Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Капитальный ремонт»

Словно сквозь сон слышу мужской голос:

— А с этим что?

— Лейтенант ранен в голову и руку, — отвечает женщина. — Осколком повреждена черепная коробка. Задет ли мозг, установить не удалось: раненый в сознание не приходил.

— Лейтенанта в операционную, немедленно.

Мужчина продолжает отдавать какие-то распоряжения, а я, приоткрыв глаза, пытаюсь определить свое местонахождение. Темно. Тихо шелестит листва. Над головой мерцают звезды. Лежу на чем-то мягком. Где-то я прочитал: «Мыслю — значит, живу». Спешу удостовериться, насколько «жива» моя телесная оболочка. Пытаюсь согнуть ноги — поддаются. Поднимаю поочередно руки — левую, забинтованную, пронизывает боль. Голова налита свинцом, под черепной коробкой будто молоточки по наковальне стучат: «тук-тук, тук-тук...» Скосив глаза, вижу неподвижные фигуры. Слышится протяжный стон. Заметив мои «упражнения», ко мне устремляется женщина в белом халате и косынке.

— Проснулись, лейтенант? — спрашивает она, наклонясь.

— Проснулся, — охотно подтверждаю я.

— Сейчас вас возьмут на перевязку. Постарайтесь больше не засыпать... Ладно?

— Ладно, — обещаю с готовностью, — не буду.

Четверть часа спустя лежу в операционной. Ярко светит электролампочка. Невольно зажмуриваю глаза. Чувствую, как, бережно приподняв мою голову, снимают толстый слой бинтов, пропитанных кровью. От сознания, что это моя кровь, мутит. С трудом припоминаю, [170] сколько литров ее в человеческом организме. Кажется, около семи. Сколько же я потерял? От слабости незаметно засыпаю.

Очнулся на рассвете. С трудом приподнял голову. Чувствую легкое головокружение. Опираясь на здоровую руку, медленно отрываю туловище от ватного матраца, встаю на колени, неуверенно выпрямляюсь. Боясь упасть, робко делаю шаг, второй, третий... Так же осторожно возвращаюсь. В палатку вбегает худенькая девушка в белом халате.

— Что вы делаете, раненый?! — всплескивает она руками, заботливо обхватив меня за талию, строго добавляет: — Вам нельзя вставать.

— Ничего, сестренка, — пытаюсь отшутиться. — Туда, куда царь пешком ходил, я в состоянии самостоятельно добраться.

Медсестра сердится, считая мой шутливый тон неуместным.

— Больше не вставайте, если что понадобится, позовите меня.

— А как вас звать?

— Катя... — И тут же, вздернув курносый, покрытый веснушками носик, поправилась: — Екатерина Ивановна. Буду сопровождать вас в эвакогоспиталь.

Принесли кружку крепкого сладкого чая с бутербродом. Есть не хочется, хотя со вчерашнего утра во рту ни крошки не было, зато чай пью с наслаждением.

Не успел покончить с завтраком, как, запыхавшись, прибежала Екатерина Ивановна.

— Товарищи раненые! — закричала она. — Сейчас начнется погрузка. Первыми грузим лежачих, ходячих потом.

Меня почему-то зачислили в лежачие. Два пожилых санитара подняли меня в кузов грузовой машины, заваленный свежим сеном, и привалили спиной к переднему борту кузова. Рядом посадили старшего сержанта с перебитой ногой. Красноармейца, у которого осколком был задет позвоночник, оставили на носилках. Остальные раненые расположились кто где смог.

Проверив, все ли удобно размещены, Катя звонким голосом скомандовала:

— Поехали!

Водитель осторожно ведет машину по лесной дороге. На каждый толчок раненые реагируют такими выражениями, которых я в свои девятнадцать лет и не слышал. Вскоре тряска прекратилась, машина выбралась на асфальт, и раненые, вытирая вспотевшие лбы, разговорились.

— Кто знает, куда нас везут? — ни к кому не обращаясь, спросил рыжеволосый боец, покачивая руку, уложенную в лубок.

— В гошпиталь, известно, — отозвался тщедушный пехотинец, довольный тем, что остался жив, что какое-то время будет спокойная жизнь, без выстрелов и бомбежек. — Куды же еще?

— В го-о-шпиталь, — передразнивает рыжеволосый. — Ясно, что не на живодерню. А где он находится?

— Из слов сестры, сказанных шоферу, я понял, что везут нас в [171] Дорогобуж, — вступает в разговор черноусый сержант с забинтованной шеей.

— В Дорогобуж? Это сколько же верст трястись?

— Сколько верст, не знаю, — вмешивается худой лейтенант, через раскрытый ворот гимнастерки которого виднелась забинтованная грудь, — а километров сто будет. При такой скорости, как сейчас, к обеду доберемся.

— Если фашист позволит, — замечает старший сержант с перебитой ногой, не спуская тревожного взгляда с покрытого легкими облаками неба. — В любую минуту могут вынырнуть самолеты и... начнется такое светопреставление, не приведи господь. Посмотрите, что творится вокруг...

По шоссе течет непрерывный встречный поток: пехота, автомашины, артиллерия, повозки. По обочине бредут беженцы, нагруженные узлами, мешками. Кто-то ведет за собой упирающуюся корову. Армейские регулировщики, стремясь поскорее пропустить спешащие к фронту автомашины, задерживают транспорт, движущийся в тыл, поэтому наша машина часто останавливается. Во время одной из остановок послышались отдаленные взрывы. Оглянувшись, видим фашистские бомбардировщики. Они сбрасывают бомбы на шоссе. Крики беженцев, бросившихся врассыпную, испуганный рев животных, жалобный плач детей действуют сильнее, чем страх перед самолетами. Из оцепенения нас вывел испуганный голос медсестры.

— Товарищи раненые, — кричит она, откидывая задний борт, — быстрее в поле! Помогите тем, кто не может передвигаться!

Катя ухватилась за ручки носилок, на которых лежит раненный в позвоночник боец, пытается сдвинуть их. Четверо легкораненых помогают ей. Другие стягивают с машины старшего сержанта. Он морщится, вскрикивает от боли. Отстранив лейтенанта, раненного в грудь, и усатого сержанта, старавшихся помочь мне, пытаюсь сползти с машины самостоятельно, но срываюсь и теряю сознание.

Очнулся в редких придорожных посадках. От оглушительных взрывов сотрясается земля, валятся молоденькие деревца. Взглянул на дорогу и ужаснулся: наша машина превратилась в дымный факел. Бомбардировщики улетели, истребители поливают пулеметным огнем посадки, в которых мы укрылись. Доносятся предсмертные крики, стоны. Страх заползает в душу.

Страх ведом всем, но в бою он подавляется сознанием долга, стремлением во что бы то ни стало уничтожить врага. Пассивное ожидание расслабляет. Стараясь не думать о себе, помогаю понадежнее укрыть старшего сержанта с перебитой ногой.

А фашистские истребители продолжают свое черное дело: из пятнадцати раненых осталось в живых восемь.

— Милые, давайте в поле, там не так опасно, — умоляет Катя. Поддерживая друг друга, раненые расползаются по полю. Насколько мне удалось отойти от посадок, не заметил, ибо ноги подкосились, и, обессилев, я медленно опустился в высокую траву. Дурманящие запахи луга успокоили, отвлекли от происходящего. Огороженный высокой травяной стеной, почувствовал себя изолированным [172] от всего мира и впал в сонное забытье. Очнулся от прикосновения нежных пальцев. Раскрыв глаза, вижу встревоженную медсестру. Не допуская мысли о возможности сна в такой обстановке, она решила, что мой организм не выдержал перенапряжения. Встретив удивленный взгляд, обрадованно всплескивает руками:

— Живой, слава богу!

Со всех сторон к шоссе тянутся раненые. Машинально подсчитываю: семь человек. «А где же восьмой?» Сообщаю Кате, что одного не хватает. Девушка молча вздыхает, а рыжеволосый шепчет:

— Сержанта добили, гады.

Усадив нас на траву, Катя растерянно спрашивает:

— Что же нам теперь делать, товарищи?

Мы смотрим на шоссе. Там суетятся люди: сбрасывают на обочину сломанные повозки и убитых лошадей, обгоревшие остовы автомашин.

Предлагаю добираться на попутной машине. Катя быстро шагает к дороге. Расположившись на обочине, мы смотрим, как наша миниатюрная медсестра безуспешно пытается остановить проходящие мимо машины. На восток их идет мало, и все они до отказа забиты ранеными. Отчаявшись, Катя подходит к нам:

— Товарищи раненые! Отойдите от дороги метров на двести, на случай нового нападения фашистских самолетов, и ждите меня. Я доберусь до Дорогобужа и вернусь за вами.

Горячо поблагодарив девушку, мы распрощались. Кате удалось сесть в кузов одной из автомашин.

Мы долго лежим в траве, страдая от ран и жажды. Шоссе опустело: фашистская авиация вынудила попрятаться все живое. Лишь отдельные машины проносятся в сторону фронта. Кто-то предложил идти к виднеющейся вдали деревне, и мы, поддерживая друг друга, медленно плетемся полем. Вскоре выбрались на проселочную дорогу. Солнце, лишь временами закрываемое облаками, отнимает у нас последние силы. Мы еле-еле передвигаем ноги. Неожиданно за спиной послышался рокот мотора. Останавливаемся. Мимо нас ползет колесный трактор с прицепом, на котором сидят колхозницы. Они подбегают к нам, помогают влезть 'на прицеп, жалостливо приговаривают:

— Родимые, куда же вы пешком-то?

Объясняем, что фашисты беспрерывно бомбят и обстреливают шоссе, что машина, на которой мы ехали, сгорела, поэтому решили, не дожидаясь ночи, идти в Дорогобуж.

Колхозницы жадно расспрашивают о боях под Смоленском. Рисую им общую обстановку, не вдаваясь в детали. В заключение сообщаю, что возле Ярцева наши войска успешно атакуют фашистов.

— Ну слава богу! — осеняя себя крестным знамением, говорит пожилая колхозница. — Может, остановят антихриста, а там, глядишь, и погонят обратно...

В деревне нас накормили. Председатель колхоза, широкоплечий костистый мужчина лет пятидесяти, сказал, что в глубинку, [173] от греха подальше, эвакуируют женщин и детей, решено также отогнать из прифронтовой полосы скот. Мужчины до последнего часа будут беречь колхозное добро, а если фашисты прорвутся, уйдут в леса.

Председатель распорядился запрячь две повозки и тепло распрощался с нами, пожелав скорейшего выздоровления.

В Дорогобуж мы въехали уже под вечер. Он чем-то напомнил мне Калачинск — районный центр Омской области: такие же одноэтажные деревянные дома под железной крышей, немощеные пыльные улицы, водоразборные колонки.

После долгих расспросов отыскали госпиталь. Как и следовало ожидать, машина за нами еще не вышла: начальник госпиталя приказал ждать темноты. Обрадованная Катя суетится вокруг нас, виновато приговаривает:

— Вот хорошо! Вот молодцы, что добрались!

Врачи быстро обработали наши раны, и с наступлением темноты нас увезли за город, где стоял готовый к отправке санитарный поезд.

* * *

Под мерный перестук колес погружаюсь в какой-то кошмарный полусон. Снятся «юнкерсы», с воем пикирующие прямо на меня. Голова раскалывается от боли.

Продвигаемся медленно. Поезд простаивает на запасных путях: пропускает на фронт эшелоны или выжидает, когда восстановят разрушенный путь. На окраине какого-то города нас выгрузили из вагонов и на санитарных машинах привезли в одноэтажную районную больницу, утопавшую в зелени густо разросшихся лип. Нам дали возможность умыться и поменяли белье. Впервые за последний месяц сплю на мягкой постели с белыми хрустящими простынями, ощущаю непередаваемое блаженство. Еще более благотворно влияет тишина, от которой отвык. Ее нарушает лишь хлопанье дверей да стоны раненых. Врачи и сестры ходят бесшумно, разговаривают вполголоса. Было так хорошо, что головная боль стала меньше беспокоить. Хотелось подольше побыть в этом раю. Однако состояние раны вызвало тревогу у главного врача больницы, хрупкого на вид старичка в пенсне. Он объяснил, что необходимо вмешательство специалиста — нейрохирурга, а такого в больнице нет. Поэтому меня решили немедленно отправить в госпиталь. Очень не хотелось покидать тихое уютное местечко.

— Доктор, — обращаюсь я к старичку, — не изгоняйте меня, пожалуйста, из рая. Вы же опытный врач.

— Дорогой юноша, — старик с доброй усмешкой склоняется «о мне, — мудрые люди справедливо утверждают, что перочинный ножик в руках искусного хирурга лучше, чем острейший скальпель в руках терапевта. Не будем рисковать: пусть вас обследует нейрохирург.

— Скажите, доктор, положа руку на сердце: могу я надеяться на скорое возвращение на фронт? [174]

Посмотрев на меня долгим взглядом, старик снял пенсне, тщательно протер стекла полой халата и отрицательно покачал головой:

— Нет, юноша. У вас затронута черепная коробка. Придется, как выражаются инженеры, встать на капитальный ремонт.

Поздним вечером меня и нескольких других раненых погрузили в санитарный поезд. Теплым августовским утром я, поддерживаемый сопровождавшей нас медсестрой, осторожно спустился на перрон. На фронтоне двухэтажного вокзала прочитал: «Тула». Так судьба занесла меня в город, название которого ассоциировалось с недавно прочитанной повестью Лескова.

Прильнув к окошку автобуса, с интересом всматриваюсь в прилегающую к вокзалу длинную улицу. Она кажется узкой из-за трамвайных путей, проложенных посреди нее. По сторонам тянутся вросшие в землю домишки, построенные, казалось, во времена Левши.

Когда автобус свернул на широкую асфальтированную улицу, замелькали двух- и трехэтажные кирпичные здания, тоже старинной постройки.

Миновали памятник Владимиру Ильичу, повернули направо и выехали на прямую как стрела улицу, которая, судя по кинотеатрам и магазинам, была главной. Позднее я узнал, что это — улица Коммунаров. Почти в конце ее располагались корпуса новой городской больницы, превращенной в госпиталь.

Раненым предстояло пройти через санпропускник. В раздевалке шумно. Санитарки спокойно и споро помогают раненым раздеваться. Мужчины в годах, привычные к женским рукам, жмурятся от удовольствия. Молодежь встречает женскую заботу смущенно, пытаясь скрыть это за неестественным оживлением. Слышатся смех, шутки.

— Тиша! — кричат щуплому светловолосому бойцу с забинтованной ногой, который, отчаянно краснея, не позволяет молоденькой санитарке стянуть с него кальсоны. — Не поддавайся! А то она по неопытности чего-нибудь второпях оторвет у тебя. С чем же ты к невесте явишься?

Под раскатистый хохот окружающих девушка смущенно отступает и, чуть не плача, зовет:

— Марь Петровна! Раненый не хочет раздеваться! Брыкается, как норовистый конь.

На помощь спешит высокая крутобедрая женщина с добрым круглым лицом и светлыми глазами. Поглаживая бойца по взъерошенным волосам, она укоризненно говорит:

— Ну что ты, сынок, развоевался с девушкой? Она ведь помочь тебе хочет.

— Я сам, — оправдывается паренек. — Без няньки обойдусь.

— Да как же ты сам? — ласково возражает женщина. — Не сумеешь, как ни старайся: шина мешает, ногу согнуть не можешь.

Женщина сильными руками легко отводит руки раненого и ловко [175] стаскивает с него кальсоны. Боец испуганно прикрывается ладонями и низко опускает голову.

— Караул! Раздевают! — слышится насмешливый возглас с соседних носилок.

Не обращая внимания на смущение и шутки раненых, женщины быстро раздевают их и уносят или уводят в большую комнату, где, обвязав забинтованные участки тела клеенкой, заботливо и осторожно, словно маленьких детей, трут их давно не мытые тела мочалкой, смывают мыльную иену теплой водой. Бойцы постепенно успокаиваются, блаженно крякают и спокойно ждут, когда их, переодетых в чистое белье и халаты, возьмут в палаты.

Я поглядываю на хлопотливых, взмокших от напряжения женщин. Чувствую прилив сыновней нежности. Вот такими заботливыми и самоотверженными мы видели наших женщин с первых дней пребывания на фронте, где они, не обращая внимания на свист пуль и осколков, оказывали помощь раненым, выносили их с поля боя. Один мудрый человек метко подчеркнул, что война в равной мере облагает данью и мужчин, и женщин, по только с одних взимает кровь, а с других — слезы. Следовало бы добавить, что современная война берет с женщин двойную дань: и слезы, и кровь.

На следующий день меня осмотрел нейрохирург. Несколько дней пролетело незаметно, тем более что большую часть времени я спал.

Скучать раненым не приходилось. Нас навещали рабочие и работницы тульских заводов, школьники; приносили подарки: папиросы, носовые платки, рассказывали о работе; школьники пели, читали стихи. Особенно частым гостем был старый токарь Митрофан Васильевич Хрусталев. Однажды он пришел в сильном возбуждении. Потрясая газетой, торжественно объявил:

— Наши бомбили Берлин!

Новость так обрадовала, будто сообщили о взятии города.

Из газеты «Коммунар», которую мы зачитывали до дыр, узнали, что фашистские армии получили жестокий отпор на дальних подступах к Ленинграду, у стен Таллина, восточнее Смоленска, под Киевом и Одессой. Особенно радовали сообщения, что наши войска продолжают атаковать врага в районе Ярцева. Очень хотелось узнать, как там идут дела, кто командует ротой, живы ли Стольников, Охрименко, Петренко, Федя и другие бойцы, которые ходили в ту роковую для меня атаку. Я выпросил лист чистой бумаги и написал письма Стольникову и Петренко в надежде, что кто-нибудь из них еще в роте.

Нашу офицерскую палату обслуживает медицинская сестра, высокая, статная, черноволосая красавица Маргарита. Все раненые радуются, когда она входит в палату. Даже тяжелораненые, поймав ласковую улыбку Риты — так мы звали ее между собой, — перестают стонать, приободряются. Особенно приворожила она молоденького лейтенанта — танкиста Володю Синицына. Ранение у него тяжелое. Парнишка очень страдает, выгладит изможденным. [176]

Осунувшееся красивое лицо его приобрело восковой оттенок. И лишь светло-серые глаза не сдаются: в них отражается живейший интерес к товарищам по несчастью, ко всему происходящему вокруг. Просыпаясь по утрам, он не забывает поинтересоваться у соседей, как они чувствуют себя. Когда из-за резкого ухудшения состояния здоровья командование госпиталя решило поместить лейтенанта в отдельную палату, он решительно заявил:

— Нет, вы уж не разлучайте меня с товарищами.

И начальник отделения, видя, как огорчен Синицын, отменил распоряжение.

Володя буквально оживает при появлении сестры: безжизненное лицо его освещается слабой улыбкой; преодолевая одышку, он пытается шутить. Рита, заметив, как благотворно влияет ее внимание на Синицына, обойдя палату, обязательно присядет рядом с койкой лейтенанта, ласково поговорит с ним, прочитает письма от его матери и сестренки. После таких встреч лейтенант преображался. Узнав, что до войны Рита училась на историческом факультете Тульского пединститута, Володя попросил познакомить его с историей Тулы.

— Решил поселиться здесь после войны, — пошутил он. Однажды под вечер Рита вошла в палату с пачкой мелко исписанных листов и, подойдя к койке Синицына, объявила:

— Ну, наберись терпения, лейтенант: сегодня начну лекции по истории моего города. Сам напросился.

Мы дружно заявили, что тоже хотим быть слушателями.

— Конечно, Рита, это всем интересно, — обрадовался лейтенант.

Медленно вышагивая между койками и стараясь оставаться в поле зрения Синицына, Рита начала свою первую лекцию вопросом:

— Знаете ли вы, кто старше, Москва или Тула?

— Москва, конечно, — послышались уверенные голоса.

— Не совсем так, — улыбнулась сестра. — Наша Тула на целый год старше Москвы. Историки утверждают, что Тула известна. с 1146 года. Так что скоро мы будем отмечать 800-летие нашего города. Поначалу он был заложен в нескольких километрах от современного, на реке Тулице, правом притоке Упы. От Тулицы произошло и его название. А знаете ли вы, — снова спрашивает Рита, — что до 1503 года Тула являлась личным владением ханов Золотой Орды? В четырнадцатом веке, например, ею владела жена хана Джанибека, которую звали Тайдула.

— Вот оно что!.. Тогда понятно, откуда восточная красота тульских девушек, — пытается острить сосед Синицына, намекая на смуглую кожу и слегка скуластое лицо Риты, но, встретив ее сердитый взгляд, оправдывается: — Простите, сестра, виноват...

— Только с 1503 года Тула вошла в состав Великого Московского княжества, — невозмутимо продолжает Рита, — и с той поры стала мощной крепостью на его южных границах. В 1509 году город был обнесен земляным валом и дубовой стеной, а в 1514-1521 [177] годы на левом берегу Упы был построен существующий и поныне кремль...

Рита увлеченно рассказывает, а Синицын не сводит восхищенного взгляда с лица девушки. Мы готовы слушать до ночи, но госпитальный режим соблюдался строго. Маргарита объявляет, что продолжит свой рассказ в следующее свое дежурство.

Утром произошло радостное событие. В палату пришел полковник из горвоенкомата и зачитал Указ Президиума Верховного Совета о награждении лейтенанта Синицына Владимира Алексеевича орденом Ленина. Прощаясь, полковник ласково погладил Володю по потному лбу и сказал:

— Крепись, голубчик, не поддавайся болезни. Борись с ною, как сражался против фашистов...

Володя улыбнулся. Между тем здоровье его ухудшалось. Лейтенант таял. По ночам дышал хрипло, во сне стонал. Днем его увозили на процедуры, но они не помогали. Оживал он лишь к началу очередной лекции. Рита садилась на стул рядом с ним, и в наступавшей тишине голос ее был хорошо слышен в самом дальнем углу палаты. Лейтенант держал ее руку в своих и не выпускал. Наконец пришел день, когда Рита, рассказав, каким стал ее родной город в предвоенные годы, объявила, что на этом свои лекции заканчивает. Мы наперебой благодарили девушку, а Володя прижимал ее руку к своей груди, и ласковая улыбка не сходила с его бескровных губ. Когда лейтенант устало закрыл глаза, девушка попыталась высвободить руку, но он удержал ее. Заметив усиливающуюся бледность Синицына, Рита в тревоге выбежала за врачом. Лейтенанта унесли.

Больше мы его не видели. Не появлялась и красавица Рита. Заменившая ее сестра сообщила, что Маргарита заболела, а Володю Синицына похоронили с воинскими почестями.

Смерть лейтенанта потрясла нас. Казалось, продли сестра свои лекции, и он нашел бы силы дослушать их до конца.

* * *

Головные боли почти прекратились, рана затягивалась. В середине августа меня перевезли в Ессентуки. В пути мне «стукнуло» двадцать. Впервые день рождения, несмотря на то что дата была круглой, проходит тихо и незаметно. Мысленно побывал дома. И невольно задумался: вспомнили мама и сестренка, что сегодня я благополучно завершил второе десятилетие жизни?

В Ессентуках нас поместили в здании санатория. После боль ницы, хотя и приличной, казалось, что попали в великолепный дворец. Да и порядки здесь были поистине санаторные: выздоравливающие в длинных байковых халатах, многие на костылях, целый день бродили по парку. Главный хирург госпиталя, как мне сказали, считает, что у непоседливой молодежи раны закрываются быстрее, а кости срастаются в невиданно короткий срок. Поэтому врачи и медсестры на прогулки раненых смотрят снисходительно. Лишь после ужина двери и окна первых двух этажей запираются [178] наглухо. Таким образом пресекаются попытки некоторых ретивых молодых людей сбегать на свидание к знакомым девушкам или даже на танцы в городской парк.

В один из вечеров, когда закончился ужин и были розданы лекарства, а в коридорах остались бодрствовать лишь дежурные сестры, в нашей палате шло бурное обсуждение плана, как попасть на вечеринку к работницам одной из местных фабрик. Все легальные пути были отрезаны. Красивый, светловолосый и голубоглазый лейтенант Леня Гаврилов предложил выбраться через окно. Двенадцати простыней, по его расчетам, с избытком хватит, чтобы спуститься с третьего этажа. В вылазке участвуют четверо юных лейтенантов из нашей палаты, у троих раны почти затянулись и уже не особенно беспокоят, лишь у Гаврилова правая нога в гипсе. Меня не берут из-за ранения в голову. Леня Гаврилов после некоторого раздумья решительно заявил:

— Нельзя тебе. Вниз ты спустишься, а подняться на третий этаж не сможешь: черепок не выдержит.

Мое предложение отпроситься у дежурной отклоняется как совершенно нереальное. Когда же я высказал опасение, что они тоже не смогут влезть обратно через окно, неукротимый Гаврилов, засучив рукав халата, показал вздувшийся бицепс:

— На таких мускулах я без риска спущусь с любого этажа и поднимусь назад. Напрасно, что ли, нас тренировали в училище?

Гаврилова решительно поддержали другие лейтенанты, заявив, что все они были отличниками физической подготовки и имеют разряды по гимнастике.

Вопросительно поглядываем на старшего лейтенанта Шелехова, отрастившего для солидности светлые усики. Он старше нас всего лет на семь, но нам, двадцатилетним холостякам, он кажется стариком, степенным семьянином.

Гаврилов, стараясь заручиться поддержкой Шелехова, говорит:

— Поймите, мы не хотим терять, может быть, единственный шанс побыть со своими невестами в домашней обстановке.

— Если все вы возлагаете на свидание столь серьезные надежды, я готов вместе с вами отвечать перед комиссаром.

— Вот, — воскликнул обрадованный неожиданной поддержкой Гаврилов, — пожилой человек, а понимает! В общем, ребята, давайте сюда простыни.

Через несколько минут Шелехов уже проверял, надежно ли завязаны узлы, а Гаврилов тем временем придвинул свою койку к раскрытому окну и закрепил на ней один конец самодельного «каната».

Вечера на юге темные, а плотно зашторенные окна не пропускают ни единого лучика света, но туго скрученный жгут из белых простыней должен быть хорошо виден. Погасив свет и подняв маскировочную штору, Гаврилов бросил в чернильную темноту связанные простыни, потом с трудом вскарабкался на подоконник, ухватился за «канат» обеими руками и, перекинув костыли через плечо, лукаво подмигнул нам. [179]

— Лиха беда начало, — шепнул он и скрылся за окном.

За ним друг за другом благополучно спустились остальные лейтенанты. Мы с Шелеховым подняли «канат» и стали терпеливо ожидать возвращения «женихов».

— Я заметил, — сказал, улыбаясь, Шелехов, — что, после того как наши лейтенанты нашли себе подруг, они очень изменились: стали веселыми, бодрыми. По-моему, они по-настоящему влюблены. Кто знает, вдруг это у них на всю жизнь?.. А на фронте легче, когда тебя кто-то ждет. — Старший лейтенант достал из тумбочки конверт и, вытащив из него фотографию, протянул мне: — Взгляни, лейтенант, на частицу сердца моего...

С фотографии глядела на меня улыбающаяся миловидная женщина с мальчиком трех-четырех лет на коленях. Шелехов с глубокой нежностью продолжал:

— Это моя жена и сынишка. Долго ничего не знал об их судьбе. Накануне войны мы жили в Проскурове. Я с первых дней на фронте... Из госпиталя вот написал матери в Ульяновск и неожиданно получил письмо от жены и фотографию. Она с сынишкой благополучно добралась до моих родителей. — Помолчав, он закончил: — Великое это дело, лейтенант, пустить на земле корни. Ты и Родину после этого любишь конкретнее. Когда говорят о Родине, я почему-то прежде всего вижу моих близких, особенно сынишку. Смотрю на него, и на душе легче становится: если погибну, в нем продолжится жизнь. Будет жить род Шелеховых!

Раздумывая каждый о своем, мы незаметно задремали. Разбудил меня довольно увесистый камень, упавший мне, к счастью, на грудь. Склонившись над подоконником и услышав внизу тихий свист, быстро опустили простыни. Шелехов уселся на конец койки, за которую они привязаны, а я приготовился принимать возвращающихся товарищей.

Вот из темноты появился ухмыляющийся Гаврилов. Ухватившись за подоконник, он шутливо пробормотал:

— Принимай, куме, гостей из всех волостей.

Очутившись в комнате, он снял с шеи костыли и дернул за простынный жгут. Вскоре, кряхтя, вскарабкался взмокший от чрезмерных усилий Савинов. Простыни снова натянулись, но никто почему-то не появлялся. Гаврилов сердито крикнул вниз:

— Ну что, спать там устроились?

— Не могу, сил нет подняться, — послышался виноватый голос Тиунова.

— Спускайся назад, пусть Нилов попробует, а ты отдохни, — распорядился Гаврилов. — Тоже мне, жених...

Нилов преодолел значительно большее расстояние, чем его предшественник, но добраться до окна не сумел, выдохся.

— Эх, слабаки, слабаки! — сокрушался Гаврилов, не зная, что предпринять. — Вот что значит иметь троечку по физподготовке. Спускайся вниз, пусть снова попробует Тиунов.

Новая попытка Тиунова, а за ним и Нилова, окончилась неудачей. [180]

— Идите, несчастные, к входной двери! — крикнул Гаврилов и заковылял из палаты.

Мы молча последовали за ним. Спустились на первый этаж, разбудили дежурную медсестру и попросили открыть входную дверь.

— Зачем? — удивилась сестра.

— Два наших товарища выпали из окна, — неожиданно ляпнул Гаврилов.

— Как это выпали?! — Сестра испуганно посмотрела на нас. — Разбились?!

— Успокойтесь, — вмешался Шелехов, — с нашими товарищами все в порядке. Они случайно оказались на улице после отбоя и не могут попасть в палату. Сжальтесь над беднягами.

Растерянная, ничего не понимающая дежурная хватает ключи и спешит к входным дверям. Распахнув их, она видит двух целых и невредимых лейтенантов. Возмущенно всплеснув руками, женщина закричала:

— Да что же это деется! Все порядочные люди спят, а вы где-то шляетесь! Ну погодите: завтра все товарищу комиссару доложу. Как фамилии?

— Уважаемая сестрица, — ласково говорит Леня Гаврилов, прыгая на костылях позади разъяренной дежурной, — к чему вам их фамилии? Ну задержались ребята на свежем воздухе. Так свежий воздух им не повредит!..

— Фамилии! — не сдавалась дежурная, мощной грудью оттесняя от двери смущенных лейтенантов.

С обреченным видом виновники переполоха признали свое поражение.

— Лейтенант Нилов из двадцать восьмой палаты.

— Лейтенант Тиунов оттуда же.

Гаврилов долго стыдил своих «сподвижников» за слабую физподготовку, а в заключение презрительно заявил:

— Несчастные слабаки! Не умеете — не беритесь.

На следующий день разразился грандиозный скандал. Комиссар госпиталя вызвал всех нас к себе и, пристально оглядев наши смущенные лица, сердито сказал, обращаясь к Шелехову:

— Ну, вам, как старшему по возрасту и званию, и докладывать о ЧП.

Старший лейтенант замялся. Тогда Гаврилов, решительно шагнув вперед, попросил:

— Товарищ комиссар! Разрешите мне обо всем подробно доложить.

— Докладывайте, лейтенант! — Старший политрук с интересом оглядел горбоносое загорелое лицо Гаврилова.

— Так вот, товарищ комиссар, — откашливаясь, начал Гаврилов, — с одного предприятия нас посетила делегация — женская бригада Клавдии Ведерниковой. Подарки принесли, рассказали о работе. Мы рассказали о себе. В общем, познакомились. Каждую свободную минуту они нас навещали. Словом, полюбили мы, товарищ [181] комиссар. Не знаю, как они, — кивнул Гаврилов на своих товарищей, — а я, как только выйду из госпиталя, женюсь.

Лейтенанты дружно поддержали это заявление, подтвердив, что они тоже имеют самые серьезные намерения.

— Вы в сторону уклоняетесь, — сухо заметил старший политрук. — Доложите, почему ваши товарищи оказались вне стен госпиталя?

— Так вот, товарищ комиссар, я и подхожу к этому, — спокойно продолжал Леня Гаврилов. — Бригаде, в которой трудится моя невеста Даша, за ударную работу дали премию. Мы и решили поздравить девушек...

— Кто это «мы»? Докладывайте конкретно.

— Я и лейтенанты Савинов, Нилов и Тиунов. — Гаврилов бросает виноватый взгляд на остальных, словно оправдываясь: ничего, мол, не поделаешь, врать нельзя.

— А почему же дежурная докладывает только о Нилове и Тиунове? — удивился комиссар. — Почему вы и Савиноп оказались в палате, а ваши товарищи — на улице?

— Слабая физподготовка подвела, — с нескрываемой досадой ответил Гаврилов, глубоко вздохнув. — Никогда не забуду бывшего своего учителя лейтенанта Колодкина. Гонял он нас до седьмого пота на турнике, брусьях, через «коня», по канату и при этом всегда поучал: «Запомните, курсанты, тот, кто успешно оседлает все эти снаряды, может рассчитывать на успех в любом деле, требующем силы и ловкости». Мои товарищи убедительно подтвердили вчера справедливость слов нашего командира. Им надо было всего-навсего подняться по канату на третий этаж. Да задача оказалась не под силу.

— А вам, выходит, под силу? — недоверчиво спросил комиссар, погладывая на загипсованную ногу лейтенанта.

— А мне вот удалось, — скромно подтвердил Гаврилов.

— Ну вот что, товарищи лейтенанты, — комиссар встает со стула и медленно прохаживается мимо застывших возмутителей спокойствия, — благодарите судьбу, что никто из вас не пострадал в ходе вашей «операции по налаживанию культурных связей». Пока ограничусь предупреждением, но, если подобное повторится, будут приняты самые строгие меры. Вам лечиться надо, а не о свиданиях думать. Все, прошу запомнить это предупреждение.

После этого инцидента за нашей палатой был установлен строжайший контроль.

Спустя несколько дней я распрощался с товарищами: меня отправили долечиваться в Сочи.

Город поразил меня не только пышной субтропической растительностью, но и великолепнейшими дворцами-санаториями, в которых разместились госпитали.

Был сентябрь, а в Сочи не ощущалось никаких признаков осени...

Заботливый уход, а главное, чудесная природа и живительный воздух ускорили выздоровление. От раны на руке осталось одно [182] воспоминание, да я головные боли все меньше и меньше давали о себе знать. Я совершал длительные прогулки и чувствовал себя совсем здоровым.

На очередном осмотре пожилой и весьма опытный доктор Никодим Степанович ободряюще сказал:

— Ну вот, молодой человек, можно и повязку снять. Пусть вашу голову ветерком обдует.

— Значит, могу рассчитывать, что теперь пошлете меня на комиссию?

— Через недельку, через недельку, не раньше. — Никодим Степанович похлопывает меня по плечу.

«Неделька! — обрадовался я. — Всего неделька, а там можно проситься на фронт».

Молодости свойствен оптимизм. Воображение часто рисовало, как измотанные фашистские войска поворачивают вспять под ударами Красной Армии. Радовали и газетные сообщения, особенно весть о сокрушительном разгроме фашистских войск под Ельней. Но еще больше воодушевил меня доклад комиссара госпиталя о положении на фронтах и о наиболее важных событиях в стране и в международных отношениях. Комиссар еженедельно выступал с такими докладами.

Когда я в первый раз пришел в клуб, передо мной открылась удивительная картина: в зрительном зале полным-полно народу, даже на авансцене носилки с ранеными, которые не могли самостоятельно передвигаться. Они лежат тихо, не поднимая головы. Вот на трибуне появился высокий, аскетического вида старший политрук, и раненые задвигались. Взгляды всех устремились на трибуну.

— Товарищи! — воскликнул старший политрук, голос у него резкий, скрипучий. — Начиная войну против Советского Союза, бесноватый фюрер и его генералы хвастливо трубили на весь мир, что их войска будут в Москве через две-три недели! Они рассчитывали завершить свой разбойничий поход на Страну Советов так же молниеносно, как военные кампании в Западной Европе. — Выдержав паузу, комиссар спросил, обращаясь в зал: — Какое сегодня число?

— Шестнадцатое сентября! — отозвались из зала.

— Так вот, уже не две-три, а целых одиннадцать недель с хвостиком промелькнуло, а Москву фашистские изверги не могут увидеть даже в телескоп.

Аплодисменты взорвали тишину, царившую в зале, и долго не давали комиссару говорить. Однако это его не огорчило. Он спокойно стоял, вытянувшись во весь свой немалый рост, и улыбался. Наконец поднял руку и, дождавшись тишины, продолжил:

— Вот уже больше двух месяцев фашистские армии не могут ни на шаг продвинуться в районе Смоленска, а под Ельней нашли себе могилу многие гитлеровские дивизии. Фашистский зверь обломал зубы под Ленинградом, Киевом, Одессой. Словом, план «молниеносной войны» трещит по всем швам. На Центральном направлении [183] фашистская армия уже давно перешла к обороне, а сейчас Красная Армия изматывает врага и на Северо-Западном, и на Юго-Западном направлениях...

Комиссар рисует обстановку в стране, а я уношусь в мечтах на фронт, к своим боевым товарищам, и вместе с ними гоню фашистов с родной земли. Естественно, мне хотелось не опоздать к поворотному моменту в ходе войны. Усилив физические нагрузки, я с нетерпением ожидаю день выписки из госпиталя...

Вдруг разнесся слух, что оставлен Киев. Нам, командирам среднего звена, слабо разбиравшимся в вопросах оперативного искусства, трудно было понять, почему наши войска, так успешно отбивавшие атаки противника на подступах к Киеву, теперь добровольно сдали город. Что же произошло?

С этим вопросом мы обратились к комиссару. Он сказал, что попытается ответить в двадцать часов в клубе.

К назначенному времени зрительный зал был переполнен. На сцене висела большая карта Советского Союза, на которой флажками обозначена линия советско-германского фронта.

Стремительно выйдя из-за кулис, комиссар подошел к карте.

— Товарищи! — взволнованно произнес он. — В любой войне возможны зигзаги. В такой гигантской битве, какую ведет сейчас наша страна, внезапные изменения неизбежны. У нашего народа и его армии хватит сил для достижения победы, но на пути к ней могут быть любые неожиданности. Такие, например, как оставление столицы Украины. Так решила Ставка Верховного Главнокомандования, решила потому, что дальнейшее удержание киевского выступа, глубоко вклинившегося в территорию, оккупированную фашистскими армиями, угрожало окружением наших войск. Кроме того, героическая оборона Киева уже дала свои плоды: она помогла армиям, сражавшимся на Центральном направлении, остановить врага. Защитники Киева отвлекли на себя танковые и моторизованные дивизии и тем вынудили фашистское командование отказаться от дальнейших попыток наступать на Москву...

Слушая комиссара, я восхищался его способностью по скупым газетным сообщениям давать глубокий анализ событий.

Осложнение обстановки на юге подтолкнуло многих командиров, чувствовавших себя способными держать оружие, наведаться к комиссару с рапортом о выписке из госпиталя. Ходил и я. Подобные визиты вынудили комиссара собрать всех выздоравливающих и объявить, что рапорты о досрочной выписке из госпиталя рассматриваться не будут. Решение по атому вопросу принимает медицинская комиссия по представлению лечащего врача.

— Все мы военные, — заявил комиссар, — поэтому никакой самодеятельности.

Считая, что выписка из госпиталя во многом зависит от меня самого, все свободное время провожу на воздухе, в длительных прогулках по чудесным сочинским паркам. Они поражали меня экзотической растительностью. Раньше мне не доводилось видеть такие деревья, кустарники и цветы. [184]

Однажды в госпитальном парке я встретил очень симпатичного старика, который медленно ходил по аллеям и что-то отмечал в записной книжке. Подойдя к нему, робко спросил:

— Дедушка, не знаете ли, как называется гигантское дерево с конической кроной и светлой хвоей? У нас в Сибири много хвойных деревьев, а таких нет.

Старик положил блокнот в наружный карман легкого парусинового пиджака и, проведя рукой по седой бородке, добродушно улыбнулся, отчего многочисленные складки, избороздившие его лицо, стали более глубокими.

— Это дерево, юноша, называется лжецуга тисолистная, — ответил он. — Родина ее — Северная Америка. Этому экземпляру еще далеко до гиганта. Лжецуга, пожалуй, самое высокое дерево в мире. Оно достигает ста метров, а толщина ствола может перемахнуть за пятиметровую отметку...

Мы разговорились. Старик назвался Трофимом Николаевичем, спросил, как меня зовут, где воевал, при каких обстоятельствах ранен. Мок ответы он слушает с неподдельным интересом, часто горестно приговаривает:

— Бедные, бедные мальчишки!

Трофим Николаевич рассказал о своей тревоге за внуков, которые были моими ровесниками. Оба они на фронте: один — в пехоте, другой — в саперных частях.

Растроганный воспоминаниями, Трофим Николаевич положил руку мне на плечо и ласково сказал:

— При встрече ты назвал меня дедушкой. Так и зови впредь, мне приятно: невольно вспоминаю своих мальчиков.

Пожелав мне быстрейшего выздоровления, он зашагал было по аллее, но вдруг остановился:

— Внучек! Погоди.

Я приблизился.

— Завтра мне предстоит поездка в большое хозяйство, которое занимается выращиванием посадочного материала для парков Черноморского побережья. Там великолепный дендропарк. Если хочешь, милости прошу со мной.

— С удовольствием! — обрадовался я. — Только разрешат ли мне отлучиться из госпиталя?

— Это я беру на себя. Завтра в одиннадцать часов жди меня у входа.

На следующий день во время утреннего обхода лечащий врач сказал, что начальник госпиталя разрешает мне поездку в дендропарк.

За полчаса до назначенного времени с нетерпением прохаживаюсь у ворот. Заметив издали сухонькую фигуру Трофима Николаевича, радостно спешу навстречу.

По пути в дендропарк Трофим Николаевич интересуется моим самочувствием, спрашивает, не беспокоит ли рана. С улыбкой заверяю, что «к бою готов» и со дня на день жду вызова на комиссию. [185]

— Эх, молодость, молодость! — вздыхает старик. — Как вы все торопитесь. Вот и внуки мои, еще и годы не призывные, а они двадцать второго июня побежали в военкомат... и добились-таки своего: воюют...

На полуторке мы быстро доехали до реки Мзымты, на берегу которой раскинулись поля Сада южных культур. Здесь еще до революции Трофим Николаевич под руководством выдающегося садовода Скриваника начинал свою деятельность.

— Весь этот великолепнейший парк, — старик с гордостью обводит вокруг себя широким жестом, — заложен каких-нибудь тридцать лет назад. Сейчас он занимает шестнадцать с половиной гектаров. Тут представлена флора почти всех субтропиков. — И предложил: — Ты, внучек, погуляй. Я договорюсь в конторе, чтобы выписали нам посадочный материал, и познакомлю тебя с парком.

Оставшись один, с интересом рассматриваю невиданные деревья и кустарники. Скоро вернулся Трофим Николаевич.

— Вот посмотри на наиболее типичных представителей субтропиков, — сказал он, указывая на пальмы и бананы. — А вот пампасская трава. На своей родине, в Южной Америке, она достигает двух с половиной метров высоты. Из нее можно делать бумагу и различные плетеные изделия. Это араукария, живет до двух тысяч лет...

— Я слышал, что дубы живут сотни лет, но чтобы тысячу! Невероятно!

— Ничего удивительного, — возразил Трофим Николаевич. — И среди деревьев есть долгожители. Вот, например, болотный мексиканский кипарис. Дерево мощное, с чрезвычайно широкой кроной и нежной хвоей, доживает до четырех тысяч лет.

Заметив, что я рассматриваю неестественные по форме кустарники, Трофим Николаевич добродушно улыбается:

— Квадратная и шарообразная форма кустарников — дело рук человеческих: парковые рабочие регулярно подстригают самшит.

Мы остановились в тени могучих, незнакомых мне деревьев.

— Вот самый распространенный представитель нашего кавказского леса — бук восточный, — объясняет старик. — Он занимает на Кавказе более четверти всей лесной площади и имеет важное народнохозяйственное значение. У него красивая, крепкая и гибкая древесина. Буковые орешки содержат масло, используемое в пищевой промышленности.

Увидев молодую бамбуковую рощу, я не удержался:

— Вот это да! Готовые удилища стоят!

— Бамбуки — древовидные злаки. В Америке, Африке и Юго-Восточной Азии они достигают шестидесятиметровой высоты при диаметре ствола до сорока сантиметров. Такую удочку одному человеку и не поднять. Некоторые бамбуки поразительно быстро растут: за сутки на метр. Говорят, когда-то китайцы использовали это их свойство для мучительной казни своих врагов: сажали обреченного на отросток бамбука. Представить страшно, что испытывал несчастный! А может, сочиняют писатели?.. [186]

Несколько часов пролетели как один миг. Заметив, что начинает темнеть, Трофим Николаевич спохватился, повел меня к конторе, где нас дожидалась госпитальная машина.

Посещение дендропарка оставило неизгладимое впечатление.

Через несколько дней меня вызвали на комиссию. Я чувствовал себя совершенно здоровым и постарался убедить в этом врачей. К моей радости, со мной согласились. Еще два дня ушло на оформление документов.

И вот наконец настал долгожданный день. Было солнечно и тепло, как бывает в Сочи в последние дни сентября. Натянув видавшую виды хлопчатобумажную гимнастерку и брюки, яловые сапоги, пилотку и прихватив просторную солдатскую шинель, вместе с другими командирами направляюсь к автобусу, который доставит нас на вокзал. Узнав, что до отъезда еще не менее получаса, спешу попрощаться с Трофимом Николаевичем. С трудом отыскал его в дальнем углу парка. Увидев меня в походном снаряжении, он огорченно всплескивает руками:

— Уже! Ах ты, господи! Как все быстро! Так мало показал тебе...

— Ничего, спасибо за внимание. Вернемся с победой — обязательно приеду в гости.

— Смотри не забудь обещание. Хочу увидеть тебя живым и здоровым. Счастливо!

Приподнявшись на цыпочки, Трофим Николаевич по русскому обычаю трижды целует меня, потом, отстранив, внимательно всматривается в мое лицо и вдруг — крестит.

— Ну, внучек, храни тебя бог, да и сам не плошай. Взволнованный отеческой лаской чужого мне человека, порывисто обнимаю старика и, резко повернувшись, бегу к автобусу...

После войны я приехал на отдых в Сочи и, бросив вещи, поспешил в санаторий, где размещался госпиталь. Но старика в живых не застал.

Едва устроился на сиденье, автобус тронулся. Через пятнадцать минут мы уже стояли на перроне вокзала и ожидали поезд на Армавир, где находился тогда штаб Северо-Кавказского военного округа.

Дальше