах.

— Давайте сюда! Немедленно! — приказал я.

Пленный оказался худым, тщедушным человеком средних лет, с утомленным, измученным и каким-то опустошенным лицом. Он был очень испуган, ежился и озирался по сторонам, отвечал торопливо, сбивчиво.

— Какой последний приказ командования известен вам? — спросил я.

— Я не знаю, приказ ли это... и если приказ, то последний ли... — неуверенно ответил немец, — но мне говорили... я слыхал, что есть приказ в случае, если русские, то есть если вы... если русские начнут наступать, то все должны перебраться на тот берег» [233]

— Абсолютно все?

— Да. То есть нет. Должно остаться прикрытие.

— Это точно?

— Нет-нет! Я не могу утверждать, что это совершенно точно Но я слышал от старших офицеров, что такой приказ есть.

Что было делать? Вот и «языка» добыли, а ясности от этого не прибавилось. Что сейчас, ночью, немцы сидят на своем плацдарме, это бесспорно, потому что все попытки разведчиков проникнуть в лес, целиком занимающий плацдарм, наталкиваются на плотный огонь противника.

Перед началом артподготовки мы сделали еще одну попытку провести разведку боем в этом проклятом лесу. Проникнуть в него не удалось. Во всей полосе армии никаких активных действий с нашей стороны не велось. Я рассчитывал теперь, что активность со стороны 15-й дивизии может быть воспринята немцами как частная операция, как попытка сбросить их на западный берег Нейсе для улучшения наших позиций. Если противник подумает так, то из леса он в эту ночь не уйдет. Времени для дальнейших раздумий уже не было.

Я позвонил А. С. Жадову:

— Товарищ командующий, остается тридцать минут до начала артподготовки. Разведка подтвердила, что пока немцы за реку не отошли.

— Ну, и что решил? — спросил Жадов.

— Провожу в полном объеме артподготовку по плану, в том числе и по плацдарму.

— Хорошо. Действуй под свою ответственность. Желаю успеха, — закончил разговор командарм.

— Спасибо.

«Действуй под свою ответственность»! Это правильно было сказано. Все в итоге идет под ответственность соответствующего командира. Но чего стоит это ему! Сколько нервов, сколько мучительных раздумий! А немедленно принимаемые решения, когда времени нет на раздумье? Вот как сейчас. Принял решение. А вдруг все же ошибка?

Наступило время начинать артподготовку. Даю необходимые сигналы и кодированные команды.

В шесть часов пятнадцать минут 16 апреля наша артиллерия и авиация начали мощную огневую обработку вражеских позиций, которая продолжалась сорок минут. [234]

Артиллерийская подготовка была спланирована командующим армией А. С. Жадовым и командующим артиллерией Г. В. Полуэктовым, можно сказать, классически. Она состояла из двух этапов: периода, обеспечивающего переправу через Нейсе, и периода, способствующего захвату и расширению плацдарма на западном берегу реки. Перед самым форсированием по всей реке вдоль участка, занимаемого 5-й гвардейской армией, наши войска должны были поставить дымовою завесу.

Под прикрытием артподготовки инженерные войска спустили на воду десантные переправочные средства и начали наводить штурмовые мостики. В шесть часов пятьдесят пять минут была зажжена дымовая завеса. И вот наступление началось. Все разом дрогнуло, ожило, зашевелилось и устремилось к реке. 15-я и 58-я дивизии действовали решительно и смело. Я взглянул на часы. Все шло буквально как по расписанию.

Вот тут я прямо-таки не знаю, что сказать... Я имею в виду эту самую дымовую завесу. Кому она больше помешала, нам или немцам, право, решить трудно...

Над рекой стояла плотная грязно-белая пелена, закрывавшая для тех, кто находился на воде, оба берега. Красноармейцы, потные, мокрые и грязные, разгоряченные боем, спешащие добраться до западного берега, и не думали надевать противогазы. Дым раздражал слизистую оболочку, все начали чихать, кашлять, тереть грязными, закопченными руками глаза.

Еще больше трудностей дымовая завеса создала для командования. Исчезла возможность вести наблюдение за ходом переправы и боем на противоположном берегу. А артиллеристы потеряли цели, и это мешало им порой вести огонь, ибо нет страшней трагедии для командира, чем обрушить огонь на своих. Но, по мнению командования фронта, дымовая завеса была необходима, чтобы скрыть от немцев направление главного удара. Может быть, она действительно эту функцию выполнила, потому что форсирование реки Нейсе прошло исключительно успешно. Но мне думается, что дело было не в ней, а в том, во-первых, что форсирование реки и прорыв обороны противника были подготовлены очень тщательно и серьезно, а авиация обеспечивала прикрытие безупречно. Во-вторых, приближался конец войны. До победы было полшага. Это ощущал каждый участник боев. Все испытывали [235] редкостный подъем, все находились во власти страстного желания добить ненавистного врага.

К концу первого дня наступления корпус выполнил поставленную задачу: части 15-й гвардейской дивизии ударом с севера и северо-запада в юго-западном направлении и части 14-й гвардейской стрелковой дивизии ударом в западном и северо-западном направлениях ликвидировали плацдарм гитлеровцев на восточном берегу Нейсе и овладели опорным пунктом Мускау, завершив тем самым прорыв главной полосы обороны врага. 58-я гвардейская стрелковая дивизия вышла ко второй полосе обороны гитлеровцев.

На второй день боевых действий, 17 апреля, мы наступали в более широкой, 15-километровой, полосе, в лесисто-болотистой местности. Слева в полосе наступления корпуса оказался небольшой немецкий город Вейсвассер. В нашу задачу входило взять его. Замечу, кстати, что сейчас это один из крупных промышленных городов Германской Демократической Республики, но и тогда, хоть Вейсвассер не мог похвастаться особо большим числом населения, в нем было, по нашим данным, если память не изменяет мне, около 30 различных заводов.

Я уже говорил о том, как часто города, каждый дом которых был превращен противником в крепость, становились серьезным препятствием на пути продвижения наших войск. Опасность завязнуть в уличных боях, потерять набранный темп наступательных действий заставила меня задуматься над тем, как бы взять этот город без особой задержки.

Я приказал генералу Чиркову, в полосе наступления которого как раз находился Вейсвассер, выделить по одному стрелковому полку для взятия города, а командир 3-й гвардейской артиллерийской дивизии прорыва генерал И. Ф. Санько дал задание своим подчиненным обеспечить эти части надлежащей поддержкой, используя опыт массированных ударов, приобретенный на днестровском плацдарме (читатель, возможно, помнит мой рассказ о том, как были уничтожены немецкие войска в «квадратной» роще).

На подготовку к артналету 18 апреля артиллеристы получили шесть часов. Это было не мало, но и не много, потому что спланировать такой удар — дело не простое, [236] я уже рассказывал, как это делается. А задание было такое.

На северных окраинах Вейевассера было несколько довольно больших прудов с тремя проходами между ними, ведущими непосредственно в город. На эти проходы были нацелены батальоны полков. В задачу артиллеристов входило, не разрушая этих проходов, обрушить мощный огонь всех установок РС (в народе они и тогда да и сейчас известны под названием «катюш») и ствольной артиллерии так, чтобы последовательно обеспечить продвижение частей огнем.

Артиллеристы генерала Санько блестяще справились с задачей. Огонь артиллерии был таким сокрушающим, что часа за два или три полкам 14-й и 15-й дивизий удалось очистить от противника северо-западную часть города.

На следующий день полки 14-й и 15-й гвардейских дивизий полностью овладели Вейсвассером и отбросили гитлеровцев на юго-запад.

Тем временем другие части корпуса продвигались вперед в высоком темпе. Помню, как в 58-й дивизии корпуса мне случилось услышать разговор солдат, сидевших на влажной земле, покрытой молодой весенней травой. Один из них, сняв пилотку с лысеющей головы и оглядываясь на истоптанное поле, по которому только что прошли наши части, с восхищением, чуть окрашенным даже легким недоверием к самому себе, сказал:

— Да-а! Чешем, как по рельсам... Чудеса!

Но за эти «чудеса» по-прежнему приходилось платить кровью. Трудно досталось, например, это наступление корпусу генерала Родимцева, встретившему яростное сопротивление противника в городе Шпремберг. В этой ярости фашистов ощущалось отчаяние обреченных.

Зато заметно изменилось поведение мирного населения. Еще совсем недавно, поддаваясь фашистской пропаганде, оно при приближении советских войск покидало насиженные места и, захватив лишь самое необходимое, тянулось на запад. Нередко мы входили в населенные пункты, опустевшие настолько, что невозможно было встретить буквально ни одной живой души. Теперь же люди все чаще и чаще оставались в своих домах.

Развеялись мифы, созданные фашистской пропагандой, о том, что русские будут мстить, что придут варвары-победители [237] и сторицей заплатят немцам за все содеянное фашистами на советской земле. Население видело: советские войска, побеждая на войне, служат миру. Первая забота советских комендатур в немецких городах и поселках заключалась в том, чтобы наладить нормальную жизнь, накормить голодных детей, оказать помощь тем, кто навсегда порвал с фашизмом.

Нет, немецкое население не встречало нас цветами и хлебом-солью, как это было во всех других европейских государствах, которым Красная Армия возвратила честь, свободу, мир. Но немцы, остававшиеся в своих городах и поселках, со свойственной этой нации педантичностью в знак лояльности вывешивали белые флаги на каждом доме. Это не всегда были именно флаги: дома украшались белыми полотенцами, большими салфетками, простынями, наволочками, просто чистыми лоскутами и тряпками, но всегда с таким расчетом, чтобы белый флаг висел на видном месте и издали бросался в глаза.

Ранним утром 18 апреля 1945 года, прозрачно-чистым и зелено-голубым, словно олицетворявшим тот мир, к которому мы четвертый год упорно шагали по дорогам войны, корпус вышел к берегам по-весеннему полноводной Шпрее. Ровная и спокойная, она казалась водяной дорогой. Дорогой к Берлину, набережные которого эта самая вода, бегущая на север, будет омывать через некоторое время ..

15-я и 58-я дивизии вышли к реке почти одновременно и сразу начали форсирование, огнем артиллерии подавляя противника, занимавшего оборону вдоль западного берега 14-я дивизия по-прежнему прикрывала левый фланг корпуса и вместе с тем фланг всей нашей 5-й армии. Это вечное положение левофлангового держало меня в ставшем привычным напряжении: надо было выдерживать темпы наступления других соединений армии и фронта и двигаться вперед, на запад, ни на минуту не забывая о возможности флангового удара противника. Оговорюсь, что в данном случае речь идет не об опасности теоретической. Нам приходилось непрерывно отражать ожесточенные контратаки немцев на стыке со 2-й армией Войска Польского.

Форсирование Шпрее шло успешно. В середине дня [238] передовые части корпуса продолжали наступать уже на западном берегу реки. Мы с генералом И. Ф. Санько решили вернуться на мой командный пункт, чтобы позавтракать или, вернее, пообедать, потому что время подходило к двум часам дня, а мы оба еще ничего не ели в этот день.

Командный пункт корпуса находился в маленьком населенном пункте с ласковым и даже поэтическим названием Мильрозе. Это был не город и не село, а, скорее, большой хутор, состоящий из разбросанных поодаль друг от друга коттеджей.

Наш коттедж и вовсе стоял на отшибе, кирпичный, нарядно-красный на фоне зеленой луговины, окружавшей его.

Сели за стол, на который повар Михаил Коновалов уже выставил консервы и горячее.

В это время что-то грохнуло, как нам показалось, прямо над нашими головами. Мы выскочили из-за стола и бросились к окну. Оно было обращено не в сторону реки, на запад, а на юг. Там, на расстоянии примерно километра от нас, вдоль изумрудной луговины тянулась опушка кудрявого леса, на которой, как мы знали, расположилась одна из батарей дивизии Санько. Картина казалась тихой и мирной.

— Это твои, что ли, решили нам нервы проверить? — спросил я Санько.

— Это было бы некорректно... некорректно... — насмешливо ответил Иван Федосеевич, разглядывая в бинокль опушку.

Положение было не из приятных. Первый снаряд разорвался где-то совсем рядом с нашим домом. Второй мог угодить в него. Следовало что-то предпринять. Я еще не успел принять решения, как в дом вбежал Коновалов:

— По дому бьют самоходки! Скорее наружу! Самоходки!

— Постой, не суетись! Какие самоходки? Откуда? Расскажи толком, — спокойно остановил его Санько. А я вдруг мгновенно вспомнил аналогичную ситуацию, когда повар вот точно так же вбежал в избу — это было на Курской дуге — и увлек нас за собой за несколько секунд до того, как разорвалась немецкая бомба. Я тронул Санько за рукав гимнастерки:

— Потом! Быстро наружу! Быстро! — и сам бросился [239] из дома за Коноваловым. Санько побежал за мной. Повар на ходу пытался объяснить:

— По нас бьют немецкие самоходки. Я их сам видел. Надо тихонько выглянуть из-за угла, вот отсюда.

Мы не успели добежать до угла, как за нашими спинами, теперь уже точно попав в дом, разорвался снаряд. Кстати, как мы узнали потом, снаряд влетел в открытое окно и разорвался, видимо, прямо на столе, за которым мы обедали. Из окон и дверей, словно вдогонку за нами, повалил густой дым. Под его прикрытием мы выглянули из-за угла и увидели, что два немецких самоходных орудия стреляют по хутору, двигаясь от леса немного левее того места, где, по нашим предположениям, стояла артиллерийская батарея дивизии Санько.

— Чего они там смотрят! — закричал он. — Разворачиваться надо и бить по самоходкам! Спят они там, что ли?

Словно отвечая на команду комдива, наши артиллеристы с опушки леса открыли огонь по самоходкам. Те немедленно развернулись в сторону батареи, вступая в артиллерийскую дуэль. Разгорелся настоящий бой. Появилась рассыпавшаяся в цепь немецкая пехота. Заговорили пулеметы и автоматы. Пришлось мобилизовать все свои ресурсы. В бой включились корпусные связисты, находившиеся при моем КП, рота охраны, учебный батальон 58-й дивизии, находившийся у нас. Курсанты, развернувшись цепью, заняли оборону по всем правилам. Я перенес командный пункт в подвал теперь уже полуразрушенного дома, того самого, в котором мы так и не успели пообедать, и руководил боем.

Бой затих постепенно и незаметно к вечеру, словно темнота сжевала и немцев, и их сгоревшие самоходки. А утром адъютант капитан Скляров доложил мне:

— Товарищ генерал, к вам приехали.

— Кто? Откуда?

— Уполномоченный Ставки из Москвы. Полковник Ткачев.

— Проси, пусть входит, — сказал я.

Хотя фамилия эта — Ткачев — звучала знакомо (я уже говорил о тех теплых, дружеских отношениях, которые сложились у меня после освобождения Сталинграда с бывшим заместителем директора тракторного завода Ткачевым), но в данном случае мне даже в голову не пришло, что этот [240] полковник может быть именно тем Ткачевым — худощавым человеком в фуражке и потертой шинели без погон. Но это был именно он. Мы обнялись дружески и сердечно.

— Какими судьбами? — спросил я, разглядывая Ткачева. Он мало изменился, был так же худощав и легок в движениях, и полковничьи погоны на его плечах, казалось, не имели к нему никакого отношения.

— Москва интересуется последними моделями немецких танков. Так сказать, «весенними модами», — усмехнулся Ткачев. — Вот приехал в штаб командующего фронтом, знакомиться на месте буду.

— А сюда-то, ко мне, как попали? — еще больше удивился я.

— А сюда специально с вами встретиться приехал. Как говорят, с неофициальным визитом. Услыхал, что вы здесь, и приехал. Или не рады?

— Рад-то рад, а вот вам рисковать не следовало. Мы продвинулись к Шпрее так быстро, что за спиной у себя оставили довольно крупные группировки противника. Похоже, что эти леса кишмя кишат недобитыми гитлеровцами.

Ткачев словно не поверил, улыбнулся широко и весело:

— Уж так и кишат?

Пришлось рассказать ему о последнем бое, закончившемся за несколько часов до приезда Ткачева. Он посерьезнел, взглянул на потолок, по которому испуганно разбежались трещины, и сказал:

— Н-да, а я еще удивился, чего это вы в полуразрушенный дом забрались. Да подумал, маскировка. — Помолчав, добавил: — Видно, еще воевать да воевать...

Вот сейчас, вспоминая эту встречу с Ткачевым и бой, предшествовавший ей, я подумал о том, как странно складывались тогда, весной сорок пятого, военные действия. Иногда частям, ведущим наступательные действия, случалось воевать малой кровью, почти не встречая сопротивления противника или относительно легко подавляя его. Зато второй эшелон, а порою тылы наши — обозы, медсанбаты — наталкивались в лесах и на дорогах на довольно значительные, хоть и разрозненные и потерявшие [241] управление, группы немцев и вступали с ними в тяжелые, жестокие бои...

К этому времени соединения нашего 34-го корпуса, растянувшись на фронте более 60 километров, продолжали отражать контратаки на стыке со 2-й армией Войска Польского, а частью сил наступали на запад. Для ликвидации осложнений на левом фланге армии туда был брошен 33-й гвардейский стрелковый корпус. Это позволило уже 22 апреля соединениям нашего корпуса повернуть к реке Эльбе.

Не помню точно, 18 или 19 апреля нам стало известно, что направление наступления, которое вел 1-й Украинский фронт, несколько меняется. Иван Степанович Конев рассказал об этом в книге «Сорок пятый» достаточно подробно и заключил рассказ словами: «Танковые же армии нашего фронта, войдя в прорыв, по существу, уже были готовы к удару на Берлин. Их оставалось только повернуть, или, как я уже говорил, «довернуть» в нужном направлении».

С шестнадцати часов 22 апреля была установлена новая разграничительная линия между 5-й гвардейской армией и 2-й армией Войска Польского. Для нашего корпуса это означало, что мы будем наступать не непосредственно на Дрезден, как предполагалось ранее, а значительно севернее города. Таким образом, 58-я дивизия корпуса своим центром оказалась нацеленной на город Торгау, стоящий на Эльбе, а 15-я дивизия — на город Ризу, тоже на Эльбе, но несколько южнее.

Командарм генерал Жадов предупредил меня, что при таком изменении направления наступления не исключена возможность встречи с американцами. На этот случай мы имели исчерпывающую информацию относительно опознавательных знаков ракетами и радиосигналами. Получили мы и указания о том, как следует поступать при установлении непосредственных контактов с союзниками.

Но раньше, чем мы встретились с американцами, произошло событие, оставившее в моей памяти неизгладимый и страшный след.

Не помню точно, где мы ночевали в ту ночь, но помню, что спал я очень крепко, так что утром с трудом проснулся, когда позвонил генерал Чирков. Не входя в подробности, он сказал, что освободили фашистский лагерь для военнопленных вблизи небольшого местечка Мюльберг. [242] Я поспешил отправиться туда вместе с начальником политотдела корпуса полковником А. П. Воловым.

Прямая и чистая дорога вела к крошечному городку, издали казавшемуся то ли занятной игрушкой, то ли изящно выполненной декорацией. На самой окраине среди слабо зеленевшего поля ровными рядами стояли длинные одноэтажные здания, очень белые и аккуратные. Между ними были проложены такие же аккуратные и ровные дорожки, посыпанные битым кирпичом. Всю довольно большую территорию окружали несколько рядов колючей проволоки. По углам, поднятые ажурными стропилами, возвышались будки часовых.

Я впервые видел немецкий лагерь. Мысль, что там, за колючей проволокой, за побеленными известью стенами бараков, томятся тысячи людей, измученных неволей, быть может, уже потерявших всякую надежду на спасение, волновала так остро, что перед входом я остановился на несколько секунд, сдерживая сердцебиение.

Нас встретили офицеры из дивизии Чиркова и какие-то иностранцы, тоже офицеры. Один из них, кажется француз (во всяком случае, говорил он по-французски), с отличной выправкой, отрапортовал мне и заверил, что в лагере все обстоит благополучно. Я слушал вполуха, а воображение мое было уже внутри бараков, снаружи выглядевших даже парадно.

Мы вошли в первый из них.

Признаться, я был поражен. В длинном просторном помещении вдоль чисто выбеленных стен в один ярус стояли стандартные солдатские кровати, покрытые полушерстяными одеялами. Между кроватями — аккуратные тумбочки, одна на двоих, с какими-то свертками, баночками и коробочками (это были, как я узнал потом, подарки с родины и посылки от родных).

Нам навстречу поднялись пленные. Они рассматривали нас, улыбаясь дружелюбно и приветливо. Разносился разноязыкий говор. Я тоже улыбался и тоже что-то говорил, в то время как мой взгляд пробегал по лицам, разыскивая соотечественников и не находя их.

— Здесь есть русские, советские военнопленные? — обратился я к встречавшему нас офицеру.

Он наклонился с вопросительным выражением лица. Я повторил вопрос. Кто-то из стоявших поблизости пленных начал объяснять [243] нет. С огромным трудом удалось выяснить, что для советских военнопленных есть еще один лагерь, недалеко отсюда, что немцы, охранявшие лагерь, сбежали, а пленные остались дожидаться своих освободителей

Сказав пленным, что вопрос их отправки на родину будет решен советским командованием в ближайшие дни и что все должны оставаться на месте, мы поспешили к машинам, чтобы немедленно поехать в лагерь, где томились советские люди.

Этот лагерь оказался километрах в трех от первого, дальше от города, в лесу. Дорога, попетляв по опушке, юркнула в чащу, выбежала на поляну и тут же уткнулась в густую изгородь из колючей проволоки. За проволокой сутулились ветхие, посеревшие от дождей строения. Большинство окон разбито, некоторые накрест заколочены досками. Действительно, никакой охраны здесь не оказалось.

При виде этого лагеря, жутко неуместного и поражающего запущенностью в весеннем лесу, одетом первой зеленью, у всех родилось щемящее чувство жалости и боли. Но то, что мы увидели, переступив порог первого же барака, вызвало дрожь возмущения и ненависть к тем, кто так неслыханно надругался над жизнью, человеческой жизнью.

Едва открылась дверь, как в лицо ударило отвратительное зловоние. Запах грязи, пота, испражнений смешивался с запахом сырой гнили и тлена Стены сплошь занимали тянущиеся в четыре этажа грубо сколоченные нары, такие низкие, что на них нельзя было даже сесть. С нар, прикрытых грязным тряпьем, свешивались взлохмаченные головы. С заросших лиц на нас смотрели сотни воспаленных, тусклых, горячечно-блестящих, безразличных, восторженных, безнадежно-тоскливых глаз.

Некоторые с трудом сползали с нар и тянулись к нам с таким выражением на измученных лицах, будто увидели чудо, в которое никак не могли поверить. У многих руки или ноги были забинтованы грязными окровавленными лохмотьями

Хлопнула входная дверь. Я оглянулся. В барак вошли двое. На одном из них было надето какое-то подобие медицинского халата. Видимо, раньше он был белым.

— Кто вы? — спросил я, вглядываясь в такое же истощенное, как и у всех остальных, лицо человека в халате. [244] Он слабо улыбнулся, показал мне руки; словно это был документ, удостоверяющий его личность.

— То наш доктор, — объяснил второй из вошедших.— Я есть фельдшер. То — все русские солдаты. То — пленные. Мы тоже пленные — поляки, этот доктор и еще другие.

— Здесь только советские военнопленные? — обратился я к фельдшеру.

— Да, русские, советские, — ответил он и добавил: — Поляки тоже. Но только медики. Мы должны помогать больным и раненым. Но это невозможно. Лекарств нет. Бинтов тоже.

— Сколько же здесь всего людей? Фельдшер тихо сказал что-то доктору по-польски. Тот так же тихо ответил ему.

— Доктор сказал, здесь больше тысячи русских. Все в очень плохом состоянии. Много больных и раненых.

— Это те, кого взяли в плен ранеными? — поинтересовался я.

— Нет-нет. Их ранили здесь, охранники.

— При попытке к бегству?

— Нет, — сказал фельдшер, заметно побледнев, быть может, от усилий, потому что говорил он по-русски с огромным трудом, старательно подбирая слова и произнося их с такой странной интонацией, будто ему приходилось нанизывать их на невидимую нить, как бусы. — Тех сразу убивали. Этих ранили просто так. Наказывали, пугали. Или стреляли, когда было скучно

Я с ужасом и болью в душе огляделся вокруг. Смертью веяло от темного провисшего потолка, от заляпанных нечистотами полов. Смерть смотрела из глаз этих людей.

Позже я узнал, что, несмотря на все принятые меры, удалось спасти не более трети заключенных этого лагеря. Впрочем, об этом нетрудно было догадаться и тогда, когда я проходил мимо лежащих на нарах людей. Они были предельно истощены и жестоко страдали от ран. Многие метались в бреду. В дальнем углу на нижней наре лежал человек средних лет с остатками повязки на ступне и в полосатых брюках, превратившихся в лохмотья, которые не скрывали багрово-черную, отекшую до самого колена ногу. Не надо было быть врачом, чтобы понять, что человек погибает от гангрены. [245]

Мы покидали Мюльберг с тяжелым, горестным чувством. Его не могло заглушить даже сознание, что война идет к концу, что до победы остались считанные дни...

Итак, наступление 1-го Украинского фронта успешно развивалось. Танковые армии генералов Рыбалко и Лелюшенко и общевойсковые армии правого крыла и центра ударной группировки фронта вели стремительное наступление на север, на Берлин.

Наша 5-я гвардейская армия получила новое, более северное направление наступления, как я уже отмечал выше. Обстановка восточнее Дрездена осложнилась. Немцы наносили удар по тылам главной группировки фронта с юга. Это было опасно. Для отражения контрнаступления противника А. С. Жадов перебросил с правого фланга армии корпус Родимцева и танковый корпус Полубоярова, прежнюю полосу действий которых заняла 118-я стрелковая дивизия генерала Суханова, вновь вошедшая в состав 42-го гвардейского стрелкового корпуса.

Я выехал к командиру 118-й дивизии генералу Михаилу Афанасьевичу Суханову, чтобы уточнить задачи дивизии и ориентировать его на случай возможной встречи с американцами.

Командарм приказал главным силам 118-й и 58-й дивизий Эльбу не форсировать, а вести лишь активную разведку на западном ее берегу. При необходимости же действовать по обстановке, но немедленно докладывать ему. Американцы должны были оставаться на рубеже реки Мульде, что в 30— 40 километрах западнее Эльбы.

Перед дивизией Суханова противника практически уже почти не было. Оказывали некоторое сопротивление группы или части, оставшиеся в лесах у нас в тылу и прорывавшиеся к своим. 58-я дивизия генерала Русакова своим правым флангом выходила к городу Торгау. 15-я дивизия генерала Чиркова вместе с кавалеристами корпуса генерала Баранова, преследуя отходящего противника, форсировала Эльбу и захватила плацдарм на западном берегу, в районе города Риза.

Таким образом, корпус 23 апреля занял весьма широкую, километров 70 по прямой линии, полосу от изгиба Эльбы у города Эльстера, восточнее Виттенберга, до города Риза, имея Две дивизии по восточному берегу Эльбы, [246] а одну, 15-ю, на плацдарме, где она вела тяжелые бои западнее и южнее Ризы.

Весь день я провел на колесах. От Суханова поехал к Русакову. Его командный пункт перемещался, и я, связавшись по рации, назначил встречу с ним на КП командира 173-го стрелкового полка майора Рогова. Впоследствии это оказалось очень удачным, так как именно подразделения 173-го стрелкового полка, входившего в 58-ю дивизию, 25 апреля первыми встретились с американцами.

— Как дела, Владимир Васильевич? — спросил я Русакова, поздоровавшись с ним и находившимся тут же начальником политотдела дивизии Иваном Ивановичем Карповичем.

— Все три полка выходят на Эльбу. Перед дивизией противника почти нет, — ответил он. — А вот тылы наши воюют. Только что сообщили, что какая-то группа немцев напала на наш медсанбат. Целая война там часа два шла.

— Ну, отбились медики? — спросил я.

— Отбились! Жаль врача одного ранили, хороший доктор. Выручила, как сообщили, команда выздоравливающих. Там у нас человек восемьдесят, наверное.

— Да, тылам нашим достается, — покачал головой Карпович.

— А вы знаете, — перешел я к делу, — не исключено, что нам предстоит встретиться с американскими войсками.

Я сообщил все сведения, полученные от командарма, дал сигналы опознавания, предупредил, чтобы были внимательны ночью, если придется открывать огонь, особенно артиллерийский.

— Вдруг по американцам ударите вместо немцев. Что тогда будет? — полушутя-полусерьезно спросил я.

Мы тщательно обсудили все детали и возможные варианты.

— Владимир Васильевич, — посоветовал я, — хорошо бы подобрать самых опытных и грамотных разведчиков на тот берег. Может быть, есть знающие английский язык? Обязательно с ними пошлите. А вас, Иван Иванович, — обратился я к начальнику политотдела дивизии,— прошу разъяснить всем красноармейцам и офицерам значительность [247] того исторического события, свидетелями, а может быть, и участниками которого мы скоро будем.

— Лишь бы именно на нас вышли союзники, — сказал Русаков. — В грязь лицом не ударим! Глядишь, и действительно в историю попадем!

— Смотрите в другую «историю» не попадите, — предупредил я. — Максимум внимания во всем и ко всему.— И, прощаясь, добавил: — Будут искать, скажите, поехал к Чиркову, а лучше сообщите, где я, Миттельману, в штаб корпуса.

Машина понеслась в расположение дивизии Чиркова, откуда доносилась канонада, а я размышлял над последними фразами разговора. История. Историческая встреча. Кто из нас, защищая родную Москву, в битвах за Сталинград, на Курской дуге и в других сражениях думал, что участвует в событиях действительно исторического значения? Тогда об этом просто не думалось. Мы выполняли свой солдатский долг, присягу на верность Родине, приказ своего командира. А оказывались непосредственными участниками исторических событий, которые были действительно поворотными пунктами Великой Отечественной войны, успехами не только стратегическими, но и крупными политическими, оказывающими влияние на соотношение сил воюющих коалиций, на всю мировую политическую атмосферу того или иного периода.

Но встреча с союзниками по второй мировой войне, в частности с армией США, уже тогда всеми нами ожидалась как событие исторического плана, как важный не только военный, но и политический акт, приближающий победоносное окончание войны. Предстоящая встреча разрезала весь стратегический фронт немецко-фашистской армии на две изолированные группировки: северную, где еще судорожно, но яростно оборонялся Берлин, в подземельях которого задыхался в предсмертной агонии Гитлер, и южную, которой руководил фельдмаршал Шернер, позже не подчинившийся решению о безоговорочной капитуляции фашистской Германии и продолжавший сопротивление в Чехословакии даже после Дня Победы.

Вскоре мы добрались до командного пункта генерала Чиркова. [248]

— Семь сильных контратак отбили уже, — доложил П. М. Чирков, — но держимся. Прошу усилить дивизию противотанковой артиллерией. Было бы спокойнее.

— Петр Михайлович, помощи не ждите. Вы знаете о контрударе немцев восточнее Дрездена. Там сейчас главное для командарма, и просить у него помощи я не буду. Совестно.

Уточнив обстановку и задачи дивизии, дав некоторые советы, я отправился на свой командный пункт, находившийся километрах в двадцати пяти восточнее Торгау.

Добравшись «домой», я узнал, что из штаба фронта приехали корреспонденты «Красной звезды». Один из них, Константин Симонов, хотел встретиться со мной лично.

— Скляров, — сказал я адъютанту, — приглашай сразу. Может быть, и поужинаем вместе.

Вскоре появился высокий, стройный и подтянутый подполковник. Константин Симонов уже был широко известен как талантливый и разносторонне одаренный литератор: поэт, очеркист, писатель, драматург. Но, разумеется, не так, как теперь, когда за его спиной добрых четыре десятилетия большой творческой работы, десятки произведений, нашедших признание у миллионов людей как у нас в стране, так и за рубежом, активная общественно-политическая деятельность. Однако тогда уже был написан роман «Дни и ночи», особенно близкий и дорогой каждому, кто участвовал в защите Сталинграда, и тогда расхватывались томики его стихов, и тогда шли в театрах нашей страны его рожденные горячей любовью к Родине пьесы.

Мы пожали друг другу руки. Рука писателя-солдата была мягкой, но сильной.

— Я слышал, товарищ генерал, что вы выходите на американцев? — спросил он, немного грассируя.

— Не исключено, — усмехнулся я.

— И когда этого можно ждать?

— Да уже ждем. Может, сегодня, а может, завтра...

— Сегодня-то вряд ли, — усомнился Симонов, глядя на посиневшие окна. — Ночь уже скоро.

— И то верно,— поддержал я его.— Давайте-ка ужинать, Константин Михайлович. Утро вечера мудренее. Авось поутру новости будут. Объявятся, может, наши [249] союзники... Пригласим вашего коллегу? Как его фамилия?

— Кривицкий Александр Юльевич.

Наша беседа, начатая за ужином, затянулась за полночь.

Интересный собеседник, Константин Михайлович поразил меня не только большой эрудицией, но и знанием военного дела, широким политическим кругозором.

К. М. Симонов и А. Ю. Кривицкий рассказали много интересного о фронтовых событиях. Строили мы предположения и о возможных вариантах встречи с американцами.

Эта приятная, а теперь ставшая и незабываемой беседа с нашими писателями была разрядкой, отдыхом от ежедневной напряженной боевой деятельности. Позже, уже после войны, изредка встречаясь с Константином Михайловичем, мы не раз вспоминали эпизоды тех дней.

Прошел еще день, и около четырнадцати часов 25 апреля командир 58-й гвардейской дивизии генерал Русаков доложил, что в тринадцать часов тридцать минут в районе Стрела (четыре километра северо-западнее Ризы) гвардейцы 7-й роты 173-го гвардейского стрелкового полка во главе с командиром роты старшим лейтенантом Г. С. Голобородько заметили группу военнослужащих, следовавшую с запада. Как выяснилось, это были разведчики 69-й пехотной дивизии 1-й армии США, которыми командовал лейтенант Коцебу.

Примерно через час снова позвонил генерал Русаков: разведчики 2-го батальона того же 173-го гвардейского полка, перебравшиеся на западный берег, на дороге к Торгау видели машину с несколькими военными. Кто они — немцы или американцы, — не разобрали. Машина скрылась из виду, въехав на улицы города. Почти сразу послышалась стрельба. Потом она стихла.

Через некоторое время над крепостью, стоящей почти у самого берега, вяло затрепыхалось на слабом ветерке большое полотнище. Наблюдатели дивизии отчетливо различили американские национальные цвета — синий, красный, белый — и сразу подали условленный с американским командованием опознавательный сигнал — красную ракету. Ответа — зеленой ракеты — не последовало. Это настораживало. [250] А с колокольни церкви до разведчиков, находившихся на западном берегу реки, донеслись выкрики сначала на английском, потом на немецком языке:

— Америка! Россия!

Потом тот же голос, с сильным иностранным акцентом, начал выкрикивать по-русски одно-единственное слово:

— Товарищ! Товарищ!

Кричал человек в военной форме. Гвардии лейтенант А. С. Сильвашко начал кричавшего спрашивать по-немецки, но незнакомец, очевидно, его не понимал.

Наши гвардейцы сделали несколько выстрелов в воздух, и через несколько минут со стен крепости раздался другой голос, говоривший по-русски:

— Товарищи! Не стреляйте! Здесь союзники! Здесь американцы! Москва — Америка!

Взвод разведки 58-й дивизии бросился к переправе, а разведчики, находившиеся на западном берегу, увидели, как от крепости к мосту побежал человек в американской форме. Через минуту советские солдаты пожимали руку американцу. Он оказался офицером разведки 1-го батальона 273-го полка той же 69-й пехотной дивизии 1-й американской армии младшим лейтенантом Уильямом Д. Робертсоном.

Как выяснилось потом, Робертсон и три американских солдата — Макдональд, Хофф и Стаубе — ранним утром 25 апреля отправились на разведку местности в районе восточнее немецкого городка Вурцен, что на реке Мульде. Увлеченные выполнением задания, американцы ушли от своих позиций значительно дальше, чем предполагали, вышли к Торгау, попали под обстрел засевших там в одном из домов немцев и в конце концов первыми встретились с нашими войсками.

Забегая вперед, скажу, что в расположение своей части Робертсон вернулся в сопровождении офицеров 58-й дивизии нашего корпуса Ларионова, Петрова, Сильвашко и сержанта Андреева. Командование 273-го американского полка встретило представителей Красной Армии очень тепло, а совсем юный, двадцатилетний Робертсон, заливаясь счастливым смехом, рассказывал, в каком отчаянии были они, американские разведчики, не имея зеленой ракеты, чтобы подать ответный сигнал, и как он, ворвавшись в аптеку, разрисовывал какими-то медикаментами [251] первую попавшуюся простыню, чтобы создать подобие американского флага.

...Я еще не положил трубку, слушая первое сообщение из 58-й дивизии о появлении американцев, а Симонов, затянув потуже ремень и одергивая гимнастерку, уже говорил мне:

— Ну что же, поехали, Глеб Владимирович?

— Если хотите вместе, подождите немного. Я должен лично доложить командарму.

Вызвать Алексея Семеновича Жадова удалось не сразу.

Естественно, что беспокойные и вездесущие корреспонденты умчались без меня. Уж такая у них профессия: они должны побывать везде первыми и посмотреть все своими глазами.

Командарм был очень обрадован докладом о состоявшейся встрече с американцами и даже почему-то сказал: «Спасибо тебе». Потом еще раз напомнил о том, что официальные встречи должны проходить на нашем берегу по рангам. Сначала должны встретиться командиры полков, потом — комдивы, далее — комкоры. Я заверил Жадова, что все это знаю и помню, а сейчас хочу сам побывать в Торгау, посмотреть и проверить, что там делается.

— Хорошо, поезжай. Потом доложи мне,— закончил разговор командарм.

Вместе с полковником Воловым, захватив с собой начальника разведки подполковника Оснищева и на всякий случай переводчика, мы двинулись к Торгау. Против моста была назначена встреча с генералом Русаковым и подполковником Роговым. С восточного берега Эльбы, имеющего довольно широкую пойму, к которой вел небольшой, но крутой песчаный склон, хорошо просматривалась вся долина. Спокойно и мощно несла река весенние воды, рожденные горными снегами Крконоше. Прямо против меня, на том берегу, лежал Торгау. Со своими островерхими крышами и старинной крепостью у реки он казался отсюда нарисованным мягкими красками на большом зеленом полотне Северо-Германской низменности.

Город совсем не был разрушен, но два пролета взорванного моста через Эльбу лежали на дне реки. Около искореженного железа возвышающихся над водой ферм крутились маленькие бурунчики. Кругом было тихо. [252] Русаков, Карпович, Рогов и другие офицеры уже поджидали нас. Все были веселыми и возбужденными.

— Ну, попадаете в историю, Владимир Васильевич?— напомнил я Русакову наш недавний разговор.

— Да я уж и не знаю, что ответить. А пока никто еще не встречался с американцами? — вдруг с некоторой тревогой спросил он.

— Вот этого я не знаю! Все может быть!

На реке уже установили паром, но я спешил на участок к Чиркову, где продолжались бои, и в город не поехал. Волов остался у Русакова.

Стоило мне уехать, как минут через 30 — 40 совершенно неожиданно на западный берег Эльбы прибыл командир полка (к сожалению, фамилия его забылась) 69-й американской дивизии со своими офицерами. Майор Рогов быстро организовал их переправу и прием, хотя и не был к этому готов.

Как мне рассказывали, все прошло очень хорошо, весело, искренне. Обходились без переводчиков. Американцы оказались страстными любителями сувениров. Все наши солдаты и офицеры остались буквально без звездочек на пилотках и фуражках, без пуговиц, а некоторые и без погон. Особым вниманием пользовался орден Красной Звезды, и американцы попытались было получить его в качестве сувенира. Наши, не отдавая его, с трудом могли объяснить слово «орден». Сами американцы презентовали нашим все, что угодно, чуть ли не оружие.

Вечером того же дня командир 58-й гвардейской стрелковой дивизии В. В. Русаков встретился с командиром 69-й пехотной дивизии США полковником Рейнхардом и приехавшими с ним офицерами его штаба.

Для наших было непривычно видеть множество иностранных корреспондентов, которые держались более чем непринужденно, непрерывно щелкали фотоаппаратами, трещали кинокамерами, задавали массу вопросов, смеялись, шутили, хлопали своих русских коллег по плечу. Наши журналисты, державшиеся более скромно, буквально растворились в толпе этой пишущей и щелкающей братии.

Признаюсь, праздничное настроение наших союзников не вполне соответствовало нашему. Мы еще продолжали воевать, и воевать напряженно. На левом фланге дивизии Чиркова было по-прежнему тяжко, так же как и корпусу [253] Родимцева. Другие войска нашего фронта вели упорные и тяжелые бои за Берлин Праздновать нам было рано. От каждого командира требовалось предельное напряжение сил, максимальная концентрация внимания на планировании предстоящих действий и организации контроля за их ходом.

Поздно вечером я говорил по телефону с Русаковым.

— Понимаете, Глеб Владимирович, — уже попрощавшись, проговорил генерал. — Я вам забыл сказать. Такая чепуха получилась...

— Что там у вас получилось? — спросил я. — Не тяните, говорите прямо.

— Это я насчет сегодняшней встречи. Американец-то сувенир мне преподнес — национальный флаг, американский. А мне ответить нечем... Ну, и неловко получилось... Улыбаюсь да руку жму...

— Вот спасибо, — сказал я.

— То есть как «спасибо»? За что? — удивился Русаков.

— За предупреждение, естественно. Ведь у меня тоже встреча с американским комкором назначена, надо учесть.

Собравшись со всеми своими заместителями — начальником политотдела Воловым, начальником штаба Миттельманом, заместителем по тылу Морозовым и другими офицерами,— мы обсудили все наши возможности и варианты организации предстоящей встречи.

В назначенный час 27 апреля моя машина вылетела к берегу Эльбы. Паром, на котором стоял «виллис» американского генерала, был уже на середине реки. Внизу, на отмели, толпились встречающие. На том берегу стояли еще десятка два машин и человек сорок военных.

Паром мягко ткнулся в песчаную кромку берега. Через несколько секунд высокий сухой командир 5-го армейского корпуса американцев генерал-майор Хубнер, показывая в улыбке крупные желтоватые зубы, дружески, крепко пожимал мне руку.

По песчаной тропинке мы начали подниматься вверх. Вдоль самого края обрыва, над поймой реки и лицом к ней, застыли встречающие офицеры штаба. Двое солдат держали свернутый кумач с изображением медали «За оборону Сталинграда». Как было договорено заранее, по моему сигналу в весеннем воздухе затрепетало развернутое солдатами полотнище. [254]

Генерал Хубнер, несмотря на немолодой возраст (думаю, что ему было в то время лет под шестьдесят), легко поднялся на обрыв, только чуть порозовело обветренное лицо и стало заметно, как вздымается широкая грудь.

Мы остановились перед строем, и я обратился к Хубнеру:

— Господин генерал, в память об исторической встрече наших войск на берегах Эльбы, в знак дружеских чувств, которые связывают нас, союзников, в борьбе с фашизмом, позвольте мне поднести вам наш скромный сувенир. — Я сделал шаг к полотнищу и, указав на него, продолжал: — Это не знамя. Но этот алый стяг с медалью «За оборону Сталинграда» — символ наших побед на берегах великой русской реки Волги. Мы пронесли его под бомбежками и обстрелами, через кровь и пламя, и он стал свидетелем новых побед, свидетелем радостного события — соединения двух фронтов, встречи союзников, внесших большой вклад в дело победы. Примите это полотнище, господин генерал, со всеми следами тяжкого пути, проделанного нашим корпусом, и пусть оно будет для вас напоминанием о великой победе над фашизмом и о солдатской, боевой дружбе двух народов.

На суровом лице генерала что-то дрогнуло, слабая улыбка тронула жесткий, немного надменный рот, и мне даже показалось, что повлажнели спрятавшиеся в сетке морщин глаза. Генерал Хубнер с чувством пожал мне руку, хотел что-то сказать, вдруг закашлялся, и в это самое время над краем обрыва показались головы переправившихся на наш берег корреспондентов.

Признаться, я был несколько ошеломлен этим нашествием шумной журналистской братии, отнюдь не предусмотренным протоколом. Константин Симонов и Александр Кривпцкий держались, я бы сказал, с большим тактом, хотя они тоже пожимали руки, хлопали коллег по плечам, задавали вопросы и Хубнеру, и американским корреспондентам. На смугловатом лице Симонова появился румянец, а мальчишески пухлые губы азартно подергивались.

Наконец мы отправились в маленькую живописную деревушку Вердау, километрах в пяти от той переправы, где я встречал гостей. Все распоряжения поварам были отданы еще накануне, но, как им удалось подготовиться, я, разумеется, не знал и немножко беспокоился, не желая ударить в грязь лицом прежде всего перед бойкими на [255] перо журналистами, тем более что на их присутствие мы не рассчитывали. Хорошо еще, думал я, сидя в машине рядом с Хубнером, что догадался приказать поставить побольше лишних приборов.

Опасения мои оказались напрасными. В маленьком садике, прилепившемся к аккуратному коттеджу, на уютной лужайке, под сводом цветущих яблонь, я увидел такое, о чем не смел и мечтать...

Какое впечатление наш стол произвел на американских гостей, я мог судить только во время обеда, потому что, приглашая к столу, я, обеспокоенный тем, хватит ли мест, на лица не смотрел и к репликам не прислушивался. Но точно помню, что, когда после закусок был подан дымящийся, ароматный настоящий украинский борщ и гости поднесли ко рту первые ложки, над столом поплыло выразительное американское «О-о-о-о!», безусловно выражавшее восхищение. За украинским борщом последовали сибирские пельмени. Словом, как меня заверил Миша Коновалов, «все было в таком виде, что лучше и не бывает».

Итак, человек, наверное, сорок гостей и своих сидело за красиво сервированным столом, запах хорошо приготовленной пищи соперничал с запахом цветущих яблонь, все располагало к хорошему, искреннему разговору. И он состоялся.

Говорили о войне: о трудных сражениях и славных победах, о солдатском долге и фронтовой дружбе, говорили об опасности фашизма и необходимости бороться с ним. А какие тосты произносились за тем столом!

Выпили за победу и приближающееся окончание войны, за нашу встречу, за дружбу союзных армий, за процветание наших народов, за человека и человеческое счастье.

В конце обеда американцы завели разговор о Т-34, отозвались о нем с большой похвалой и задали несколько чисто технических вопросов. Я предложил посмотреть машину, и все отправились на соседний участок.

Все дружно засмеялись.

Не в обиду будет сказано, иностранным журналистам, присутствовавшим на обеде, очень и очень пришлась по вкусу русская водка, на которую они изрядно приналегли, в чем им не уступили и водители «виллисов», на которых приехали наши гости. Прикинув, что это может [256] привести к неприятным последствиям, я приказал выделить наших шоферов и довезти гостей до переправы.

Мы прощались очень тепло, и американцы сели в машины с огромными букетами весенних цветов, собранных гвардейцами в небольшом лесочке, который опоясывал скромную немецкую деревушку Вердау.

На следующий день обострилось положение на левом фланге, где фашисты сделали несколько решительных попыток потеснить наши войска. Это вызвало у меня беспокойство, хотелось поехать туда, чтобы на месте определить размеры угрозы и принять необходимые контрмеры. Но мне было приказано встретить у нашей переправы командующего 1-й американской армией генерала Ходжеса и проводить к месту приема нашим командармом генералом Жадовым.

Естественно, теперь я уже был гораздо спокойнее, чем накануне. Тем не менее, встречая крупного американского военачальника, я ощутил приятное волнение, когда первым из представителей Советских Вооруженных Сил приветствовал его на территории, освобожденной нами, и почувствовал на себе внимательный, испытующий взгляд гостя. Он смотрел на меня так, точно во мне одном пытался увидеть отражение тех качеств Красной Армии, которые вызывали почтительное восхищение всего мира, бывшего свидетелем нашей беспримерной борьбы с фашизмом.

Мы благополучно прибыли в резиденцию генерала Жадова, находившуюся километрах в тридцати от переправы. Местом встречи двух командармов было избрано довольно большое поместье с абсолютно неповрежденным господским домом.

Свита у генерала Ходжеса была еще больше, чем у Хубнера. Журналисты тоже явились в полном составе. В остальном же эта встреча была очень похожа на вчерашнюю: то же радостное возбуждение, выражение взаимной симпатии, искреннего уважения, та же теплота и дружба.

В качестве сувенира генерал Жадов преподнес Ходжесу медаль «За оборону Сталинграда», прикрепленную к небольшому обтянутому малиновым бархатом альбому.

Несколько часов прошли в непринужденной дружеской беседе за красиво сервированным столом, и, по-моему, американцы уехали очень довольные оказанным им приемом, [257] генералом Жадовым и многочисленными знакомыми из штаба армии.

Для меня полоса приемов на этом не кончилась. На следующий день я участвовал во встрече еще одного американского военачальника. На этот раз «главным» был генерал армии И. Е. Петров, начальник штаба фронта, встречавший командующего 12-й армейской американской группой войск, представителя военной элиты Соединенных Штатов генерала Омара Бредли, который должен был встретиться с командующим фронтом Маршалом Советского Союза Иваном Степановичем Коневым.

У переправы, садясь вместе с Бредли в машину, И. Е. Петров сказал мне:

— А вы, товарищ Бакланов, поедете первым. Мы за вами.

Встреча с американцами хорошо описана в мемуарах И. С. Конева «Сорок пятый», поэтому я не буду о ней рассказывать.

Вечером я вернулся к себе на командный пункт, усталый после проводов, переполненный впечатлениями и, признаться, довольный, что все торжества кончились и можно заняться своим непосредственным делом. Помню, что, войдя в дом, я даже сказал кому-то из штабных офицеров:

— Устал! Пора воевать, а то, пока победу празднуем, немцы, глядишь, и потеснят...

Но в тот самый день, когда я участвовал в приеме Омара Бредли у И С. Конева, буквально через несколько часов после возвращения к себе я получил сообщение о том, что командир американского корпуса приглашает меня с ответным вшитом в свой штаб, находящийся в Лейпциге, 1 мая 1945 г.

Скажем прямо, приглашение пришло не вовремя. Гитлеровцы на левом фланге продолжали контратаковать, положение там сложилось трудное, уезжать в такое время мне казалось просто невозможным Что делать?

Доложил обстановку командарму, сообщил о приглашении и попросил указаний. Командарм приказал отправляться с ответным визитом.

Командир американского корпуса приглашал меня прибыть с офицерами штаба в количестве 16 человек и сообщал, что в случае нашего согласия в Торгау нас будут ждать самолеты, которые и доставят делегацию в Лейпциг. [258]

Опять задача: кому ехать? Нельзя же самому уехать да еще и боевых командиров забрать! Мало ли что может произойти! Война-то продолжается, фашисты нажимают. В конце концов, посоветовавшись, из командиров дивизий решили взять с собой только генерала Суханова, а из штаба корпуса — полковников Волова, Миттельмана, Оспищева да еще нескольких офицеров и корреспондентов.

Первое мая. Наверное, в этот день случались и дожди, и серая, пасмурная погода, а в сознании он все равно ассоциируется с весенним ликованием, солнцем, первой зеленью. Должно быть, именно поэтому, проснувшись утром 1 мая 1945 года и увидев, что солнечный свет волнами клубится над землей, я удовлетворенно подумал: погода прекрасная! И ощутил светлое, праздничное настроение...

Мы благополучно добрались до Торгау и на западной окраине города на зеленой полянке увидели с десяток американских легких самолетов. Расселись по два человека в каждую машину, и зеленые «стрекозы» легко и плавно взмыли вверх, сопровождаемые несколькими истребителями прикрытия.

Аэродром под Лейпцигом сильно напоминал картинку из прочитанного в детстве научно-фантастического романа, изображающую лунную поверхность: поле было сплошь изрыто большими и маленькими воронками, сверху казавшимися кратерами вулканов.

Но город, по которому мы мчались на сверкающем «кадиллаке», украшенном американским и советским национальными флажками, оказался почти неповрежденным. На просторной площади у большого и красивого здания, где расположился штаб корпуса, мы остановились. Площадь была оцеплена американскими солдатами, дружелюбно рассматривавшими нас. За их спинами толпилось население Лейпцига.

Перед зданием выстроился почетный караул и весь офицерский состав штаба. Навстречу мне двинулся с приветливым выражением лица незнакомый генерал. Это удивило меня, так как я был уверен, что наношу ответный визит генералу Хубнеру. Однако, как выяснилось позже, за те несколько дней, что прошли со времени приезда к нам Хубнера, у американцев произошли некоторые перемещения командного состава, и теперь меня принимал [259] новый командир корпуса генерал-лейтенант Коллинз. Генерал Коллинз впоследствии, уже после войны, занимал должность начальника штаба сухопутных войск Со единенных Штатов Америки.

Здесь, в Лейпциге, Коллинз организовал для нас встречу на самом, как теперь говорится, высоком уровне. Едва мы вышли из машин, как раздались звуки Гимна Советского Союза, затем зазвучала мелодия американского государственного гимна. После этого мы с генералом Коллинзом обошли строй почетного караула, и я познакомился с офицерами штаба. Только после этой церемонии мы поднялись по ступенькам в здание штаба.

Генерал Коллинз пригласил меня в свой кабинет, в то время как сопровождавшими меня товарищами занялись офицеры штаба.

В просторном кабинете на стене висела большая карта Европы. Генерал взял в руки лежавшую на столе указку. Ее острый конец скользнул снизу вверх и остановился на Ла-Манше.

— Вот, — сказал генерал, — отсюда мы начали.

Легко скользя указкой по карте, Коллинз рассказал о пути, пройденном корпусом. Подробнее остановился на боях в Арденнах.

— Здесь нам было труднее всего. — Коллинз помолчал, чуть покачивая сверху вниз головой и, видимо, что-то вспоминая об этих боях.

— Мы знаем это, — сказал я. — И тогда знали, когда немцы остановили вас в Арденнах. Собственно, из-за этого и нам пришлось несколько изменить ранее намеченные планы. Начать на неделю раньше Висло-Одерскую операцию с высокими темпами наступления.

— Да-да, темпы! Вы выдержали удивительные темпы! — продолжал Коллинз. — Но скажите, генерал, как вам удавалось сохранять средний темп наступления по двадцать пять — тридцать километров в сутки на протяжении более чем десяти дней? Ведь вы шли пешком, с тяжелыми боями. Как вы могли?

— Наш солдат многое может, когда это надо,— ответил я. — Он многое может, потому что сам отлично понимает, что надо, зачем надо и во имя чего надо...

— Да, да! — искренне поддержал меня генерал. — Замечательные солдаты! Замечательные! Они достойны своей великой победы... Но как вы управлялись с тылами? [260] Ведь при таком, простите, бешеном темпе расстояния, на которые надо было подвозить боеприпасы, снаряжение и все прочее, возрастали чудовищно быстро? — продолжал добиваться генерал Коллинз.

— А разве ваши, кстати, полностью моторизованные тылы сильно отставали? — ответил я вопросом.

— Да, господин генерал, — сокрушенно качнув голо вой ответил Коллинз. — Признаться, мы испытывали с тылами немало трудностей. Обеспечение войск вещь нелегкая. Уж очень война прожорлива

— Вы выражаетесь мягко, господин генерал. При том уровне развития, которого достигло человечество, война вообще представляется чем-то чудовищным. Будем надеяться, что это последняя война. Как ваше мнение?

— Будем надеяться. Хочется надеяться... — задумчиво ответил Коллинз.

После беседы нас пригласили на обед в роскошную загородную виллу. В саду, перед открытыми окнами большой веранды, нас встретил музыкой негритянский джаз-оркестр, причем такими мелодиями, которые для слуха советских людей, сказать по правде, в то время были непривычны и с которыми может поспорить разве что современная поп-музыка.

Итак, мы обедали у генерала Коллинза по-американски, начав с ананасов. Не помню точно, что подавалось к столу еще, но помню, в частности, что виски подали в заключение трапезы, уже после кофе, и абсолютно без всякой закуски. Может быть, именно в силу этого обстоятельства во время обеда все было чинно и серьезно. Говорили о войне, о планах Гитлера, которым мы помешали осуществиться, о многочисленных примерах истории, когда захватнические войны закапчивались полным крахом, о знаменитых полководцах. Разговоры были интересными, дружелюбными, проникнутыми взаимным уважением

Теперь, когда у меня был, можно сказать, «солидный опыт» подобных международных встреч, я заранее подумал о сувенире и преподнес генералу Коллинзу наш пистолет ТТ, на котором мы даже сумели сделать соответствующую случаю надпись (на мое счастье, удалось найти неплохого гравера). По-моему, генералу подарок понравился. Он как-то ласково и уважительно погладил вороненую сталь и, поблагодарив меня, [261] сказал:

— Это хорошее оружие, достойное настоящего солдата.

А потом снял с поясного ремня кобуру и, подавая мне свой кольт двенадцатого калибра, добавил:

— Примите, генерал, на память. Он тоже честно служил мне.

Мы расстались дружески, и я сохранил о встречах с американцами весной 1945 года весьма приятные воспоминания.

2 мая, когда уже пал Берлин, на нашем участке фронта, особенно на левом фланге, гитлеровцы все еще не отказывались от попыток контратаковать нас значительными силами, и я после возвращения из Лейпцига с головой ушел в свои дела.

Войска 1-го Украинского фронта готовились к проведению завершающей операции войны — Пражской. 5-й гвардейской армии предстояло развернуться на левом крыле ударной группировки фронта и нанести мощный удар правым флангом в общем направлении на северо-западную окраину Дрездена, которым и овладеть на второй день операции.

Нашему корпусу предстояло согласно плану командующего фронтом и командарма передислоцироваться в район города Гросенхайн. Для этого чадо было вывести дивизию Чиркова с плацдарма у города Риза и перегруппировать дивизию Русакова. Что же касается дивизии Суханова, то перед ней стояла задача занять весь фронт обороны корпуса по восточному берегу Эльбы.

Затем во взаимодействии с 32-м гвардейским стрелковым корпусом разгромить противостоящую группировку врага, захватив переправы через Эльбу юго-западнее Незерневиц, и овладеть северо-западной окраиной Дрездена. Для усиления к нам пришла 1-я гвардейская артиллерийская дивизия прорыва генерала В. Б. Хусида.

К 3 мая мы заняли исходное положение и начали усиленно готовиться к прорыву обороны противника.

Местность оказалась очень неудобной для ведения наблюдений, поэтому генерал Чирков, вопреки приказу маршала Конева, опять оборудовал свой наблюдательный пункт в городском доме в Гросенхайне, рассчитывая, что с высоты четвертого этажа можно будет лучше рассмотреть [262] позиции противника. Я же решил остаться на земле и выбрал удобное место.

Наступление было назначено на раннее утро 7 мая.

Часов в двенадцать дня 6 мая раздался телефонный звонок начальника штаба армии генерала Н. И. Лямина, который сообщил нам крайне неожиданную новость. Маршал Конев требовал, чтобы мы немедленно начинали наступательную операцию.

— Как понимать «немедленно»? — уточнил я у Николая Ивановича.

— Крайний срок — сегодняшний вечер, — последовал ответ.

Я немного подумал. В сущности, все главные приготовления были уже сделаны. Если в данном случае ставка делалась на неожиданность, то, видимо, чем раньше мы начнем, тем лучше.

— Могу начать наступление через три-четыре часа, необходимые на непосредственную подготовку.

— Хорошо.

По сути дела, для нас это был последний наступательный удар по врагу, последнее наступление в Великой Отечественной войне. Понимал ли я это тогда? Пожалуй, просто не думал в таком аспекте. Но именно потому, что это наступление оказалось последним, все запомнилось до мельчайших подробностей.

В середине дня прошел дождь, настоящий весенний дождь, шумный и светлый, когда кажется, что и через тучи продолжает светить веселое солнце, когда земля, и трава, и зелень листвы радостно омывают себя под прозрачными струями. Однако с точки зрения чисто военной этот милый дождь был нежелателен. Обочины дорог сильно развезло, в низинках осталась вода.

В двадцать часов 6 мая ударила наша артиллерия, которая тридцать минут обрабатывала позиции противника. Прорыв прошел успешно.

За короткую весеннюю ночь войска нашего корпуса проделали весь путь, до самого берега Эльбы, выйдя правым флангом против города Мейссен, а левым — непосредственно севернее Дрездена. Мостом автострады должен был воспользоваться 32-й гвардейский стрелковый корпус генерала Родимцева, наступавший левее нас, а нашим 58-й и 15-й дивизиям надо было форсировать Эльбу.

Утром соединения корпуса начали переправу. Немцы, [263] державшие оборону на западном берегу, особого сопротивления не оказывали. Можно было предположить, что они лишь задерживают нас, давая возможность основным своим силам отойти к Дрездену и закрепиться там, чтобы сделать попытку остановить наше продвижение перед самым городом.

За два часа сорок минут части 15-й гвардейской стрелковой дивизии полностью форсировали реку и захватили большой плацдарм с крупными населенными пунктами Шарфенберг и Науштадт.

Для меня это форсирование Эльбы стало памятным еще и потому, что здесь я в последний раз попал под страшнейший артобстрел.

Я уже говорил, что Эльбу мы форсировали довольно легко, но, как мы и предвидели, гитлеровцы оказали яростное сопротивление на подступах к Дрездену и непосредственно на окраинах города. Тяжелее всего было 58-й гвардейской стрелковой дивизии генерала В. В. Русакова, которая наступала первым эшелоном на западные окраины города и оказалась под фланкирующим огнем противника. А еще труднее достался Дрезден 32-му гвардейскому стрелковому корпусу генерала А. И. Родимцева. Он наступал через сильно укрепленные и яростно обороняемые немцами северные и восточные окраины.

Невиданные разрушения причинила Дрездену американская авиация. Еще относительно задолго до начала нашего наступления американцы провели там так называемую «ковровую бомбежку». В течение целого дня тяжелые бомбардировщики волнами, следующими одна за другой с минимальными перерывами, появлялись над центром города и обрушивали на него тысячи тонн смертоносного груза.

Когда наши войска взяли город, через центр и прилегающие к нему районы, особенно район вокзала, невозможно было ни пройти ни проехать. Начисто исчезли даже понятия площадей и улиц. Это было мертвое царство битого кирпича. От фантастических нагромождений того, что еще недавно было одним из прекраснейших и древнейших городов, веяло холодом смерти. Не осталось следа от изящных, нарядных павильонов прославленного дворцового ансамбля Цвингер. Мрачной грудой камней стало музейное здание, детище прославленного архитектора Г. Земпера. Исчезла, будто ее никогда и не было, изумлявшая [264] своими пропорциями церковь Хофкирхе, построенная Г. Кьявери. Устояла лишь часть могучей стены церкви Фрауенкирхе, гордости дрезденских церквей, которую впоследствии было решено не разрушать и не восстанавливать, а сохранить как грозное напоминание о бедствиях, которые несет человечеству война.

По данным, которыми мы располагали тогда, здесь, в центре Дрездена, в подвалах и бомбоубежищах погибло не менее 30 тысяч человек.

Не знаю, с какой целью бомбили американцы центр города, поскольку военных объектов там, безусловно, не было. Может быть, с целью общей деморализации немцев, с целью устрашения. Если так, то цель была достигнута. Смотреть на Дрезден, находиться там было поистине страшно даже уже после окончания боев.

Наш корпус, по сути, в сам город и не входил. Сломив сопротивление противника на западных окраинах, мы обошли Дрезден стороной, вышли на юго-западное направление и в последний раз натолкнулись на сопротивление фашистов, правда уже совсем незначительное, в районе небольшого города Пирна, южнее Дрездена.

По маршруту, предписанному нам командармом, мы устремились к Праге. Не в первый раз за войну пришлось нам спешить, очень спешить. Причина спешки заключалась в том, что в Праге уже началось восстание чешских патриотов против гитлеровской оккупации. Об этом восстании написано много и достаточно подробно, поэтому я лишь напомню самое основное, чтобы было понятно, почему нам пришлось несколько изменить свои планы и опять ускорить и без того высокие темпы наступления.

Восстание в Праге вспыхнуло 5 мая, в тот день, когда советские войска вели последние бои на территории самой Германии. Шесть тяжких лет терпел чехословацкий народ бремя фашистской оккупации. Шесть лет накапливался гнев народа, собирались его духовные и физические силы. Переполненная чаша народного терпения полилась через край, брызнула жарким огнем восстания. Трудящиеся Праги сумели занять в городе все ключевые позиции. Злата Прага ощетинилась двумя тысячами баррикад, выросших за ночь на улицах и площадях.

Пражское восстание эхом прокатилось по стране. Многие города и сельские районы оккупированной Чехии поднялись на борьбу за свое освобождение. [265] Однако гитлеровцы на территории Чехословакии располагали значительными силами. На восставшую Прагу были брошены танки, крупные артиллерийские соединения, авиация. Борцы за свободу и независимость Чехословакии сражались самоотверженно и яростно. И все-таки в ночь на 8 мая фашистам удалось значительно потеснить силы сопротивления.

Вот в это время войска 1, 2, 4-го Украинских фронтов и чехословацкий корпус, созданный в 1943 году на территории Советского Союза, с трех сторон спешили на помощь восставшей Праге, развивая неслыханные темпы наступления. Впереди весьма активно действовал передовой отряд, состоявший из 1889-го самоходного артиллерийского полка с десантом автоматчиков под командованием подполковника Я. И. Худенко.

В сверхскоростном броске войск нашего фронта кроме нашей 5-й гвардейской армии к Праге устремились танковые армии генералов Лелюшенко и Рыбалко, 3-я армия генерала Гордова, 13-я армия генерала Пухова, артиллерийские дивизии, части усиления. Эта огромная лавина советских войск двигалась всеми возможными дорогами через Рудные горы, но ей было тесно на относительно небольшом пространстве и при не очень значительном количестве дорог через перевалы. Волей или, скорее, неволей все перемешалось, сгрудилось и двигалось на Праху одним общим могучим потоком.

Приказ был только один: быстрее, быстрее, как можно быстрее, любыми средствами и способами выйти на Прагу...

Дивизия генерала Чиркова форсированно шла по неширокому горному шоссе. Неожиданно мне доложили, что продвижение приостановилось, потому что навстречу нам идет колонна автобусов с немецкими солдатами.

— Откуда автобусы? Какие немцы? — не сразу понял я.

— Немцы, которые больше не хотят воевать, товарищ генерал. Я так понял. Возвращаются «нах фатерлянд». Без всякого оружия, разумеется, — ответил мне докладывавший офицер.

Тут я сообразил, что это, вероятно, одна из капитулировавших частей решила убраться подобру-поздорову то ли по указанию сверху, то ли по инициативе собственного командования. Я мгновенно вспомнил возбужденный голос [266] командарма, по телефону кричавшего мне: «Быстрее! Любым транспортом!»— и, не колеблясь, принял решение:

— Автобусы остановить. Разгрузить немедленно, оставив немецких водителей. Посадить на машины личный состав 15-й дивизии и — вперед, на Прагу!

— С немецкими водителями? — переспросил офицер.

— С немецкими, — подтвердил я. — А рядом наших автоматчиков посадить. И пусть глядят в оба!

Утром 9 мая передовой отряд 15-й гвардейской стрелковой дивизии вместе с войсками других соединений 1-го Украинского фронта, совершивших гигантский скачок в рекордно короткие сроки, был уже в предместьях Праги. Благодаря этому сотни тысяч ее жителей избежали трагической судьбы, которую готовили им фашистские изверги. Уцелели от разрушений великолепные памятники зодчества, готические островерхие башни, купольные храмы и дворцы, изумительные своей неповторимостью мосты через Влтаву, древний кремль и старая ратуша.

Выслав вперед на немецких автобусах части 15-й дивизии нашего корпуса, сам я несколько задержался, поджидая, когда подойдет 58-я дивизия, на долю которой выпало вести бои на западных окраинах Дрездена. Почти на границе между Чехословакией и Германией я даже заночевал в доме местных немцев (многие из них поселились на территории Чехии и Словакии еще в XVI веке, во времена господства здесь империи Габсбургов). Правда, приехали мы на ночлег поздним вечером, а едва забрезжил рассвет, поспешили догонять ушедшие вперед соединения корпуса.

Дорога была забита движущимися на Прагу войсками. То и дело, чтобы обогнать этот нескончаемый поток, приходилось съезжать на обочину, да и здесь было нелегко лавировать среди разбитых и раздавленных нашими танками немецких машин.

Время от времени попадались деревни и поселки, раскинувшиеся по обеим сторонам шоссе. Залитые солнцем дома с широко раскрытыми окнами и дверями стояли пустыми, потому что все население плотными шпалерами тянулось вдоль дороги. То, чем встречали нас жители поселков и деревень, невозможно назвать просто радостью. Это было всеобщее ликование, безудержный восторг, [267] счастье. Счастьем светились глаза, счастье звучало в голосах, счастье изливали руки — обнимающие, благословляющие, пожимающие.

Всюду к самой дороге выносились столики, накрытые белыми скатертями. Они стояли у каждого колодца и словно бежали вслед бесконечной веренице солдат в мокрых от пота гимнастерках. Дети, старики, женщины, крестьяне и рабочие с натруженными руками — все стремились обнять своих освободителей, сказать какие-то особенные слова безграничной благодарности.

— Наздар! Наздар! Наздар! — стояло, летело, плыло, взрывалось к небу со всех сторон.

Не имея возможности остановиться, войска продолжали идти вперед. А навстречу им по левой обочине дороги такой же нескончаемой, хотя и более узкой, лентой двигались колонны немцев. Это шли побежденные войска гитлеровского рейха, безоружные, с зачехленными знаменами и молчащими оркестрами. Они шли без всякого конвоя, но шли организованно, с мрачными, обреченными лицами. Это шли капитулировавшие, взятые или сдавшиеся в плен части фашистской армии.

Я добрался до Праги к исходу дня 9 мая.

Вся Прага вылилась на улицы. Проехать было невозможно. Толпы людей буквально окружали машину, десятки рук тянулись к нам. Слезы радости и счастья сверкали на глазах горожан.

— Скляров, что будем делать? — спросил я адъютанта. — Мы не выедем обратно.

— Давайте куда-нибудь в переулок и быстрее назад. Здесь нас «пленят».

Кое-как мы выбрались с окраин города. Командный пункт корпуса был уже развернут в деревне Будино, километрах в пятидесяти севернее Праги. Это сообщил Персюк. Мой радист Персюк, как и всю войну, был на высоте, и связь со штабом и дивизиями работала бесперебойно.

Ехать по дороге на север было страшно трудно. Всех притягивала Злата Прага, все стремились к ней. На дороге то и дело возникали пробки.

Часа через три мы добрались наконец до Будино. Было уже около часа ночи. Я прежде всего зашел к начальнику штаба.

— Как дела? Все ли у нас на связи или кто потерялся [268] на радостях, что войне конец? — спросил я у Ф. Г. Миттельмана.

— Связь есть, но не все находятся там, где должны были бы быть. Не знаем только, где передовой отряд Чиркова. С ним связь потеряна еще утром, — ответил начальник штаба.

— Видно, раньше чем завтра Чирков его не найдет. Он в «плену» у горожан Праги, не иначе, — обрадовал я Миттелъмана.

Так оно и оказалось. Но 9 мая, а забегая вперед, скажу, что и 10-го и 11-го, нам еще в отдельных районах приходилось добивать сопротивляющиеся подразделения, частью даже уже переодетые в гражданское, войск фельдмаршала Шернера, который продолжал игнорировать акт безоговорочной капитуляции, подписанный в Берлине. Их быстро вынуждали к сдаче оружия и брали в плен.

Однако потери несли обе стороны. Только в двух дивизиях нашего корпуса за эти три дня мы потеряли 70 человек. Обидные и нелепые потери, за которые всю полноту ответственности перед человечеством нес фашистский выродок Шернер.

Пока мы с Миттельманом уточняли задачи на следующий день, Скляров, побывав в отведенном мне доме, доложил, что во дворе собралось почти все население деревни, ждут моего возвращения и хотят приветствовать.

Мы отправились вместе с Воловым и Миттельманом.

Действительно, едва мы вошли во двор, раздались аплодисменты и приветственные возгласы. Мы поднялись на крыльцо. Из первых рядов собравшихся выдвинулся старик (видимо, старейший в селе) и на ломаном русском языке приветствовал в нашем лице Красную Армию, освободившую их народ от немецко-фашистского ига. Он говорил с большим чувством и волнением, а затем низко, почти до земли, поклонился нам.

Надо было держать ответную речь.

Обращаясь ко всем собравшимся, я громко выкрикнул:

— Дорогие товарищи! Друзья!

Сейчас же волна каких-то, видимо, успокоительных слов прокатилась от крыльца до самых дальних уголков двора — и воцарилась полная, прямо-таки благоговейная тишина.

Не буду пересказывать всего, что я говорил тогда. [269] Понятно, что говорилось о том, чем жили в эти дни миллионы людей, втянутых немецким фашизмом в войну: о победе, о мире, о неисчислимых бедствиях войны, о несчастных, жертвах страшного кровопролития, о единстве целей трудящихся всего мира, о дружбе советского и чехословацкого народов. Помню, что, несмотря на крайнюю усталость, во время выступления ко мне вернулись силы, даже, пожалуй, пришло какое-то вдохновенное волнение, которое не оставило равнодушными моих слушателей. Не знаю, каким образом они поняли речь, произнесенную на чужом языке, но это понимание светилось на лицах и вылилось долгими дружными аплодисментами, радостными возгласами симпатии и одобрения.

А потом совершенно стихийно начался поистине народный праздник. Все от души веселились и пели. Пели группами, поодиночке, хором, пели народные и революционные песни, песни веселые и грустные, но больше — веселые. И конечно, танцевали, как говорится, до упаду.

Праздник закончился глубокой ночью.

Соединения нашего корпуса постепенно стягивались в район Кралупы, отведенный для нашей дислокации. Весь следующий день ушел на приведение в порядок сложного армейского хозяйства и размещение солдат. В сухих лесах выросли палаточные городки, появились землянки, легкие зеленые шалаши, задымили походные кухни.

Вероятно, сами солдаты, занятые многочисленными хозяйственными работами, не испытывали того странного состояния, которое ощущали мы, командиры и офицеры штаба. С одной стороны, то, что война кончилась, что нигде не стреляли, нигде не гибли люди, что не надо было планировать атаки и создавать линии обороны, не надо было ломать голову над предположениями относительно планов противника и противопоставлять им свои меры, — все это было прекрасно. Но, с другой стороны, мы оказались выбитыми из ставшей привычной за почти четыре года колеи, мы оказались как бы не у дел. Тревога и то сознание ответственности, которое все эти годы заставляло меня чувствовать себя вечно натянутой тетивой гигантского лука, имя которому война, не оставляло меня и теперь. Но все шло своим чередом и не требовало от меня того напряжения всех сил, в котором я продолжал жить [270] по инерции. То же самое, видимо, ощущали и другие, потому что вечером этого, в общем, тоже очень нелегкого дня я услышал разговор нескольких офицеров штаба.

— Слушайте, — говорил один из них, — просто дикость какая-то! Целый день сегодня такое чувство, что я ничего не делаю, а надо делать. Только никак не соображу что.

Двое других переглянулись и дружно расхохотались.

— Вы чего? — недоуменно и обиженно спросил офицер.

— Да мы не над тобой, — заверил его товарищ. — Просто мы только что тоже говорили, что целый день чего-то не хватает. Чего-то главного. Пустота какая-то образовалась. Чистый парадокс: четыре года воевали, чтобы наступил сегодняшний день, чтоб войне конец, а теперь получается, словно делать нечего...

Вероятно, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту, я в этот день почти непрерывно ездил то в одну, то в другую дивизию, без чего, разумеется, вполне можно было бы и обойтись, и к концу дня вымотался страшно.

Так прошло несколько дней, в течение которых нам пришлось передислоцироваться в район южнее Праги, ближе к границам Австрии.

Как-то вечером раздался телефонный звонок, и командарм Жадов, услышав мой голос, обрадованно сказал:

— Вот хорошо, что я тебя застал! Ты что делаешь?

— Собственно, ничего еще не делаю, товарищ командующий. Только что приехал от Чиркова, проверял, как он устроился на новом месте.

— Вот и прекрасно, что приехал. Теперь собирайся уезжать. В Дрезден.

Признаться, я не нашел в этом ничего прекрасного, потому что, как уже говорил, очень устал, и к тому же такой приказ был полной неожиданностью для меня. Я не успел спросить, куда и к кому должен явиться, потому что Жадов тут же добавил, и опять-таки довольным, даже веселым тоном:

— Тебе надобно завтра утром явиться к начальнику штаба фронта генералу армии Ивану Ефимовичу Петрову.

— А что случилось? — позволил себе я спросить командарма.

— Приказ маршала Конева. Петров тебе все объяснит, а ты уж там сам ориентируйся что да как. [271]

Разговор сильно взволновал меня. С одной стороны, тон у Жадова был бодрый, веселый даже. А с другой — почему он меня оставил в неведении относительно причины вызова? Сам не знает? Вряд ли.

Словом, я ехал в Дрезден взбудораженный и явился к Петрову, испытывая острое беспокойство. Вообще, я не раз обращал внимание, что всякая неизвестность, ожидание неприятного для меня, как, может быть, и для других, тяжелее самой неприятности. Наверное, потому что неизвестность практически оставляет тебя в бездействии, а для человека энергичного, деятельного это сущее наказание. То, что генерал Петров незамедлительно принял меня, еще увеличило беспокойство: видимо, меня ждало что-то важное.

Однако с первых секунд пребывания в кабинете начальника штаба фронта генерала армии И. Е. Петрова тревога моя исчезла. И всегда очень спокойный, безупречно выдержанный, Иван Ефимович обвел меня внимательным взглядом, на этот раз даже ласково блеснув стеклами своего неизменного пенсне, и сразу же объяснил главное:

— Маршал Конев в настоящее время находится в Москве. По его распоряжению вам надлежит принять обязанности командира сводного полка первого Украинского фронта и начать подготовку к Параду Победы.

Очень обстоятельный, организованный, на редкость аккуратный человек и военачальник, генерал Петров тут же объяснил мне и все остальное:

— ЦК партии и правительство приняли специальное решение — провести парад в ознаменование победы советского народа над гитлеровской Германией.

Потом Иван Ефимович начал рассказывать более подробно, в чем заключались мои первоочередные задачи. Я слушал с большим вниманием, не пропуская ни одного слова. Одновременно видел гранитную мостовую Красной площади, мраморные стены Мавзолея, слышал мягкий шелест развевающихся по ветру знамен.

А генерал Петров продолжал говорить:

— Вам должны отобрать в армиях, расчет отбора им дан, самых достойных солдат и офицеров. И надо укомплектовать полк таким образом, чтобы отдельные батальоны представляли все рода войск фронта: стрелков, автоматчиков, [272] танкистов, артиллеристов, летчиков, кавалеристов, инженерные войска и войска связи.

Вероятно, на лице у меня все-таки отражались каким-то образом те видения, которые переносили меня в Москву, на Красную площадь, потому что Иван Ефимович сделал паузу и, внимательно вглядываясь в меня, спросил:

— Вам все понятно?

— Так точно, — по уставу ответил я, а генерал Петров давал дальнейшие пояснения:

— Каждым батальоном должны командовать особенно отличившиеся генералы, Герои Советского Союза. Кандидатуры подобраны, вот список. Как я уже сказал, командовать полком поручено вам.

— А заместитель по политчасти? — спросил я, бегло просматривая список.

— Рекомендован заместителем по политчасти тридцать второго гвардейского стрелкового корпуса вашей же армии полковник Петров, — ответил Иван Ефимович. — А начальника штаба и заместителя по тылу предлагайте сами.

Я назвал Т. В. Бельского и И. П. Морозова, полковника, моего заместителя по тылу. Возражений не последовало.

Тут только я внутренне удивился, что на мою долю выпала такая огромная честь. Ведь я сам совсем недавно был удостоен высокого звания Героя Советского Союза. Но спрашивать о причинах моего назначения, конечно, не стал, рассудив, что, наверное, сыграла роль вся моя воинская служба, участие в двух войнах, а может быть, и то, что я в течение нескольких предвоенных лет, в том числе и 1 Мая 1941 года, участвовал во всех военных парадах на Красной площади в составе Московской Пролетарской стрелковой дивизии

— Прошу вас ознакомиться с предполагаемым местом размещения полка и высказать свои соображения относительно того, что нужно для организации подготовки, — сказал мне в заключение генерал Петров.

Я попросил дать мне время, чтобы обдумать свои предложения.

Едва выйдя из помещения штаба фронта, я помчался в отведенные для полка казармы, находившиеся тут же, в Дрездене, на правом берегу Эльбы. Казармы оказались в неплохом состоянии. Можно было обзаводиться хозяйством [273] и приступать к формированию полка. Так я и доложил вечером Петрову.

Это была нелегкая задача — сформировать сводный полк, хотя достойных солдат и офицеров, орденоносцев, прославленных героев было более чем достаточно.

Личный состав полка начал прибывать с запасом, численность его приближалась к двум тысячам человек. Скоро казармы заполнили лучшие люди нашего фронта. Честное слово, это было совершенно неповторимое зрелище: люди самых разных возрастов, от двадцатилетних парней с румянцем во всю щеку до седоголовых зрелых воинов, самых разных национальностей, различных характеров, темпераментов, привычек, манер; люди, не похожие друг на друга решительно во всем, кроме одного: это были бойцы, не уступающие друг другу в мужестве, выдержке, смелости, в высоком воинском мастерстве.

В составе полка оказалось 98 Героев Советского Союза (большую часть из них составили летчики), несколько офицеров, дважды удостоенных этой высочайшей награды, и, наконец, трижды Герой Советского Союза полковник Александр Иванович Покрышкин.

Вскоре из Москвы вернулся наш командующий, Маршал Советского Союза Иван Степанович Конев. Чуть ли не сразу по возвращении он приехал к нам в казармы, чтобы ознакомиться с составом полка, нашими планами подготовки к параду и с ее ходом.

Маршал обошел развернутый строй полка, внимательно вглядываясь в лица солдат и офицеров. Память у Конева была замечательная. Он не только помнил и узнавал многих участников парада, но, вступая в разговор с ними, вспоминал самые различные боевые эпизоды и операции, в которых они отличились.

Как мне показалось, маршал остался вполне доволен подбором людей. Во всяком случае, когда парадные расчеты проходили в виде репетиции мимо наскоро сколоченной трибунки, где мы стояли вместе с Коневым, на лице его светилось удовлетворение и даже гордость. Само прохождение было еще далеко от совершенства, так что, по-видимому, удовольствие командующему фронтом доставляло не то, как шли, а то, кто шел. Это действительно был цвет фронта, наша гордость, наша слава — самые бесстрашные, самые преданные сыны своей Родины. [274] А. И. Покрышкину, по моему предложению, поручили нести алый бархатный стяг с вышитой золотом надписью: «1-й Украинский фронт».

Подготовка пошла своим порядком по утвержденному И. С. Коневым плану. Занимались по восемь-девять часов в день. Я же начал испытывать совершенно непреодолимое желание побывать в Берлине. Меня мучила «белая зависть» по отношению ко всем товарищам, которые видели побежденный Берлин, и я изыскивал способ побывать там. Это не было простым любопытством. Я рвался в Берлин, чтобы еще полнее и глубже ощутить радость и торжество нашей победы.

И вот в разгар моих вожделенных мечтаний о поездке в Берлин Александр Иванович Покрышкин как-то в разговоре, совершенно мимоходом, сказал:

— Знаете, чертовски хочется слетать в Берлин. Я ведь там не был. Может, махнем вместе?

— На чем? Когда? — сразу ухватился я.

— На чем! Сядем на мой служебный и через час там.

«Служебным» Покрышкин называл самолет По-2. Для Александра Ивановича этот По-2 был тем же, чем мой «виллис» для меня: он «разъезжал» на нем по служебным надобностям, что существенно облегчало Покрышкину управление авиадивизией.

Я попросил разрешения у Ивана Ефимовича Петрова отлучиться вместе с Покрышкиным на четыре часа, чтобы побывать в Берлине. Петров дал согласие.

— Ну что ж, — сказал он, — летите, заслужили. — И шутливо добавил: — Только не загуляйте там! Чтобы к вечеру дома были. А то будем судить за самоволку.

— Как можно, товарищ генерал! — заверил я начальника штаба фронта. — Вернемся к вечеру обязательно. Тем более что на этой стрекозе ночью и летать невозможно.

Александр Иванович связался, как полагается, со своим «воздушным» начальством, попросил, чтобы в Берлине нам предоставили машину. Мы благополучно взлетели с Дрезденского аэродрома и так же благополучно приземлились на Берлинском. Нас уже ждала шикарная трофейная машина «майбах». Огромная черная сигара, сверкая никелем и стеклом фар, которых на этой машине великое множество, помчала нас по улицам города.

Естественно, мы посетили все достопримечательные и [275] памятные для советских воинов места. Не помню, чем руководствовались, определяя последовательность в осмотре достопримечательностей, но помню, что первая остановка была у Бранденбургских ворот. Отсюда открывался вид и на рейхстаг, над которым уже с 30 апреля развевалось наше, советское знамя.

Здесь, у рейхстага, мы испытали волнение совершенно особого рода. Волнение было вызвано надписями, сделанными нашими воинами, дошедшими до Берлина. Эти бесхитростные строчки, эти родные имена покрывали стены и колонны рейхстага, вызывая в воображении сотни, тысячи лиц солдат, дошедших до конца, до Великой Победы, а в памяти — лица и судьбы тех, кто ценой своей жизни купил право и возможность для всех остальных торжествовать сегодня у стен рейхстага.

Несколько минут мы простояли молча у стен, которые были свидетелями мужества советских воинов и стали вечным памятником их героизму...

На обратном пути мы очень спешили, времени оставалось в обрез. От нетерпения, а также вследствие привычки к большим скоростям машин, на которых всю войну летал Покрышкин, он очень тяготился тихоходностью своего По-2, заметно нервничал, то и дело смотрел на часы, вытягивая шею, заглядывал куда-то вперед, словно пытался увидеть, далеко ли до Дрездена.

— Глеб Владимирович, — услышал я измененный шлемофоном голос летчика, — а вы на тракторе ездили когда-нибудь?

— Да, — ответил я. — А что?

— Нет, ничего, я так. Просто подумал, что, если автогонщика посадить на трактор, ему вот так же муторно будет. Может, мы вообще стоим, а?

Я засмеялся:

— Терпите, терпите. Летим!

Покрышкин недовольно пробубнил еще что-то и на некоторое время успокоился. Потом опять начал крутить головой и, видимо, чтобы скрасить нестерпимо скучный для него полет над пустынной местностью, где топорщились небольшие лесочки и рощицы, резко снизился. Мы полетели над самой землей, буквально в четырех-пяти метрах от ее поверхности. Теперь же не казалось, что мы летим медленно, да и вообще почти исчезло ощущение полета. [276] Больше было похоже, что мы мчимся на очень высоком автомобиле.

Впереди я увидел лес. Создалось впечатление, что мы спокойно въедем в него на своем «автомобиле». Метров за сто или больше до леса Покрышкин потянул на себя ручку управления — и машина резко пошла вверх, будто взбираясь на невидимую гору. Я сначала не понял, почему Александр Иванович взмывал вверх так заблаговременно, а не перед самым лесом, как это обычно делали все летчики По-2, но потом сообразил, что так получалось тоже от непривычки к низким скоростям. Покрышкин выбирал рукоятку, как на скоростном истребителе, который непременно врезался бы в лес, если не начать подъем именно в этот момент.

Перелески пошли один за другим, самолетик нырял и взлетал все чаще, а Александр Иванович, виртуозно выполняя эти маневры, заметно повеселел.

— По морям, по волнам... — услышал я в шлемофоне. — Нынче здесь, завтра хам... Приехали, Глеб Владимирович.

Впереди замелькали цепочки огней: Дрезден.

Напряженность подготовки к параду все возрастала. В моем сознании, в памяти имелся своего рода эталон — прохождение по Красной площади в дни первомайских парадов Московской Пролетарской дивизии, и моей мечтой было пройти не хуже, чем, скажем, 1 Мая 1941 года, когда мы получили оценку «отлично» от правительства. В подготовке я широко использовал опыт наших командиров из Пролетарской, свой собственный, тоже немалый опыт, стремясь добиться той слаженности общих действии, той завершенности движений, которая приносит радость не только зрителям, но и самим участникам парада.

Весь план подготовки Пролетарской дивизии был повторен в Дрездене: сначала все движения отрабатывались индивидуально, и командиры инструкторы просто разрывались, стремясь держать под контролем каждого участника, каждому дать совет, каждого остеречь от ошибок. Потом все повторялось в парах, тройках, шеренгах, коробках и так далее.

Настал день погрузки в эшелон для отъезда в Москву из Бреслау. Я попросил у маршала Конева разрешения [277] вылететь в Москву самолетом. Командующий фронтом лукаво усмехнулся:

— Спешишь?

Вероятно, шутка чуть обидела меня, потому что Конев тут же примирительно сказал:

— Шучу! Шучу! — И все-таки спросил: — А почему не вместе с эшелоном? Я объяснил:

— Хочу до приезда полка познакомиться с условиями размещения, узнать место и порядок тренировок. Словом, товарищ маршал, хочу на месте оглядеться, чтобы к приезду полка никаких неясностей не было.

— Ну что ж, — решил Конев, — лети, если так. Но с условием: подбери толкового коменданта эшелона.

Я сразу же предложил кандидатуру полковника Д. А. Драгунского. Маршал немного помедлил, что-то взвешивая в уме, но выбор мой вполне одобрил:

— Согласен. Только проинструктируй его хорошенько.

— Товарищ маршал, я рассчитываю сам провести погрузку и лететь уже после этого.

— Ну и отлично, — закончил разговор Конев. — Действуйте.

Молочно-голубые весенние сумерки бродили по улицам Москвы, когда после приземления самолета я благополучно добрался до столицы с аэродрома. Я ожидал, что свидание с родным городом вызовет у меня особое волнение, разбудит массу воспоминаний, но, к стыду своему, должен признаться, что из-за напряжения последних дней не чувствовал ничего, кроме усталости. Позвонил в Генеральный штаб начальнику направления по нашему фронту генералу Грызлову, доложил ему о своем приезде и договорился о пропуске на следующее утро.

Тревогу и волнение я ощутил лишь тогда, когда поднимался по лестнице нашего дома у Даниловской заставы. Предвкушение радости от встречи с семьей, радости, которая жарким огнем вспыхивала каждый раз, когда мы встречались после долгой разлуки, рождало чувство, от которого перехватывало дыхание.

Наверное, я выглядел очень взволнованным, потому [278] что жена после радостно-изумленного «Глеб!» сейчас же спросила тревожно: «Что случилось?»

Но случилось только то, что случилось я вернулся в свой дом, к своей семье, живой и почти здоровый, и война кончилась победой, и впереди был парад победителей, и мирная жизнь, и счастье, счастье...

Со следующего утра я целиком ушел в дела по подготовке к приему полка. Еще в Дрездене я знал, где полк будет размещаться в Москве. Теперь я осмотрел казармы, узнал о порядке приема приезжающих на парад о новой парадной форме, репетициях и многом другом

Через два дня наш эшелон остановился на Окружной дороге, и полк вскоре благополучно разместился в отведенном помещении. Относительно места для репетиций я заблаговременно договорился с командиром воинской части, находившейся тут же. У этой части на собственной территории имелся асфальтированный плац, очень удобный для занятий по строевой подготовке. Правда, часть тоже готовилась к параду, но командир охотно пошел нам навстречу и не только предоставил время для тренировок, но и помог инструкторами по строевой подготовке, которых на первом этапе, когда движение отрабатывалось индивидуально, требовалось много. Он даже спросил:

— Может быть, вам оркестр понадобится?

— Спасибо, — ответил я, — по, вопреки русской пословице, на этот раз мы приехали в Тулу со своим самоваром.

Еще когда Иван Ефимович Петров, начальник штаба нашего фронта, спросил меня, что нам нужно для хорошей подготовки к параду, я сразу сказал, что непременно надо взять с собой оркестр, так как, возможно, в Москве время на тренировку с оркестром будет жестко лимитироваться. К тому же я знал, что нашим фронтовым оркестром руководит прекрасный музыкант и человек полковник Р. Г. Мостов. Это был тот самый Мостов, который в далекие довоенные годы руководил оркестром 3-го полка Московской Пролетарской стрелковой дивизии. Можно было заранее не сомневаться, что при наличии оркестра у нас не будет решительно никаких осложнений ни при подборе маршей, ни в организации тренировок, ни в самом исполнительском мастерстве музыкантов. И я не [279] ошибся: оркестр Р. Г. Мостова показал себя с самой лучшей стороны.

Так же, как и в Дрездене, подготовка шла очень напряженно. Занятия строевой подготовкой проходили по четыре часа подряд с самыми небольшими перерывами. После обеда и короткого отдыха снова шли на плац и вновь занимались по четыре часа.

В один из дней мне позвонил генерал Грызлов.

— Глеб Владимирович, — сказал он, — имеем сообщение, что завтра в Москву прибывает командующий фронтом маршал Конев Слыхали об этом?

— Нет, — отвечаю, — не слыхал. Спасибо за сообщение.

На следующий день я встречал командующего фронтом маршала И. С. Конева у трапа самолета. Увидев меня, Конев приветливо кивнул и улыбнулся. Соблюдая ритуал, я представился по всей форме. Маршал пожал мне руку и как-то очень просто, по-домашнему спросил:

— Ну, как вы тут? Устроились нормально? Занятия небось полным ходом идут?

Я опять по форме:

— Так точно, товарищ маршал! Все нормально. Занятия проходят ежедневно. — Однако, видя, что маршал не слишком склонен к разговору в официальном тоне, добавил: — Я думаю, товарищ маршал, вам будет интересно посмотреть, как идет подготовка. Может быть, выберете время...

— Как же! — оживленно и радостно подхватил Конев. — Конечно, интересно. Обязательно выберу время и приеду. Да вот прямо сегодня, дела кой-какие сделаю да и приеду.

В назначенное время маршал Конев приехал к нам в казармы, внимательно, не спеша посмотрел тренировку, всем остался доволен и сказал участникам подготовки несколько теплых, ободряющих слов, еще раз сформулировал цель и задачи тренировки, подчеркнул значимость Парада Победы.

Подготовка к параду продолжалась.

И вот 24 июня 1945 года. Полк выстроен на внутреннем дворе казарм. Я произношу слова последнего напутствия, раздается команда, открываются ворота, и колонны [280] одетых в парадную форму гвардейцев заполняют улицу.

Полк уже печатает шаг по Ново-Басманной, а я вдруг отрываюсь от него и направляюсь на тротуар: на углу улицы, у Басманного переулка, стоит группа старых знакомых, соседей по дому и улице, а среди них, опираясь на палочку, — Алексей Николаевич Петропавловский, человек, оставивший огромный след в жизни ребят нашего двора, друг и учитель, мнением которого дорожили бесконечно, а любого неодобрения боялись невероятно

Теперь, обнимая Алексея Николаевича на мостовой родной Басманной, я снова чувствовал себя одним из его учеников, выдержавшим страшный экзамен войны и гордящимся тем одобрением, той любовью и гордостью, которыми светились глаза дорогого мне учителя...

Улицы, перекрестки, площади. Гремят оркестры. Их много на московских улицах. Плывут в воздухе победные, торжествующие мелодии. Веселые, радостные лица в окнах домов, на тротуарах вдоль улиц. Приветствия, смех, цветы...

А у самых Кировских ворот, в глубине тротуара, у стены желтого дома мелькает взволнованное, растерянное, бесконечно дорогое лицо матери. Она тянется через чужие головы и плечи, ищет «окошко», чтобы увидеть, рассмотреть, до последнего своего дня запомнить сына, идущего во главе полка героев войны.

Не знаю, может быть, я вторично нарушил дисциплину, неожиданно для самого себя и, наверное, для других опять отойдя от полка к матери, на тротуар, но по-другому я не мог.

— Глеб! Глеб! — шепчет мать, тронутая моим порывом, и обнимает мою шею сухими, сморщенными руками.

Как в тумане после этой встречи дошел я с полком до площади Дзержинского, где мы должны были немного задержаться. Я был так взволнован, что ничего, кроме этого волнения, не ощущал. Волнение же, наверное, особенно возросло еще и потому, что, приближаясь к Красной площади (мы проходили тогда улицу Куйбышева), я во всех подробностях вспомнил свой первый парад, парад 1933 года, когда мы, бойцы Московской Пролетарской стрелковой дивизии, принимали здесь присягу...

Это было совпадение, которое показалось мне просто фантастическим: наш сводный полк 1-го Украинского [281] фронта занял на Красной площади то самое место, которое обычно занимала на довоенных парадах Московская Пролетарская стрелковая дивизия — почти напротив Мавзолея. Несколько минут прошли в абсолютной тишине. Затем на трибуне показались руководители партии и правительства. Парад пошел своим обычным порядком.

На площади показывается командующий парадом маршал К. К. Рокоссовский. Его блестящая посадка выдает бывшего кавалериста. Он держится на коне строго и в то же время абсолютно естественно. Умное животное подчиняется всаднику так безупречно, что создается впечатление, будто великолепный верховой и красавец конь составляют одно целое. Маршал Рокоссовский подъезжает к своему месту и останавливается

Раздается бой Кремлевских курантов Один... два… пять... десять! От Спасской башни к Мавзолею направляется еще один всадник. Это принимающий парад заместитель Верховного Главнокомандующего Маршал Советского Союза Г. К. Жуков. Снежно-белый конь под ним как символ мира, мира, добытого нами. А в цокоте копыт по брусчатке Красной площади мне слышится: «Мы по-бе-ди-ли, по-бе-ди-ли, по-бе-ди-ли!..»

В застывшей тишине четко разносятся слова рапорта. О чем говорит Рокоссовский? О том, что войска построены и готовы к параду? Нет, не только об этом. Даже совсем не об этом. В уставной формуле рапорта все стоящие на площади слышат другое, слышат отчет о том, что перед великой Кремлевской стеной, перед мрамором Мавзолея выстроены те, кому партия и правительство четыре года назад вручили судьбу страны, те, кто проливал кровь за свой народ, кто каждый день рисковал жизнью ради свободы и счастья своей Родины.

Сколько нас, стоящих здесь, на площади? Пятнадцать, двадцать тысяч? Нет, вместе с нами здесь стоят все солдаты и офицеры, с которыми мы плечо к плечу четыре года шли к своей победе. Здесь стоят те миллионы, которые остались на полях сражений в Белоруссии и Карелии, на Украине и у стен Сталинграда, в Одессе и в Севастополе, на Курской дуге, в Праге, Берлине, Дрездене — везде, где насмерть сражался с фашизмом советский солдат.

Принявший рапорт К. К. Рокоссовского маршал Г. К. Жуков объезжает выстроенные войска и приветствует [282] их. Такие привычные, такие обыкновенные слова приветствия произносит маршал Жуков, а я слышу в них гордость и боль. Гордость за сынов Страны Советов, мужественных и сильных, преданных и стойких, победивших коричневую чуму. И безмерную горечь за тех, кто никогда не пройдет по улицам столицы, кто никогда не увидит родных и близких, кто не празднует сегодня с нами победу, но кому мы обязаны ею. И еще я слышу веру. Огромную, глубокую веру в то, что не напрасно принесены жертвы, что вечно будут жить в благодарной памяти потомков бессмертные подвиги героев войны, что вечным памятником им будет построенное советским народом светлое здание коммунизма.

Порядок прохождения сводных полков был установлен такой, что перед трибунами как бы перемещалась вся огромная линия фронта, от Северного моря до южных границ страны: Карельский, Ленинградский фронты, затем Прибалтийский, Белорусский, Украинские фронты и т. д. Завершала парадное прохождение колонна с трофейными знаменами.

Не знаю как и почему, но только у нашего фронта оказалось самое большое количество знамен, захваченных у противника. Отчасти поэтому, а отчасти потому, что мы захватили с собой достаточный резерв личного состава полка, мне пришлось готовить и эту группу. Правда, дней за пять до парада мы передали ее 1-му Белорусскому фронту.

Колонна, несущая трофейные знамена, замыкала парад фронтов. Поравнявшись с Мавзолеем, шеренги одна за другой делают поворот направо, солдаты поочередно бросают знамена к подножию мраморных ступеней и возвращаются на, свои места. Над площадью стоит абсолютная тишина. Только гремят барабаны. Сквозь их четкую дробь слышно, как глухо и негромко ударяются друг о друга и о камни мостовой древки вражеских знамен Эта торжественная и грозная процедура исполнена глубокою исторического смысла: «Поднявший меч от меча и погибнет».

Дождь, заморосивший в самом начале парада, разошелся вовсю. Он шумел холодно и сурово. Поверженные знамена побежденного врага, некогда гордо развевавшиеся над миллионной армией безумца, решившего покорить мир, лежали под дождем, жалкие, как символ гибели [283] военной машины фашизма, как живые свидетели несостоятельности фашистской идеологии, как подтверждение неодолимости прогрессивных сил и идей, выразителем которых стал советский народ, поднявшийся на Великую, Священную, Отечественную войну и победивший в ней.

Вот и дописана последняя страница. Книга получилась большая, значительно больше, чем я предполагал, приступая к работе над ней. Ветер военных лет! Он разметал костер моей памяти, раздул жаркие искры, годы и годы тлевшие под делами и заботами сегодняшнего дня. Ярче вспыхнули воспоминания о событиях и людях прошлого, заметались огромные тени войны, и не годы, а вся жизнь прошла передо мною, освещенная заревом военных лет.

Великая Отечественная война разделила жизнь моего поколения на два огромных этапа: то, что было до войны, и то, что после. И теперь все, что было до войны в моей жизни и в жизни страны: стройки Днепрогэса и Магнитки, юный задор строителей Комсомольска-на-Амуре, ударничество на заводах и фабриках, спортивные баталии молодежи, массовая, искренняя увлеченность сдачей норм на значки ГТО и «Ворошиловский стрелок», наши старые, довоенные песни — все это должно расцениваться сейчас как ответ на ту загадку, перед которой недоуменно пожимали плечами политики и военные стратеги капиталистических стран: как могли «они» выстоять перед многомиллионной армией Гитлера, триумфальным маршем прошагавшей через страны Европы, и победить ее?

Пусть говорят, что мы не были полностью готовы к войне в экономическом, техническом, военном отношении. Мы были готовы политически, мы были готовы морально. Вся жизнь довоенных лет превратила многомиллионные народы Советского Союза в одно монолитное целое. Мы знали, за что шли умирать. И, умирая, побеждали, победили, окончательно утвердили превосходство советской, социалистической системы, превосходство новой морали нашего замечательного человека.

Кажется, у Горького есть фраза, рожденная восхищением перед природой, жизнью: «Как прекрасна земля и человек на ней!» Это, конечно, верно. Но, читая, вспоминая или слыша горьковскую фразу, я невольно воспринимаю [284] ее по-своему: как прекрасна наша земля и наш советский человек. Честное слово, столько замечательных людей у нас, так по-разному раскрываются они, что, перечитывая собственную книгу, я чувствую себя словно виноватым перед теми, о ком рассказал мало или не написал совсем.

Сколько замечательных людей было только в одной Московской Пролетарской стрелковой дивизии, из которой вышло сорок два генерала! Биография каждого из них могла бы стать сюжетом увлекательной и поучительной книги. Да разве только генералы? В рядах Московской Пролетарской служили будущие ученые, талантливейшие партийные работники, крупные государственные деятели.

Среди моих однополчан было много людей оригинальных, одаренных, необыкновенных, которые оставили в душе глубокий след и о которых хотелось рассказать. Особенно о тех, с кем вместе начинали, с кем по-юношески азартно мечтали о будущем, горячо спорили о жизни.

К числу таких людей относится, например, Николай Семенович Патоличев. Еще при самом первом знакомстве в дивизии он привлек меня своей исключительной партийной принципиальностью, той бескомпромиссной коммунистической чистотой, которая отличает всех верных ленинцев, лучших сынов партии. Мы вместе с Н. С. Патоличевым служили в Московской Пролетарской стрелковой дивизии до 1938 года. Правда, нам не пришлось воевать вместе: жизнь настолько развела нас, что Николай Семенович даже не стал кадровым военным, хотя и окончил Академию химзащиты. Партия нашла целесообразным использовать Патоличева на руководящей партийной работе. В войну он работал первым секретарем Челябинского обкома партии. Но ниточка доверия, симпатии, уважения продолжала связывать нас. Хочу сказать, что когда к нам прибывали танкисты с новыми танками (а Челябинский тракторный завод быстро перестроился и всю войну работал на фронт, выпуская танки, так что его даже часто называли танкоградом), так вот, когда я видел танки с Челябинского завода, я всегда тепло вспоминал Николая Семеновича Патоличева и думал: «Ночей небосъ не спит Патоличев, вон каких красавцев наготовил нам! Жаль, что не знает, к кому танки эти попали».

Кое в чем я ошибался, думая, что Николай Семенович [285] понятия не имеет, где находятся его бывшие друзья по Московской Пролетарской дивизии. Много лет спустя мы встретились на XXI съезде КПСС. Встретились дружески, сразу узнали друг друга, и тут выяснилось, что все эти годы мы оба не только помнили о совместной службе, но и следили за судьбой друг друга.

А разве мало было интереснейших людей в 299-й дивизии? Разве можно было не рассказать об инструкторе политотдела старшем лейтенанте Карпове Григории Дмитриевиче и рядовой Анне Петровне Серцовой, корреспонденте дивизионной газеты? Через тяжелейшие испытания войны пронесли они большое и красивое чувство. Но не только любовь связала их на всю жизнь. Их соединила также общность интересов, безусловная одаренность, и теперь оба доктора философских наук.

Я не имел возможности даже упомянуть в книге об одном из храбрейших солдат дивизии, пулеметчике Герое Советского Союза Владимире Ефимовиче Бреусове, ныне ставшем профессором одного из алма-атинских вузов.

Перечитывая рукопись, я не встретил имени талантливого человека, бывшего начальника артснабжения артиллерийского полка старшего лейтенанта Вячеслава Федоровича Мочалова, сейчас известного конструктора, лауреата Государственной премии.

А старший лейтенант Ханвар Джалилов, помощник начальника штаба артиллерии дивизии? Личность яркая, запоминающаяся, он казался прирожденным военным: смелый, находчивый, решительный. Однако после войны проявились и другие его способности: он стал ученым-экономистом.

Да разве перечтешь всех, кто в суровые годы войны обернулся к тебе, к людям своей лучшей человеческой стороной? Наверное, и упрекать себя не следует за то, что не сумел в одной скромной книге рассказать обо всех, кто, безусловно, заслужил вечную благодарную память потомков.

Но я все-таки хочу сказать еще кое-что. И даже не от себя только, а от фронтовиков вообще. Там, на войне, нас поддерживали и согревали мысли о наших родных и близких, находившихся в тылу. Дорогие наши жены, матери наши, дети, отцы, вы тоже составляли для нас часть понятия «Родина». Защищая ее, мы защищали вас, и не было для солдат Родины большей награды, чем ваша [286] нежность, ваша верность, ваша любовь. Вы воевали вместе с нами, даже если нас разделяли тысячи километров.

Нет, недаром лилась кровь советских людей на полях сражений Великой Отечественной войны. Недаром полегли в землю миллионы лучших сынов Страны Советов. Наша сегодняшняя молодежь, в руки которой мы отдаем, отдали дело своей жизни, дело строительства коммунизма, стоит этих жертв. И нам, старикам, не надо взвешивать на весах разума, чести, совести свое прошлое. Мы правильно прожили свою жизнь, если сумели воспитать достойную смену.

Пусть же ветер военных лет донесет до будущих поколений отзвук великой грозы, пусть образы воинов-героев навсегда останутся эталоном чести, мужества, доблести советского человека.

Содержание