Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В ожидании встречи с врагом

Томительно течет время в Ворошиловске{21}. Вспоминаю Сочи, где целые дни проводил в парках. Здесь двери госпиталя закрыты — зима в самом разгаре.

Во время перевязки случайно услышал разговор об ухудшении здоровья капитана Николаенко. «Неужели комбат?» — подумал я встревоженно. У сестры узнал номер палаты.

— Алтунин? И ты здесь! — удивленно развел руками Николаенко, когда я предстал перед ним. — Вот не ожидал, думал, батальоном командуешь... Ну, как дела в полку? Давно оттуда?

— Следом за вами, — усмехнулся я. — Не успел командование принять.

Выслушав рассказ, как рота пыталась перерезать шоссе в Старом Крыму, Николаенко тяжело вздохнул:

— Успели фрицы подтянуть свежие силы!

Мы с жаром начали анализировать результаты высадки десанта, пытались строить прогнозы дальнейшего развития событий в Крыму. Николаенко, выпросив у кого-то карту, нарисовал радостную картину, как наши войска с Ак-Монайских позиций нанесут решающий удар по фашистской группировке и очистят Крым. Однако шли дни, а радио и газеты не сообщали о переходе войск в наступление с Ак-Монайских позиций. Николаенко, прощаясь со мной перед эвакуацией в тыловой госпиталь, сказал: [249]

— И все-таки наша десантная операция войдет в летопись войны и станет одной из славных ее страниц. Ведь появился новый фронт...

Из госпиталя часто пишу домой. Ответные письма не радуют: от отца все еще нет вестей.

Между тем раны мои затянулись, и во второй половине февраля 1942 года медицинская комиссия госпиталя выписала меня в строй.

Солнечным днем покидаю госпиталь. Зажав в руке крохотный сверток, в котором поместилось все мое имущество: полотенце и кусок мыла, — топаю на вокзал, чтобы выехать в Армавир в распоряжение отдела кадров военного округа.

В Армавир добрался товарным поездом. В городе обратил внимание на множество различных агитплакатов. По дороге к штабу с интересом рассматриваю их. И вдруг застываю перед огромной черно-зеленой вошью в рогатой каске. На плакате читаю: «Вошь — союзник Гитлера! Она — переносчик тифа!»

Каска со зловещей свастикой на голове гадкого насекомого вызвала невольный смех. Не думал я в ту минуту, что этот плакат надолго осядет в моей памяти.

Отдел кадров разыскивать не пришлось. Он размещался в старинном двухэтажном здании неподалеку от вокзала. Меня вызвал на беседу высокий, аскетического сложения подполковник. Он расспрашивает о родных, интересуется, где я получил военное образование, сколько времени учился, кто был начальником училища. Потом вдруг без всякой, как показалось мне, связи спросил:

— Вы знаете, что такое маршевый батальон?

— Я знаю организацию стрелкового, отдельного и неотдельного танкового, наконец, воздушно-десантного батальона, — пожав плечами, отвечаю я, — но о маршевом нам в училище ничего не рассказывали.

— Маршевые батальоны создаются только на период следования в действующую армию. Вы думаете, наверное, зачем я об этом рассказываю? Объясняю: вы назначаетесь командиром маршевого батальона, который вам надлежит сформировать к двадцать седьмому февраля. В вашем распоряжении меньше недели. Поторопитесь сегодня же выехать в Ворошиловск. Выписку из приказа возьмете у майора Колесова, он же укажет, где получить необходимые для формирования батальона документы. Вопросы есть?

— Никак нет.

Так вроде бы начала сбываться надежда снова попасть на фронт.

Во второй половине следующего дня военный комиссар Ворошиловска представил меня комиссару батальона Васильеву, начальнику штаба старшему лейтенанту Улитину и командирам подразделений. Рядом с Васильевым я выгляжу недоростком. Внешность и грубоватые манеры Васильева резко отличают его от всех политработников, с которыми мне прежде доводилось работать. Начальник штаба Улитин, сверля меня темными глазами, допытывается, сознаю ли я сложность стоящей перед нами задачи: за четверо суток сформировать полуторатысячный маршевый батальон! Его [250] взгляд откровенно говорит: «И как такому молокососу доверили столь ответственное дело?»

Двое суток пролетают без отдыха. Днем мечемся по городу, размещая прибывших людей, комплектуя подразделения, организуя питание, а ночью обобщаем итоги прошедшего дня и уточняем план работы на следующий день. Количество прибывающих в наше распоряжение людей подавляет. Мне довелось вести в бой полторы сотни бойцов и командиров. В маршевом батальоне самая малочисленная рота раза в три больше. Начальник штаба, когда численность батальона перешагнула за четырнадцатую сотню, схватился за голову и простонал:

— И как мы доставим на фронт такую прорву людей?!

— Ничего, Улитин, доставим в целости и сохранности, — рокочет Васильев, широко шагая по комнате. — Вот если бы в бой вести такую махину, то я усомнился бы в наших способностях, а здесь все дело в организации и поддержании порядка. Для того чтобы был у нас порядок, нам самим надо его соблюдать. Вот вы, товарищ лейтенант, — комиссар поворачивается ко мне, старается говорить нарочито сурово, — клюете носом, скоро дырку в столе продолбите, а спать ни себе, ни нам не даете. Предлагаю сейчас же разойтись и три-четыре часа поспать.

Согласившись с предложением комиссара, я собираюсь улечься на составленные вместе два канцелярских стола, но комиссар решительно протестует и зовет в гостиницу, которая находится в трехстах метрах. Нас разместили в разных комнатах. Там, где нашлась свободная койка для меня, по-богатырски храпят три офицера. Тихо, не зажигая света, пробираюсь на место, раздеваюсь, залезаю под простыню и впервые за последние трое суток ощущаю под собой мягкую постель.

Шум, поднятый проснувшимися соседями, будит и меня. Семь утра. Быстро одевшись, направляюсь в казармы, где разместились маршевые подразделения. Красноармейцы и младшие командиры завтракают. Из столовой доносятся запахи, вызывающие спазмы в желудке. Питание красноармейцев организовано хорошо: продовольствие поступает в столовую регулярно, а строгий контроль за приготовлением и раздачей пищи обеспечивает каждому получение установленной нормы. Красноармейцы довольны. В худшем положении оказались командиры, прикрепленные к военторговской столовой. Их завтраки, обеды и ужины не выдерживают никакого сравнения с питанием подчиненных. Недовольство вызывает не только плохое качество пищи, но и обслуживание. А вчера многие командиры остались без ужина, потому что опоздали на пять — десять минут.

— Я вас, товарищи, приучу к порядку, — сухо и непреклонно заявила заведующая столовой.

Узнав о случившемся, в столовую примчался Васильев. Со свойственной ему решительностью он приказал закрыть все двери, пока командиры не будут накормлены. За превышение власти комиссара, [251] а за компанию с ним и меня потребовал к себе начальник гарнизона.

— Через сорок минут мы должны предстать пред грозные очи начальника гарнизона, — говорю я Васильеву за завтраком. — Будет нам, Илья Сидорович, баня.

— Ничего, — усмехается комиссар, — бог не выдаст, свинья не съест. За правое дело готов и пострадать. Плох тот политработник, который равнодушно смотрит на безобразное отношение к исполнению служебного долга.

Ровно в десять мы нервно ходим по просторной приемной начальника гарнизона: столько дел, а приходится терять время на разбирательство вчерашнего инцидента! Наконец адъютант приглашает в кабинет. Пожилой полковник, устало откинувшись на спинку кресла, спрашивает:

— Почему терроризируете работников столовой? Кто дал вам право вмешиваться в ее работу?

— Ваш вопрос, товарищ полковник, касается только меня, — спокойно басит Васильев. — Это я вмешался в работу столовой, поскольку половина командиров батальона оставлена нерадивой заведующей без ужина.

— Правда? — Полковник удивленно смотрит на интенданта, вытянувшегося у стола. — Вы мне об этом не докладывали.

— Распорядок работы столовой утвержден мною, товарищ полковник, а командиры явились на ужин с опозданием.

— Всего на пять — десять минут, — пояснил Васильев.

— Неважно на сколько, главное — опоздали, — настаивает интендант.

— А вы знаете, сколько работают командиры? — сдерживая гнев, спросил Васильев. — За четыре дня они должны принять, одеть и обуть, разместить и накормить полторы тысячи человек! Им нелегко выкроить время не только на столовую, но и на сон. А вы... о распорядке работы столовой печетесь. Забываете, что время военное...

— Почему вы два часа не отпускали работников столовой домой? — прервал Васильева полковник.

— А что было делать? — удивленно пожал плечами комиссар. — Командиры уличили работников столовой в жульничестве и потребовали объяснения у заведующей. Претензии командиров обоснованны. Я попросил заведующую выйти в зал, но она через официантку сообщила, что спешит домой. Тогда я и приказал закрыть все выходы из столовой. Вот и весь «инцидент», товарищ полковник. Начальнику военторга, вместо того чтобы жаловаться, следовало бы навести порядок в своем хозяйстве.

— Политрук прав, — укоризненно бросает полковник покрасневшему интенданту. — Наведите порядок, пока не поздно. А вам, — поворачивается к Васильеву, — запрещаю вмешиваться в работу столовой. Если работа не улучшится, доложите мне...

— Не смогу, — бурчит Васильев, — завтра выезжаю с эшелоном.

— Неужели готовы к отправке? А ну, лейтенант, докладывайте. [252] — Выслушав, воскликнул: — Вы хоть и «террористы», но молодцы! Завтра в десять буду смотреть ваш батальон.

Выйдя на улицу, Васильев полной грудью вдохнул холодный воздух.

— Фу, кажется, пронесло! А я, признаться, опасался, что влетит мне от начальника гарнизона по первое число.

— Если хотите благополучно доехать до фронта, не ввязывайтесь больше в подобные истории.

— Ладно, не буду, — усмехается комиссар.

Вторая половина дня и вечер промелькнули в хлопотах. Вечером, когда все вопросы были решены, Васильев пробасил:

— А теперь, братцы, можно попрощаться с городом.

— Мне бы только до койки добраться, — жалобно простонал Улитин, растирая поясницу.

На следующий день после смотра и обеда батальон начал погрузку. Мы с комиссаром зашли к коменданту вокзала, чтобы получить документы. Выслушав его добрые напутствия, поворачиваюсь к выходу. И вдруг меня зашатало, словно пьяного. Если бы не могучие руки Васильева, наверное, упал бы, ноги словно чугунные.

— Что с тобой, командир? Что случилось? — участливо рокочет над ухом комиссар.

Пересилив внезапный приступ головокружения, решительно шагаю к выходу, бросаю на ходу:

— Переутомился, видно, без сна, вот высплюсь в вагоне, и все будет в порядке.

Однако до вагона добираюсь с трудом. Подняться в теплушку не хватает сил. Васильев, заметив мое нерешительное топтание перед вагоном, подхватывает меня на руки и, подтолкнув вверх, кричит:

— Принимайте командира!

Мне помогают десятки рук. Влетев в теплушку, чувствую новый приступ слабости, шагаю к нарам и валюсь на них, не раздеваясь. Меня знобит.

С этого момента в памяти сохранились лишь отдельные эпизоды: словно во сне слышу рокочущий бас Васильева: «Командир, вставай, покушай горяченького». Но я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Язык не повинуется. Мысленно успокаиваю себя: «Слабость вызвана бессонными ночами, вот высплюсь, потом покушаю».

На какой-то станции меня бережно поднимают с нар и выносят из теплушки. Вдохнув холодного воздуха, прихожу в себя, с удивлением оглядываюсь вокруг и, устыдившись, что меня, словно дряхлого старика, поддерживают под руки, делаю попытку освободиться и идти самостоятельно, но тут же падаю на руки товарищей. Поддерживаемый с обеих сторон, вхожу в какое-то душное помещение, пропахшее лекарствами. Нас встречает худенький старичок с бородкой клинышком и в пенсне. Старичок пристально всматривается в мое лицо и встревоженно замечает:

— Да он у вас в бреду, бедняга. Раздевайте, посмотрим. [253]

Старичок долго осматривает меня, потом устало опускается на стул.

— Что с ним, доктор?

Оглушительный бас Васильева заполняет небольшую комнату. Старичок виновато разводит руками:

— Какой я тебе доктор, я всего-навсего фельдшер. — И делает неопровержимый по своей гениальной простоте вывод: — А товарищ ваш болен.

— Это и дураку понятно, — сердится Васильев. — Чем болен-то?

— Жар у него, простудился, наверное. Я дам вам жаропонижающие лекарства, давайте по одному порошку три раза в день: может, пройдет само собой в дороге.

Меня заставляют открыть рот, и старичок высыпает в него содержимое порошка, льет из стакана воду. Захлебываясь, глотаю ее вместе с лекарством. Прихватив оставшиеся порошки, Васильев несет меня к теплушке, укладывает на нары. Под мерный стук колес снова впадаю в забытье...

Очнулся в каком-то длинном коридоре на носилках. Сколько времени лежу здесь, не знаю. Рядом останавливается группа людей в белых халатах. Слышу усталый женский голос:

— Что с ним?

— Не знаем, сегодня сняли с поезда в бессознательном состоянии.

— Снимите гимнастерку и рубаху.

Женщина наклоняется. Я вижу ее покрытое тонкой сеткой морщин измученное лицо. Она внимательно осматривает мою грудь и вдруг бледнеет. Быстро выпрямившись, отрывисто командует:

— Немедленно в изолятор. Сыпняк...

Это было последнее слово, которое я услышал. Дальше снова провал памяти.

Прихожу в сознание от оглушительного грохота: на меня что-то валится сверху. Широко раскрываю глаза и... ничего не вижу. Обжигает тревожная мысль: «Неужели ослеп?» Лежу словно в телеге, которая подпрыгивает на ухабах. Рядом кто-то жалобно причитает:

— Ах ты, господи, несчастье какое!

Вдруг в глазах светлеет. Вижу белую гладь потолка, свисающий матовый абажур. Перевожу взгляд влево и замечаю стройную фигурку в белом халате, пытающуюся приставить к стене огромный лист фанеры. Видимо, фанера закрывала разбитое окно, из которого теперь несет холодным сырым воздухом. Откуда-то издалека доносится взрыв. Над моей койкой низко склоняется девушка лет шестнадцати-семнадцати. Я вижу ее испуганные глаза. Девушка радостно вскрикивает:

— Живы, товарищ лейтенант, живы!

— Что случилось? Где мы?

— Фашисты проклятые, опять бомбят станцию! — Огромные синие глаза девушки сужаются в гневе, она поправляет выбившуюся из-под косынки темную прядь. — Не бойтесь, товарищ лейтенант, [254] — успокаивает она, а сама дрожит как осиновый листок, — бомбы падают рядом, а в здание не попадают...

Вид хрупкой девчушки, пытающейся ободрить фронтовика, настолько умилителен, что я не могу сдержать улыбку.

— Ну, раз вы не боитесь, сестренка, то и я не буду. А где я все-таки нахожусь?

— В госпитале. Он размещается в здании бывшей железнодорожной школы, недалеко от станции, — поясняет девушка. — Станцию бомбят почти ежедневно, поэтому и нам достается.

— Что за станция?

— Лихая.

— Тебя-то как звать-величать, сестренка?

— Марина.

— А меня — Александр... Терентьевич. Что со мной приключилось, Марина?

— Сыпной тиф у вас. Двенадцать суток не приходили в сознание, думала, и не поправитесь. Теперь, слава богу, очнулись.

Девушка продолжает оживленно щебетать, а я снова впадаю в забытье.

Так повторялось несколько раз.

Трудно сказать, сколько дней находился я в таком состоянии. Постепенно сознание становится отчетливее. Я уже реальнее воспринимаю окружающий мир, ограниченный полутемной комнатушкой изолятора.

В очередной раз пробуждаюсь от сильного озноба: одеяло сползло, а в комнате холодно. Хочу достать его, но не могу поднять руки; хочу крикнуть, а из горла, вырывается хрип. Облегченно вздыхаю, когда появляется Марина. Она укутывает меня, потом присаживается рядом и пытается влить в рот что-то горячее. Аппетита совершенно нет, запах пищи вызывает отвращение. Виновато поглядываю на сестру и отворачиваюсь...

Однажды, отчаявшись, Марина спрашивает:

— Ну чего бы вам хотелось?

Чувствуя невыносимый жар, представил, как дома в июльскую жару пил когда-то холодную простоквашу, и почти машинально шепчу:

— Простокваши...

— Достану, ей-богу, достану! — оживляется Марина. — В семи километрах отсюда живет моя подруга. У ее родителей есть корова. Сбегаю!

— Ничего себе, семь верст!

— Я мигом, одна нога здесь, другая — там, — заверяет Марина. — Ночью сбегаю, пока все будут спать.

Когда я снова прихожу в себя, то на подоконнике замечаю стеклянную банку, наполненную чем-то белым.

«Все-таки сбегала! — удивился я. — Четырнадцать километров по весенней распутице!» И вдруг с ужасом почувствовал, что при одной мысли о кислом молоке меня затошнило.

В комнату вбегает сияющая Марина. Бодрая, словно и не было [255] бессонной ночи и четырнадцати километров бездорожья. Увидев, что я открыл глаза, радостно приветствует:

— Добрый день, Александр Терентьевич!

Она хватает банку, наливает простоквашу в кружку и подносит к моим губам, ласково приговаривая:

— Вот и простокваша! Можно покушать. — И вдруг, заметив, с каким отвращением я делаю первый глоток, горестно опускает руки: — Неужели не нравится?

Мне так жалко Марину, что я решительно говорю:

— Давайте, давайте, Марина, вкусная простокваша!

Быстро проглатываю и, обессиленный, закрываю глаза, отчаянно борясь с попытками моего желудка выплеснуть простоквашу обратно, а вскоре снова теряю сознание.

Однажды утром я впервые очнулся с почти ясной головой, но весь в поту: нательную рубашку хоть выжимай. К счастью, возле меня сидела Марина. Она сует мне под мышку градусник и тут же выбегает из комнаты. Возвращается с чистым бельем. Переодеваюсь и радуюсь, что руки уже немного повинуются мне. Впервые ощущаю голод. Марина приносит кружку крепкого сладкого чая с печеньем.

Кризис миновал. Меня переводят в общую палату. Здесь двенадцать коек. Мой сосед, маленький черноволосый человечек с ястребиным носом, улыбаясь, приветствует меня:

— С прибытием, кацо! — Приблизив лицо ко мне, доверительно шепчет: — Эта койка только сегодня освободилась: твой предшественник умер. Хороший был человек...

— Ну как вы тут, Александр Терентьевич, устроились? Лучше, чем в изоляторе? — Нежный голосок Марины звучит, как пение весеннего жаворонка.

— Светлее и теплее, но не лучше, — говорю я с серьезным видом. — В изоляторе между мной и костлявой ведьмой с косой всегда бдительно стояла ты, Марина, и я не боялся ее. А теперь боюсь. Днем еще ничего, а ночью она может застать меня врасплох.

— Ну, теперь костлявой злюке с вами не справиться, — улыбается Марина, — вы стали совсем хорошим.

— Принеси мне зеркало, Марина, хочу взглянуть, какой я «хороший».

— Ладно, принесу, — обещает Марина и ласково гладит мою руку.

Я впервые рассмотрел освещенное утренними лучами солнца лицо Марины. Меня притягивают ее удивительно ласковые глаза, они кажутся двумя небольшими лесными озерками, в которых отражается голубое небо. Марина живо напомнила мне сестренку. Закрываю глаза и ласково шепчу:

— Маруся.

— Что, Александр Терентьевич? — встрепенулась Марина.

— Ничего, — смущаюсь я, — вспомнил сестренку, ее Марусей зовут.

На следующее утро Марина появилась в палате с глиняным кувшином в руках. [256]

— Я вам молочка принесла, — радостно сообщила она, ставя кувшин на тумбочку. — Пейте, Александр Терентьевич, молоко парное. Сегодня специально пораньше подоили корову.

Значит, она опять пробежала четырнадцать километров по грязной весенней дороге! Сердце мое наполняется одновременно благодарностью и жалостью. Сделав знак, чтобы девушка наклонилась, шепчу:

— Прошу тебя, не ходи больше за молоком. Я его с детства не люблю.

— Как же так, — огорчается Марина, — а доктор сказал, что молоко вам полезно, как лекарство.

— Но доктор ведь не знал, что меня в детстве опоили молоком...

— Просьбу вашу выполнила, — спохватывается Марина и протягивает маленькое круглое зеркальце. — Теперь сами можете убедиться, что костлявая от вас отстала.

Положив зеркальце на тумбочку, она ласково улыбается и убегает. А я прошу своего соседа Шалву разлить молоко по кружкам всем обитателям палаты.

— Вот это здорово! — оживляется Шалва, вставая с койки. Склонившись над кувшином, мечтательно добавляет: — Домом запахло...

С каждым днем в нашей палате становится оживленнее. Постепенно улучшается аппетит. Я предпринимаю первую попытку встать. Медленно спускаю на пол ноги и, держась за койку, выпрямляюсь. В тот момент я, наверное, был похож на младенца, впервые поставленного на непослушные ножки и предоставленного самому себе. Постояв несколько минут, чувствую головокружение, падаю на койку и долго лежу не шевелясь. Потом решаю повторить попытку. Поднимаюсь снова и стою, опираясь на тумбочку. Эти мои упражнения не остаются незамеченными: Шалва одобрительно хлопает в ладоши, а лежащие поблизости вымученно улыбаются. Вспомнив о Маринином зеркальце, беру его, подношу к лицу и в испуге опускаю руку. Я не узнаю себя: скелет с выпирающими скулами и ввалившимися щеками, с копной спутанных русых волос. Я и не предполагал, что болезнь может так изуродовать человека! В памяти оживает плакат, изображавший тифозную вошь в рогатой фашистской каске. Я невольно шепчу:

— Что ж ты со мною сделала, фашистская гадина?

Однако с каждым днем чувствую себя увереннее, уже свободно расхаживаю по палате, беседую с теми, кто еще не может подняться с койки.

Часами просиживаю возле пожилого красноармейца, отца пятерых сыновей, фотография которых лежит у него на груди. Когда я впервые присел около него, он протянул мне фотокарточку и с гордостью прохрипел слабым голосом:

— Это мои орлята! В сороковом были всей семьей в городе, снялись...

Я с интересом всматриваюсь в фотографию. Позади сидящих мужчины и женщины стоят пятеро симпатичных ребят, очень разных [257] по возрасту и по обличью. Взяв у меня фотокарточку, солдат сказал, показывая на троих ребят справа:

— Мои старшенькие, уже воюют. Первенец — танкистом, эти двое — в пехоте. Вот если бы ты, сынок, помог мне письма им написать. Пошлю домой жене, а она переправит ребятам.

Охотно соглашаюсь. Марина принесла чистую школьную тетрадь, и я каждый день пишу по одному письму: на большее не хватает сил ни у него, ни у меня. Письма одинаковые. Они начинались примерно так: «Здравствуй, дорогой сынок Яков (Николай, Иван)! Пишет тебе твой родной отец Кузьма Петрович. Во первых строках своего письма извещаю тебя, что у меня все хорошо. Лежу в госпитале, доктора здесь хорошие, уход хороший, поправляюсь помаленьку...» Далее следовал наказ сынам «не посрамить честь их семьи, чтобы не стыдно было возвернуться домой», а потому бить фашистов как следует, но «зря башку не подставлять».

Завершающим было письмо к жене.

— Здравствуйте, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна! — Слабый голос старого солдата звучит строго и слегка торжественно. — Шлет вам низкий поклон супруг ваш, богом данный, Кузьма Петрович Веретьев. Извещаю вас, что жив пока, но чуть было богу душу не отдал...

На мое замечание, что не стоит пугать жену, солдат строго сказал:

— Мало ли что может случиться, надо, чтобы она готова была ко всему. Пиши... Что будет дальше, одному богу известно. Но вы, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна, ребятам об этом ни гу-гу. Старшим пошли мои письма, и только. Пущай воюют спокойно! А Федюньке и Антоше скажи, что папка шлет, мол, привет. И еще вам мой наказ: сберегите хозяйство, чтоб возвернулись не к разбитому корыту. Знаю, одной вам трудно будет, однако корову Милку и пяток овец неяловых сбереги, Федька и Антошка уже не маленькие, помогут. Курей там всяких и другую мелкую живность можно будет быстро развести, а корову, как наша Милка, и породистых овец с бухты-барахты не заведешь...

Солдат долго еще диктовал различные советы по хозяйству, а в заключение благословил младших сыновей и перечислил всех родственников и односельчан, которым просил передать «низкий поклон». После столь утомительного занятия Кузьма Петрович обессиленно откинулся на подушку. Я тоже устал и хотел уже пошутить, что одно письмо, мол, двух солдат упарило, но, взглянув на Кузьму Петровича, прикусил язык: лицо его посерело, лоб покрылся бисеринками пота, дыхание прерывалось. Весь день Кузьма Петрович лежал недвижимо, с закрытыми глазами, лишь изредка шевелил пальцами, прижимая к груди семейную фотографию. Его дважды уносили на какие-то процедуры, да они ему, видно, не помогали. Лишь один раз он поднял веки, когда я спросил у него домашний адрес.

— Мы саратовские, — прошептал он и назвал район и деревню. Затем мечтательно добавил: — Эх, сынок, места у нас расчудесные: лес рядом, речка чистая, рыбная! Приезжай после войны. Если меня [258] не будет, супруга моя, Павлина Мефодьевна, и ребята встретят, как родного, когда расскажешь им, как мы с тобой бедовали тут вместе.

Даже такой короткий разговор утомил солдата, он снова закрыл глаза, а я вернулся на свою койку.

Проснувшись и пожелав всем доброго утра, я по привычке направился в дальний угол, чтобы спросить у Кузьмы Петровича, как он себя чувствует, однако койка его была пустой.

— Где Кузьма Петрович? — спросил я удивленно.

— А хто ж его знае? — пожал могучими плечами его сосед-украинец. — В ничь унесли санитари...

«Может, на процедуру какую? — подумал я, стараясь отогнать пугающую мысль, но тут же усомнился: — Какая же процедура ночью?»

Не увидали мы больше Кузьму Петровича, простодушие и спокойствие которого тронули мое сердце. Его койку занял молоденький младший лейтенант. Он был строен и нежен, как наша Марина, и так же застенчив. Когда он увидел Марину, то засмущался, плотнее запахнул халат и, незаметно поплевав на ладонь, пригладил непокорный русый вихор. Он не сводил с нее удивленных серых глаз, затененных густыми длинными ресницами. С тех пор младший лейтенант не отходил от меня ни на шаг. Он где-то раздобыл трость с выгнутой рукояткой и заботливо поддерживал меня, когда я прогуливался сначала по палате, а затем по коридору. Мы познакомились. Младший лейтенант назвался Володей, я сказал, что меня зовут Сашей. Однако он так и не осмелился называть меня по имени, хотя был моложе всего на два года.

Почти ежедневно я навещал Марину, и Володя неизменно сопровождал меня. На пятый день нашего знакомства он, потупив глаза, робко спросил:

— Товарищ лейтенант, Марина — ваша невеста?

— С чего ты взял? — удивился я. — Она меня, можно сказать, с того света вернула, и я люблю ее, как сестренку. Для невесты Марина еще мала, — с искренней убежденностью заявил я.

Бледные щеки Володи порозовели. Он удивленно посмотрел на меня:

— Какая же она маленькая? Вполне взрослая девушка. На Украине в шестнадцать лет замуж выходят.

— Вот и женись! — засмеялся я. — Ты же, говоришь, родом с Украины, а я сибиряк, у нас порядки иные.

Володя повеселел. И каждый раз, когда я собирался навестить Марину, долго прихорашивался перед кругленьким зеркальцем, оставленным ею на моей тумбочке. Однако, как я заметил, наши совместные «визиты вежливости» не доставляли удовольствия Марине. Она весьма неласково отвечала Володе, отвергала все знаки его внимания.

Не желая себя расстраивать, я в зеркало больше не заглядывал. Мне казалось, что стоит вырваться из стен госпиталя — и я воспряну. Поэтому после каждого осмотра доктором, женщиной пожилой и [259] очень сердечной, просительно складываю ладони и, засматривая ей в глаза, спрашиваю:

— Марь Степанна, можно на комиссию?

— Нет и нет, дружок, — отвечала она, — рано еще.

Но в двадцатых числах апреля Мария Степановна, прежде чем ответить на мой традиционный вопрос, задумалась. Еще раз пристально оглядев меня с головы до ног, покачала головой:

— Не внушает, дружок, твой внешний вид надежды на положительное решение медицинской комиссии.

— Я поправлюсь, Марь Степанна!

— За три дня-то?! — усмехается она.

— Я постараюсь.

— Ну хорошо, попробуем, раз уж тебе так «воли» захотелось, — решительно махнула рукой Мария Степановна, хлопнув сильной ладонью по моей костлявой спине.

Медицинская комиссия заседала по четвергам. Оставалось трое суток для приведения меня, выражаясь словами нашего славного ротного санинструктора Сидора Петренко, «в боеспособное состояние».

Своими надеждами и сомнениями делюсь в первую очередь с Володей и его соседом Иваном Михайловичем Свириденко.

— Да-а, хлопче, — чешет затылок добряк Свириденко, — який же ты еще доходяга... Не, не возьмут лекаря греха на душу, щоб тебя выпустить из лекарни.

— А я предлагаю немного подмарафетить товарища лейтенанта, — загорается вдруг Володя.

— Як це, подмарафетить? — удивляется Свириденко.

— А так. — Володя снимает с меня панаму, приглаживает мою растрепанную буйную шевелюру. — Сначала подстрижем его «под бокс», потом побреем, а перед комиссией натрем ему щеки порошком из красного кирпича: наши девчата иногда так делали, собираясь на гулянье.

— А що? Це дило хлопец балакает, — добродушно усмехается Свириденко. — Вот если бы тебя, хлопче, салом ще подкормить...

И друзья начали готовить меня к медицинской комиссии. Свириденко усиленно подкармливает, наивно надеясь за три дня нарастить на моем скелете мясо. В обмен на зеленый лук, выращенный в консервных банках, он получал в столовой доппаек, приносил его мне и не отходил, пока я не проглатывал последнюю ложку каши или супа. Каждый день он срезал зеленые стебли с одной из луковиц и, выдавая их мне к обеду, приговаривал:

— Цибуля, хлопче, гарно помогает.

В среду меня всей палатой подстригали. Володя выпросил ножницы и, наточив их на камне, пытался с помощью гребня подстричь меня «под бокс». Через несколько минут всем стало ясно, что парикмахер он никудышный, и Свириденко, не выдержав, выхватил у него ножницы. В его исполнении моя голова стала похожа на голову запорожца, сочиняющего письмо турецкому султану. К счастью, товарищи вовремя остановили увлекшегося украинца. [260]

Наконец стрижка закончилась. С любопытством рассматриваю себя в зеркальце и прихожу в изумление: моя прическа больше всего походила на любимую нашими предками стрижку «под горшок». Поскольку в приведении моей шевелюры в порядок участвовали все присутствующие, критических замечаний не последовало.

Однако на этом мои злоключения не кончились. Неугомонный Свириденко долго и тщательно соскабливал юношеский пушок с моих щек, а примерно за час до комиссии Володя притащил горсть красного порошка, которым можно было выкрасить щеки всем молодайкам моей родной Стеклянки. Выполняя обещание, Володя потрудился в поте лица и растер обломок кирпича в тончайший порошок. Но я решительно воспротивился его попыткам подкрасить мои запавшие землистые щеки. Стараясь убедить меня в необходимости «косметической операции», Володя поплевал на указательный палец и растер кирпичную пыль на своих щеках, после чего они зардели малиновым цветом. Его физиономия выглядела так забавно, что все мы весело рассмеялись.

— А чего смешного? — удивился Володя. — Все так поступают, когда надо выглядеть получше.

Красивый майор Латушкин, задыхаясь от смеха, простонал:

— Если ты, Володя, в таком виде покажешься на глаза Марине, она немедленно влюбится в тебя по уши.

А Свириденко советовал:

— Ты, хлопче, молчи перед лекарями да раздувай щеки — и все будет як надо...

Час спустя врачи внимательно разглядывали мою отощавшую фигуру, и хотя я не раздувал свои впалые щеки, однако старался держать грудь «колесом». Вид у меня, наверное, был очень забавный. Члены комиссии, глядя на меня, улыбались. А еще через четверть часа товарищи по палате горячо поздравляли меня «с выздоровлением».

Последние сутки пребывания в госпитале кажутся особенно длинными. Поздним вечером Марина, сдав дежурство, попросила меня выйти в садик. Володя, как обычно, собрался было сопровождать меня, но Марина одарила его таким взглядом, что он смутился и, сославшись на какое-то неотложное дело, отстал. Мы долго прохаживались по садику, не решаясь начать разговор. Не знаю, какие чувства обуревали в этот момент мою юную сиделку, а мое сердце переполняли безграничная благодарность и братская нежность. Мне хотелось обнять хрупкие плечики Марины, наговорить ей много нежных и ласковых слов, но юношеская стеснительность оковала язык. Мямлю что-то о погоде, о том, что здесь уже трава зазеленела, а в моих родных краях еще снег не сошел...

— А мы, наверное, больше уж и не свидимся, — вдруг грустно говорит Марина.

— Почему же не свидимся? — неожиданно для себя возражаю я. — Как только окончится война, приеду в гости.

— Приедете?! — встрепенулась Марина. [261]

— Постараюсь, Марина, обязательно постараюсь повидать тебя, когда ты вырастешь совсем большая.

— Вы все шутите, а я ведь уже не маленькая, — обиделась девушка.

Сторож, закрывавший входные двери, прервал нашу беседу. Марина пожелала мне спокойной ночи, взяв обещание, что зайду к ней завтра попрощаться.

На следующий день после завтрака одеваюсь. Мое обмундирование стало слишком просторным. Брюки, которые я привык носить без ремня, едва держатся на бедрах. Заметив мое бедственное состояние, майор Латушкин пожертвовал мне кавказский ремень с металлическими бляшками.

Медленно и торжественно обхожу товарищей по несчастью, горячо желаю им скорейшего выздоровления. В ответ слышу добрые напутствия и все больше убеждаюсь, что общая беда сближает людей.

Володя проводил меня до вещевого склада, где я получил шапку-ушанку, шинель и вещевой мешок, а оттуда — к Марине. Увидев меня, она вскрикнула:

— Уже уходите?! — Ее бледное худое личико покрылось легким, словно восковым, налетом.

Не найдя нужных слов, киваю. Приблизившись вплотную, Марина пожелала:

— Ну что ж, счастливого вам пути. Напишите, пожалуйста... Она пытается улыбнуться, а из ее больших синих глаз медленно скатываются две прозрачные слезинки.

Чувства жалости и благодарности к милой девчушке переполняют мое сердце. В порыве нежности неожиданно для себя обнимаю ее за плечи и, поцеловав, горячо заверяю:

— Напишу, обязательно напишу, Марина! Сразу же, как попаду в часть.

Вырвав из рук Володи шинель и вещмешок, быстро шагаю к выходу. На пороге оборачиваюсь и вижу устремленные на меня взгляды друзей. Марина прощально машет рукой, а Володя, крепко стиснув в рукопожатии ладони, поднял их над головой. Так они и запечатлелись в памяти.

Мне удалось уговорить военного коменданта отправить меня ближайшим поездом в Сталинград, где мне надлежало явиться в штаб округа.

* * *

Последняя декада апреля 1942 года в Сталинграде была солнечной и теплой. В шинели и шапке-ушанке жарко.

В комендатуре штаба от меня потребовали заполнить анкету и написать автобиографию. Затем отнесли их вместе с моим удостоверением личности к какому-то майору из управления кадров. Время тянулось нестерпимо медленно. Меня терзали муки голода: покидая госпиталь, я второпях забыл выписать продовольственный аттестат. От голода и слабости подкашиваются ноги. Чтобы отвлечься от мыслей о еде, с головой погружаюсь в чтение «Красной звезды», подшивку [262] которой мне предложил работник комендатуры. Внимательно изучаю сводки Совинформбюро, начиная е 1942 года.

— Ого-го, сколько славных событий произошло на фронте и в стране, пока я отлеживался в госпитале! — невольно воскликнул я, перелистав толстую подшивку.

В сводках часто упоминалось об успешных наступательных действиях Ленинградского и Волховского фронтов и почти ежедневно — о сокрушительных ударах войск Северо-Западного, Калининского и Западного фронтов. Целая фашистская армия под Демянском оказалась в огромном котле, на котором оставалось только захлопнуть крышку. Больше всего меня порадовали успехи наших войск на смоленском направлении. Прикинув расстояние, которое за зиму преодолели войска Калининского и Западного фронтов, я с удовлетворением подумал, что фашисты отброшены на запад почти на двести километров.

На фоне огромных успехов советских войск, наступавших на Центральном направлении, глубокий, но узкий клин, вбитый войсками Юго-Западного и Южного фронтов к югу от Харькова, не привлек моего внимания. Я не мог предположить, что спустя три месяца здесь развернутся события, положившие начало весенне-летнему наступлению фашистской армии на сталинградском и кавказском направлениях.

Просматривая газеты, я в первую очередь интересовался событиями в Крыму. Но сообщений о Крымском фронте почти не было. «Значит, — решил я, — там пока не начали действовать, все еще впереди, и я могу успеть к началу наступления».

Общие итоги зимней кампании 1941/42 года вселяли оптимистические надежды на приближавшееся лето. Казалось, стратегическая инициатива окончательно вырвана у фашистов. Появилась надежда, что с окончанием весенней распутицы наступление советских войск возобновится. Кому из нас, переживших горечь отступления, не хотелось оказаться среди наступающих! Поэтому я с волнением ожидал встречи с кадровиком, который должен определить мою дальнейшую судьбу. Обнаружив у гардероба большое зеркало, несколько раз прохожу мимо и украдкой окидываю себя оценивающим взглядом, стараюсь понять, достаточно ли бодро выгляжу для будущего фронтовика.

Начало вечереть, когда меня наконец вызвали на беседу. Усталый пожилой майор задал несколько вопросов, восполнявших пробелы в написанной мною биографии, а в заключение сказал:

— Направляем вас, лейтенант, в запасной полк.

— Почему в запасной?! — вскакиваю я, крайне огорченный услышанным. — Прошу вас, товарищ майор, направить на Крымский фронт, в составе которого действует мой шестьсот тридцать третий стрелковый полк.

— Садитесь, лейтенант, — раздраженно машет рукой майор, — мы не можем направить вас сразу на фронт. Все пополнения формируются в запасных частях. В полку, куда мы вас направляем, заканчивается формирование отдельного артиллерийско-пулеметного батальона, [263] поедете командиром пулеметной роты. А сейчас идите к коменданту штаба, он устроит вас на ночлег.

На следующий день спешу в штаб, где мне и еще трем офицерам вручают общее предписание, в котором сказано: «С получением сего убыть в город Дубовку Сталинградской области в распоряжение командира Н-ского запасного стрелкового полка...»

Майор из отдела кадров показал на карте, куда нам следовать, и посоветовал найти попутный транспорт. Воспользовавшись его советом, мы уже на вторые сутки прибыли в городок. Первый же встречный мальчуган в коротких штанишках на вопрос, где стоят военные, с озорной улыбкой ответил:

— Запасные-то? Пойдемте покажу.

И повел нас, посвящая на ходу во многие тонкости полковой жизни. Вскоре мы убедились, что ничего удивительного в осведомленности нашего проводника нет: большинство командиров квартировало в городе, и их хозяева, а через них и все население городка, были в курсе событий. Однако в казармах, к которым привел нас мальчишка, размещался лишь полковой карантин для вновь прибывающих, полк же перебрался в летний лагерь.

На следующий день в карантин приехал невысокий худощавый майор Янин, командир запасного полка, и вызвал вновь прибывших офицеров в свой кабинет. Старший лейтенант Федченко представил нас и доложил, что все мы прибыли в полк «для прохождения дальнейшей службы».

— Знаю. Выписку из приказа о вашем назначении получил. Вы, старший лейтенант, — обратился командир полка к Федченко, — назначены заместителем командира пулеметной роты пулеметного батальона, лейтенант Алтунин — командиром пулеметной роты учебного батальона, младший лейтенант Мятлев — командиром стрелковой роты третьего стрелкового батальона, а младший лейтенант Гамовский — командиром взвода истребителей танков. Готовы к исполнению своих служебных обязанностей?

— Готовы, товарищ майор! — в один голос отвечают мои товарищи, а я молчу, ошеломленный услышанным: ведь в Сталинграде мнн объявили, что буду назначен командиром пулеметной роты отдельного артиллерийско-пулеметного батальона, формируемого для действующей армии.

— А вы, лейтенант, не готовы? — Майор Янин вопросительно смотрит на меня. — Опасаетесь, что по состоянию здоровья не сможете командовать ротой? Ничего, поправитесь: мы попросим командование бригады разрешить назначить вам усиленное питание.

— Да нет, товарищ майор. — Я наконец обретаю дар речи. — В отделе кадров округа мне сказали, что я назначаюсь в часть, которая формируется для фронта, поэтому учебный батальон — для меня полная неожиданность. Как же так?

Мое лицо, видимо, выражало такое глубокое огорчение, что командир полка ободряюще похлопал меня по плечу:

— Ничего не поделаешь, лейтенант. Отдельный маршевый батальон, о котором вы упомянули, я уже лично сопроводил в Сталинград, [264] и теперь он находится по дороге на фронт. Так что придется вам принять пулеметную роту в учебном батальоне. — Помолчав, он заключает: — Да и нельзя вам еще на фронт: врачи докладывают, что рановато вышли из госпиталя. — Вернувшись к столу и подписав какую-то бумагу, майор распорядился: — А теперь, товарищи командиры, получите в штабе полка выписку из приказа и сегодня же принимайте подразделения.

* * *

Рота находилась на стрельбище. Познакомился с начальником штаба батальона лейтенантом Плитманом. До запасного полка он командовал взводом в военном училище. Он поразил меня, наизусть цитируя статьи из военных уставов. На прощание Плитман снабдил меня кипой различных уставов и наставлений. Я пообещал заглядывать в них каждую свободную минуту.

Освежить теоретические знания было нетрудно. Труднее восстановить силы. А иначе какой же из меня командир учебного подразделения? Не терпелось проверить, смогу ли я выполнить на спортивных снарядах упражнения, перечисленные в Наставлении по физической подготовке. По моей просьбе старшина роты Барановский сопроводил меня в спортивный городок.

— Выполните восьмое и девятое упражнения на перекладине, — ( попросил я старшину.

Барановский неплохо выполнил оба упражнения. Я попытался повторить, но безрезультатно. В голове от усилий словно молоточки по наковальне постукивают. Мгновенно покрываюсь обильным потом. Барановский, глядя на меня, с сочувствием замечает:

— Уж очень вы худой, товарищ лейтенант, совсем ослабли. Надо подождать со снарядами, пока не окрепнете.

— Ничего, старшина, — проклиная свою слабость, возражаю ему, — не пройдет двух-трех недель, и я смогу выполнять как надо все упражнения на снарядах.

— Мышцы, товарищ лейтенант, на базаре не продают.

— Кто в нашей роте лучше всех работает на снарядах?

— Лейтенант Катученко, — не задумываясь, отвечает старшина. — Хорошо, ровно через месяц проведем соревнование на снарядах с участием командиров взводов, меня и вас.

Барановский недоверчиво качает головой.

Вспомнив, что в училище самым действенным стимулом повышения уровня боевой подготовки всегда были соревнования, я рискнул бросить вызов физически более крепким товарищам в расчете, что самолюбие не позволит им показать результаты хуже, чем у их только что выписавшегося из госпиталя командира.

Рота еще не вернулась со стрельбища, когда меня пригласили к комбату Темнову. В палатке рядом с Плитманом сидел грузный широкоплечий лейтенант лет тридцати с загорелым обветренным лицом. Взгляд его светлых глаз сосредоточен и напряжен.

— Товарищ лейтенант, командир пулеметной роты лейтенант Алтунин представляется в связи с назначением на должность. [265]

Комбат устало поднимается и протягивает широкую костистую руку:

— Поздравляю с назначением, товарищ лейтенант, и желаю успехов.

Опустившись на табуретку и предложив мне сесть, Темнов устало прикрывает глаза и трет пальцем прямой мясистый нос.

— Расскажите-ка о себе, лейтенант.

Когда я закончил краткий рассказ об учебе в военном училище, об участии в боях, комбат сделал неожиданный для меня вывод:

— Итак, личная подготовка у вас хорошая. Командиров среднего звена с такой подготовкой у нас в полку не наберется и двадцати процентов. Однако опыта в организации боевой подготовки и методике проведения занятий, прямо скажем, нет, как нет его у подавляющего большинства командиров взводов и рот. Следовательно, всем нам особое внимание необходимо обратить на повышение своей методической подготовки.

...В ротной канцелярии собрался весь средний комсостав роты. Внимание присутствующих приковано к невысокому младшему политруку. Весь он какой-то кругленький: полное лицо, мягкие, овальные плечи, выпирающий из-под длинной для него хлопчатобумажной гимнастерки животик, круглый, похожий на молоденькую картофелину нос и добродушные, спокойные голубые глаза. Заглядывая в блокнот, младший политрук зачитывает результаты только что проведенных стрельб и укоризненно покачивает головой:

— Плохо, товарищи, ох как плохо мы еще стреляем. Сколько нужных на фронте пуль послали мы сегодня «за молоком»! А главное, скольким бы фашистам подарили жизнь, если бы это происходило на фронте!..

Заметив меня, младший политрук прерывает речь. Здороваюсь с сидящими за столом командирами. Они дружно поднимаются и, представляясь, называют себя.

— Командир взвода истребителей танков лейтенант Катученко!

— Командир второго пулеметного взвода лейтенант Вакуров!

— Командир первого пулеметного взвода младший лейтенант Кузьмичев!

— Сержант Гулин. Исполняющий обязанности командира взвода противовоздушной обороны.

— Лейтенант Садовников!

— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — приветливо улыбаясь, говорит младший политрук. — Я политрук пулеметной роты Захаров, а вы, если не ошибаюсь, ее новый командир.

— Не ошибаетесь, товарищ младший политрук, моя фамилия Алтунин. Кажется, мое появление прервало подведение итогов сегодняшних стрельб?

— Да, говорили о печальных результатах по огневой подготовке.

— А в чем причина?..

Из беседы с командирами взводов мне стало ясно, что в учебной пулеметной роте, командиром которой я назначен, четыре взвода: два пулеметных, один — истребителей танков, на вооружевии которого [266] противотанковые ружья, и взвод противовоздушной обороны, оснащенный зенитными установками, каждая из которых скомпонована из четырех или двух пулеметов со специальным прицелом для стрельбы по воздушным целям. Таким образом, мне снова предстояло осваивать малознакомые виды оружия и их боевое применение.

После ужина долго сижу в подавленном настроении. На фронте я не раз задумывался над тем, как лучше решить боевую задачу, а когда подавал команду, знал, что ее выполнят. Но чтобы команды выполнялись правильно, бойцов и командиров кто-то должен подготовить. От качества подготовки зависят результаты боя. И я впервые понял, что подавать команды легче, чем учить выполнять их. В годы войны многие сержанты и даже солдаты, усвоившие азбучные истины военного дела и обладавшие необходимыми личными качествами, становились неплохими командирами взводов и рот. Объясняется это не только храбростью и смекалкой, но и тем, что их команды выполняли люди обученные. А для того чтобы обучать, нужно самому многое знать и уметь. В этом мне пришлось вскоре убедиться. В запасном полку я познакомился с командирами, отличившимися в боях, но, к сожалению, не прошедшими военной школы и не владевшими методикой обучения.

Мне приходится подниматься раньше обычного. До шести часов утра на самодельных спортивных снарядах, словно новобранец, тренирую мышцы: обещание провести через месяц соревнование на снарядах среди командиров не выходит из головы. Первые шаги даются тяжело. Решил ежедневно делать на одно подтягивание больше, чтобы к июню подтягиваться не менее тридцати раз.

Рабочий день начинался в шесть часов утра, а заканчивался в лучшем случае в двенадцать ночи. Частенько, возвращаясь в землянку, я огромным усилием воли заставлял себя раздеться, снять сапоги и разобрать постель: так велико желание, не раздеваясь, рухнуть на скрипучий топчан. Все тело ныло, ноги дрожали и гудели от усталости. Скудный тыловой паек не снимал постоянного ощущения голода. Я прошел суровую фронтовую школу, но здесь, в тылу, мне было физически ничуть не легче. Лишь сознание, что наша работа крайне необходима для фронта, для победы, и надежда на возвращение в действующую армию помогали преодолевать и непосильную физическую нагрузку, и холод, и недосыпание, и недоедание.

30 апреля полк перешел на летнюю форму одежды. Весь день до команды «Отбой» мы приводили себя в образцовый вид: завтра Первое мая! Хотя мы знали, что и в праздничные дни нам предстоит заниматься по десять часов, все были в приподнятом настроении.

Праздник пролетел в трудах и заботах. И все же второго мая удалось выкроить немного времени для отдыха. Большинство моих товарищей, как всегда в редкие часы отдыха, сели за письма. Я тоже написал домой длинное письмо, в котором, подробно описав свою жизнь в тылу, засыпал сестренку вопросами об отце, о родных, об односельчанах, просил ее подробно написать, как идут дела в колхозе, как справляются с севом. Закончил письмо домой и вспомнил, что не выполнил обещания прислать весточку в госпиталь. Долго не [267] знал, с чего начать это первое письмо девушке. Вдруг вспомнил ее грустные глаза. И уже не ищу слов, их столько, что рука едва поспевает записывать.

«Марина! — писал я. — В моем сердце постоянно жили только мама, отец, сестренка и брат, а теперь самый светлый уголок в нем отдан тебе. Никогда не забуду, кому я обязан вторым рождением. Если бы не твоя самоотверженная забота, мне бы не выстоять перед зловредной костлявой ведьмой с косой. Всю нелегкую дорогу из госпиталя до нового места службы мне сопутствовал и придавал силы ласковый взгляд твоих нежных и глубоких, как наш Байкал, глаз. Теперь у меня две любимые сестренки: одна — в родной Стеклянке, другая — на станции Лихая. И когда настанет мой черед бить ненавистного врага, буду драться с фашистами до последней капли крови и за матерей наших, и за вас, дорогих и любимых наших сестренок. Только теперь я до конца осознал, что всеми добрыми делами двигает любовь. Она вдохновляет на подвиг и на жертву во имя Отчизны и наших любимых. Я постараюсь доказать, что и моему сердцу это животворное чувство не чуждо. Но пока мне выпала доля снова взяться за учебу самому и готовить к боям младших командиров. Времени свободного совершенно нет, и, когда, как сейчас, удается выкроить свободную минуту, в мыслях уношусь в родную деревню и... на станцию Лихую. Если до родной сибирской деревни добраться нет никакой надежды до окончательной победы над врагом, тона станцию Лихую надеюсь заскочить по пути на фронт. Эта надежда, я чувствую, поможет мне жить и все преодолеть. А может быть, тебя счастливая случайность забросит под Сталинград? Вот было бы здорово! Пока будем жить надеждой на счастливую случайность, и главное — на победу, которая станет нашим пропуском к счастью.

До свидания. Обнимаю тебя с братской нежностью.

Твой верный друг Александр ».

* * *

Майор Янин выполнил свое обещание: всем командирам, прибывшим в полк из госпиталей, было назначено усиленное питание. Благодаря этому я стал ощущать, как с каждым днем прибавляются силы, но, к сожалению, не так быстро, как хотелось бы. Это я понял во время первого марш-броска. Крепился, крепился и все же на обратном пути, почти у самого лагеря, споткнулся и упал. Поднялся с большим трудом: ноги подкашивались. Ко мне подбежал Барановский с четырьмя крепкими курсантами. Застыдившись своей слабости, я стиснул зубы и затрусил из последних сил. Барановский, тяжело топая рядом, уговаривал лечь на плащ-палатку:

— Да не стесняйтесь, товарищ лейтенант, все ж понимают, что после госпиталя вы еще не оправились! Тут и здоровые мужики еле держатся. Вон в соседней роте бойцы лейтенанта Горшкова с самого начала марш-броска на руках несут, иначе он и полкилометра не пробежал бы: у него обе ноги перебиты.

Я и сам заметил, что многих ослабленных тяжелыми ранами и болезнями командиров бойцы поочередно несут на руках. Однако, [268] желая прервать настойчивые уговоры старшины, который, видимо, опасается, что я снова упаду, нарочито строго кричу:

— Отстаньте, товарищ старшина, у меня ноги целы! — Заметив, как измотали младшего политрука Захарова оставленные позади километры, пытаюсь шуткой смягчить окрик: — Кладите товарища Захарова, уж очень завистливо он посматривает на плащ-палатку.

— А я не против, — смеется Захаров, на бегу смахивая пилоткой пот со лба.

Радуюсь, что в расположение роты добрался «со щитом», а не «на щите». Во избежание повторения подобного конфуза стал выкраивать время для тренировок в беге.

С каждым днем ближе узнаю товарищей по работе. Очень нравится младший политрук Захаров. Добрый и сердечный, он умеет подобрать ключи к сердцам людей. Для политработника это особенно важно. Военная подготовка у него слабая, в методике обучения он целиком полагается на меня, однако обладает способностью увидеть «основное звено» в тех задачах, которые нам приходится решать. И неудивительно, что Захаров сразу понял мою озабоченность низкими результатами боевых стрельб и приложил много сил, чтобы помочь мне добиться более высоких показателей. Во время занятий по огневой подготовке Захаров постоянно находился во взводах. Его можно было видеть в группах, изучающих станковый пулемет и отрабатывающих приемы стрельбы из него, среди бойцов, овладевающих мастерством стрельбы из противотанкового ружья. Он старается использовать каждый перерыв, чтобы побеседовать с бойцами о положении на фронтах, о самоотверженной работе тружеников тыла, о трудовом героизме комсомольских фронтовых бригад{22}.

Командир первого пулеметного взвода Кузьмичев до войны работал снабженцем на одном из заводов. Веселый, энергичный, физически очень крепкий, он явно тяготится повседневной, кропотливой работой по обучению и воспитанию бойцов. Да и трудно ему приходилось. На краткосрочных курсах он не особенно утруждал себя учебой и кое-как освоил программу обучения. Оружие, как я убедился, изучил нетвердо, да и стреляет из него недостаточно стабильно. Некоторые сержанты из его взвода показали себя более подготовленными. Это обстоятельство мучает самолюбивого Кузьмичева. Однако он не пытается упорной учебой ликвидировать свое отставание, стыдится, видимо, признать свою недостаточную компетентность. Приходится уделять ему много внимания. Зная о его повышенном самолюбии, стараюсь почаще обращаться к нему с просьбами помочь мне разобраться в том или ином вопросе. Это ему приятно и одновременно вынуждает копаться в уставах, наставлениях, думать о том, как лучше организовать занятие, и я с удовольствием наблюдаю, с какой гордостью он «просвещает» меня по некоторым вопросам, в которых сам впервые сумел разобраться до конца. Но однажды Кузьмичев в присутствии Захарова заявил: [269]

— Не гожусь я учить других! Отправьте меня на фронт. Там я покажу, на что способен.

— Младший лейтенант Кузьмичев, — голос политрука неожиданно зазвучал жестко, а добрые глаза сузились, — на фронт посылают не в наказание. Эту честь надо заслужить. Каждодневный, напряженный, самоотверженный труд требует от человека большого мужества и стойкости. Еще не известно, где вы принесете вреда больше: в тылу или на фронте. В тылу допущенные вами ошибки может поправить старший командир, а на фронте за них будут расплачиваться кровью ваши подчиненные. Запомните это, младший лейтенант. Больше настойчивости проявляйте в обучении, да и сами учитесь самым серьезным образом, тогда и проситься на фронт будете иметь моральное право.

Голос политрука звучит сурово. Кузьмичев то краснеет, то бледнеет. Обиженно посмотрев на нас, он раздраженно восклицает:

— Я же на фронт прошусь, а не в заведующие столовой!

Мы еще долго беседуем с упрямым командиром, пытаясь пробудить в нем интерес к учебе и воспитательной работе. Он внимательно слушает, соглашается, высказывает свое мнение, но, уходя, неожиданно спрашивает:

— А если мои бойцы сдадут экзамены хорошо, отпустите меня на фронт?

— Толковали, толковали с вами, а все, оказывается, впустую. — Политрук в досаде сильно хлопает ладонями по коленям.

С таким же упорством, как и Кузьмичев, добивался направления на фронт лейтенант Катученко, и если первый рвался туда из-за неумения обучать подчиненных и ущемленного самолюбия, то второй мечтал в боевой обстановке проявить свои знания.

С командиром взвода истребителей танков лейтенантом Катученко мы были одногодками. В одно время закончили училище. После выпуска он был назначен командиром стрелкового взвода одной из частей, стоявших в Сибири. Поэтому в методике проведения занятий лейтенант Катученко уже имел некоторый опыт. Однако тактика действий и огневая подготовка истребителей танков были и для него делом новым. Можно сказать, что он учил своих подчиненных и одновременно учился сам.

Так вот, через два дня после моего вступления в командование ротой Катученко вручил мне рапорт, в котором просил ходатайствовать о зачислении его в маршевый батальон. Мы с Захаровым пытались доказать лейтенанту, что, обладая хорошей военной подготовкой, он принесет большую пользу, обучая младших командиров для действующей армии.

— Поймите, — убеждал Захаров, — это нужно для победы!

— У нас в полку есть старики и инвалиды, им и карты в руки. Пусть они учат, а молодежь должна воевать.

— И почему это вы, лейтенант, считаете меня стариком? — насмешливо спрашиваю я. — Ведь мы с вами ровесники.

— Речь не о вас, товарищ лейтенант! — Катученко на мгновение смущается. — Таких молодых, как я и вы, в полку немного, [270] большинству же за тридцать перевалило, многим за сорок и даже за пятьдесят... К тому же вы уже побывали на фронте, а я еще нет.

Так и не смогли мы убедить Катученко. Уходя, он предупредил: — Все равно буду добиваться отправки на фронт.

В душе я ему сочувствовал.

* * *

В двадцатых числах мая впервые заступаю дежурным по части и лишь теперь понимаю, насколько многочислен запасной полк. На котловом довольствии состоит около восьми тысяч бойцов и командиров! Столько не насчитывали даже стрелковые дивизии, в которых я воевал. А сколько различных специалистов готовится здесь! Чтобы поддержать в части твердый порядок, нужны четко налаженные внутренняя и караульная службы. Целые сутки на моих плечах лежит ответственность за несение службы как внутренним нарядом, так и караулами. Все для меня оказывается новым, незнакомым, ибо прежде никогда не приходилось дежурить. И снова с благодарностью вспоминаю своих наставников, которые сумели дать нам, курсантам, представление о том, как практически осуществляются обязанности дежурного по части, определенные соответствующими уставами.

В один из воскресных дней, а они тоже были учебными, мы перед ужином выкроили часик для проведения соревнований на спортивных снарядах. Членами жюри Захаров пригласил комбата Темнова и начштаба Плитмана. Комбат, узнав о цели командирского соревнования, охотно согласился выступить в качестве судьи.

Ежедневные упорные тренировки не пропали даром. Я настроен по-боевому.

Соревнования начинаются с обязательного упражнения: мах вперед и резкий выход всем туловищем на перекладину. Первым делает упражнение Барановский. Комбат Темпов, не удержавшись, крикнул: «Молодец, старшина!» Барановского сменяет у снаряда сержант Гулин. Он выполнил упражнение несколько слабее, но достаточно уверенно. Затем к снаряду нерешительно подходит Кузьмичев. На нем, как и на других участниках, только брюки и сапоги. На атлетическом торсе младшего лейтенанта перекатываются бугорки упругих мышц. Со стороны кажется, сейчас Кузьмичев сделает легкий рывок — и птицей взлетит на перекладину. Но он неоправданно долго раскачивается и с трудом, некрасиво болтая ногами, взбирается на перекладину. Замечаю, как недовольно морщатся оба члена жюри. Легко выполняет упражнение Вакуров. Если бы он обратил побольше внимания на четкость исполнения каждого элемента, мог бы претендовать на первое место.

Наступает очередь Катученко. Фигура у него далеко не атлетическая, но, когда он, словно разжатая пружина, взлетает на перекладину, я с восхищением любуюсь им. Зафиксировав «ласточку», Катученко с изяществом гимнаста высокого класса делает соскок и строевым шагом становится в строй. [271]

Шагаю к снаряду. Знаю, что Катученко мне не догнать, однако прилагаю все силы, чтобы по возможности приблизиться к его результату.

Комбат поздравляет меня с отличным выполнением упражнения, но при этом с лукавой улыбкой объявляет, что первое место жюри все-таки присуждает Катученко. Я поздравил лейтенанта с победой и предупредил, что через месяц попытаюсь взять реванш. Катученко загадочно улыбнулся. Лишь несколько позднее догадался, что скрывалось за этой улыбкой.

Очередные боевые стрельбы, проведенные в конце мая, показали, что общие усилия в огневой подготовке дали первые положительные результаты: нашу роту отметили в приказе по полку за хорошую стрельбу из станковых пулеметов. О таких оценках в стрельбе из противотанковых ружей и зенитных установок пока приходится только мечтать. Мы с Захаровым болезненно переживаем неудачи истребителей танков и зенитчиков и почти ежедневно тренируемся вместе с бойцами в стрельбе по танкам и самолетам.

Обстановка на фронте вновь стала напряженной. Если в середине мая Захаров с воодушевлением и удовольствием подчеркивал активные действия советских войск на харьковском направлении, то в двадцатых числах мая сводки Совинформбюро уже вызывают тревогу из-за внезапного ухудшения положения под Харьковом ив Крыму. Когда политрук с горечью сообщил, что наши войска оставили Керченский полуостров, в сердце поселилось беспокойство за судьбу моих товарищей из 633-го полка. В тот же день написал еще одно письмо Вениамину Соловьеву. Очень хотелось узнать, жив ли он и другие товарищи. Однако ответа я так и не дождался.

Ежедневные тренировки и хорошее питание помогли мне окрепнуть: во время регулярно повторяющихся марш-бросков старшина Барановский уже не пытается уложить меня на плащ-палатку. Бодрость духа поднимают приятные вести: пришло письмо из госпиталя.

«Александр Терентьевич, дорогой, — писала Марина, — здравствуйте, здравствуйте и еще раз здравствуйте! Сейчас, когда я пишу это письмо, полночь. В госпитале удивительная тишина. Дежурство сегодня особенно спокойное: нас еще не бомбили, даже тяжелораненые не зовут на помощь. И я — уже в который раз! — перечитываю ваше письмо. Когда его вручили, долго не решалась развернуть. Волновалась: что меня ожидает? Прочитала и заплакала. Думала, плачут только с горя, а у меня слезы и радость перемешались.

Спасибо за ласковые слова, за надежду, которую вы мне подарили. Как все посветлело вокруг! Даже война не кажется теперь страшной. Незнакомое и удивительное чувство овладело моим сердцем. И я не знала, что жизнь так прекрасна со всеми ее неурядицами и невзгодами. Может, это и есть та таинственная любовь, о которой старшие подруги прожужжали мне уши? Если это так, то я теперь знаю, что любовь — это страстное желание жить и бороться за счастье. И я буду бороться за свое счастье, за наше [272] счастье. Теперь я такая сильная, что никакие ужасы войны меня уже не испугают. Я спокойно смотрю в будущее. А ведь недавно весь мир был для меня окрашен в черный цвет. Заходила в палаты, заполненные ранеными и больными, и все казалось, что на одной из коек увижу вас. Работы было много. Если выпадала спокойная минута, готовила перевязочные материалы, кипятила инструменты, но мысли были далеко: где-то он теперь? Что с ним? Стоило закрыть глаза, и вы передо мной словно живой: то лежите на койке, а я сижу рядом; то гуляем по саду, и я спешу высказать вам все, что не успела до нашей разлуки. Теперь мне легче. Ваше письмо согревает. Оно всегда при мне. Дороже этого треугольничка сейчас для меня ничего нет: ведь это частица вашей души, Саша. Можно мне так называть вас? Мысленно я давно называю вас так, а вот написала и смутилась, не рассердитесь ли: ведь для вас я всего лишь глупая девчонка!

Господи, какая я глупая, и эгоистка притом! Захотелось вдруг, чтобы вас снова привезли к нам, только совсем легко раненным. Ох, как бы я вас выхаживала!

Перечитала написанное и невольно застыдилась. Я действительно эгоистка. Война продолжается, вокруг рвутся бомбы, льется кровь, гибнут наши близкие, страдают раненые, а я мечтаю о счастье. Но, с другой стороны, сердцу не прикажешь. Да и зачем приказывать, если любовь помогает жить, делает тебя сильной? Как мне хочется, чтобы вы, Саша, помогли мне остаться такой сильной, какой я чувствую себя сейчас. И тогда я все выдержу, все преодолею. Знайте, вы для меня все: и брат, и сестра, и отец, и мать — дороже никого нет. Мне кажется, что жизнь связала мою судьбу с вашей таким узлом, развязать который у меня нет ни сил, ни желания. Вы пишете, что я отбила вас у смерти. Знайте, что я готова биться за вашу жизнь с тысячью смертей. Вы все время стараетесь подчеркнуть, что я еще ребенок. Вы ошибаетесь: девушка в 17 лет значительно серьезнее воспринимает жизнь, чем парень в 20, а проклятая война заставила повзрослеть даже детей.

Нас сейчас очень часто бомбят, ходят слухи об эвакуации госпиталя. Может, к вам поближе? А там вместе с вами и я на фронт... Вот было бы здорово! Что бы ни случилось, я верю в нашу встречу и буду жить надеждой на эту встречу. Только вы пишите мне, очень прошу. Неизвестность страшнее разлуки и самых далеких расстояний. Не забывайте, пожалуйста. Жду, жду, жду!..

Ваша Марина ».

Долго всматриваюсь в неровные строчки письма, и передо мной вновь возникают синие глаза и две прозрачные слезинки на щеках. Когда писал письмо, уверял себя, что делаю это из чувства сердечной признательности, выполняя обещание, а прочитал ответ — и понял, что новое, незнакомое чувство зародилось в сердце. Под свежим впечатлением немедленно пишу ответ, в котором не жалею добрых и нежных слов. [273]

А через неделю получил добрую весточку из деревни. Сестренка сообщила радостную весть об отце: он был ранен, теперь поправился и снова воюет, и она отправила отцу мой новый адрес. С улыбкой читаю ее рассказ о том, как вместе с двоюродной сестрой Таней осваивает трактор и комбайн. Мне трудно представить рядом с огромными машинами и.х неокрепшие девичьи фигурки. «Милые мои, — думаю я, — пришлось вам взвалить на свои хрупкие плечи мужские заботы...»

Июль закончился успешно: бойцы показали твердые знания и неплохие практические навыки по всем разделам учебной программы, в том числе и по огневой подготовке, и, получив звания «младший сержант» или «сержант», убыли в маршевые роты. Полагая, что теперь можно обратиться с просьбой отправить на фронт, иду к комиссару полка.

Батальонный комиссар Казаков, которому я доложил, что прибыл за советом как коммунист к коммунисту, добродушно усмехается:

— Знаю, за каким советом явились. Пришли просить об отправке на фронт? — Заметив мое смущение, он смеется: — Не вы первый советуетесь подобным образом.

Я объясняю, что уже оправился от последствий болезни, чувствую себя здоровым и способным сражаться на фронте. Добродушное лицо комиссара суровеет. Он молча шагает по комнате, потом останавливается и, пристально посмотрев мне в глаза, говорит:

— Вы еще молодой коммунист, лейтенант, и я прощаю вам такую выходку. Но впредь зарубите себе на носу: коммунист должен быть там, где он может принести больше пользы.

— Мне говорили, что у коммунистов есть одна привилегия: быть всегда впереди, там, где труднее. А сейчас труднее всего на франте...

— А разве вам не говорили, — Казаков мягко кладет руку на мое плечо, — что первейший долг коммуниста беззаветно отдавать силы тому делу, которое ему поручили? Мы сейчас решаем очень важную задачу — готовим кадры для действующей армии. И мы обязаны выполнить свой долг. Помните: это нужно для победы!

Комиссар произнес фразу, сказанную как-то Захаровым лейтенанту Катученко. Я понял, чьи слова повторил политрук, и догадался, что он, Захаров, ходил к комиссару с аналогичной просьбой.

* * *

Начались занятия с бойцами очередного набора, а взвод истребителей танков едва не лишился своего командира. Произошло следующее. Лейтенанта Катученко по протекции старшего лейтенанта Гуморина командировали сопроводить маршевую роту до Сталинграда. Подошло время начинать занятия с новым пополнением, а командир взвода истребителей танков еще не возвратился. Полетели запросы. Наконец Катученко доставляют в полк. Выясняется, что [274] его сняли с эшелона, которым маршевые роты следовали в действующую армию. Лейтенант объяснил свой легкомысленный поступок желанием поскорее попасть на фронт. Когда мы с политруком стали прорабатывать беглеца, он взорвался:

— Не могу дырявить мишени, когда на моей Полтавщине зверствуют фашисты! — Катученко бледнеет, обычно смешливый и добродушный, он скрипит зубами. — Как прочту в газетах, что творят на нашей земле немцы, сердце заходится от ненависти к ним, от тревоги за судьбу отца, матери и сестренки!

В мрачном раздумье Катученко склоняет голову, рассеянно слушает наши внушения. Когда же политрук Захаров, сердясь, предупреждает его, что командование может передать дело о его самовольной отлучке в военный трибунал, лейтенант печально машет рукой:

— Э-э, все равно, может, через трибунал скорее на фронт попаду!

Пришлось и нам с Захаровым выслушать обвинения в слабой воспитательной работе с командирами. Особенно неприятный осадок оставила беседа с комиссаром полка Казаковым. Когда мы с Захаровым пришли к нему, он, не дав нам раскрыть рта, разразился гневной тирадой, из которой следовало, что мы «воспитываем дезертиров». Излив свой гнев, батальонный комиссар Казаков окинул нас испепеляющим взором и воскликнул:

— Позор! Позор! Позор!

Всегда добродушное лицо младшего политрука Захарова стало мрачным.

— Позор, когда люди убегают с фронта, — обиженно насупившись, возражает он, — а Катученко следовал на фронт. Он несколько рапортов подал с просьбой отправить его туда! — Захаров вплотную приближается к комиссару, словно желая доверительно сообщить ему что-то сокровенное. — Я бы и сам дезертировал на фронт, не будь у меня партийного билета в кармане!

Комиссар несколько мгновений с удивлением смотрит на Захарова, словно не веря, что эти крамольные слова слетели с уст тишайшего, добродушного и дисциплинированного младшего политрука, каким он знал его.

— Ну и ну! — разводит руками Казаков. — Не ожидал от вас, Захаров, такого. Не к лицу так говорить члену партии.

— Член партии имеет право на собственные желания. — Сдержанный Захаров заметно смущается своего невольного порыва. — Только он обязан подчинять их интересам дела. Так я и поступаю.

Разнос, который нам учинил комиссар, закончился неожиданно мирно. Казаков постепенно смягчал свой голос, а в конце беседы откровенно признался, что сам он тоже мечтает быть там, где сейчас решается судьба страны.

Сводки Совинформбюро с мая 1942 года становились все тревожнее. Особенно огорчили сообщения об оставлении Керченского [275] полуострова — ведь эта земля полита и моей кровью! — и неудаче войск Юго-Западного и Южного фронтов в районе Харькова.

Несмотря на ожесточенный отпор, который оказали советские войска в июне и июле, фашистскому командованию, бросавшему в пекло сражения все новые силы, удалось продвинуть свои армии на восток как на воронежском направлении, так и в Донбассе. Об ухудшавшемся положении войск на южном участке советско-германского фронта свидетельствовала также интенсивная эвакуация промышленных предприятий и населения из этих районов. Командиры, сопровождавшие маршевые подразделения в Сталинград, рассказывали, что железнодорожные узлы забиты поездами, на шоссейных дорогах нескончаемые потоки груженых автомашин, вывозящих за Волгу людей и ценные грузы.

Все сильнее тревожит судьба Марины. Станция Лихая оказалась за линией фронта. «Успел ли эвакуироваться госпиталь?» Эта мысль не дает мне покоя, тем более что ответа на второе мое письмо я так и не получил.

Во второй половине июля бои развернулись в излучине Дона. Молодые командиры лелеяли надежду, что полк со дня на день двинут на фронт. Частенько засиживаясь допоздна, они горячо обсуждают события на фронте. Однажды я стал участником такой беседы. Несколько взводных и ротных командиров, как обычно, принялись оценивать последние сообщения Совинформбюро. Юные «стратеги» наперебой выдвигали собственные «планы» ведения операций и даже войны в целом. Спор о том, как выправить положение на южном крыле советско-германского фронта, затянулся. Многие командиры ушли спать. Лишь самые заядлые «стратеги» младшие лейтенанты Вася Барабанов и Гриша Педалькин, три месяца назад покинувшие стены военного училища и по наивности считавшие себя постигшими все премудрости военного дела, да наш неугомонный Катученко продолжали осипшими голосами отстаивать свои взгляды. Меня разбудил громкий возглас Васи Барабанова:

— А я утверждаю, что Педалькин неправильно оценивает замыслы Гитлера! Нет, разбить советские войска в открытом бою он не надеется. Весь его расчет основан на том, чтобы взять нас измором. Фашистскую армию снабжает вся Европа! А нас?.. Вот то-то и оно.

— Ты, Барабан, не разобрался ни в замыслах, ни в стратегии нашего Верховного Главнокомандования! — горячится Педалькин, вскочив на ноги и размахивая руками. — Вспомни слова товарища Сталина: время работает на нас. Все заметнее слабеет влияние на ход войны такого привходящего фактора, как внезапность, и вступают в силу постоянно действующие факторы... — Педалькин торжественно перечисляет все эти факторы и, с победоносным видом посмотрев на Барабанова, заключает: — Если Гитлеру не удастся нанести именно сейчас, летом, решающее поражение нашим войскам, то его дело — швах!

— Неверно ты понимаешь замысел Гитлера, не-е-верно! — Барабанов презрительно машет рукой и отворачивается. [276]

— Сам ты, Барабан, ни черта не понимаешь в стратегии! — кричит Педалькин, до глубины души оскорбленный столь открыто выраженной недооценкой его способности мыслить в «стратегическом масштабе».

А лейтенант Катученко с иронической улыбкой посматривает на усталые лица младших лейтенантов.

Я взглянул на часы и не поверил глазам: было три часа ночи.

Громкие взаимные обвинения Барабанова и Педалькина в военной безграмотности будят всех уснувших. Они лениво поднимаются и расходятся по своим местам.

А ранним утром все участники ночного сборища как ни в чем не бывало спешат со своими взводами и ротами на учебное поле или стрельбище.

...Жарким августовским утром наша рота находилась на стрельбище. Вдруг дежурный подал сигнал «Сбор командиров» и, когда все собрались, объявил:

— Товарищи! Командир полка приказал всем подразделениям немедленно возвратиться в лагерь.

— Вот и подошел наконец-то наш черед идти на фронт! — не удержался Катученко.

Весь путь к лагерю преодолеваем бегом. С удивлением оглядываю строй: ни одного отстающего. Все бегут легко, с напряженными лицами. Такими я привык видеть бойцов и командиров только перед боем.

В лагере комбат Темнов зачитал неожиданный для нас приказ: полк в спешном порядке выводился в глубокий тыл. В 16 часов 30 минут на следующий день (7 августа) он должен начать переправу через Волгу. Наш батальон переправлялся в первом эшелоне.

Командиры по-разному реагировали на объявленный приказ. Одни засыпали командира батальона вопросами о порядке передислокации, особенно вооружения и имущества, другие, в основном молодежь, выражали явное огорчение, что их надежда немедленно вступить в бой с врагом не сбывается. Как только комбат Темнов объявил совещание законченным, командиры разбились на группы, медленно расходясь по подразделениям, горячо обменивались впечатлениями. В одной из групп, в которой оказался и Катученко, сошлись на том, что в столь грозный для Сталинграда час стыдно уходить за Волгу, что всем командирам надо проситься на фронт. Катученко, стянув с головы пилотку и размахивая ею, предложил:

— Братцы! Давайте обратимся к командиру полка с просьбой доложить командованию о нашем желании выехать на фронт!

— Правильно! — послышались голоса единомышленников лейтенанта. — Обратимся с просьбой: пусть направят желающих на фронт!

Узнав об этих настроениях, командир и комиссар полка собрали весь средний комсостав.

— Товарищи командиры! — Майор Янин пристально посмотрел на собравшихся. — Я буду краток: времени на разговоры у нас нет. Из батальонов поступили рапорты, в которых изложена одна [277] просьба: направить на фронт. Я не имею возможности ответить каждому, поэтому объявляю свое решение всем: категорически отказываю и прошу учесть, что больше рапорты с просьбами об отправке на фронт рассматривать не буду. Запомните, товарищи, что, чем тяжелее складывается обстановка на фронте, тем важнее, чтобы каждый командир и политработник соразмерял свои желания с железной необходимостью. Победа куется не только на фронте! Поэтому настоящий патриот тот, кто не щадит ни сил, ни жизни во имя исполнения своего гражданского долга на том посту, который доверила ему Родина! Прошу учесть...

— Товарищ майор! — неожиданно послышался справа от меня хрипловатый голос. — Командир роты первого батальона Ковалев, прошу разрешения обратиться...

— Пожалуйста, товарищ Ковалев.

— Я понимаю, — в голосе Ковалева волнение, — что каждый командир должен исполнять свой долг на том посту, который ему доверила Родина. Но ведь могут быть особые обстоятельства. У меня жена и дочь в Сталинграде. Разве могу я бросить их и удрать за Волгу? Нет уж, разрешите мне остаться здесь, чтобы сражаться с врагом.

— Вы не правы, Ковалев. — Командир полка спокоен, но суров. — Разве можно распустить всех командиров, чтобы они сражались только там, где живет их семья?

— Но, товарищ майор... — В голосе Ковалева отчаяние.

— Все, товарищ командир роты, — сухо обрывает его Янин, — если до вашего сознания не дошли мои слова, приходите, побеседуем, а сейчас надо спешить со сборами. — Повернувшись к Казакову, он вопросительно смотрит на него.

Кивнув, комиссар сказал:

— Товарищи! Я хочу обратить ваше внимание на тот факт, что в труднейшей обстановке, которая сложилась на сталинградском направлении, когда враг рвется к Волге, наше Верховное Главнокомандование отводит десятки тысяч воинов за Волгу. О чем это свидетельствует?.. О том, что наше Верховное Главнокомандование уверенно контролирует события на фронте и твердо осуществляет свой стратегический замысел. В решающий момент оно двинет резервы, которые готовятся в тылу, и мы с вами должны помочь в подготовке этих резервов. Поэтому долой хныканье и сомнения! Все наши усилия на передислокацию и на то, чтобы как можно быстрее возобновить учебу. Всем ясна задача, товарищи?

— Всем! Всем!

— В таком случае по местам! — скомандовал командир полка. В назначенный час наш учебный батальон начал переправу.

Подразделения пересекали Волгу на катерах, лодках, паромах. С тревогой поглядываем на безоблачное небо. Когда катера, на которых переправлялась наша рота, подходили к середине реки, неожиданно завыла сирена. А минут через пять там, где только что виднелись лодки и паромы, поднялись огромные фонтаны. Над рекой разносятся громкие команды, крики отчаяния, возгласы «Спасите! [278] «. Мое внимание приковано к идущему вслед за нами катеру, на котором переправляются взводы Кузьмичева и Катученко. Разорвавшиеся по обоим бортам катера бомбы вызвали панику: бойцы шарахаются из стороны в сторону. Легкое суденышко страшно кренится и ложится то одним, то другим бортом на воду. Казалось, катер неминуемо перевернется... Но в этот момент фашистский самолет неожиданно задымил и, оставляя позади черный шлейф, стремительно ринулся к земле. Увидев это, бойцы застыли на местах. Громкий взрыв, донесшийся оттуда, где упал фашистский самолет, вызвал крики радости.

Самолеты с паучьей свастикой еще ревут над головами переправляющихся бойцов, но они уже спокойнее реагируют на вздымающиеся поблизости фонтаны. С катера, уцелевшего, казалось, от неминуемой гибели, послышался звонкий голос Катученко, запевшего о несгибаемой воле русских моряков:

Наверх вы, товарищи! Все по местам! Последний парад наступает...

Слова припева, подхваченные десятками голосов, заглушили свист падающих бомб.

Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желает...

Песню подхватили на ближайших катерах, лодках, паромах, плотах, и под ее волнующие слова подразделения одно за другим благополучно причаливают к берегу.

Солнце стояло на полпути к зениту, когда последние повозки полкового обоза, переправившиеся через Волгу, укрылись в широких балках на левом берегу.

Под вечер комбат Темнов собрал командиров взводов и объявил, что через два часа полк выступает. Тяжелое вооружение и ротное имущество нужно было сдать в батальонный обоз. Так как нам предстоял длительный пеший переход, комбат строго предупредил командиров о необходимости соответственно подготовить бойцов. Предупреждение было нелишним. Мне невольно припомнилось отступление нашего батальона к Смоленску, когда я, к своему стыду, оказался в числе тех, кто чуть не выбыл из строя из-за того, что не позаботился о своих ногах. В пути малейшая потертость ног может вывести из строя.

Наступил вечер, но прохладнее не стало. Температура около тридцати градусов. Обливаемся потом, который смешивается с дорожной пылью. По сторонам выжженная степь со скудной и неизвестной мне растительностью: какие-то дикорастущие иссохшие злаковые, полынь, кустики жесткой травы, которую один из бойцов назвал «солянкой». Удивляюсь, что при такой чахлой растительности в Прикаспийской низменности развитое скотоводство.

Казавшаяся безжизненной степь вечером оживает: под ногами мелькают ящерицы, в стороне группками собираются тушканчики, множество насекомых. [279]

На рассвете справа от нас заблестела вдали извилистая лента реки.

— Братцы! — послышался чей-то радостно-возбужденный голос. — Гляди-ка, к Волге-матушке снова возвернулись!

— Попал пальцем в небо! — осадил его кто-то. — Ты что, Степан, Волгу забыл? Это ж ручей...

— А что ж это за река, коль не Волга?

— Спроси у командиров, им все положено знать...

— Товарищ лейтенант! Что это за река?

Вопрос явно застал Катученко врасплох: карты у него не было. Однако лейтенант не любил признаваться в незнании. Мгновение поколебавшись, он насмешливо ответил:

— Все знать будете, Водолазкин, скоро состаритесь. Если потребуется, все будет вам сказано: и где мы сейчас находимся, и куда следуем, и какая это река.

Незаметно приотстав от взвода, Катученко оказывается рядом со мной и, словно бы невзначай, спрашивает:

— Случайно, не знаете, товарищ комроты, что за задрипанная речушка справа от нас?

Несколько мгновений шагаю молча, припоминая названия рек, впадающих в Волгу между Сталинградом и Астраханью. Неожиданно всплывает в памяти название «Волго-Ахтубинская пойма».

— Ахтуба, левый рукав Волги, товарищ Катученко, — отвечаю мимоходом, а в душе радуюсь, что память не подвела. — В нижнем течении Волги на левом берегу притоков у нее нет... У вас по географии какая оценка была?

— Удочка...{23} А что?

— Вот потому и не смогли ответить на вопрос бойца, — не удержался я, чтобы не уколоть заносчивого лейтенанта.

Когда все чаще стали попадаться бахчи, огороды и сады, среди которых можно было замаскировать подразделения, полк был остановлен на дневку{24}.

В восемнадцать часов полк снова вытягивается в походную колонну и продолжает путь на юг. Едва начали движение, как в воздух взвилась красная ракета и по колонне пронеслось: «Воздух!» Подразделения быстро рассредоточиваются. Посматривая на бойцов, без труда определяю, кто из них уже бывал под бомбежкой. Они бегут неторопливо, спокойно поглядывая в небо. А те, кому бомбежка еще в новинку, несутся, низко пригибаясь к земле, словно над их головами свистят пули.

Пятерка фашистских бомбардировщиков, сопровождаемая истребителями, проносится над нами. Комья окаменелой земли и облака пыли вздымаются в небо. Сделав два захода, бомбардировщики поворачивают на запад, а истребители вступают в бой с тремя появившимися «мигами».

На другой день ситуация повторяется: едва полк вытянулся в [280] маршевую колонну, появилась пятерка фашистских бомбардиров-щиков.

На третий день я заступил дежурным по полку. Помощник дежурного худенький, очень маленького росточка младший лейтенант Трушин. Все в нем миниатюрное: круглое морщинистое личико, небольшой вздернутый носик, маленькие пытливые глазки.

Незадолго до начала марша я собрался объехать расположение полка, чтобы проверить готовность походного охранения к выходу. Дав необходимые поручения помощнику, вскакиваю на подножку полуторки, но Трушин трогает меня за рукав. Оглядевшись по сторонам, он с таинственным видом шепчет мне в ухо:

— Через два часа нас будут бомбить...

— Тебе об этом немцы сообщили? — насмешливо спрашиваю я.

— Нет, — отвечает он без тени обиды, — сам догадался. Еще вчера доложил о своих подозрениях комиссару, а он, занятый каким-то важным делом, обещал разобраться позднее. Хотел сообщить командиру полка, а доказательств нет...

— Каких доказательств? — продолжаю недоумевать я.

— Понимаешь, какая история... — Трушин стаскивает с головы пилотку и яростно чешет затылок. — В июле ехал я в полк на попутной машине. В кузове нас было шестеро: двое мужчин и четыре женщины. Мое внимание привлекла блондинка лет двадцати пяти, редкую красоту которой не портила даже простенькая пыльная косынка, стягивавшая пышные волнистые волосы цвета спелой пшеницы. С трудом заставил себя смотреть по сторонам, но при этом внимательно прислушивался к беседе, которую лениво вели женщины. Они, оказывается, жили в городке, куда мы направлялись, а блондинка — в Сталинграде. Мужа ее мобилизовали в армию, жить в Сталинграде стало трудно, и она решила переехать в какой-нибудь небольшой городок. По совету знакомых избрала Дубовку. Но не знает, как устроиться с жильем. Сердобольные попутчицы наперебой стали приглашать блондинку поселиться у них: места, мол, хватит, поскольку все они живут в собственных домах. Поэтому я не удивился, когда неделю назад увидел блондинку в нашей полковой хлебопекарне. Меня насторожило другое. Начальник хлебопекарни сказал, что она эвакуирована из Гомеля... — Трушин выразительно посмотрел на .меня. — Помнишь, в разговоре с попутчицами она иначе объясняла свой переезд в Дубовку?.. Вот об этих своих подозрениях я и доложил комиссару батальона. Он обещал проверить, а тут полк внезапно снялся с места...

Младший лейтенант замолчал. Заинтригованный его сообщением, я спросил:

— Какая же связь между твоим рассказом и предположением о скором налете немцев?

— Самая непосредственная! — оживился Трушин. — Когда полк выступил из лагеря, я при каждом удобном случае стал крутиться возле хлебопекарни. В прошедшую ночь я видел, как она возвращалась от реки с чемоданчиком, волосы мокрые, вроде бы купалась... [281]

— А может, действительно ходила помыться, ведь жара невозможная.

— А если у нее передатчик? — перейдя на шепот, спросил Трушин. — Разве трудно сообщить координаты дневки и время выступления? Ведь фашистские бомбардировщики прилетают, когда полк выстраивается в колонну. Словно немцы заранее знают, когда мы выступаем. Теперь посудите сами: если через два часа нас будут бомбить, значит, мои подозрения справедливы.

Я был ошеломлен. На первый взгляд все казалось нелепым. Однако совпадение времени прилета самолетов и начала движения полка настораживало. Преодолев опасение вызвать насмешки, предлагаю Трушину немедленно пойти к командиру полка.

Майора Янина мы нашли в небольшой армейской палатке, замаскированной в прибрежном кустарнике. Выслушав, он посовещался с незнакомым мне высоким сухопарым старшим лейтенантом и принял неожиданное решение: задержать выступление полка из района дневки на час.

— Если самолеты прилетят, — сказал он старшему лейтенанту, — действуйте по своему плану.

Старший лейтенант оставил Трушина при себе, а я выехал в подразделения передать приказ командира полка тщательно замаскироваться.

Нетерпеливо поглядываю на часы, на безоблачное небо. Наконец часовая стрелка перевалила цифру «6», а в небе ни одного самолета. Со стыдом думаю, что, кажется, помог Трушину ввести в заблуждение командира полка. «Тоже мне, пинкертоны!» — мысленно ругаю себя за доверчивость. И вдруг напряженный слух уловил далекий гул самолетов. Неужели летят? Машинально гляжу на циферблат: 18 часов 25 минут! Гул нарастает, и в белесом небе все четче вырисовываются силуэты самолетов. Как и вчера, в нижнем ярусе идут бомбардировщики, только на этот раз их четыре. А над ними, словно юркие голуби, три быстроходных истребителя...

Замаскировав полуторку, с опаской посматриваю на бомбардировщики. Они медленно проплывают вдоль дороги, словно коршуны, высматривая добычу. Однако бомбы почему-то не сбрасывают. «Не видят походной колонны! — мелькает догадка. — Ищут ее. Ищите, ищите, сволочи!» — злорадствую я.

Самолеты улетают на юг, возвращаются обратно. Не обнаружив колонну, сбрасывают бомбы на дорогу и наносят урон только овечьей отаре.

А полковая хлебопекарня к этому времени была оцеплена дежурной ротой. Когда я приехал туда, все работники хлебопекарни стояли в шеренге. Среди женщин сразу узнаю белокурую красавицу. Она спокойна, в руках небольшой узелок.

Трушин, увидев меня, прошептал:

— Она...

— Здесь присутствуют все работники пекарни? — спросил майор Янин растерявшегося начальника пекарни.

— Так точно, товарищ майор! [282]

— Все взяли свои личные вещи?

— Так точно, все!

— Дайте список личного состава.

Командир полка молча передал список сухопарому старшему лейтенанту. Тот начал зачитывать фамилия и, услышав ответное «я», внимательно смотрит на откликнувшегося. Наконец список проверен, а блондинка еще не отзывалась.

— Разве здесь присутствуют, посторонние? — спросил командир полка.

— Виноват, товарищ майор! — Голос начальника хлебопекарни дрогнул. — В Дубовке попросилась с нами эвакуированная из Гомеля жена капитана Красной Армии. Я не успел доложить вам, чтобы оформить приказом...

— Я же запретил вам принимать на работу! — вспыхнул Янин.

— Виноват, товарищ майор, думал помочь жене командира...

Осмотрев личные вещи, сухопарый старший лейтенант спросил:

— Это все личные вещи?

— Все, все, — подтверждают работники пекарни.

Старший лейтенант смотрит на командира дежурной роты, по сигналу которого два бойца выносят фанерный ящик и небольшой обшарпанный чемоданчик, обитый черным дерматином.

— А это чьи?

— Ой, батюшки, мой! — кричит плотная молодка, показывая на фанерный ящик. — Хотела посылочку матери послать, да не успела.

— Что в ящике?

— Сахарку, соли и мыльца — всего понемногу, — не задумываясь, отвечает женщина.

По знаку старшего лейтенанта боец отрывает штыком крышку ящика и вытаскивает из него перечисленные женщиной предметы, разложенные в белые наволочки.

— А кому принадлежит этот чемоданчик?

Вопрос старшего лейтенанта остается без ответа. Молчание затягивается. Женщины переглядываются. Блондинка безразлично смотрит на старшего лейтенанта.

— Виктория Петровна! — раздается вдруг голос начальника пекарни, в котором слышится удивление. — Ведь это же ваш чемоданчик! Вы сказали, что в нем все имущество, которое успели захватить из Гомеля...

— Вы ошибаетесь, товарищ лейтенант, — невозмутимо отвечает блондинка, — у меня никогда не было такого потрепанного чемодана, место которому на свалке.

Начальник пекарни растерялся. Командир дежурной роты передает чемоданчик старшему лейтенанту и помогает открыть его. Все с удивлением рассматривают вмонтированную в чемоданчик аппаратуру, поверх которой лежат наушники.

— Рация! — не выдержал кто-то из командиров.

— Что же это, товарищи? — Начальник пекарни с трясущимися [283] губами медленно идет к раскрытому чемоданчику и с ужасом разглядывает его. — Как же это, братцы?..

Старший лейтенант быстро подходит к белокурой женщине и молча показывает, куда идти. Устремив перед собой неподвижный, невидящий взгляд, она нетвердо шагает впереди старшего лейтенанта.

Отобрав у начальника пекарни револьвер, Янин приказывает взять его под стражу. Увидев сияющего Трушина, командир полка поманил его к себе:

— Молодчина, товарищ младший лейтенант! От лица службы объявляю вам благодарность!

— Служу Советскому Союзу!

Больше фашистские самолеты не тревожили полк. Вскоре он благополучно разместился в лагерях. Сразу же возобновилась учеба. Бойцы занимаются с какой-то яростной одержимостью. С каждым днем растет их огневое мастерство.

Наш комбат регулярно проводит соревнования командиров в стрельбе из личного оружия. И когда кто-нибудь неудачно выполнит упражнение, Темнов насмешливо укоряет:

— Да разве можно такого командира на фронт посылать?

День, как правило, начинается с политинформации, которую проводит политрук Захаров. Все жадно интересуются событиями на фронте, особенно в Сталинграде, где фашистам удалось прорваться к Волге, отрезать 62-ю армию от основных сил фронта и завязать бои на ближайших подступах к городу. Захаров умело иллюстрирует рассказ волнующими примерами героизма советских воинов, а однажды закончил политинформацию стихами:

Есть на Волге утес, Он бронею оброс, Что из нашей отваги куется, В мире нет никого, Кто не знал бы его, Он у нас Сталинградом зовется. Там снаряды гремят, Там пожары дымят, Волга-матушка вся потемнела, Но стоит Сталинград, И герои стоят За великое, правое дело.

* * *

Во второй половине сентября стало известно, что фашистские дивизии ворвались в Сталинград, что идут ожесточенные уличные бои. Участились налеты фашистской авиации и на расположение запасных частей. Это вынудило командование перебросить запасные части в более спокойный район.

30 сентября объявлен приказ о передислокации. Вечером следующего дня батальон погрузился в железнодорожный состав. Распоряжался погрузкой новый комбат — старший лейтенант Орлов, сменивший тяжело заболевшего лейтенанта Темнова. Новый комбат не похож на спокойного, уравновешенного Темнова. Он стремителен [284] и резок в обращении с подчиненными. Замечая непорядки, громко возмущается, расцвечивая речь «крепкими» словечками.

11 октября наш эшелон проскочил Бугуруслан и остановился на небольшой станции. После сухих солнечных дней под Астраханью здешняя промозглая осенняя сырость показалась нам особенно неприятной. Построившись в колонну, двигаемся по размокшей дороге к новому местожительству. Беспрестанно моросит мелкий холодный дождь. Шинель, словно губка, впитывает в себя сырость, хлопчатобумажная пилотка лежит на голове размокшим блином. Оживленно, с надеждой обсушиться вступаем в земляной город, вдоль улиц которого ровными рядами выстроились длинные просторные землянки, оборудованные двухъярусными нарами. Квартирьеры во главе с полюбившимся мне старым артиллеристом Никитой Флегонтовичем Якушиным быстро разводят подразделения. Начинаем осваивать отведенные пулеметной роте землянки.

Ночью, когда все улеглись спать, сел за письма. Не терпелось узнать, все ли в порядке дома, жив ли отец. Написал также в Главное санитарное управление Красной Армии. Убедительно просил сообщить о судьбе медицинской сестры Марины Дмитриевой и новый адрес госпиталя, если он успел эвакуироваться со станции Лихой.

В лагере дни настолько заполнены напряженными занятиями, походами и различными хозяйственными хлопотами, что у командиров и бойцов оставались свободными лишь часы, отведенные для сна. Наши труды не пропали даром: за короткое время полк подготовил и отправил на фронт несколько маршевых подразделений.

Выход в свет Боевого устава пехоты явился началом широкого внедрения новых тактических принципов в практику боевой подготовки. Самым активным пропагандистом устава стал политрук Захаров. Он так преуспел, что уже со знанием дела давал советы командирам взводов по совершенствованию методики обучения. А однажды вечером вдруг заявил:

— Знаешь, Александр, хочу просить об одном одолжении: поддержи мое ходатайство о переводе меня на командную должность, пусть для начала даже командиром пулеметного взвода. — Заметив удивленный взгляд, добавил: — Хочется самому командовать подразделением в бою.

— Ну, Иван Дмитриевич, удивили! — воскликнул я, разводя руками.

— Почему же? Сейчас среди командиров среднего звена огромная убыль. А я уже кое-чему научился...

— Политработники, Иван Дмитриевич, столь же необходимы, как и командиры.

— Не думал, Александр, что ты такой консерватор! — рассердился Захаров.

А через три дня он прибежал на стрельбище и, разыскав меня, сообщил:

— Я был прав, Александр Терентьевич, обвиняя тебя в консерватизме! [285]

— В чем же мой консерватизм? — удивился я.

— А в том, что не хотел поддержать ходатайство о переводе меня на командную должность.

Рассказав об упразднении института комиссаров и политруков, о решении укрепить командные кадры за счет наиболее подготовленных в военном отношении политических работников, Захаров торжествующе спросил:

— Теперь поддержишь мою кандидатуру?

— Не поддержу.

— Почему? — В голосе Захарова послышалась обида.

— Не хочу расставаться!

— Не будь эгоистом, Александр. — Легкая улыбка скользнула по его губам. — Ты же партийный человек. Это обязывает горячо откликаться на все решения партии.

— Ладно, откликнусь, — поспешил я его успокоить, — буду обеими руками голосовать за назначение вас ротным командиром вместо меня, если вы, конечно, поддержите мое ходатайство о направление на фронт.

— Нет, кроме шуток, — заволновался Захаров, — пусть меня направят на краткосрочные курсы...

Вечером в ротной канцелярии мы долго сидим над рапортами, потом вместе шагаем к комбату и сдаем ему свои «сочинения».

Захаров по-прежнему ежедневно проводит короткие политинформации. Бойцы идут на них с радостью. Под Сталинградом все заметнее усиливается отпор советских войск наступающим фашистским армиям. 20 ноября утренняя политинформация, начавшаяся сообщением о том, что советские войска под Сталинградом перешли в решительное контрнаступление, неожиданно переросла в стихийный митинг. Все присутствующие встретили сообщение громогласным «ура». Я еще не видел своих товарищей такими счастливыми. Они словно помолодели, сбросили усталость, глаза сверкают... Ведь так ждали этого часа! И все последующие дни у нас было поистине праздничное настроение. А 24 ноября состоялся общеполковой митинг по поводу завершения окружения 300-тысячной сталинградской группировки немцев. Такого еще не бывало, даже в битве под Москвой. Бойцы и командиры словно опьянели от радости: кричали и обнимались, провозглашали здравицы великой партии Ленива, Красной Армии, Верховному Главнокомандующему Советскими Вооруженными Силами.

...В один из морозных декабрьских дней в расположении учебного батальона появились майор Янин и незнакомый нам молодой суетливый подполковник с нашивками, свидетельствующими о двух тяжелых ранениях. Орлов, подбежавший к Янину, не успел и рта раскрыть, как тот указал на подполковника:

— Докладывайте товарищу подполковнику, теперь он ваш командир.

Когда Орлов доложил, подполковник громко спросил:

— На фронте были?

— Нет, товарищ подполковник. [286]

— Как же вы обучаете своих подчиненных воевать, если сами пороху не нюхали?

— Согласно уставам и наставлениям Красной Армии! — с обидой в голосе ответил Орлов.

— Этого, комбат, теперь мало: уставы и наставления были написаны до войны, поэтому надо положениями уставов руководствоваться с учетом боевого опыта.

— Откомандируйте на фронт, наберусь и я опыта, не по своей воле здесь. — Выражение обиды не сходило с лица Орлова.

— При первой возможности откомандируем, — холодно заметил подполковник.

Новый командир долго ходил по расположению батальона и, критикуя Орлова за какое-нибудь упущение, приговаривал:

— Обленились вы все тут, в тылу, жирком обросли...

— Это точно, товарищ подполковник, — неожиданно рассмеялся Янин, — жиру, как у Кащея Бессмертного. — Он иронически оглядел высохшего, как вобла, Орлова.

Подполковник недовольно посмотрел на своего предшественника, но промолчал. Когда новый командир ушел в другой батальон, Орлов тихо спросил одного из командиров:

— Как фамилия нового командира?

— Контран...

— Значит, Контра... — задумчиво, словно про себя, повторил Орлов.

Раздался смех. Орлов удивленно посмотрел на командиров и, догадавшись о причине их смеха, улыбнулся. С этого дня фамилию нового командира все называли без последней буквы.

Вскоре подполковник Контран приступил к претворению своего намерения обновить комсостав. Первым убыл начальник штаба капитан Смирнов. За ним последовал заместитель командира полка, тридцатилетний кадровый капитан, очень опытный методист, к которому командиры подразделений могли обратиться по вопросам обучения в любое время суток. Ежедневно то одного, то другого командира освобождали от должности. И однажды мы узнали, что наш комбат Орлов сдает дела. Прошу Орлова разрешить мне обратиться к командиру полка.

— О нем хочешь просить?

— О направлении на фронт, а вас прошу ходатайствовать.

— Просись, просись, — великодушно разрешает Орлов, — а ходатайствовать, извини, не могу: я уже, считай, не комбат.

Мысль о предстоящей встрече с командиром полка не выходит из головы. Стараюсь приободрить себя, думаю: «Может, повезет. Раз он так легко расстается с более опытными командирами, то и мне посодействует...» Весь день не могу встретиться с подполковником Контраном. Застать его на месте просто невозможно. Лишь в двенадцатом часу ночи я смог предстать пред его грозные очи. Окинув меня недовольным взглядом, он спросил:

— Что случилось, лейтенант? [287]

— Товарищ подполковник! Очень прошу ходатайствовать о направлении меня на фронт. Я старался заслужить это право...

— В боях участвовали?

— С января сорок второго года уже не участвую...

— А до января сорок второго?

— Так... немного командовал ротой.

— Командовал ротой... — Подполковник задумчиво разглаживает глубокие морщины на лбу. — Значит, видел, что такое современный бой, а большинство командиров в полку не видело... Так как же я тебя отпущу? Вот сначала я их отпущу на фронт, а потом уж и таких, как ты. А пока иди трудись и... не рыпайся, чтоб я тебя больше не видел. Иди...

Выслушав мое сообщение о результатах встречи с командиром полка, Захаров хихикнул:

— Ну и правильно! Неужели направлять на фронт командиров, уже побывавших в боях, если большая часть из нас еще не была там? Теперь наша очередь, дружище... Умный командир наш, хоть и Контра.

А два дня спустя я застал Захарова с вещевым мешком в руках. Вытряхнув из него содержимое, он разбирал свое скромное имущество.

— Куда это вы, Иван Дмитриевич, собрались?

— И мы, дружище, выходим в люди. Наш Контра так и заявил мне сегодня, когда я зашел получить ответ на мой рапорт с просьбой направить на фронт или на командные курсы. «Молодец, — говорит, — младший политрук, в люди выходишь! Все должны пройти через горнило войны». И так, знаешь, смачно произнес слово «горнило», так расчувствовался от моего героического решения, что подошел и крепко пожал мне руку. У меня такое впечатление, что, если бы ему дали волю, он весь наш полк завтра же в «горнило» двинул.

Наутро мы тепло проводили Захарова, который ехал на краткосрочные командные курсы, и Катученко. Он с маршевым батальоном уезжал на фронт. Катученко сияет, крепким пожатием отвечает на добрые напутствия и клятвенно заверяет:

— Будьте спокойны. Или грудь в крестах, или голова в кустах, но с фрицами мы посчитаемся за все.

На место лейтенанта Катученко прибыл младший лейтенант Ванин. Он заметно хромал. Рекомендуя его, командир батальона Сучилин, сменивший Орлова, с гордостью сообщил:

— На его личном счету четыре подбитых танка!

Оказалось, Ванин командовал взводом противотанковых ружей. Ему не раз приходилось вступать в единоборство с танками и выходить победителем. В конце августа юго-западнее Сталинграда взвод Ванина атаковали девять танков, пять из них бойцы подбили. Окончания неравной схватки Ванину не удалось увидеть: после боя его нашли в полузасыпанном окопе и доставили в медсанбат. В госпитале Ванина долго «сшивали»: несколько операций он перенес, прежде чем встал на ноги. [288]

«Пожалуй, нашей роте придется во время марш-бросков носить командира на руках», — думал я, глядя на младшего лейтенанта. А бойцы, узнав, какой боевой у них командир, готовы были действительно носить его на руках.

Уехавшего Захарова заменил младший политрук Яковлев, тихий, небольшого роста человек, с лица которого не сходила добрая улыбка. Он также только что выписался из госпиталя. Глядя на этого внешне неприметного человека, трудно было поверить, что он лично подбил противотанковыми гранатами два фашистских танка — об этом свидетельствовал орден Красного Знамени на узкой, костлявой груди.

Какой удивительный прилив сил отмечался у всех бойцов и командиров накануне 1943 года! И шестнадцатичасовые занятия, и напряженные марш-броски в полном боевом снаряжении, и наступившие в Приуралье холода помогали вынести добрые вести с фронта. Приятно было сознавать, что и наш напряженный труд не пропал даром. В полк, да и в нашу роту, шли письма с фронта, в которых бойцы рассказывали о своих успехах. Ведь они доносили до нас дыхание реальной боевой жизни.

* * *

В январе 1943 года объявили приказ Наркома обороны о введении погон. Замполит полка Казаков на совещании командно-начальствующего состава коротко рассказал историю введения погон в русской армии.

— Погоны стали одним из символов воинской доблести русской армии, — говорил он. — Воин, опозоривший свою честь, как правило, лишался погон. Мы, бойцы Красной Армии, являемся законными наследниками славы русских солдат. Поэтому мы берем из арсенала боевых традиций наших отцов и дедов все лучшее, что способствует поднятию воинского духа, укреплению дисциплины, высокого сознания, чести, долга. Введение погон еще раз подтверждает преемственность славных традиций и будет способствовать дальнейшему укреплению единоначалия, повышению ответственности командно-начальствующего состава. — Помолчав, замполит закончил выступление непривычным для нас обращением: — Товарищи офицеры! — Услышав глухой гул голосов, он поднял руку: — Да, товарищи офицеры нашей доблестной Красной Армии! С честью и гордостью носите погоны, свидетельствующие о принадлежности к самой прогрессивной, свободолюбивой народной армии!..

Зима принесла новые заботы. Выявилось, что многие солдаты не умеют ходить на лыжах. Пришлось создавать специальные группы, а для обучения выделить наиболее подготовленных лыжников.

В один из воскресных дней командир полка организовал лыжные соревнования на 20 километров. Неожиданно для себя я занял первое место. Сказалась закалка, полученная в юности. Средняя школа, в которой я учился, находилась в семи километрах от дома, и ежедневно при любой погоде я бегал на лыжах туда и обратно. В училище закрепил эти навыки. [289]

Вскоре после полковых лыжных соревнований состоялись бригадные, на которых я занял второе место.

— Не болеете вы, Алтунин, за честь полка, — укоризненно сказал мне командир полка. — Почему не добились первого места?

— Сил не хватило, — объяснил я. — До того на середине дистанции ослаб, что в желудке голодные спазмы начались.

— Ладно, — махнул рукой подполковник, — прикажу на время подготовки к окружным соревнованиям выдавать вам в столовой усиленную порцию... — Погрозив пальцем, добавил: — Но, смотри у меня, если не придешь первым...

К повседневным заботам прибавились лыжные тренировки. Они доводили меня до изнеможения. К полуночи с трудом добирался до нар и мгновенно засыпал. Усиленное питание помогло быстро окрепнуть. Поддерживали товарищи. Однажды утром командир второго взвода лейтенант Вакуров выложил передо мной кусок сала.

— Откуда такое богатство? — удивился я.

— Я же в женихах хожу, — лукаво подмигнул лейтенант. — Невеста моя, Даша, прислала вам. Когда вчера прибежал к ней, высунув язык от усталости, она меня пожалела. «Бедняжка, — говорит, — пятнадцать верст отмахал, как же обратно-то побежишь?» «Я, — отвечаю, — один раз в неделю такую дистанцию бегаю, да не на скорость, а мой командир — каждодневно». Вот она и сунула мне кусок сала, сказав, чтобы передал вам...

История любви Вакурова началась вскоре после нашего размещения в лагере. На торжественное собрание, посвященное 25-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, прибыли представители партийной и комсомольской организаций ближайшего колхоза. Секретарю комсомольской организации Даше Рюмкиной приглянулся кареглазый Вакуров. Поначалу Даша изредка наезжала к своему любимому на часок, а когда выпал снег, Вакуров воскресным вечером стал убегать на лыжах в деревню, а утром возвращался к началу занятий.

— И как ты выдерживаешь? — спросил я однажды.

— У любви есть крылья! — улыбаясь, ответил Вакуров.

В день отъезда на окружные соревнования ко мне подошел незнакомый худенький смуглый боец с угольно-черными глазами.

— Цыган Вася Жемчужин! — отрекомендовался он, лихо козырнув, и открыл в улыбке ровные белые зубы. — Разрешите обратиться, товарищ лейтенант?

— Обращайтесь, цыган Вася. Из какой роты?

— Из маршевого батальона, товарищ лейтенант. Мне сказали, что вы едете в Оренбург?

— Да, еду. А в чем дело?

— Пожалуйста, передайте письмо. — Вася протянул мне треугольник.

Я внимательно рассматриваю его, но адресата, кому вручить, не нахожу.

— Кому же передать письмо? [290]

— Все равно, первому встреченному цыгану или цыганке. Скажите, что от Васи Жемчужина, они найдут, кому передать.

— Ладно, — соглашаюсь я, нерешительно вертя треугольник в руках, — передам, если увижу...

— Обязательно увидите, — обрадовался Вася, — наши всегда на вокзале крутятся... — И, помолчав, добавил: — А то я скоро на фронт... попрощаться надо...

Выйдя на перрон Оренбургского вокзала, я неожиданно попал в окружение шустрых цыганят. Полураздетые, с посиневшими личиками, они пытались улыбаться. Старший из них, лихо хлопнув ладонями по ляжкам, крикнул:

— Товарищ командир! Дай десятку, спляшем на пузе и на голове!

Мне стало жалко замерзших ребятишек. Достав из кармана деньги и протянув их старшему цыганенку, сказал:

— Плясать не надо, ребята, идите лучше в здание вокзала, погрейтесь.

— Спасибо, товарищ командир! — Паренек лихо вскинул кулак с зажатыми в нем купюрами к истрепанной солдатской ушанке.

— Интересно, — невольно усмехнулся я, вспомнив его предложение, — как это вы ухитряетесь плясать «на пузе и на голове»?

— Очень просто, товарищ командир, — лукаво улыбнулся мальчишка и, подпрыгнув, с возгласом «эх, чавелы» несколько раз ударил ладонями по животу и по голове. — Вот и сплясал.

Я рассмеялся. Сделал несколько шагов к выходу в город и вдруг вспомнил о письме, что вручил мне цыган Вася.

— Ребята! А родители ваши где?

— Кта? — не понял старший.

— Родители, отец или мать...

— А зачем вам? — Ребята подозрительно уставились на меня черными глазищами.

— У нас в части служит Вася Жемчужин, он просил передать письмо...

— Давай письмо! — Старший мальчишка приблизился и решительно протянул руку. — Не бойся, передадим.

Отдал письмо и поспешил к месту сбора участников соревнований.

Весь следующий день был отдан знакомству с маршрутом. Узнав, что в соревнованиях участвуют мастера спорта, я приуныл: где уж тут рассчитывать на призовое место! Но, поразмыслив, успокоился: если надежды на победу нет, так и волноваться нечего.

Наступил день соревнований. Мороз хватает за нос, щиплет щеки. Даже мне, привычному к сибирской стуже, не стоится на месте. С удовольствием срываюсь со старта. Я никогда не участвовал в гонках на двадцать километров. Однако опыт, приобретенный в родной деревне, подсказал, что не следует брать с места в карьер: быстро выдохнешься, собьешь дыхание. Преодолеваю первые пять километров. На контрольном судейском посту встречают безразлично: ни советов, ни замечаний. Понимаю, что показал плохое время. Перед [291] глазами возникает образ сердитого командира полка: «Смотри у меня, если не придешь первым». Первым! Хоть бы в первой десятке оказаться. Может, тогда не упрекнут за дополнительный харч. «Неужели сибиряки на лыжах будут в хвосте плестись?» Мысленно подбадриваю себя и постепенно ускоряю бег, обгоняю трех участников, ушедших раньше. На десятикилометровом посту встречают уже заинтересованными взглядами, один из контролеров приветливо машет рукой. Примерно на двенадцатом километре оставляю позади еще двух лыжников. Азарт гонки захватывает. Едва завидев бегущего впереди, набираю темп и разгоняюсь до тех пор, пока соперник не остается за спиной. На пятнадцатикилометровом контрольном посту встречают и провожают криками: «Хорошо идешь! Жми на всю железку!» Как это подстегивает! И усталость сразу ощущается меньше, и дыхание становится ровнее.

К финишу приближаюсь под всеобщий гул одобрения, который вызывает в душе радостное недоумение: «Неужели в победители выхожу?» Остались какие-нибудь пятьдесят метров — и вдруг соскакивает левая лыжа, я спотыкаюсь и растягиваюсь на лыжне. Вскакиваю и, не обращая внимания, пробегаю оставшийся отрезок на одной лыже. По многим протянутым для пожатия рукам догадываюсь, что результат неплохой, во всяком случае, в первой десятке буду. Когда же судейская коллегия подвела итоги, я был приятно ошеломлен: третье место! Не стыдно возвращаться в полк.

Моя скромная победа на соревновании не привлекла, однако, особого внимания. В полку ликовали по поводу грандиозных успехов Красной Армии, успешно наступавшей на огромном фронте. Совсем недавно фашистские войска превращали в руины Сталинград, рвались к перевалам Главного Кавказского хребта, а сейчас они отбиваются где-то уже под Харьковом! Быть там, в составе наступающих войск, стало сокровенным желанием большинства командиров. Поэтому проводы очередных маршевых рот проходили торжественно.

Станция забита провожающими. Отъезжающие с гордыми улыбками слушают добрые напутствия. Возле одного из вагонов собралась огромная толпа, слышны надрывные звуки гитар, задорные крики. Сюда со всех сторон стекаются любопытные. С трудом протиснувшись вперед, с удивлением вижу лихо отплясывающих цыган. Они кружатся вокруг смуглого бойца, в котором я сразу узнал цыгана Васю. Стоя в центре пляшущих, он в такт музыке хлопает ладонями по всем местам своего жилистого тела. Несмотря на то что Жемчужин был без шинели, щеки его пылали. Я догадался, о чем он написал своим родственникам и друзьям. Получив письмо, цыгане нагрянули на станцию.

Когда горнист подал сигнал «По вагонам», Вася подошел к бородатому цыгану. Тот положил ему на плечи руки, что-то сказал, затем крепко обнял и решительно оттолкнул от себя. Боец сразу же оказался в объятиях соплеменников. Женщины громко голосили, мужчины звонко хлопали бедного Васю по костлявой спине, а мальчишки и девчонки смотрели на него широко раскрытыми глазами [292] и старались ухватить озябшими ручонками за широкие галифе. Наконец Жемчужин вырвался из объятий своих близких. Взобравшись в теплушку, он повернулся к провожающим и, взмахнув шапкой, закричал:

— Прощайте, романы! Я докажу фашистам, что у нас тоже есть родина!

Поезд медленно тронулся и, набирая скорость, скрылся за поворотом.

* * *

Подполковник Контран не успел полностью осуществить намерение обновить командный состав за счет фронтовиков. Едва он откомандировал своего заместителя по строевой части капитана Носкова, как неожиданно исчез и сам. Пронесся слух, что его спешно отозвали. Новый командир полка молодой стройный майор Королев стал частым гостем в подразделениях, ходил молча, внимательно ко всему присматривался. Вскоре он подписал приказ, где отмечались недостатки и ставились конкретные задачи по улучшению учебно-методической работы. Нашему комбату было указано на необходимость уделять больше внимания совершенствованию методического мастерства командиров подразделений. Лейтенант Сучилин, болезненно воспринявший критику в свой адрес, доложил командиру полка, что считает себя недостаточно подготовленным к проведению учебно-методической работы с командирами, и попросил откомандировать его в действующую армию. Королев не поддержал его просьбу, но пообещал подобрать ему опытного заместителя. И вдруг совершенно неожиданно на эту должность назначили меня, да еще присвоили очередное воинское звание «старший лейтенант». Начальник артиллерии полка Никита Флегонтович Якушин стал капитаном. По этому случаю в его землянке собрались товарищи. В числе приглашенных оказался и я.

Гуморин, объявив, что звание будет обмываться по старому офицерскому обычаю, положил две звездочки в жестяную кружку, налил туда немного водки и вручил виновнику торжества.

— Почти тридцать лет назад, — сказал он, — вот так же в кругу друзей я обмывал звание поручика. Позже я горько пожалел, что надел офицерские погоны, а сейчас радуюсь, что наш товарищ прикрепляет к своим офицерским погонам еще по звездочке. История повторяется. Давайте, Никита Флегонтович!

Якушин медленно цедит водку и высыпает обмытые звездочки на тарелку. Гуморин берет их и прикалывает к погонам новоиспеченного капитана, затем поднимает кружку:

— Предлагаю тост за здоровье и за дальнейшие успехи капитана Никиты Флегонтовича Якушина!

Когда все выпили, виновник торжества неожиданно напал на тамаду:

— Не-е-ет, приятель, история не повторяется! Я не согласен. Тридцать лет назад ты обмывал звание поручика царской армии, а сейчас мы обмываем звание капитана Красной Армии. Улавливаешь [293] принципиальную разницу? Не улавливаешь... Дело не в названии. Суть в содержании. Кто мог стать офицером в царской армии? Только дети богатеев, главным образом помещиков...

— Постой, постой! — перебил Гуморин. — А Шапошников?

— Ну, Шапошников из семьи чиновников. К тому же первая мировая война заставила царское офицерство потесниться, чтобы дать возможность образованным людям из мещан и отдельным храбрейшим солдатам из рабочих и крестьян надеть форму прапорщика и вести на смерть своих же товарищей. Так что дело не в названии, а в содержании. Я горжусь, что стал капитаном Красной Армии!.. Поэтому предлагаю тост за нашу славную Красную Армию! За наших красных офицеров — детей трудового народа!

— За нашу победу над врагом, за то, чтобы дошли советские бойцы до Берлина! — добавляет Гуморин.

Никита Флегонтович жаловался мне, дергая за портупею:

— Вот и капитана дали, а на фронт не пускают, говорят: старик. А какой я старик?! Разве я похож на старика?! — Он вскочил с табуретки, взмахнул рукой, словно в ней зажата сабля...

* * *

А на следующий день мы провожали на фронт новый отряд. Для уезжающих состоялся концерт. На открытой площадке соорудили сцену, вкопали скамьи. Неожиданно в число «артистов» попал и я. А случилось это так.

Одним из организаторов концерта был младший политрук Яковлев, замполит бывшей моей пулеметной роты. Встретив меня за несколько дней до концерта, он заявил, что никак не может найти чтеца-декламатора, и, сунув вырванный из тетрадки лист с переписанным стихотворением, попросил выручить.

Стихотворение мне понравилось. Все дни перед концертом, шагая на занятия или с занятий, я повторял полюбившиеся строки:

Я не хочу, чтоб все, что было свято И предками для нас сохранено, Вдруг оказалось взорвано и смято И на кострах фашистских сожжено.

Концерт начался после обеда. Вначале выступил хор одного из батальонов, исполнивший песню Александрова «Вставай, страна огромная...». Затем баянист исполнил попурри на темы народных несен. Потом девушки пели частушки. Пели горячо, самозабвенно. Я настолько заслушался, что забыл о предстоящем выступлении и вздрогнул, услышав свою фамилию.

Робко поднимаюсь на сцену и леденею: забыл название стихотворения, которое должен объявить сам. Мучительно вспоминаю, пристально вглядываюсь в ряды сидящих, словно ожидаю подсказку. Пауза оказалась находкой. Зрители замерли. Внимание всех сосредоточилось на моей оцепеневшей фигуре.

В этой мертвой тишине отчетливо прозвучал мой голос:

— «Я не хочу». Стихотворение неизвестного поэта. [294]

Читал я, как помню, громко, не очень выразительно, но последние строчки:

...Честь воина в боях не посрамлю! Бесстрашным буду! Беспощадным буду! Остановлю врага и разгромлю! —

выпалил с таким жаром, с такой яростью вознес руки над головой, что бойцы неожиданно повскакивали с мест и, потрясая кулаками, закричали:

— Разгромим врага! Уничтожим фашистов!

Не сразу успокоились зрители. А Яковлев дружески хлопнул меня по плечу:

— Молодец! Как настоящий артист прочитал!

Это был мой первый и последний успех на сцене. Лишь после войны я случайно узнал, что автором стихотворения был поэт Сергей Михалков.

И опять начались повседневные будни. Однако ни выматывающие все силы занятия, ни учения и марш-броски, ни различные бытовые заботы не могли вытеснить тревогу о судьбе отца и Марины. Получив письмо из дому, каждый раз волнуюсь: а вдруг сестренка сообщает о гибели отца? Ведь написала же она, что похоронки приходят в село все чаще и чаще... А когда почему-либо письма задерживаются, тревога доводит меня до бессонницы. Почему на передовой отец, а не я, молодой, здоровый? Правда, из писем отца можно понять, что воюет он где-то юго-восточнее Орла. Судя по сводкам Совинформбюро, там пока относительное затишье. Но фронт есть фронт: там и стреляют, и бомбят...

А где же Марина? Вот уж не ожидал, что чувство признательности к девушке, с сестринской заботливостью выхаживавшей меня в госпитале, так захватит. Неизвестность тревожит. Щемит сердце. На первый мой запрос в Главное санитарное управление Красной Армии о судьбе медицинской сестры Дмитриевой получил обескураживающий ответ: «Числится пропавшей без вести». Значит, госпиталь не успел эвакуироваться? Ведь наступление фашистских войск на Южном фронте в июне 1942 года началось столь стремительно, что такие малоподвижные учреждения, как госпитали, оказались в чрезвычайно трудном положении. На остальные мои запросы ответа вообще не последовало. Когда зимой 1943 года наши войска освободили Лихую, послал письма военному коменданту станции и военкому Зверевского района. Комендант сообщил, что госпиталь успел выехать, а о дальнейшей его судьбе ему ничего не известно, интересовался адресом родителей Марины. Если бы я его знал! Мне и в голову не приходило, что он когда-нибудь потребуется.

Поняв, что розыски зашли в тупик, твердо решил: если доживу до мирных дней, то в первый же отпуск поеду на станцию Лихая, обойду все окрестные села (в память отчетливо запало, что за простоквашей Марина бегала в деревню за 7 километров) и обязательно разыщу ее подругу...

Наступили тревожные июльские дни 1943 года. Занятия в ротах начинались с информации о событиях на Курской дуге. Сообщения [295] Совинформбюро о ликвидации фашистских войск как на северном, так и на южном фасах Курской дуги были отмечены общеполковыми митингами. Эхо первого артиллерийского салюта, прозвучавшего 5 августа в честь освобождения Орла и Белгорода, нашло радостный отзвук в наших сердцах.

Под гром победных салютов осенью 1943 года завершилась моя служба в запасном полку. Правда, сначала я попал в отдельный запасной офицерский полк Южно-Уральского военного округа. И уже оттуда в начале ноября направлен на Белорусский фронт.

Как поется в популярной песне, «были сборы недолги», и вот уже мелькают станция за станцией. И тревожно, и радостно: впереди бои... И где-то в этих же местах, на Белорусском фронте, воюет отец. Я и предположить не мог, что скоро наши фронтовые пути пересекутся на одной из речных переправ, что произойдет самое невероятное: на дорогах войны я встречу... Марину. [296]

Дальше