Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Земля смоленская

Тусклый лунный свет освещает лесную дорогу, по которой растянулась колонна отступающего стрелкового полка. Замыкает колонну батальон капитана Тонконоженко. Нам так и не удалось связаться ни с командиром 720-го стрелкового полка, ни со штабом своей 162-й дивизии.

В центре батальона устало шагают мои минометчики. Они тащат на себе четыре уцелевших 82-миллиметровых миномета и оставшиеся мины. Время от времени останавливаясь и пропуская смертельно уставших бойцов, я с тревогой думаю: «Сколько они еще продержатся? Третьи сутки на ногах, без сна и отдыха». К рассвету прошагали около пятнадцати километров. По-видимому, противник проспал отход советских войск, накануне столь упорно оборонявшихся.

В полдень к голове колонны подъехала запыленная эмка. Из нее выскочил чрезвычайно подвижный худощавый полковник. Встав на придорожный пень, он громко крикнул:

— Командира батальона ко мне!

Капитан Тонконоженко подбежал к полковнику, представился:

— Здравствуйте, капитан! — Полковник протянул руку. — Я из штаба девятнадцатой армии. Вашему батальону приказываю развернуться здесь... Задача — оседлать дорогу и во что бы то ни стало задержать противника, особенно его технику, не дать прорваться к главным силам. Понятно, капитан?

— Понятно, товарищ полковник. Только боеприпасов у меня маловато: патронов — по двадцать — двадцать пять штук на винтовку, по три-четыре мины на ствол и всего пять снарядов для сорокапятки.

— Занимайте оборону, капитан, о боеприпасах я позабочусь. Полковник так же внезапно исчез, как и появился. Тонконоженко вывел батальон на большое картофельное поле, окруженное со всех сторон смешанным лесом. Поле было ровное и легко просматривалось из конца в конец. Капитан Тонконоженко расположил стрелковые роты вдоль восточного края поля. Огневую позицию для противотанковой пушки он выбрал слева от дороги. [67]

И снова бойцы, сбросив амуницию, быстро, как кроты, вгрызаются в землю.

Часа через два из леса с западной стороны поля выскочили мотоциклисты. Меткий огонь боевого охранения заставил их повернуть вспять и скрыться за деревьями. Вскоре оттуда показались автоматчики. Они перебежками пересекают поле, ведя беспорядочную стрельбу. Боевое охранение вынуждает их залечь. Получив подкрепление, автоматчики возобновляют движение. Бойцы охранения, отстреливаясь, организованно отходят за передний край обороны. Их поддерживают стрелки. Экономя боеприпасы, Тонконоженко запретил без команды открывать пулеметный огонь. До немцев оставалось меньше двухсот метров, когда раздался сигнал — длинная пулеметная очередь, — и сразу заработали все пулеметы и минометы. Немногим вражеским автоматчикам удалось благополучно удрать.

Вторая атака началась десятиминутным артиллерийско-минометным налетом. В разгар отражения этой атаки в тылу батальона послышались автоматные очереди. Капитан Тонконоженко приказал резервному взводу прочесать лес, а минометчикам занять оборону фронтом на восток.

Вторая, а за ней и третья атаки противника были отбиты.

Вечером, когда над полем стали сгущаться сумерки, Тонконоженко получил приказ отходить. Он скрытно собрал роты на лесной дороге и быстро повел их на восток.

В полночь батальон нагнал основные силы полка. Капитан Тонконоженко объяснил командирам, что, пока мы сдерживали противника, полк подготовил к обороне очередной рубеж.

Наш батальон вывели во второй эшелон. Бойцы залезли в отрытые ячейки и уснули как убитые.

На этом рубеже полк держался целые сутки. И снова приказ отходить. И снова наш батальон, который, по мнению командира полка, «отдохнул во втором эшелоне», прикрывал отход.

В стычках с передовыми частями противника батальон заметно таял. В стрелковых ротах в строю осталась лишь половина личного состава. Редели и ряды минометчиков.

Под вечер третьего дня отступления на привале капитан Тонконоженко, смуглое лицо которого почернело от усталости, вызвал к себе командиров рот и взводов. Окружив комбата, мы молча ожидали, что он скажет. И такая усталость была написана на наших запыленных и осунувшихся лицах, что капитан, не выдержав, махнул рукой:

— Садитесь, товарищи!

Мы с облегчением, нет, не сели, а буквально повалились на траву, стараясь поудобнее вытянуть натруженные ноги.

— Все, друзья мои! — тихо и торжественно начал Тонконоженко. — Конец отступлению! Впереди нас ждет подготовленный рубеж обороны. Нашему батальону отведен участок южнее села Колышки. Его мы должны удержать любой ценой. Дальше отступать но будем. [68]

Нас чрезвычайно обрадовала весть, что теперь батальон будет сражаться в составе родной дивизии.

Распрощавшись с полком, вместе с которым батальон принял боевое крещение, утром следующего дня мы прибыли в назначенный район. Капитан Тонконоженко уехал к полковнику Бурчу, заместителю командира дивизии. Возвратился он заметно расстроенным. Оказывается, в районе села Колышки сосредоточиваются отдельные подразделения нашей дивизии, отставшие по пути на фронт от главных сил. Где находится командир и главные силы дивизии, полковник Бурч не знал.

Нашему батальону отвели полуторакилометровый район обороны на левом фланге. Незадолго до полудня роты заняли указанные им участки. Действительно, отлично поработали саперы и местные жители, в инженерном отношении огневые позиции выглядели безупречно. И для людей, и для минометов, и для боеприпасов имелись надежные укрытия. Старшина Охрименко, по-хозяйски обследовав прочные блиндажи, восхищенно заявил:

— Ну и хоромы, едят их мухи! Век бы в них жил...

Лица минометчиков прояснились, затеплилась надежда: теперь остановим фашиста, а там и назад погоним.

Так хотелось верить в это!

Пока старшина и командиры расчетов получали боеприпасы и приводили в порядок оружие, бойцы отдыхали, пожалуй, впервые за трое суток. Мы с командирами взводов старались использовать светлое время для изучения местности и подготовки данных для стрельбы.

После полуночи на переднем крае неожиданно вспыхнула перестрелка. Вскоре выяснилось, что немецкая разведка натолкнулась на наше охранение. Остальная часть ночи прошла спокойно, если не считать вспышек осветительных ракет, то и дело разгоравшейся перестрелки, гула танковых моторов вдалеке. Все свидетельствовало о повышенной активности фашистской разведки и о подходе крупных сил.

Обхожу расположение роты. Всматриваюсь в лица спящих бойцов и командиров. Сколько им еще предстоит пережить, и неизвестно, кому удастся перешагнуть через завтрашний день.

Возвратись на НП, застаю там Охрименко. Старшина доставил термосы с горячим супом. В предвидении жаркой схватки не разрешаю прерывать отдых бойцов.

— Пропадет ужин, едят его мухи! — с досадой воскликнул Охрименко, дергая себя за ус.

— Ничего, — успокоил я, — покормишь утром.

В блиндаже Стогов предусмотрительно расстелил на охапке свежей травы шинель. Я вдруг почувствовал такую слабость; что с трудом добрался до нее и, упав, сразу провалился в черную бездну.

Разбудил меня внезапно начавшийся артиллерийский налет. Выскочив из блиндажа, увидел бегущих к нашему переднему краю автоматчиков. Попав на минное поле, многие падают, но по их следам [69] бегут другие. Из наших траншей не слышно ни выстрела. В сердце закралась тревога: бойцы и командиры спрятались от обстрела и не видят наступающих фашистов. Бросаюсь на ближайшую огневую позицию. Наталкиваюсь на расчет старшего сержанта Поливоды. Старший сержант колдует у прицела.

— Поливода! Огонь по вражеской пехоте!

— Есть, огонь!

Поливода машет заряжающему. Тот быстро опускает в ствол подготовленную мину, и она с шипением летит в сторону переднего края. За ней другая, третья.

Разрывы мин предупредили стрелковые роты об опасности. Они открыли ружейно-пулеметный огонь. И в этот момент на позицию минометной роты обрушился огненный шквал. Непрерывный свист осколков заставил нас распластаться на дне окопов. Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался. Сплевывая пыль и песок, гляжу на часы: прошло всего пятнадцать минут, но они показались мне вечностью.

На огромном поле, расстилающемся перед районом обороны батальона, не видно ни души. Атака отбита. Сколько фашистских трупов осталось лежать на поле, трудно сосчитать.

Опыт предыдущего боя подсказывает, что это еще не настоящая атака. Фашисты, видимо, «прощупывают» нашу оборону, поэтому атакуют не слишком напористо. Теперь следует ожидать более мощной огневой подготовки. А пока тихо, ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны.

Воспользовавшись передышкой, заботливый Охрименко разносит термосы с супом.

Я находился в первом взводе, когда там, сгибаясь под тяжестью термоса, появился щупленький Степушкин. Он смахнул рукой капельки пота с веснушчатого лица и, откинув крышку, громко позвал:

— Подходи, ребята, с котелками!

Разморенные июльским зноем минометчики поплелись к термосу. Степушкин быстро разливал большой деревянной ложкой, которую он, видимо, прихватил из дома, горячий пшенный суп, приговаривая:

— Кушайте на здоровье.

Лейтенант Воронов, приняв от Степушкина наполненный супом котелок, с улыбкой повернулся ко мне:

— Прошу, товарищ комроты, присаживайтесь: вместе опорожним этот котелок, если фашисты не помешают... Ложка есть?

— Есть.

Я вытянул из-за голенища металлическую ложку, завернутую в носовой платок, сел возле ящика с минами, на котором стоял котелок. Торопливо черпая ложкой суп, невольно подумал: «Действительно, фашисты в любую минуту могут возобновить ураганный обстрел, и поесть не удастся».

Хлеба не привезли. Жидкий пшенный суп обжигал, рот. Стараясь остудить его, дую на ложку, поглядывая на расположившихся [70] вокруг красноармейцев. Они едят нехотя, словно по необходимости. Лица задумчивы. Какие мысли занимают их сейчас? Думают о предстоящем бое, который для каждого из нас может стать последним? О родных и любимых, с которыми, возможно, не доведется больше встретиться?

Хрипловатый, насмешливый голос Василя Сероштана заглушил стук ложек о котелки:

— Красноармеец Селивоненко! Сколько раз повторять: не шмыгайте носом, когда подносите ложку ко рту. Аппетит пропадает.

— А що я могу поделать, товарищ сержант, колы мои мати и батько наградили меня таким мокрым носом? — отзывается на шутливое замечание любимого сержанта Карп Селивоненко. — Вин сразу слюнявится, як только почуе запах пищи. — Заметив санинструктора Петренко, Селивоненко кривит свой нависший над верхней губой забавно тонкий нос-хоботок: — Особливо мокреет вин, як почуе поблизости запах горилки...

— Наверное, твой нос кое-что почуял в сумке у Петренко, — улыбается Сероштан. — Ты что там, Сидор, прячешь от православного люда?

— Военная тайна, товарищ сержант, — усмехается Петренко.

Минометчики с интересом прислушиваются к шутливому разговору, затеянному Сероштаном. Их лица просветлели, на губах заиграли улыбки, ложки живее застучали о котелки.

Подойдя ко мне, Петренко доложил:

— Товарищ комроты! Во время обстрела ранен Шлевко.

— Опасно?

— Нет, царапнуло осколком. Перевязал. На батальонный медпункт отказывается идти.

— Пусть остается, — разрешаю я. — Только проследите, чтобы рана не загноилась.

Засунув ложку за голенище, иду во второй взвод. А за спиной снова слышу голос Сероштана, прерываемый громким смехом.

«Какой молодец! — думаю я. — На душе кошки скребут, а умеет себя пересилить и в трудную минуту ободрить товарищей».

В безоблачном утреннем небе, будто коршун, парит зловещая «рама». И словно холодный ветерок пробежал по спине. Мы молча следим за разведчиком, так как уже знаем, что появление его не предвещает ничего хорошего: теперь нужно ждать скорого «визита» бомбардировщиков. Но что такое? «Рама» вдруг быстро развернулась на сто восемьдесят градусов и устремилась на запад. Оказывается, эта неуклюжая с виду двухвостая машина обладает великолепной скоростью! А в солнечных лучах блеснули крылья кургузых краснозвездных «ястребков». Они устремились вслед за фашистским самолетом.

— Давай, давай! — кричат вокруг, словно летчики могут их услышать.

Я почувствовал, что тоже невольно шепчу:

— Давай, давай, братцы! Догоняй! [71]

Так хотелось, чтобы «рама» не донесла в свой штаб собранные ею сведения.

День проходит неожиданно спокойно. Даже появление «рамы» не имело последствий. Немцы, получив отпор и убедившись в прочности обороны, подтягивают силы и ведут тщательную подготовку. На опушке леса вспыхивают солнечные зайчики от вражеских оптических приборов; враг изучает наши позиции. Предстоит тяжелая схватка. Мы запасаемся патронами и минами. Гранат нам не выделили. Однако опыт, полученный в предыдущих боях, подсказывает, что всякое может случиться.

Охрименко, умевший быстро заводить дружбу, выпросил немного гранат в соседнем батальоне, командир взвода снабжения которого оказался его земляком. Мы сделали из них несколько связок. Танков мы по-прежнему опасались больше всего: не забыли, как они утюжили наши окопы, заживо зарывая укрывавшихся в них бойцов.

— Николай Федорович, — прошу старшину, — разведай, где можно раздобыть хоть немного бензина.

— Разведаем, товарищ лейтенант...

Признаться, я не надеялся на успех. Но ошибся. После обеда старшина с сияющим лицом появляется в круглом широком окопе, где мы с командирами взводов обсуждаем результаты пристрелки.

— Товарищ лейтенант! Ваше приказание выполнено! — Охрименко берет дымящийся окурок из рук удивленного лейтенанта Воронова, тщательно втаптывает его в землю, потом открывает крышку термоса — и в ноздри бьют чистейшие бензинные пары. — Бензин, едят его мухи! — громко объявляет старшина.

— Откуда?

— Когда ходил к земляку в соседний батальон, видел разбитую полуторку. Вот и подумал: «А не осталось ли в баке бензина?» Взял хлопцев, и, едят его мухи, нацедили маленько.

— Ну, Николай Федорович, здорово ты нас выручил. Теперь надо раздобыть бутылки...

— Добудем, товарищ комроты, и склянки, едят их мухи! Уже затемно Охрименко приволок из ближайшей деревни три доверху набитых мешка. Чего только там не было: и обыкновенные поллитровки, и прямоугольные дореволюционные штофы, и четверти, и даже какая-то медицинская посуда! Не забыл старшина и о пеньке. Было из чего фитили делать.

До середины ночи мастерили мы свое зажигательное оружие. Когда работа была закончена, я приказал Охрименко полтора десятка бутылок раздать командирам взводов, остальные осторожно сложить в мешки и следовать за мной. Выложив наше «оружие» перед капитаном, показал его в действии: ближайший камень, послуживший мишенью, сразу же превратился в пылающий костер. Сдержанный Тонконоженко не удержался от похвалы:

— Молодец, лейтенант! Замечательно! А бензин откуда? Выслушав объяснение, капитан торжественно произнес: [72]

— Товарищ Охрименко! Объявляю вам благодарность за находчивость. Молодчина!

Довольный Охрименко гордо закручивает пшеничные усы.

Ночью фашистская разведка безуспешно пыталась добыть «языка».

Солнце еще не выкарабкалось из-за горизонта, а мы уже в тревожном ожидании. К нашему удивлению, утро было на редкость тихим. Даже ружейная перестрелка прекратилась. Лишь опять парила над позициями «рама».

Заряжающий из первого взвода, молоденький парнишка, назначенный вместо раненого Афанасия Сидоренко, схватил винтовку и, пристроив ее на бруствере окопа, стреляет по самолету, тщательно прицеливаясь. Услышав выстрелы, к нему подходит командир расчета Поливода. Обычно спокойный, он гневно вырывает винтовку из рук молодого бойца:

— Ты что, дурья твоя голова, пули понапрасну тратишь? Парень явно не понимает, за что его ругает командир: ведь он храбро вступил в бой с вражеским самолетом. Обиженно насупившись, он сердито бурчит:

— А чего он тут летает?

— Це не твоя забота, хлопче, — смягчается старший сержант. — Зенитчики и летчики достанут германа, а из винтовки его на такой высоте не взять. Ты береги патроны, пригодятся, когда герман на тебя полезет.

Время близится к полудню. Охрименко, доложив, что пойдет раздобывать обед, исчезает. Вовсю припекает солнце, и бойцы ищут спасения, кто в тени окопа, кто под деревьями. Как гром среди ясного неба раздается орудийный залп. Прямым попаданием в блиндаж взметнуло в воздух бревна перекрытия. Дальше я уже ничего не видел: с парализующим волю воем позади наблюдательного пункта разорвалась тяжелая мина — перелет. Вторая упала почти на таком же расстоянии перед блиндажом — недолет. По всем законам артиллерийской науки следующая мина должна угодить в точку, где укрылись мы. Весь внутренне сжимаюсь. Но, к великой моей радости, третья и последующие мины взрываются в стороне. Облегченно вздыхаю, поняв, что огнем управляет, видимо, такой же новоиспеченный минометчик, как и я.

От беспрерывных разрывов земля вздрагивает, сотрясаются бревна перекрытия, и песок дождем сыплется на головы. Мой ординарец забился в угол. Хома Сусик накрылся плащ-палаткой, но не отрывает от уха трубку полевого телефона. Меня тревожит отсутствие Стаднюка.

— Где младший политрук?! — кричу Стогову.

Тот, не расслышав вопроса, непонимающе глядит на меня.

— Где младший политрук? — повторяю громче.

Стогов выпрямляется и, приложив руку к каске, докладывает:

— Ушел за газетами. Звонили из батальона, сообщили, что привезли армейскую «За честь Родины»... [73]

Узнаю Стаднюка: если появляется возможность сообщить бойцам фронтовые новости, преград для него не существует. Выглядываю в амбразуру, стараясь что-нибудь разглядеть. Просвистевший над ухом осколок заставляет присесть. Вскоре сквозь треск разрывов доносится новый звук — равномерно нарастающий прерывистый Гул: в небе фашистские бомбардировщики.

«Юнкерсы», пикируя, включили мощные сирены. Надо признаться, что этот дикий вой труднее вынести, чем свист падающих бомб. Взрывы бомб, снарядов и мин слились воедино. Кажется, барабанные перепонки не выдержат. Отбомбившись, «юнкерсы» улетели. Сразу стало несколько легче. Вскоре утихла и артиллерийская канонада. Нужно посмотреть на последствия бомбардировки и обстрела, да и людей ободрить. Протискиваюсь в узкий лаз блиндажа, в котором размещались минометчики лейтенанта Воронова. С удивлением слышу раскаты смеха. Это так неожиданно: после кошмара, происходящего снаружи, беззаботный смех людей, только недавно переживших боевое крещение. Войдя в блиндаж, наступаю кому-то на ногу и в ответ выслушиваю такую замысловатую брань, что на секунду немею.

— Кто это распускает язык?

Смех мгновенно обрывается, а «мастер художественного слова», узнав меня, затаился. Молчание прерывает Сероштан:

— Товарищ лейтенант, это Павло Степушкин с переляку{1}: подумал, що герман на него наступил. — И снова землянка сотрясается от дружного смеха.

Василь, как ласково звали Сероштана друзья-шахтеры, не терял чувства юмора.

— Раненые есть, Сероштан?

— Нет, товарищ лейтенант, пока никого не царапнуло: дюже добрые укрытия.

В голосе сержанта слышу шутливые нотки.

— Только, может, ногу Павло вы повредили, и он теперь тикать от германа никак не сумеет, будет насмерть стоять, а вернее, сидеть на позиции.

И снова его слова вызывают дружный взрыв смеха. Но эти «взрывы» приятно слушать. На мой вопрос о состоянии миномета Сероштан показал рукой в угол:

— Ствол и тренога здесь, а плита на позиции: ей мины не страшны.

— Смотрите, сержант, — предупреждаю я, покидая блиндаж, — не опоздайте открыть огонь.

— Будьте покойны, товарищ лейтенант, не проморгаем.

На позиции второго взвода фугасный снаряд разворотил блиндаж. Лейтенант Степанов в надвинутой на лоб каске энергично распоряжается. Группа бойцов быстро расчищает полузасыпанный вход. Заметив меня, Степанов хочет доложить о случившемся, но я машу рукой: и так все ясно. [74]

Едва вход был расчищен, в него юркнул шустрый командир взвода, но, видно, столкнулся с кем-то и попятился. Из блиндажа на коленях выполз командир расчета Мишин. Увидев столпившихся красноармейцев, он покачал головой и что-то тихо сказал. Никто его не расслышал. Следом за Мишиным выбрались еще двое: наводчик Федор Толконюк и заряжающий Федор Браженко. Приказываю немедленно увести их в уцелевший блиндаж. Однако под обвалом остались еще трое. Вот появился один из спасателей. Он помогает вылезти двум бойцам. По высокому росту и узким плечам угадываю в одном из них подносчика мин Василия Шлевко. Его буквально выкопали из груды осыпавшейся земли. К счастью, лицо Василия оказалось на поверхности, поэтому он не задохнулся. Третьего вытащить не удалось: он погиб под обрушившимися бревнами.

Пробираясь по ходу сообщения, натыкаюсь на пострадавших минометчиков. Они старательно отряхивают с обмундирования землю, протирают платками посеревшие лица. Увидя Браженко, припоминаю, что именно сегодня мы думали рассмотреть на ротном собрании его заявление о приеме в партию.

— Ну что, Федор Мефодьевич, — участливо спрашиваю Браженко, — придется отложить ваше заявление до более удобного момента?

— Это почему, товарищ лейтенант? — удивился сразу пришедший в себя Браженко. — Того и гляди, герман или меня на тот свет спровадит или моих поручителей... Может, успеем до атаки, а?

— Ладно, посмотрим, что скажут замполит и парторг! — кричу я сквозь грохот новых разрывов. — Может, и успеем принять тебя в партию. — Я поворачиваю на свой НП.

На наблюдательном пункте собрались все члены ротной парторганизации. Стаднюк как ни в чем не бывало сидит у маленького столика, врытого в землю, и раскладывает газеты «За честь Родины». Несмотря на ураганный обстрел, он принес-таки газеты в роту.

— Надо было подождать, Иван Афанасьевич, — укоризненно говорю я, увидев засученный по локоть левый рукав и свежую марлевую повязку, на которой проступило кровавое пятно.

— А-а! — махнул он рукой. — Неизвестно, когда все это кончится.

Я рассказал о случившемся во взводе Степанова и о желании Браженко, чтобы его заявление рассмотрели безотлагательно. Стаднюк загорелся:

— Так пусть идет! Чего же он ждет? Стогов, беги, кличь его сюда.

Браженко протиснулся в блиндаж и остановился, сняв с головы каску, выжидающе поглядывая на замполита.

— Садитесь, Федор Мефодьевич, — предложил Стаднюк. — А ты, парторг, открывай собрание.

Лысов будничным тоном, словно открывал собрание шахтерской бригады после трудового дня, объявляет повестку дня. Стаднюк [75] спрашивает у Браженко, почему он раньше не вступал в партию. Тот молчит, перекидывая каску из руки в руку, потом обводит взглядом присутствующих и торжественно говорит:

— Без партии большевистской не можно победить! Я хочу быть в ее рядах, когда наша радяньска Батькивщина в опасности!

Браженко был старательным, исполнительным бойцом, но не отличался многословием, все делал молча. Сейчас, видимо, впервые он говорил столь торжественно. Смутившись своего невольного порыва, он опускает голову.

Парторг, придерживаясь установленного порядка, обращается к поручителям, знавшим Браженко еще по совместной работе в шахте. Они заверили, что Федору Мефодьевичу давно пора быть в партии, что работал он прежде и воюет теперь, как и подобает коммунисту.

Единодушно проголосовав за нового кандидата в члены партии, коммунисты горячо поздравляют Браженко, а тот в ответ, часто шмыгая от волнения утиным носом, повторяет:

— Спасибо за доверие. Спасибо!

Смотрю на смущенного общим вниманием Браженко, на его лицо, освещенное счастливой улыбкой, и невольно вспоминаю, как меня принимали в ряды партии. Мой отец, Терентий Дмитриевич, узнав, что я собираюсь подавать заявление, сказал:

— Подумай, сынок, не рановато ли. Коммунисты — особые люди. Они всегда и везде впереди, потому как пример должны подавать нам, беспартийным... Есть людишки, как, к примеру, мой кум Степка Агафонов. Летом тридцать первого, когда нас агитировали за колхозы, он предложил: «Давай, Терентий, в партейные запишемся. Болтают, што всех беспартейных раскулачивать будут, а их имущество отдадут партейным. Вот мы с тобой и поднаживомся...» Я его, конечно, отматерил по-нашенски, по-сибирски. Однако себя я считал для партии непригодным, потому как привержен был к частной собственности: до страсти любил коней!.. Да и... выпивал малость... Идя в партию, надо думать, какой из тебя коммунист выйдет, сможешь ли ты народ за собой повести. Вот так-то, сынок, взвесь все, прежде чем заявление подавать. И если кишка у тебя не тонка, в таком разе — шагай в партию, благословляю.

Задумался я над словами отца, заколебался: знал, что у меня есть еще много недостатков. Поделился своими сомнениями со старым коммунистом Филиппом Миновичем Жуковым, который давал мне рекомендацию.

— Это хорошо, парень, что сознаешь свои недостатки. Но ведь на то и срок кандидатский дан: ликвидируешь их и обретешь право называться коммунистом... А если у тебя нет непреклонной убежденности в величии целей нашей партии, нет силы воли, чтобы бороться за коммунизм, то не засоряй ее ряды. Колеблющимся не место среди коммунистов...

Когда после собрания коммунисты поздравляли меня, я, как и Федор Браженко сейчас, счастливый и смущенный, повторял: «Постараюсь оправдать доверие». А оправдать доверие, как мне казалось, [76] не так просто. По молодости я считал, что доказать преданность идеям коммунизма можно только в боях с врагами. Это убеждение привело меня к решению служить Родине с оружием в руках.

И вот теперь я прошел боевое крещение. А в душе — тревога: оправдываю ли я оказанное мне доверие? Могу ли с чистым сердцем считать себя коммунистом? Я по-прежнему недоволен собой: испытываю страх в бою, огромным усилием воли заставляю себя идти вперед, когда вокруг свистят пули и осколки, вид танков рождает желание спрятаться в какую-нибудь нору. Неужели я трус? От этой мысли острое чувство стыда охватывает меня, и я смущенно оглядываюсь: не догадываются ли боевые друзья, какие постыдные сомнения терзают мою душу?

После собрания, не выдержав, я отозвал Стаднюка в сторону и, краснея, спросил:

— Иван Афанасьевич! Тебе не бывает страшно, когда нас бомбят, когда вокруг свистят осколки и пули, когда фашистские танки атакуют?

— Страшно! — искренне признался Стаднюк и неожиданно улыбнулся: — А кому не страшно?.. Никто не хочет умирать.

У меня отлегло от сердца: Ивана Афанасьевича я считал храбрым человеком. В этом я убедился, наблюдая за ним в бою...

Больше часа фашистская артиллерия и минометы перепахивают нашу оборону. Артиллерийская канонада то затихает, то снова усиливается. Снаряды и мины не дают высунуть голову из укрытия. А в воздухе продолжается ожесточенный бой. Краснозвездные самолеты сквозь плотное прикрытие фашистских истребителей ухитряются прорываться к бомбардировщикам и вынуждают их сбрасывать бомбы куда попало. Один из сбитых фашистских бомбардировщиков рухнул перед передним краем нашей обороны и разметал проволочные заграждения.

Мы с замиранием сердца следили за воздушным боем, когда по окопам прокатилось:

— Танки! Танки!

Приземистые стальные коробки издали кажутся игрушечными. Они приближаются к нашему переднему краю. За ними прячутся пехотинцы. Ориентируясь по пристрелянным на местности точкам, подаю команду открыть огонь по пехоте. Выстрелы следуют нечасто, зато мины ложатся удивительно точно. Я с удовольствием отмечаю, что командиры расчетов бережнее расходуют мины. Несколько мин разрываются в цепи атакующих. Вот танки вползают на минное поле и два из них замирают с разорванными гусеницами, остальные поворачивают назад.

Так заканчивается первая атака.

Вскоре снаряды и мины вновь перепахивают землю. Огневой налет длится двадцать минут. Снова есть попадания в блиндажи. Снова откапываем полузасыпанных бойцов. Ходы сообщения во многих местах обвалились. Гибель минометчиков болью отзывается в сердце. [77]

Снаряды и мины продолжают перепахивать позиции батальона. Беспрерывный свист осколков вынуждает всех распластаться на дне окопов. Но новые тревожные возгласы «Танки! Танки!» подбрасывают меня с земли, и, позабыв о пулях и осколках, продолжающих со свистом рассекать воздух, я пристально вглядываюсь вперед. На этот раз танки под прикрытием ураганного минометного и артиллерийского огня выстроились в две колонны и втянулись в коридоры, проделанные танками в ходе предыдущей атаки. С тревогой смотрю в сторону огневых позиций батальонных пушек. Они скрылись в облаках пыли и дыма, поднятых разрывами вражеских снарядов и мин. Казалось, что и железо расплавится в этом огненном вихре. И вдруг сердце мое радостно забилось: с огневых позиций батальонных пушек донеслись характерные для сорокапяток пронзительные выстрелы. Один за другим вспыхнули четыре танка. Остальным пяти все же удалось проскочить на позиции стрелковых рот. К счастью, наша артиллерия поставила столь плотную огневую завесу перед фашистской пехотой, что она не смогла прорваться вслед за танками. Постарались и мои минометчики: они так увлеклись, что израсходовали все мины. Однако я ни словом не попрекнул командиров взводов за такое расточительство, ибо цель была достигнута: фашистская пехота отступила, а танки, прорвавшиеся на позиции стрелковых рот, догорают. Я с радостью убедился, что бутылки с горючей жидкостью, которые прислал батальону полковник Бурч, и «склянки» старшины Охрименко, наполненные бензином, помогли нашим пехотинцам.

Вечерние сумерки и едкий дым, повисший в раскаленном июльском воздухе, чрезвычайно затруднили наблюдение за полем боя. Стало еще тревожнее: казалось, что вот-вот из темной завесы выскочат уцелевшие фашистские танки и начнут утюжить наши позиции. Опасения мои не оправдались. Когда стемнело, наступило затишье. Лишь на левом фланге батальона продолжалась пулеметная дуэль. Всезнающий Охрименко, доставив очередную партию мин, с нескрываемой тревогой доложил, что на стыке батальона с соседним стрелковым полком фашистам удалось вклиниться в нашу оборону на шестьсот — восемьсот метров, на командно-наблюдательный пункт капитана Тонконоженко прибыли полковник Бурч и командир соседнего полка. О чем они говорили с комбатом, Охрименко не слышал, но видел, как из тыла к левому флангу нашего батальона подошли свежие роты. Сообщив об этом, Охрименко с таинственным видом заключил:

— Что-то ночью будет: ведь не зря там появился сам товарищ полковник. Может, и до нас черед дойдет, товарищ комроты? Як вы думаете?

Я пожал плечами. Неожиданно возникший рядом Стаднюк мрачно пошутил:

— Ну вот, господа немцы отправились ужинать, а там и спать залягут. Можно и нам передохнуть.

Слова младшего политрука были недалеки от истины. Немецкая пунктуальность в первые недели проявлялась и на войне: в 5 часов [78] — завтрак, в 12 — обед, а примерно в 21 час — ужин. Поэтому с наступлением темноты становилось, как правило, сравнительно тихо.

В минометной роте в живых остался 31 человек. Девять из них, легко раненных, Охрименко привел ко мне.

— Вот, товарищ лейтенант, — сердито докладывал он, — не хотят, едят их мухи, ехать в санбат. Веди нас, говорят, к командиру. Що робить, товарищ лейтенант?

Среди «упрямцев» вижу Сероштана, У него забинтованы обе руки. Вид измученный. Подхожу к нему:

— Надо, Василий Андреевич, подлечиться, потом еще повоюешь...

— Разрешите остаться, товарищ лейтенант! — Сероштан старается принять бравый вид. — Вот тальки шею задело, а на руках... Так... це ж царапаны!

Заметив мое колебание, Сероштан нахмурился:

— В расчете некому огонь вести. Стеклов убит. Степушкин ранен. Так что каждый на счету... Да и за погибших посчитаться надо.

Растроганно гляжу на бойцов и вдруг чувствую, что предательская влага туманит мой взор. Разрешил некоторым остаться в строю, а Степушкину категорически приказываю идти в медпункт. Петренко доложил, что нога у него распухла, рана загноилась. Степушкин молча прикладывает руку к пилотке и пытается повернуться кругом, но от боли едва удерживается на ногах Я успеваю поддержать его.

— Подлечитесь и возвращайтесь. Мы еще повоюем вместе... Степушкин отвечает крепким рукопожатием.

В третьем часу ночи на левом фланге батальона разгорелась яростная перестрелка. Беспрерывно строчили пулеметы и автоматы, в воздух взлетали ракеты. Фашисты открыли ураганный артиллерийско-минометный огонь. Лишь на рассвете он начал стихать. Не дождавшись вызова, я побежал к комбату уточнить обстановку. Капитан Тонконоженко встретил меня насмешливой улыбкой:

— Ну что, минометчик, проспал? А мы тут дали фашистам прикурить!

Из объяснений Тонконоженко я понял, что ночной контратакой соседнего полка и левофланговой роты нашего батальона вклинившиеся фашисты были выбиты. На этот раз пунктуальность подвела немцев. Ночная контратака застала их спящими. В роту возвращаюсь в приподнятом настроении: урок, преподанный фашистам, укрепил веру в наши силы. Поэтому начавшуюся в восемь часов артиллерийскую подготовку противника мы восприняли спокойно. Уверенно отразили атаку фашистской пехоты наши стрелковые роты. Минометчики помогли им метким огнем.

В десять часов неожиданно позвонил Тонконоженко. Он говорил, как обычно, кратко, не повышая голоса:

— Слушай внимательно. На стыке с левым соседом тридцать фашистских танков в сопровождении пехоты прорвались в наш тыл. [79]

Немедленно организуй круговую оборону. Ни шагу назад. О появлении противника тотчас докладывай.

Вызвав командиров взводов, рисую сложившуюся обстановку и отдаю соответствующие распоряжения. У минометов оставляю лишь наводчика и заряжающего. Остальных отправляю в стрелковые цепи. Патроны и гранаты разделили поровну.

Едва мы успели занять круговую оборону, как с востока появились фашисты. Командиры взводов, выполняя мой приказ, подпустили их на восемьдесят — сто метров и только тогда скомандовали открыть залповый огонь. Оставшиеся в живых немцы отползают, укрываются в воронках. Затем по отрывистой команде они почти одновременно, подобно мишеням на стрельбище, поднимаются и бросаются вперед, подгоняемые высоким щеголеватым офицером в каске. Минометчики расстреливают атакующих в упор, Я тщательно целюсь и стреляю в офицера, прямо в его кричащий рот.

Уже полчаса длится перестрелка. Надо что-то предпринимать, пока к фашистам не подоспела подмога. Контратаковать не решаюсь из опасения больших потерь. Лейтенант Воронов предлагает зайти , фашистам в тыл и внезапно атаковать. Мне эта идея понравилась. Однако всей ротой выполнить маневр незаметно невозможно. И мы предпринимаем попытку обмануть фашистов. Пять самых отчаянных бойцов под командованием Воронова обходят фашистов, переползая от воронки к воронке. Когда они оказались в сорока — пятидесяти метрах позади фашистской цепи, Воронов вскакивает и, бросив гранату, кричит: «Зи зинд умляуфен! Верф ди гевере!»{2} Это все, что он знал по-немецки. Вспомнив, что слово «батальон» по-русоки и по-немецки звучит одинаково, лейтенант по-юпошески звонко командует:

— Баталь-о-о-он! Приготовиться к атаке!

Воронов после боя в минуту откровения признался, что в этот критический момент он приготовился к самому худшему. Сердце бешено колотилось. Мгновения показались ему часами. Он уже ощущал, как десятки вражеских пуль впиваются в его тело...

Однако события развернулись совсем по-иному. Мы увидели, как немцы один за другим стали подниматься без оружия. Когда они обнаружили, что смельчаков всего шестеро, трое попытались схватить автоматы, но упали, сраженные меткими пулями. Это послужило сигналом. Вместе с остальными минометчиками быстро преодолеваю отделявшее нас от противника расстояние. Не давая опомниться, оттесняем фашистов от лежавшего на земле оружия. Возникла нелегкая задача: куда девать более тридцати пленных? Вести в тыл опасно — там идет бой. И мы решаем переправить их на участок соседа справа, где оборона не нарушена. Сопроводить пленных поручаю Охрименко с двумя бойцами. Осмотрев пленных, Охрименко хватается за голову:

— Ну и рожи, едят их мухи? Сущие бандиты! Як же я их доставлю, товарищ лейтенант? Они ж разбегутся! [80]

Я заколебался. Такую возможность нельзя было исключить. Однако старшина находит выход: приказывает идейным снять поясные ремни и расстегнуть брюки. Пленные не понимают его. Тогда Охрименко проделывает эту «операцию» на себе. Немцы удивленно смотрят на действия Охрименко: до их сознания никак не доходит, чего от них добиваются. Ругаясь на чистейшем украинском языке, старшина вытаскивает вперед одного из пленных, снимает с него брючный ремень и расстегивает все пуговицы и крючки. Ошеломленный немец обеими руками крепко хватается за широкие спадающие штаны, а Охрименко, сунув ему в руки ремень, удовлетворенно говорит:

— Вот так и держи... Понятно?

Пленные молчат.

На помощь старшине приходит санинструктор Сидор Петренко, слывший в роте «знатоком» немецкого. Мобилизовав свои языковые познания, санинструктор пытается объяснить действия старшины. Наконец объединенными усилиями старшины и санинструктора пленные поняли, чего от них добиваются эти чудаки русские, и с видимой неохотой выполнили приказ. Удовлетворенный предпринятыми им мерами предосторожности, Охрименко приказывает одному бойцу следовать впереди и указывать путь, а сам со вторым бойцом, держа наготове захваченный автомат, пристраивается сзади. Глядя на странную колонну, напутствуемую возгласом «Уфорвертис! Уфорвертис!»{3}, минометчики дружно хохочут. Несмотря на трагичность обстановки, картина была действительно забавной: пленные, держась обеими руками за штаны, бегут, подгоняемые грозными криками сердитого усатого старшины.

Когда пленные скрылись, ко мне подошел Петренко.

— Товарищ лейтенант, — доложил он, — один пленный сказал, что их офицер объявил: требуется еще небольшой нажим — и русские побегут.

— Ну а ты что ему ответил?

— Понимаете, товарищ лейтенант, мне слов не хватило, и я поднес ему вот это. — Наш доморощенный «переводчик» показывает свой увесистый волосатый кулак. — Фашист, я думаю, понял мою мысль.

Пленение группы фашистов, осуществленное без потерь, взбудоражило бойцов. Изнуренные, потные лица их просветлели, послышались шутки. Теперь я мог бы повести их в атаку на целый фашистский батальон, они не заколебались бы.

Бойцы спокойно и деловито оборудуют окопы, готовясь к отражению новых атак. Я смотрю на них и не узнаю. Еще месяц назад они робели перед каждым боевым, выстрелом. Как же они изменились за этот короткий срок! Дни боев оставили неизгладимый след на их лицах. У некоторых в волосах забелели серебряные нити. И чем старше возраст, тем заметнее эти следы. Одно радовало: [81] бойцы окрепли духом, а на смену глубоко затаенному страху перед превосходящим и всесокрушающим врагом пришли ненависть и уверенность в собственных силах.

Избавившись от незваных и опасных в столь неясной обстановке «гостей», осматриваю позиции, на которых минометчики приготовились отразить очередную вылазку фашистов: ведь бой в нашем тылу не утихает. Сквозь уханье орудий прорываются короткие пулеметные и автоматные очереди. Обстановка становится все тревожнее. Атака с тыла может повториться в любой момент. Мы со Стаднюком обходим бойцов. Вокруг Степана Поливоды собралась группа минометчиков. Внимательно оглядывая местность, командир расчета поучает:

— Вы, хлопцы, фашистов не бойтесь. Лежи, будто ты их в кино видишь, и спокойно бей на выбор. Не думай, что их много. Как только ты так подумаешь, у тебя сразу задрожат руки. Всех перестрелять не требуется. Достаточно меткими выстрелами уложить ихних командиров, остальные сразу залягут. У них тоже расчет на то, что мы спаникуем. Вот и палят куда глаза глядят. На испуг берут, а нас так не возьмешь.

Заметив нас, старший сержант прерывает рассказ и, вытянувшись, докладывает, что у него в расчете все в порядке. Неожиданно появляется Тонконоженко, опирающийся на толстую суковатую палку. Одна нога капитана обута в изящный хромовый сапог, а на другой — солдатский ботинок. Через распоротую штанину синих галифе болеет повязка. С комбатом пришли три десятка бойцов и командиров.

— Вы ранены, товарищ капитан? — встревоженно спрашиваю я.

— Ничего, кость не задета.

За последние дни я искренне полюбил этого неунывающего и спокойного человека, на которого невольно хотелось быть похожим. Иван Петрович лет на восемь старше меня, и я смотрю на него, как школьник на обожаемого учителя. Все в нем покоряет: и образцовая выправка, присущая кадровому командиру, и блестящая эрудиция. Беседуя с ним, я всегда убеждаюсь в его превосходстве над собой. Но главное — Тонконоженко безукоризненно выдержан: в эти нелегкие дни я ни разу не заметил на его лице ни тени растерянности, словно он заранее все предвидел. Иван Петрович был, безусловно, храбрым человеком, но никогда не бравировал и не любил тех, кто без нужды лез под пули. Я оказался свидетелем нагоняя, полученного от него за бесшабашность командиром взвода связи лейтенантом Жердевым. Увидев, как тот под свист пуль не спеша шагает к наблюдательному пункту, небрежно сбивая самодельной тросточкой одуванчики, капитан покраснел, что было признаком нарастающего гнева. Выслушав рапорт Жердева, доложившего о восстановлении связи с соседним батальоном, Тонконоженко сказал ледяным тоном:

— Если я еще раз увижу вашу преступную браваду, лейтенант, отдам под трибунал! [82]

Лейтенант, не ожидавший такого разноса, растерялся, а капитан, приблизившись к нему вплотную и опустив руку на его плечо, укоризненно добавил:

— Запомните, Жердев: истинно храбрые люди не подставляют без надобности голову под пули. Храбрость — это высшее проявление силы человеческого духа во имя достижения какой-нибудь благородной цели. Ради этого можно пожертвовать собственной жизнью. А тот, для кого жизнь — копейка, бесшабашный и, по-моему, вредный для коллектива человек.

Весть о нагоняе, полученном Жердевым, быстро распространилась в батальоне и предостерегла нас, молодых командиров, от ненужной бравады.

Достав из планшета карту и развернув ее, Тонконоженко сказал:

— Смотри сюда, лейтенант. Пехота и танки, прорвавшиеся левее позиций нашего батальона, остановлены и уничтожаются подоспевшими резервами соседней дивизии. На моем КНП{4} побывал недавно полковник Бурч вместе с командиром соседней дивизии. Они сообщили, что КП{5} соседнего стрелкового полка атакован батальоном пехоты и танками противника. Мне приказано взять из батальона всех, кого можно, и совместно с комендантской ротой и артиллерийской батареей соседней дивизии уничтожить противника. Я собрал тридцать два человека, больше взять неоткуда. Снимай свою роту и следуй за мной...

Оставив два миномета под охраной двух бойцов, забираем остальные с двадцатью минами, весь запас гранат и бутылок с бензином и спешим вслед за комбатом к высоте, заросшей кустарником, из-за которой доносится стрельба. В низине соединяемся с комендантской ротой и батареей из четырех пушек. Пробравшись через кустарник, видим в полутора километрах перед собой небольшую деревушку, которую обстреливают фашисты. Два догорающих танка стоят в сотне метров от деревни, чадя смолистым дымом. Остальные десять укрылись в низинах и ведут редкий огонь. Им отвечают из деревни орудия, настолько хорошо замаскированные, что мы никак не можем определить, где же они находятся.

— Откуда на КП противотанковые орудия? — удивляется комбат, изучая в бинокль расположение сил противника. — Командир дивизии не сказал, что у окруженных есть артиллерия.

— Это сорокапятки стреляют бронебойными, — пояснил сухощавый старший лейтенант, командир батареи. — Они-то и напугали фашистов. Если бы не они, танки давно бы проутюжили деревушку.

Тонконоженко, не опуская бинокля, распорядился:

— Командир батареи! Скрытно установите орудия в густом кустарнике на южном, западном и восточном скатах. Замаскируйте их. Первыми должны открыть огонь орудия южного ската. Если танки двинутся к южному скату, остальные орудия бьют по ним фланкирующим. [83] .. — Он помолчал и добавил: — Если даже танки не пойдут на нас, они вынуждены будут вступить в огневую дуэль с нашими орудиями, и им будет уже не до штаба полка. А пехота, оказавшись между двух огней, без поддержки танков атаковать не посмеет...

Потом Тонконоженко подозвал к себе командира комендантской роты:

— Товарищ капитан! Задача вашей роты прикрыть артиллеристов от пехоты. Окопаться впереди орудий и стоять насмерть.

Командир роты, пожевав губами и погладив вислые черные усы, хриплым, прокуренным голосом заявил.:

— Рота окопаться не может: не имеет саперных лопаток...

— Применяйтесь к местности. — Тонконоженко с досадой процедил сквозь зубы: — Тоже мне, вояки! — Потом приказал нам выделить комендантской роте по десять малых саперных лолат и закрепляться: высокому, широкоплечему и краснощекому лейтенанту — справа от комендантской роты, а мне с минометчиками — слева.

Фашисты, видимо, нас еще не обнаружили. Из люка одного танка взметнулись в небо три красные ракеты, и танки дружно поползли на деревушку. Танкисты и не подозревали, что, маневрируя, подставляют бортовую броню — ахиллесову пяту своих машин — под огонь наших орудий, И артиллеристы, воспользовавшись этим, вопреки замыслу комбата выстрелили сразу из всех четырех орудий. Один танк задымил. У другого распласталась гусеница. Остальные заметались по полю.. Вдруг танк, из которого были выпущены ракеты, а за ним еще пять развернулись и, набирая скорость, устремились на нас. За танками перебежками движется пехота. Оставшиеся на месте танки продолжают вести дуэль с орудиями, находившимися в деревне.

Я смотрю на неумолимо надвигающиеся приземистые танки, а подленький страх, затаившийся где-то в глубине души, нашептывает: «Эх ты, Аника-воин! Ну что вы можете поделать с этими бронированными чудищами! Лежите на открытом месте, окопаться и то как следует не успели. Вот сейчас эти стальные махины, грохочущие, изрыгающие из пушечного жерла смертоносные снаряды, вдавят вас в землю. Бегите, безумцы, спасайтесь, забейтесь в какую-нибудь нору...» «Вот как рождается танкобоязнь! — мелькнуло в сознании. — Ее вызывает неверие в собственные силы. Не преодолеешь эту боязнь, и страх сорвет тебя с места в поисках спасения, а за тобой, не рассуждая, побегут другие. Нельзя допустить, чтобы паника вспыхнула в наших рядах: бегущие в беспамятстве люди — отличная мишень для пулеметов».

С беспокойством посматриваю на позиции еще не обстрелянной комендантской роты. «Держитесь, голубчики, — мысленно молю затаившихся бойцов, — не так страшен черт, как его малюют!» Ожидание невыносимо. Хочется что-то немедленно предпринять. Неожиданно для себя срываюсь с места и молниеносным броском перебегаю к лежавшим впереди минометчикам. Хочу убедиться, что они готовы к встрече с танками. С разбегу уткнувшись головой в бугор, [84] перед которым вскипела пулеметная очередь, кричу, стараясь придать голосу уверенность:

— Не робей, хлопцы! Фашистов даже за толстой броней трясет от страха перед нами! Видите, как они осторожно крадутся!

— А мы и не робеем, — усмехается Сероштан. — Мне вот Хведора Мефодьевича обеими руками приходится держать за ноги, а то он, як тигра, рвется на танк. Я его уговариваю: не растрачивай, куме, понапрасну силы, потерпи трошки, и зверюга сама прикатится до нас, тут ты ее и поджаривай...

Заметив удивленный взгляд Федора Браженко, Сероштан шутливо вцепился в его огромные кирзовые сапожищи, умоляюще кричит:

— Да не спеши ты, Хведор Мефодьевич, ну потерпи трошки — танк сам сейчас приползет!

Под дружный смех товарищей Браженко со всей серьезностью старается вырвать свои ноги из рук Сероштана.

— Да отстань ты от меня, товарищ сержант! — возмущается он. — Никуда я не рвусь, лежу спокойно! Ей-богу, товарищ комроты! — Браженко машинально перекрестился.

— Ай-яй-яй, Хведор Мефодьевич! — укоризненно качает головой Сероштан. — Как же это ты скрыл от нас при вступлении в партию, что от поповского дурману еще не освободился?

— Да освободился я, отстань, сучий сын! — всерьез обозлился Браженко. — Это я по привычке.

Возвращаюсь к Стаднюку, который встречает меня укоризненным взглядом:

— Ну что ты, Александр, носишься под пулями?

Выслушав мой рассказ о настроении бойцов, он заметил:

— Когда люди способны шутить, за них можно не беспокоиться. А тем временем фашистские танки снова осторожно двинулись вперед. И снова мы сосредоточили весь огонь на перебегающей пехоте. Она залегла, но танки продолжают надвигаться. Видя, как снаряды, высекая искры, отскакивают от лобовой брони, машинально подтягиваю к себе бутыль с бензином — единственную надежду на благополучный исход при встрече с танком. И в этот момент кто-то из лежавших справа от меня вскочил и, завопив истошно «Спасай-ся-а! Раздавя-а-ат!», побежал.

— Стой! Назад! — кричу я, не узнавая своего голоса.

Знаю, что искру паники надо погасить, пока она не разгорелась, пытаюсь нажать курок, но палец не повинуется, словно окаменел. Как трудно стрелять по своему бойцу! Но меня опередили фашисты: паникер упал, сраженный их пулеметной очередью.

Однако в расположении комендантской роты один за другим вскакивают бойцы и под пулеметным огнем бегут вверх, к кустарнику. Лишь одному удается добежать.

Когда танки приблизились на триста — триста пятьдесят метров, с флангов по ним ударили замаскированные орудия. И следующую сотню метров сумели преодолеть только четыре машины. Три из них двигались на позицию, где залегли бойцы нашего батальона, а [85] одна — на остатки комендантской роты. В этот критический момент навстречу танкам поползли три человека. С позиций, которые занимали бойцы нашего батальонного резерва, кто-то быстро передвигался вперед по-пластунски. В двух других без труда узнаю неразлучных Федоров — Толконюка и Браженко. Длинный, тощий Браженко по-змеиному извивается, ни на сантиметр не отрываясь от земли. Я не могу отвести взгляд от этих шагнувших навстречу смерти людей. Ведь трудно рассчитывать уцелеть в поединке с танком. Они, конечно, понимают грозящую им опасность. Понимают — и все-таки пошли. Без приказа. По велению долга.

Расстояние между смельчаками, которых маскирует высокая трава, и танками быстро сокращается. Вот вскочил Федор Толконюк. Размахнулся. И тут же его поднятая рука бессильно упала. Стараясь удержать связку, Толконюк опустился на колени, не поднимаясь, рванулся навстречу танку и, как мне показалось издали, с особой аккуратностью положил связку под гусеницу... Облако взрыва на мгновение скрыло бойца. Танк, по инерции прокатившись несколько метров, закрутился на месте.

Вдруг машина, наперерез которой полз Федор Браженко, резко вильнула вправо. Донкихотовская фигура Браженко развернувшейся пружиной взвилась с земли. Путаясь длинными ногами в траве, солдат побежал вдогонку за танком. Потеряв, видимо, надежду догнать его, Браженко обеими руками швырнул тяжелую связку и, теряя равновесие, распластался на земле. Рядом с танком взвилось облако взрыва, но он продолжал двигаться. Уклонившись вправо, он обошел минометчиков и теперь несся прямо на бугорок, за которым я основал свой наблюдательный пункт.

— Ну, Иван Афанасьевич, наступает наша очередь. Не посрамим земля русской! — крикнул я, ощущая, как испуганной птицей ворохнулось в груди сердце.

— Не посрамим, Саша, — улыбнулся заметно побледневший Стаднюк и продекламировал: — «Судьбою нам дано лишь два исхода: иль победить, иль с честью пасть в бою!» — В минуту опасности Иван Афанасьевич почему-то всегда читал стихи.

Неожиданно танк снова взял правее. Он явно спешил к замаскированной там пушке.

«Надо перехватить его!» — мелькнула мысль. Не сводя глаз с танка, пытаюсь нащупать бутыль с бензином и не обнаруживаю ее. С недоумением поворачиваю голову и вижу, как Стаднюк, вырвав бутыль из рук Миши Стогова, пополз вперед, тяжело волоча ее по земле, словно муравей сосновую иглу. Едва успеваю схватить Ивана Афанасьевича за ногу. Он сердито оборачивается:

— Пусти, Саша! Не задерживай!

— Куда?! — кричу я. — Ты же ее не забросишь!

Пока Стаднюк пытается освободить ногу, Миша Стогов мышью проскальзывает мимо него и на ходу неожиданно выхватывает бутыль.

Прекратив спор, мы с волнением следим за ординарцем, который [86] ужом полз наперерез танку. В сорока или пятидесяти метрах от него Миша вдруг уткнулся головой в землю.

— Убили беднягу! — горестно вскрикивает Иван Афанасьевич. Молча всматриваюсь в неподвижного ординарца. Фашистский танк осторожно наползал на него. Мысленно представляю, как тяжелая гусеница вдавит сейчас тело Миши в землю, и в бессильной ярости царапаю ногтями ссохшуюся землю, с трудом сдерживаясь, чтобы не вскочить и с воплем не броситься навстречу стальной махине. И все-таки какая-то неистовая сила подбрасывает меня. Я бегу к распластанному телу Миши Стогова в надежде схватить заветную бутыль. Чем-то горячим обожгло бок. Споткнувшись, с разбегу рухнул в траву. Рядом, чертыхаясь, распластался Стаднюк.

— Жив, Саша?! — Увидев мое потное лицо, он сердито проворчал: — Куда тебя нечистая несет? Мы же на мушке у пулеметчика.

Осторожно осматриваюсь и облегченно вздыхаю: справа ярким пламенем горят три танка, а по направлению к нам стремительно, по-заячьи виляя, бегут сержанты Поливода и Сероштан. Поливода держит наготове связку гранат, а Сероштан — бутылку. Не успели они сделать и двух десятков шагов, как упали словно подкошенные.

— И этих убили! — горестно воскликнул Стаднюк и тут же закричал: — Смотри! Живой! Миша живой!

Взглянув на приближающийся танк, я увидел, как за несколько секунд до того, как сверкающая на солнце, отполированная на российских дорогах гусеница фашистского танка накрыла место, где лежал Стогов, он стремительно откатился вправо и замер между гусеницами надвигавшейся машины. Мне было уже известно, что механики-водители фашистских танков обычно делали разворот вокруг оси на том месте, где они замечали советских бойцов. Невольно зажмуриваюсь, чтобы не видеть, как танк «танцует» на теле моего ординарца. А когда открыл глаза, увидел, что танк, не задерживаясь, идет на нас. Выдержка Миши Стогова спасла ему жизнь: механик-водитель, видимо, счел его убитым или тяжелораненым и поэтому не предполагал, что тот может ускользнуть из-под гусениц. Теперь фашист стремился и нас вдавить в землю. Вдруг над ним взметнулся гигантский факел. Машина скрылась в дыму и пламени горящего бензина. Молодец Миша! Мы со Стаднюком вскакиваем и бросаемся к горящему танку. Почти машинально срезаю из автомата фашиста, выскочившего из распахнувшегося люка башни. Вторая голова, в танковом шлеме, вынырнувшая из люка, словно сбитый палкой репей, проваливается обратно. Обежав танк, натыкаюсь на Мишу Стогова. Он морщится от боли, которую ему причиняет огромная царапина, видневшаяся сквозь разорванные на спине гимнастерку и нательную рубашку. Видно, его зацепило каким-то острым выступом на днище танка. Падаю рядом с Мишей и, осторожно ощупывая его, радостно и изумленно повторяю:

— Живой?! Живой, Миша?!

— Так точно, живой, товарищ лейтенант, — отвечает Миша не совсем уверенно. [87]

— Почему без разрешения утащил бутыль, товарищ Стогов? — нарочито строгим голосом спрашиваю я, стараясь сдержать улыбку.

Хитрая усмешка скользнула по губам ординарца.

— Так вы же, товарищ комроты, постоянно наказываете, чтобы мы проявляли инициативу!

— Правильно говоришь, товарищ Стогов! — крикнул подбежавший Стаднюк, ласково поглаживая Мишу по руке. — Инициатива в бою нужна. — Потрясая револьвером, добавил: — Я вот сейчас еще одного фашиста уложил: не дал ему ускользнуть через аварийный люк.

Недоверчиво смотрю на своего ординарца и с восхищением думаю: «Неужели это наш тихоня Стогов? А я-то беспокоился, что его нервы сдадут в ожесточенных схватках». И мне невольно припомнились слова капитана Тонконоженко, поучавшего, что истинно храбрым человеком может стать только тот, у кого высоко развито чувство долга.

Помогая Стогову, мы поползли к бойцам, которые метким прицельным огнем не давали фашистской пехоте продвигаться вперед.

Все шесть атаковавших нас танков подбиты. Но эта победа досталась нам дорогой ценой. Двадцать два человека потерял в этой схватке наш батальон. Оба миномета были разбиты прямыми попаданиями снарядов. Три орудия уничтожены. Одну пушку вместе с артиллеристами танк вдавил в землю. Но сам он стоял без башни, ее снесло взрывом: артиллеристы соседнего орудия сумели отомстить за погибших товарищей.

Капитана Тонконоженко нахожу за одним из подбитых танков, его перевязывает наш Петренко. Бинтуя рану, он приговаривает:

— Ничего, кость цела, скоро заживет. Все будет в порядке. Медицина не подведет.

— Везет мне! — невесело усмехается комбат. — Хоть не в башку попала пуля, а только в руку. К счастью, в левую. — Дождавшись конца перевязки, продолжает: — Атаковать противника оставшимися силами мы не можем: и сами погибнем, и задачу не решим. Будем держать фашистов под огнем, не давая им атаковать штаб полка.

Предвидение командира батальона оправдалось: пехота и уцелевшие танки, не решаясь возобновить атаку на деревню, ведут огонь по высоте, на которой окопались мы.

— Набираются храбрости для атаки, — говорит Тонконоженко. Со стороны перелеска, что к востоку от деревни, все слышнее орудийные выстрелы и пулеметные очереди. Обнаруживаю там медленно продвигающиеся в сторону деревни танки. Они ведут огонь с коротких остановок. За ними перебежками отходит пехота. Капитан Тонконоженко с удовлетворением констатирует:

— Вот все, что осталось от прорвавшихся тридцати танков! Немцы приблизились к деревушке. Оттуда по ним ударили из пулеметов и орудия. Это вынуждает их обтекать деревню с двух сторон. Как только ближайшая группа фашистских танков поравнялась с нами, мы открываем огонь. Один танк загорается, уцелевшие, бросив на произвол судьбы пехоту, ускоряют ход. Фашистские солдаты панически бегут следом. За отступающими появляются десять советских [88] танков. За ними, немного отстав, широкой цепью наступают пехотинцы.

— Ну, теперь и мы можем ударить! — Лицо комбата светлеет. Он разрешает артиллеристам израсходовать все оставшиеся снаряды.

Поддержанные огнем уцелевшего орудия, мы бросаемся в атаку. Капитан некоторое время старается быть впереди, но мы обгоняем его. Фашисты, атакуемые с двух сторон, оказывают неорганизованное сопротивление.

К шести часам вечера уцелевшие четыре танка и остатки пехоты были выбиты с наших позиций.

Мы собрали останки погибших товарищей, чтобы с воинскими почестями предать их земле. Ровным рядом уложили их на разостланных шинелях у края братской могилы. Окидывая прощальным взглядом погибших, я особо пристально вглядываюсь в лица лейтенанта Степанова и сержантов Мишина, Лунина и Плитняжа. И тревожная мысль сжала сердце: «Как короток наш боевой путь, братцы! Ведь у края могилы мог оказаться сегодня и я».

Лейтенант Воронов поднимает худенькое тело Степанова, бережно опускает его в яму рядом с другими погибшими, закрывает лицо друга носовым платком и, сняв каску, горестно шепчет:

— Прощай, Паша!

Звучит троекратный боевой салют. Прощаясь с товарищами, кидаем горсти сыпучей земли. На глазах у многих слезы.

На свои огневые позиции возвратились семнадцать минометчиков. Нас встречает печальный Охрименко. Из командиров взводов уцелел лишь Воронов. Даже этот закаленный спортсмен выглядит измученным: его красивое смуглое лицо осунулось, прямой нос заострился, а живые карие глаза окаймлены темными кругами. Жалко смотреть и на моего отважного ординарца. Видимо, давала о себе знать царапина на спине, разъедаемая соленым потом. Добряк старшина помогает ему снять разорванные гимнастерку и нательную рубаху.

— Ну и зацепило тебя, друже! — удивленно ахает он. — Така широка червоно-блакитна полоса на спине! — Узнав, что Стогов побывал под фашистским танком, замечает: — Слава богу, Михайло, ты счастливо отделался. Як тебя гусеницей не придавило?! Петренко, Петренко! Иде ты заховался?

Охрименко посылает Сусика разыскать Петренко, а сам достает из кожаной сумки, с которой никогда не расстается, нитки и иголку и начинает старательно зашивать дыру в гимнастерке. Закончив работу, сильными толстыми пальцами проверяет прочность шва и тщательно счищает с гимнастерки проступившую на ней соль, шутливо приговаривая:

— Ого, сколько соли, едят ее мухи! Можно суп для всей нашей роты посолить.

— А вы, Николай Федорович, соберите ее со всех гимнастерок и сдайте на пополнение запасов взвода снабжения.

— Есть, товарищ комроты, — шутливо вытягивается Охрименко, — соберем и сдадим. Но лучше зарядить солью пушку и лупануть ею по голым фашистским зад... [89]

Как всегда неторопливо, входит степенный Петренко. Увидев его, Охрименко показывает на спину Стогова:

— Дивись, Сидор, яка штука на спине у Михаилы. Смажь ее чем-нибудь. А може, у тоби спирт е? — Старшина с тайной надеждой вглядывается в лицо санинструктора.

— Спирта нет, — сокрушенно отвечает Петренко, облизнув потрескавшиеся губы, — а йод есть.

Санинструктор внимательно осматривает и ощупывает Мишину спину.

— Ничего страшного, Стогов, — успокаивает он. — Сейчас продезинфицируем царапину йодом и наложим повязку, чтобы инфекция не попала.

Приведя себя в порядок, решаю повидаться с комбатом, чтобы выпросить у него бутылки с горючей жидкостью и гранаты, запас которых израсходован. На батальонном пункте боепитания старшине сказали, что их и в стрелковых ротах не хватает. Вспоминая перипетии сегодняшнего боя, не уверен, что минометчикам вновь не придется вплотную схватиться с фашистами. Узнав, что я направляюсь к комбату, Петренко просит раздобыть перевязочных материалов и йода.

Когда я пришел к комбату, около него суетился батальонный фельдшер, пожилой человек, работавший, по словам Петренко, до призыва сельским фельдшером около Рязани. Он осторожно снял присохший грязный бинт и, обрабатывая рану на ноге, укоризненно покачивал головой:

— Надо вам, товарищ комбат, в медсанбате полежать, а то воспалится рана и, не дай бог, отхватят вам ногу.

— Ничего, Степан Михеевич, обойдется, — успокаивает фельдшера Тонконоженко. — Уж ты постарайся, чтобы не воспалилась, обрабатывай тщательно.

— Обработаем, обработаем. — Степан Михеевич достает из сумки небольшой флакон. — Вот сейчас спиртиком протрем ее.

— Спиртом? — оживляется Тонконоженко. — Так давай его сюда! Зачем напрасно добро переводить: рану обработай йодом, а спиртом произведем дезинфекцию душевных ран. — Но, увидев малюсенький флакончик, с досадой махнул рукой: — А спирту-то у вас, Степан Михеевич, кот наплакал. Его не только на душевные раны не хватит, но и на обыкновенную царапину. — Заметив меня, комбат приветливо показывает на нары: — Присаживайся, лейтенант, докладывай, что у тебя.

Слушая мои просьбы, Тонконоженко хмурится:

— Ну где я возьму тебе бутылки и гранаты? Они и в стрелковых ротах на строгом учете. На батальонном пункте боепитания их осталось совсем мало, а завтра опять заваруха начнется.

— А если завтра вы, товарищ комбат, снова поведете минометчиков в контратаку, с чем они пойдут? С минометами? Чем встретит танки? Пусть их давят, как сегодня ребят из комендантской роты?

— Спокойно, лейтенант, спокойно. — Тонконоженко морщится от боли, которую причиняет ему фельдшер, сдирая присохший бинт с [90] руки. — Дрались минометчики сегодня хорошо, не возражаю... — Легкая печальная усмешка неожиданно трогает его губы. — Придется, видно, твою роту переформировать в стрелковую и держать в резерве. Кстати, сколько у тебя осталось минометов?

— Два...

— Ну какая же это минометная рота? Скорее, стрелковый взвод с двумя минометами. — Улыбка внезапно исчезает, комбат хмурится: — Ладно, дам тебе немного бутылок и гранат, только береги их. Используй разумно.

Получив у фельдшера заверение, что он обеспечит нас перевязочными материалами, возвратился в роту и немедленно послал старшину и санинструктора, чтобы они по горячим следам забрали все обещанное.

На следующий день фашисты дважды поднимались в атаку, каждый раз после сильной артиллерийско-минометной подготовки. И оба раза их атаки были отбиты. Всюду, куда достает глаз, трупы вражеских солдат. Разведчики рассказывают, что трупы офицеров фашисты убирают ценой любых жертв. Солдаты такой чести не удостаиваются: их слишком много гибнет. Но и нашему батальону победа досталась дорогой ценой: в стрелковых ротах большие потери. В третьей роте осталось в строю только девятнадцать бойцов и командиров.

Стемнело. Неторопливо осматриваю позиции, на которых завтра предстоит принять новый бой. В воздухе стоит удушливый смрад от быстро разлагающихся в июльской жаре фашистских трупов. Бойцы настолько измучены, что не стали их убирать.

Меня разыскал капитан Тонконоженко.

— И тебя надо отправлять в тыл! — огорченно воскликнул он, увидев мою забинтованную голову. — Скоро ни одного командира роты не останется в строю!

— Царапнуло надбровье. Ерунда, товарищ капитан! — Я поспешил успокоить огорченного комбата. — Это санинструктор перестарался, чтобы не загрязнилась рана.

— Слава аллаху! — Тонконоженко устало улыбнулся. — Вот что, лейтенант... Объединяй остатки третьей роты со своими минометчиками и принимай командование. — Погрозив пальцем, жестко добавил: — Обороняемый участок удержать во что бы то ни стало... На помощь не надейся.

— Есть! — без энтузиазма откликнулся я и тяжело вздохнул. Тонконоженко, прихрамывая, подошел вплотную ко мне и с не свойственной ему нежностью сказал:

— Иди, брат, готовь людей к новым боям... И береги их и себя.

Огромные потери, которые понесли фашисты, отрезвили их. На следующий день они совершенно прекратили огонь. Наступила непривычная тишина.

Охрименко, довольный, что немцы не мешают ему спокойно раздать обед, поглаживая пшеничные усы, добродушно покрикивает:

— Давай, давай, хлопцы, рубай как следоват! На пустой живот много не навоюешь! Кому ще треба добавки? [91]

Стаднюк, воспользовавшись передышкой, провел общее собрание оставшихся в живых коммунистов обеих рот. Подвели итоги прошедших боев. Почтили память погибших. Отметили отличившихся. С особой похвалой коммунисты отзывались об отваге и самоотверженности лейтенанта Воронова, сержантов Сероштана и Мишина.

После собрания Стаднюк, наслаждаясь необычной тишиной, мечтательно проговорил:

— Ну, комроты, кажется, остановили-таки фашиста. Может, дальше и не удастся ему продвинуться? Подойдут резервы, и... погоним мы непрошеных гостей в их фатерланд... Давай-ка посмотрим, что там пишут в нашей «За честь Родины».

Он отобрал несколько непрочитанных номеров газеты, остальные приказал Стогову разнести по взводам. Усевшись поудобнее, политрук внимательно просматривает одну газету за другой.

— Комроты, а дела-то, похоже, и взаправду налаживаются! — радостно воскликнул он, потрясая газетой. — Между правительствами СССР и Великобритании заключено соглашение о совместных действиях в войне против Германии.

На мое замечание, что это соглашение не скоро еще проявит себя, так как для его осуществления потребуется много времени, а пока нам придется сражаться в одиночку, Стаднюк с жаром возражает:

— Пусть соглашение имеет только политическое значение, но для укрепления морального духа бойцов это немаловажно. Они теперь будут знать, что Советский Союз не одинок в борьбе с фашизмом. Вот что надо будет подчеркнуть в беседах с бойцами.

Читая очередной номер газеты, Стаднюк взрывается:

— Ах какая сволочь! Какой подлый, жестокий зверь задумал мир покорить! Ты послушай, что заявляет Гитлер: «От мира человек погибает, он расцветает только от войны... Если бы евреев не было, их нужно было выдумать — только жестокость побуждает человека к движению... Кто может оспаривать мое право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются, как насекомые?..»

Оторвавшись от трофейного автомата, тоже берусь за газеты. Мое внимание привлекла заметка о сообщении германского информбюро, что «в ближайшие дни сводки не будут содержать подробностей об операциях на востоке». Значит, дела на советско-германском фронте идут не так, как рассчитывали гитлеровцы.

Когда газеты были прочитаны, Стаднюк предложил:

— Пойдем побеседуем с бойцами: ведь есть о чем поговорить. Правда, не совсем понятно, каково положение на наших фронтах, но в общем-то дело ясное: везде бои идут, как и у нас здесь, не на жизнь, а на смерть.

Мы расходимся по взводам. Во взводе лейтенанта Воронова, куда теперь входили все оставшиеся в живых минометчики, бойцы сгрудились около Сероштана. Заметив меня, он прерывает чтение. Я махнул рукой: продолжай, мол. Прочитав статью, в которой рассказывалось об одном из боев в районе Витебска, Сероштан расправил плечи [92] и с задорной улыбкой, словно только что сам сочинил, прочел стихотворение:

Пустой барабанщик, Заносчив и рьян, Неделю дубасил В пустой барабан. Но только Другая неделя настала Конец болтовне — Барабана не стало. Но будет фашистам И третья неделя. Ой, горе тебе, Барабанщик Емеля!

— Мы показали проклятому фюреру-Емеле, где раки зимуют! — гневно воскликнул Браженко. — И еще покажем! Своими боками фашисты испробуют мать-сыру русскую землю: каждый получит по два аршина!

Когда я рассказал о бредовых идеях Гитлера, возмущенные минометчики повскакали с мест. Прибежавший на шум Стаднюк, узнав о причине возмущения, удовлетворенно улыбнулся:

— Молодцы газетчики! Взрывной материал поместили... Надо, чтобы каждый вдумчиво прочитал эту статью сам, и не один раз. Нам и раньше было ясно, против кого воюем, а теперь будем воевать еще злее!

Мы возвращаемся на командно-наблюдательный пункт. Следом за нами в блиндаж входят Петренко и боец в очках.

— Товарищ лейтенант, вот товарищ Митин, — показал Петренко на своего спутника. — До войны он был учителем немецкого языка в средней школе. Он собрал у убитых фашистов много документов и неотправленных писем. Мы просмотрели и кое-что прочитали. Из солдатских книжек можно узнать, какие части наступают против нас, а из писем — настроение личного состава.

— Ну и что же вы узнали? — спрашиваю я Митина.

— Видите ли, товарищ лейтенант, — задумчиво начал он, поправляя очки в тонкой оправе. — Судя по документам, на нашем направлении наступает пехотная дивизия, значительные силы которой прорвались на этом участке. В письмах домой солдаты и офицеры сообщают о тех местах, по которым прошли. Высказывают радость, что Германия скоро получит очень много продовольствия. Жалуются на упорное сопротивление русских, однако обещают близким скорую победу...

Постепенно возбуждаясь, Митин выхватывает из большой пачки письма и с нарастающим гневом читает выдержки из них. Слушаю потрясенный. Со школьной скамьи мне было известно, что на родине Маркса и Энгельса фашистские мракобесы сумели при поддержке финансовых и промышленных магнатов вероломно захватить власть. Но я искренне верил, что широкие народные массы им обмануть не удастся. Однако в письмах не только офицеров, но и простых солдат — вчерашних рабочих и крестьян — сквозила такая мерзость, [93] что меня охватило чувство величайшей гадливости и отвращения к бандитам, ворвавшимся на советскую землю в надежде пограбить. Когда Митин полностью перевел «Памятку солдату», Стаднюк не выдержал:

— Хватит, товарищ! «Памятку» и вот эти два письма переведите и отдайте мне, остальные отправим в батальон. Так, товарищ комроты?

Я соглашаюсь. В дальнейшем письма и «Памятку» мы использовали в беседах с бойцами. Из «Памятки солдату» я на всю жизнь запомнил такое поистине людоедское поучение: «У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание — убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, — убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее твоей семьи и прославишься навеки». И надо сказать, что «Памятка солдату» явилась в тот момент самым обличительным документом против фашистов.

Когда стемнело, Охрименко досыта накормил бойцов ужином и сверх того выдал каждому по банке трофейных мясных консервов. Миша Стогов принес котелок гречневой каши, над которым поднимался душистый парок, молча открыл консервы и положил рядом немецкую фляжку. Потоптавшись, предложил мне и Стаднюку поужинать.

— А во фляжке что?

— Водка, товарищ младший политрук. Забрал у убитого фашиста для воды, смотрю, а в ней что-то булькает.

Стаднюк отвинтил пробку и, попробовав на язык, с отвращением сплюнул:

— Гадость вонючая! Не будем, Саша?

— Не будем, — охотно соглашаюсь я и, к великому огорчению ординарца, приказываю сдать водку санинструктору.

Часы показывают девять вечера. Еще светло. Вызываю командиров взводов, чтобы распорядиться о мерах предосторожности на ночь. Сусик подзывает меня к аппарату.

— Третий, — слышу усталый голос Тонконоженко, — немедленно ко мне!

Поручив Стаднюку провести инструктаж, спешу к командиру батальона. В его блиндаже вдоль стен уже сидят некоторые командиры подразделений. Увидев меня, Тонконоженко молча махнул рукой: мол, устраивайся. Когда в блиндаж протиснулись командиры первой стрелковой роты и взвода снабжения, Тонконоженко, поглаживая вытянутую на нарах раненую ногу, сказал:

— Товарищи командиры! В двадцать три часа тридцать минут мы оставляем занимаемые позиции и отходим... на Смоленск.

Известие было настолько ошеломляющим, что наступило недоуменное молчание, затем послышались проникнутые досадой возгласы:

— Эх, мать честная, опять отступать! [94]

— Зачем оставлять позиции, когда фашистов мы кровью умыли?!

Смуглое лицо Тонконоженко заметно мрачнеет; выждав, когда командиры утихли, не повышая голоса, он продолжает:

— Приказ есть приказ. Значит, обстановка требует дальнейшего отступления. — Капитан направляет луч фонаря на карту, которую держит в левой руке: — Сводный отряд нашей дивизии отходит двумя маршрутами. Наш батальон следует... — Перечислив населенные пункты, через которые мы пойдем, Тонконоженко уточняет: — На переправе через реку Рутавечь мы пропускаем вперед главные силы отряда и в дальнейшем следуем за ними...

Отдав необходимые распоряжения, комбат отпустил нас.

В то тяжелое время взводным и ротным командирам трудно было, конечно, понять причину отступления наших войск после успешного отражения вражеских атак. Поэтому мы, молодые лейтенанты, весьма критически отзывались о полученном приказе. Многие из нас заболели в те дни весьма заразной «болезнью», которую кто-то метко назвал «лейтенантской краснухой». Нам казалось, что «там, в штабах» не знают истинного положения и отдают не соответствующие обстановке приказы. Подобная ситуация облегчала рождение провокационных слухов о том, что в штабах якобы засели изменники. Правда, такие слухи решительно пресекались.

Непонимание причин отхода возникло потому, что нас плохо информировали об оперативной обстановке. То ли потому, что наш батальон постоянно действовал в отрыве от своего полка, то ли времени не хватало, во всяком случае, командиры не всегда могли растолковать подчиненным, почему приходится оставлять позиции, удержанные в ожесточенных боях. Если бы мы знали, хотя бы в общих чертах, обстановку, которая сложилась в середине июля 1941 года к востоку от Витебска, то никаких сомнений в правильности применявшейся командованием тактики ни у нас, ни у бойцов не возникло.

А обстановка, вынудившая советское командование отдать приказ на отступление 19-й и 20-й армий к Смоленску, была в середине июля 1941 года чрезвычайно неблагоприятной для войск Западного фронта. К этому времени 2-я и 3-я танковые группы фашистской армии, составлявшие половину всех подвижных соединений врага, спешили завершить глубокий обход главных сил Западного фронта севернее Витебска и южнее Смоленска. Северо-восточнее Витебска широкую брешь в обороне советских войск проделал мощный танковый каток группы генерала Гота. Второй танковый каток, состоявший из танковых и моторизованных дивизий генерала Гудериана, стремительно продвигался из района Орши. Обе фашистские танковые группы должны были соединиться в районе Смоленска. В результате главные силы 19-й и 20-й советских армий попадали в кольцо.

Нарисовав сейчас в общих чертах обстановку, в которой нами был получен приказ на отступление, я невольно подумал: «А может быть, и не следовало нам, взводным и ротным командирам, [95] знать весь масштаб опасности? Знать об угрозе окружения, нависшей над нами дамокловым мечом? Если бы нам это было известно, то вряд ли мы с такой стойкостью удерживали обороняемые позиции».

Объединенная рота, которой я командовал, должна была по замыслу комбата следовать в головной походной заставе вслед за разведывательным дозором, куда Тонконоженко отобрал наиболее опытных бойцов во главе с коренастым, очень подвижным лейтенантом-казахом, на скуластом лице которого черными точками блестели живые глаза. Все отобранные в разведку были вооружены трофейными автоматами, патронов для которых у нас было много. Предвидя, что нам придется постоянно взаимодействовать, подхожу к лейтенанту, называю свою фамилию и должность.

— Лейтенант Акынбаев, — отрекомендовался он.

— Будем взаимодействовать, товарищ лейтенант?

— Будем!

Лейтенант оказался неразговорчивым. С трудом допытался, что в нашем батальоне он всего третий день, а вообще воюет от самой границы. Его дивизия попала в окружение в районе Лепеля. Из окружения они пробивались отдельными отрядами. Его с остатками взвода, которым он командовал, капитан Тонконоженко оставил в нашем батальоне.

— Когда отойдем к Смоленску, через штаб двадцатой армии разыщу свою дивизию, — заявил Акынбаев. — А пока буду воевать в вашем батальоне. Капитан мне понравился. Командует грамотно.

Возвратившись в роту, разъясняю обстановку командирам и ставлю задачи взводам, указав порядок оставления позиций. Отделение для прикрытия отхода приказываю выделить из состава взвода, объединявшего уцелевших бойцов стрелковой роты. Не прошло и четверти часа, как ко мне вихрем ворвался лейтенант Спирин, командовавший этим взводом.

— Товарищ лейтенант! — Голос Спирина от сильного возбуждения прерывается. — Бойцы отказываются покинуть позиции!

— Как это отказываются? — Наверное, я не смог скрыть растерянности, впервые столкнувшись с отказом выполнить приказ.

— Говорят: «Мы не для того похоронили на этой земле больше половины роты, чтобы добровольно отдавать ее немцам...» Да вы сами поговорите с ними и поймете их настроение, — предложил лейтенант и с досадой махнул рукой.

Мы бежим во взвод. Уже темно. У дзота слышны возбужденные голоса. Когда мы протиснулись в середину, голоса смолкли.

— В чем дело, товарищи? — изо всех сил стараюсь говорить спокойно. — Мне доложили, что вы отказались выполнять приказ?

Бойцы в сильном возбуждении пытаются отвечать, перебивая друг друга.

— Тихо, товарищи! Не забывайте, что нас может подслушать враг. Объясните кто-нибудь: чем вы недовольны?

Мой негромкий голос, звучавший в ночной тиши весьма обыденно, [96] подействовал успокаивающе. Стоявший рядом со мной сержант, пожав могучими плечами, степенно поясняет:

— Нервы, товарищ лейтенант, все нервы. Поливаем кровью каждый рубеж, набьем морду фашисту, а потом бежим. Вчера, чтобы удержать вот эту позицию, мы потеряли больше половины роты. А сейчас, когда побитый немец утихомирился, мы добровольно оставляем ее. Вот и прошел слух, что в штабе засели изменники.

— Зачем оставлять врагу хорошие позиции?! — снова зашумели бойцы.

— Не пускать фашистов дальше!

Слушаю не перебивая. Подобное проявление подчиненными недовольства почему-то не вызывает гнева. «С такими солдатами можно воевать», — думаю о «строптивых» бойцах с неожиданной нежностью, пытаясь в темноте разглядеть их лица.

— Товарищи, — начал я тихо и доброжелательно, — приказ есть приказ, он должен выполняться беспрекословно. Разве у вас есть основание не доверять нашему командованию?

— Нет, конечно, — громко откликнулся сержант. — Мы верим, хоть нам и непонятно, почему отступаем.

— Ну раз так, — заключил я, — давайте на этом нашу беседу закончим. В более благоприятной обстановке я постараюсь объяснить, почему мы вынуждены отступать. А теперь, — приказываю Спирину, — выводите, лейтенант, свой взвод в район сбора.

Лейтенант Спирин, подождав, пока бойцы взяли вещевые мешки и разобрали боеприпасы, молча махнул рукой и двинулся по ходу сообщения. Опустив головы, тяжело передвигая ноги, бойцы последовали за командиром.

Записав на листке из блокнота названия деревень, через которые мы пройдем, и район привала, где отделение, остающееся на позициях, должно присоединиться к нам, отдаю последние инструкции командиру этого отделения.

Из района сбора на восток верхом на неоседланных крестьянских лошадях ускакали батальонные разведчики. Через полчаса, получив последнее напутствие от Тонконоженко, выступаю и я со своей ротой. Шагаем по лесной дороге, держа направление на деревню Новоселки. Время от времени сверяясь по карте и компасу, мы без приключений продвигаемся на восток. В начале пути слышатся позади редкие и короткие пулеметные очереди. Темное ночное небо озаряется осветительными ракетами, выпускаемыми фашистами через определенные промежутки времени. Видимо, они опять прозевали наш отход. Над горизонтом поднялось зарево большого пожара, там, где, судя по карте, находился город Лиозно. Из темноты доносится конский топот. Разведчик лейтенанта Акынбаева докладывает, что путь через ближайшую деревню свободен. Колонна втягивается в нее. Ночную тишину нарушает лишь собачий лай. В окнах домов не видно ни малейших признаков жизни. Сквозь собачий перебрех слышится, как всегда, веселый голос Василия Сероштана:

— Эх, хлопцы, молочка бы сейчас холодненького! [97]

Словно в ответ на его мечтательный возглас, из-за угла ближайшей избы выскочила темная фигура.

— Товарищи! Так вы наши? Советские?

— Советские, советские, — откликается Сероштан. — А вы что — не советские?

— Как же не советские! — обиделся человек в рубашке с расстегнутым воротом, опущенной поверх штанов. Шагая рядом с Сероштаном, он поясняет: — Здешние мы, колхозники...

— Так что ж вы попрятались от нас? — не унимается Сероштан.

— Думали, немцы пришли, — вздохнул мужчина. — Мой старший брат прискакал из Жичиц, говорит, что туда со стороны Демидова ворвались немецкие мотоциклисты.

Эти сведения меня встревожили. Деревня, которую упомянул местный житель, расположена на дороге Демидов — Рудня. Можно предположить, что Демидов захвачен немцами. Следовательно, надо успеть пересечь дорогу, пока ее не оседлали фашисты. Останавливаю роту, приказав бойцам не расходиться.

— Как вас зовут? — спрашиваю колхозника.

— Федей, — отвечает тот и добавляет: — Акромя меня еще три брата: старший — за бригадира в колхозе, еще два брата в армии воюют, а я вот — самый младший — тоже в колхозе, конюхом работаю. Просился на фронт, а в военкомате ответили: подожди, призовем.

— Сколько же тебе лет? — удивился я, оглядывая крепко сбитую, рослую фигуру паренька.

— Уже шешнадцать. Может, вы меня возьмете с собой, а?.. Я крепкий, — просительно сказал он, с силой хлопая себя по широкой выпуклой груди.

Послав лейтенанта Воронова с докладом к комбату, отвечаю Феде, что не могу зачислить в роту, и советую идти в Смоленск, а там явиться в облвоенкомат. Прошу паренька разыскать старшего брата, чтобы уточнить у него сведения о немцах, но Федя говорит, что брат с мужиками организует перегон скота в лес и прячет колхозное добро. Пока переговаривались, возле колонны собрались местные жители. Стоят молча, слушают разговор. Охрименко, попросив у одного из стариков закурить, сказал:

— Громадяне, може, молочком угостите? Давно не пробовал, даже вкус забыл.

Сгорбленный дед, опиравшийся на толстую палку, неожиданно зло проворчал:

— Не молоком, а палкой бы вас угостить, дармоедов! Куда вы от немца бежите? Для чего вам оружие дадено? Присягали жизнь за Родину положить, сукины сыны?! — распаляясь, повышал голос старик.

— Ну ты, дид, не очень-то... — смутился старшина. — Мы не бежим, а отступаем. Приказано было держать позицию, держали. Многих товарищей там потеряли. А теперь отходим... Значит, так надо, если командование приказывает... — И, вспомнив, видимо, [98] мои слова о необходимости маневра в бою, добавил: — Маневрируем, диду, пока маневрируем...

— Вы, дедушка, напрасно обижаете нас, — вмешиваюсь я. — Обстановка так складывается.

И громко, стараясь, чтобы слышали все собравшиеся вокруг местные жители, рассказываю о прорывающихся к Смоленску фашистских войсках, которые обходят нас с севера и юга. Смоленск надо спасать, поэтому и приказано нам отступить: иначе погибнем без пользы, и Смоленск будет захвачен. Неожиданно к строю пробились женщины. Они принесли горшки с молоком и ломти ржаного хлеба, угощают бойцов. Те смущенно благодарят. Их настроение нетрудно понять: им, как и мне, было стыдно, что без боя оставляем женщин, стариков и детей на милость врага.

В разгар беседы на немецком мотоцикле с коляской, захваченном в последнем бою, подъезжает Тонконоженко. С трудом вытащив левую ногу, он поднимается, опираясь рукой на крыло коляски. Подробно доложив о полученных сведениях, спрашиваю:

— Где будем переходить шоссе, товарищ комбат?

Развернув карту, Тонконоженко задумался, потом решительно ткнул карандашом в точку, где дорога проходила через лес:

— Вот здесь. Если встретимся с немецкими танками, укроемся в заболоченном лесу, за дорогой. Там танки нас не достанут. От мотопехоты отобьемся.

Прощаемся с подавленно-молчаливыми колхозниками. Не слышим ни упреков, ни добрых пожеланий. Но что мы можем сделать! Если бы нам приказали остановиться у этой деревни, мы стояли бы до последнего. Удаляясь, Охрименко оборачивается и кричит:

— Диду! Мы вернемся! Обязательно вернемся!

И всем нам хотелось тоже облегчить душу таким вот обнадеживающим обещанием. Мы твердо верили, что вернемся.

Только вышли из деревни, как впереди послышался топот. Не доезжая до головы колонны, конник резко останавливается, видимо, прислушивается.

— Кто едет?

— Свои! — слышу в ответ.

Через несколько секунд передо мной останавливается верховой. По неоседланному коню и немецкому автомату угадываю разведчика лейтенанта Акынбаева. Он доложил, что дорога свободна, и ускакал к комбату.

Начинает светать. Идем быстро, не останавливаясь в деревнях, стараясь не глядеть на жителей, которые молча, с тревогой провожают нас. Женщины вытирают глаза кончиками завязанных под подбородками платков.

По проселочным дорогам, да еще ночью, ориентироваться нелегко. На карте показана одна тонкая черная ниточка, а выйдешь за околицу деревни — и неожиданно появляется множество ответвлений, столь же хорошо наезженных, как и основная дорога. Куда ведут эти ответвления, знают только местные жители. На одно подобное ответвление перед рассветом свернула и наша колонна. [99]

А когда рассвело, уткнулись в болото, которым на Смоленщине нет конца и края.

Пока я так и этак крутил компас и карту, Охрименко подвел ко мне рослого парня.

— Федя? — удивился я. — Ты как здесь оказался?

— Решил пробираться в Смоленск.

За спиной у Феди белеет туго набитый холстинный мешок.

«Хозяйственный малый, — подумал я. — Обстоятельно собрался в путь».

Обрадованный тем, что Федя знает хорошо все места вокруг и берется провести роту «с закрытыми глазами», попросил его показывать дорогу.

С проводником мы без приключений пересекли большак Рудня — Понизовье. Когда километра через три-четыре подошли к следующему, из-за поворота внезапно выскочили три мотоциклиста с колясками, вероятно разведка. Лейтенант Воронов, лежавший у обочины с группой бойцов, не растерялся: ни один из шести их выстрелов не пропал даром, все фашисты были убиты наповал, а наше вооружение пополнилось автоматами и тремя винтовками. Одной из винтовок завладел Федя. В мотоциклах мы нашли запас патронов и три десятка гранат с длинными деревянными ручками.

Неожиданное появление мотоциклистов встревожило. Отдаю приказ отойти от дороги и, развернувшись, замаскироваться. Однако больше никто на дороге не появлялся. Доложив комбату о происшествии, двигаемся дальше. Предприимчивый Воронов, сложив в коляску одного из мотоциклов боеприпасы и добытое оружие, неумело завилял по неровной лесной просеке. Остальные мотоциклы и убитых мы затащили в лес. Но недолго «гарцевал» на мотоцикле лихой лейтенант: не смог своевременно затормозить перед какой-то канавой и влетел в нее. К счастью, верткий Воронов успел спрыгнуть с седла. Когда бойцы выволокли разбитую машину, лейтенант раздал трофейное оружие, засунул за пояс три гранаты и зашагал вслед за бойцами.

Июльское солнце поднялось высоко над горизонтом. Мы стоим на опушке леса. Перед нами огромное открытое поле, засеянное не то рожью, не то пшеницей: издали трудно разобрать. За полем виднеются сгрудившиеся деревенские строения. Прежде чем двигаться дальше, надо выяснить, можно ли проскочить по дороге через эту деревню. На этот вопрос должны ответить разведчики лейтенанта Акынбаева. Но где они? Вдруг послышался конский топот. Перед нами появились два бойца на неоседланных лошадях. Они сообщили, что следом за ними едет комбат. Вот из-за поворота появляется Тонконоженко верхом на гнедом мерине, старенькое седло сильно потрепано, стремена низко опущены. Ступня правой ноги засунута в стремя, левая нога свободно опущена. Видимо, в какой-то деревне комбат обменял мотоцикл на коня, сообразив, что на мотоцикле в лесу далеко не уедешь.

Пока я докладываю комбату обстановку, со стороны деревни появляются всадники. Мы без труда узнали наших разведчиков. [100]

Въехав в лес и увидев комбата, лейтенант Акынбаев лихо спрыгивает с коня, бросив поводья спутнику, неторопливо подходит к нам и докладывает, что в деревнях немцев нет, но по шоссе Демидов — Рудня движутся бронетранспортеры с мотопехотой. В одной из деревень разведчики Акынбаева встретились со взводом конной разведки, высланной полковником Бурчем. Узнав, что главные силы сводного отряда сосредоточились в лесу северо-западнее деревни, Акынбаев разыскал полковника Бурча и доложил ему о местонахождении второй колонны. Полковник потребовал капитана Тонконоженко к себе.

Капитан ускакал, а наша колонна расположилась на отдых в лесу. Вернувшись от полковника, Тонконоженко сообщил, что получил приказ: в пятнадцать часов возобновить марш.

Незадолго до выступления к роте присоединилось отделение, которое маскировало отход. Командир отделения доложил, что введенные в заблуждение периодическим огнем и ракетами фашисты спокойно дожидались утра, поэтому отделению удалось беспрепятственно покинуть рубеж обороны и незаметно оторваться от противника.

И вот опять мы отступаем. Походный порядок несколько изменен: в голову колонны комбат выдвинул первую роту. Идти в середине колонны намного легче и спокойнее. Сразу почувствовал, что с плеч свалился груз ответственности. Теперь можно расслабиться. Шагаю впереди роты, наслаждаюсь тишиной, но недолго. Послышался гул мотора. Поднимаю голову и вижу старую знакомую — двухвостую «раму». Проморгав отход, немцы теперь разыскивают нас. Тонконоженко высказал опасение, что авиационная разведка, сообщив в свой штаб направление движения наших сил, поможет прорвавшимся в Демидов подвижным фашистским частям надежно закрыть шоссе, которое нам предстоит пересечь.

Не прошло и часа с начала движения, как появились «юнкерсы». Лес укрыл нас. Но, как мы ни «применялись к местности», потерь не удалось избежать.

Впервые в этой войне мне пришлось пережить ожесточенную бомбежку в лесу. Лес хорошо маскирует от наблюдения с воздуха, но находиться в нем во время бомбежки намного хуже, чем в открытом поле. От разрывов бомб валятся гигантские деревья, свистят осколки, с глухим звуком впиваясь в мягкую древесину. Небольшие деревья словно жалобно стонут от боли, чуть не до земли склоняясь под напором взрывной волны...

Когда приходится читать о том, как фашистская авиация с немецкой скрупулезностью периодически «прочесывала» лесную партизанскую зону, я легко себе представляю, что переживали партизаны, застигнутые бомбежкой вдали от надежных укрытий. Даже наши, умевшие хорошо скрывать чувство страха шахтеры вышли после бомбежки на лесную дорогу с глазами, расширенными от пережитого.

Получив от Акынбаева сведения о броде через реку Рутавечь, Тонконоженко стремительно проводит через него батальон и, выполняя [101] приказ полковника Бурча, обеспечивает переправу главных сил сводного отряда. Теперь сводный отряд двигался по одному маршруту, а батальон капитана Тонконоженко должен был следовать в арьергарде. Видимо, в ходе вытягивания в колонну батальон задержался и слишком оторвался от главных сил. С этого, насколько мне помнится, и начались все наши дальнейшие злоключения.

Когда мы подошли к шоссейной дороге, ведущей от Демидова на Рудню, пришлось остановиться: впереди разгорелась ожесточенная перестрелка. От дороги доносятся длинные очереди автоматов и пулеметов. Пули посвистывают вокруг. Оставив роту, бегу на поиски комбата. Нахожу его в передовой цепи вместе с командиром головной стрелковой роты. С ходу падаю рядом. Увидев меня, Тонконоженко с досадой махнул рукой:

— Не успели проскочить. — мотопехота оседлала шоссе. Надо прорываться.

— А может, дождаться темноты? — робко предлагает командир стрелковой роты.

— Нельзя, — устало качает головой комбат. — Мы уже отстали от главных сил, кроме того, могут догнать преследующие нас части, и мы окажемся в мышеловке. Пока этого не случилось, надо прорываться...

Две 45-миллиметровые пушки Тонконоженко решил поставить на флангах, оба 76-миллиметровых орудия — в центре боевого порядка, здесь же навьюченные лошади, взвод снабжения с боеприпасами и медпункт с ранеными. Собрав командиров, Тонконоженко объявляет им решение: прорываться широким фронтом, развернув все роты в линию. Моей роте предстояло выдвинуться на левый фланг. Как только мотопехота будет сбита с дороги, рота вместе с расчетом батальонной пушки должна занять оборону фронтом на север, чтобы обезопасить главные силы от возможных ударов со стороны Демидова.

Выведя роту на назначенный ей рубеж, нетерпеливо ожидаю сигнал атаки. Наконец справа раздается выстрел из 76-миллиметрового орудия. После третьего выстрела вскакиваю и, крикнув; «За мной!», бегу к дороге. Не оглядываюсь, но краем глаза фиксирую, что почти одновременно вскочили Стаднюк и Воронов. Ветки, сбиваемые пулями, дождем падают сверху. Кто-то ойкнул, кто-то вскрикнул, но топот за спиной усиливается. Бегу, как на соревнованиях, стараясь опередить секунды. И все же перед самым придорожным кюветом меня обгоняет Воронов. С криком «Бей фашистов!» он метнулся через шоссе и обрушился на пулеметчика всей тяжестью своего жилистого тела. Бойцы молча прыгают через кювет. Бежавший следом лейтенант Спирин, прыжком перескочивший через глубокий кювет, метким выстрелом сразил здоровенного фашиста, замахнувшегося штыком в спину Воронова. И в тот же миг его поджарая высокая фигура, словно споткнувшись о невидимое препятствие, ничком распласталась у ног сраженного им фашиста. На левой стороне гимнастерки по спине расплывалось красное пятно. Я приподнял лейтенанта и в самом центре нагрудного кармана увидел [102] входное пулевое отверстие. Подбежавший Петренко бережно принял в свои руки лейтенанта, а я бросился вдоль дороги, чтобы убедиться, какая опасность угрожает нам со стороны Демидова.

Потеряв надежду остановить атакующих, фашисты бегут к лесу. Воронов со своими бойцами преследует их, а передо мной задача удержать отбитый участок шоссе. Вместе со Стаднюком расставляем бойцов и приказываем быстрее окапываться. Тем временем остальные подразделения батальона пересекают дорогу, переносят раненых, переводят навьюченных лошадей. Когда стали перекатывать полковые орудия, с севера на шоссе появились танк и три бронетранспортера с пехотой. Командир хорошо замаскированной сорокапятимиллиметровой пушки не торопится, выжидает, пока танк подставит под выстрел бортовую броню. Именно поэтому артиллеристы выбрали позицию несколько впереди, справа от дороги.

Когда бронетранспортеры подошли ближе, наступил черед бойцов, вооруженных связками гранат и бутылками с горючей смесью. И в этот критический момент я увидел, что вдоль дороги бежит Стаднюк, держа в правой руке бутылку. Когда танк поравнялся с ним, политрук занес бутылку над головой и в тот же миг упал навзничь. Танк все ближе. Когда до него осталось метров пятьдесят, раздался выстрел противотанковой пушки. Танк вильнул в сторону и завалился в кювет. Бронетранспортеры резко затормозили, пехотинцы, вываливаясь из-за бортов, словно тараканы, разбегаются в стороны и открывают огонь. Подбегаю к Стаднюку. Он лежит с открытыми глазами, откинув в сторону сжатый кулак. Голова прострелена чуть ниже виска. Поднимаю его тело и, пригибаясь, несу в тень большой ели.

Бронетранспортеры, отступив, поливают дорогу пулеметным огнем, не давая возможности перескочить ее остальным нашим подразделениям. Пятью меткими выстрелами артиллеристы заставили два бронетранспортера замолчать. Третий, закрытый подбитыми машинами, продолжает стрелять вдоль шоссе. Возвратившиеся в роту бойцы лейтенанта Воронова помогли артиллеристам протащить между деревьями их легкую пушку. С этой удобной позиции артиллеристы уничтожили третий бронетранспортер. Подбитые бронетранспортеры забаррикадировали дорогу. Это было выгодно для нас. Мотопехота дважды пыталась атаковать, но каждый раз меткий огонь укладывал ее на землю. Движение через дорогу возобновилось. Наконец от комбата прискакал верховой и передал мне приказ отходить по указанному ранее маршруту. Лейтенант Воронов со своими бойцами помогает артиллеристам тащить пушку, мы следуем за ними. Могучий Охрименко бережно несет тело Ивана Афанасьевича, а бойцы — на плащ-палатках смертельно раненного лейтенанта Спирина и солдат, раненных в ноги. Идем понурив головы. Даже Василь Сероштан не отрывает взгляда от перепачканных сапог. У меня вид, наверное, не лучше. Растерянность овладевала мною. Чувство самосохранения подсказывало: нужно как можно быстрее уходить из опасного района, где нас могут в любую минуту перехватить преследователи. Как быть с ранеными? [103]

Я все еще жду чуда: вдруг Охрименко скажет, что Иван Афанасьевич не убит, а только ранен. Я никак не моту смириться с мыслью, что этот мудрый и душевный мой боевой товарищ, который поддерживал меня в самые трудные минуты, уже никогда не улыбнется, не скажет: «Ну что, Саша, приуныл? Не журись. Нам, коммунистам, не к лицу падать духом». Я принимаю решение: отдать последние почести боевому другу, даже если фашисты бросятся сейчас в атаку.

— Стой! — командую я и объявляю: — Товарищи! Мы не можем оставить тело нашего дорогого Ивана Афанасьевича на поругание фашистам. Предлагаю похоронить его вот здесь, под этой могучей сосной.

— Правильно, товарищ комроты! — отзывается Охрименко. — Похороним нашего дорогого товарища политрука по всем правилам. — И, бережно опустив на разостланную Федей плащ-палатку тело Стаднюка, вытащил саперную лопатку, стал энергично трассировать контуры могилы. Бойцы дружно бросились ему помогать.

Я вытащил из нагрудного кармана Ивана Афанасьевича партийный билет и аккуратно завернул его в клеенку вместе со своим.

Охрименко запеленал тело Стаднюка в плащ-палатку, поднял его высоко перед собой и медленно, торжественным шагом направился к могиле. Все с непокрытыми головами следовали за ним. У края могилы Охрименко остановился. Мы с Вороновым приняли из его рук тело Стаднюка. Спрыгнув на дно могилы, Охрименко бережно опустил его на песчаное дно. Подождав, когда старшина поднимется наверх, я сказал:

— Прощай, наш дорогой товарищ, наш боевой друг и наставник! Ты с честью, как и подобает коммунисту, выполнил свой долг перед Родиной. Прости, что мы не прощаемся с тобой залпами боевого салюта. Мы выпустим эти залпы по врагам. Мы отомстим за тебя фашистам! Клянемся!

— Клянемся! — послышался металлический голос Воронова.

— Клянемся! Клянемся! — дружно повторили за ним все присутствующие.

К счастью, фашисты не успели обнаружить нас и помешать проводить Ивана Афанасьевича в последний путь. Мы уже готовы были тронуться, когда раздались первые выстрелы нашего охранения. Сразу вспыхнула ожесточенная пальба. Пули засвистели вокруг. Прислушавшись, я понял, что стреляли с трех сторон. Лишь со стороны шоссе было тихо. Видимо, фашисты решили оттеснить нас назад, к шоссе, и на открытом месте уничтожить. Приказываю занять круговую оборону. Прячась за деревьями, мы стреляем по атакующим фашистам. Вдруг, перекрывая выстрелы, по лесу разнесся резкий голос Воронова:

— Товарищи! За нашего политрука, за наших товарищей по фашистам... За-а-ал-пом... пли!.. За-а-ал-пом... пли! За-а-ал-пом... пли!

Дружный интенсивный огонь заставил фашистов попятиться. Убежденные в том, что мы в ловушке, они выжидали. Нетрудно [104] было догадаться, что основные силы атакующих наседают с востока, из леса, через который проходит наш путь к своим, а с севера и юга одиночные автоматчики, маскируясь в кустарнике, стараются наделать побольше шума. Поняв это, перебегаю к дереву, за которым прятался Сергей Воронов. Увидев меня, он бросает вопросительный взгляд.

— Надо отогнать автоматчиков, — показал я на юг. — Бери Лысова, Браженко и действуй. Мы будем отходить за вами.

Кивнув, Воронов стремительно перебежал, к Лысову, потом они вместе с Браженко скрываются в густом кустарнике.

Пока группа Воронова просачивалась в тыл автоматчикам, фашисты предприняли новую атаку. Мы отвечали расчетливыми одиночными выстрелами. Убедившись, что мы на месте, гитлеровцы выжидающе затихли.

Вот раздались более близкие автоматные очереди, я понял, что группа Воронова начала действовать. Поставив задачу старшему сержанту Поливоде, который с группой минометчиков должен был прикрыть наш маневр, я с артиллеристами и бойцами, несущими раненых, осторожно продвигаюсь на юг. Пройдя два километра, резко поворачиваю на восток, и вскоре наш отряд углубляется в заболоченный лес. Теперь главная опасность — болото. Однако и на этот раз нас выручает Федя, который по одному ему известным приметам легко обходил гибельные участки.

В пути ко мне приблизился Петренко и на ухо шепнул:

— Лейтенант Спирин скончался.

Делаем первый привал. Уточняем свои силы: нас осталось двадцать пять человек. С нежностью рассматриваю своих испытанных товарищей: хладнокровного и молчаливого Воронова, сурового и непреклонного парторга Лысова, неунывающего Сероштана, на теле которого, казалось, не оставалось места, не задетого пулей или осколком, степенного и невозмутимого Поливоду, Браженко, по-прежнему хлопотливого Охрименко, Петренко, Вострикова, Шлевко, уморительного Сусика с неизменным телефонным аппаратом на боку. Рассудительный не по возрасту Федя старается спрятаться за спину Охрименко. А мой ординарец Миша Стогов из-за глубокой ссадины во всю спину вынужден свой вещевой мешок и оружие постоянно держать в руках. От бывшей стрелковой роты уцелела группа бойцов во главе с богатырски сложенным сержантом Соколовым. Из них двое — тяжело ранены в ноги. Они молча лежат на плащ-палатках. Возле них хлопочет заботливый Петренко. В нескольких шагах лежит тело Спирина.

Сержант Соколов с несколькими бойцами вырыл неглубокую могилу, которая сразу наполнилась водой. Все молча столпились вокруг нее, низко склонив головы. Сержант Соколов, бережно поправив плащ-палатку, в которую завернуто тело лейтенанта, печально оглядел бойцов из стрелковой роты.

— Из нашей третьей стрелковой осталось в живых девять человек, — сказал он тихим печальным голосом. — Сегодня мы прощаемся с лейтенантом Спириным. Он единственный сын у матери. [105]

И пусть тот, кто останется из нас в живых, сообщит ей о судьбе сына. Адрес ее у меня есть. — Повернув лицо к погибшему, сержант, быстро смахнув набежавшую слезу, с глубокой сердечностью добавил: — Прощай, дорогой наш командир. Пусть смоленская земля будет тебе пухом!

После похорон сержант Соколов нацарапал штыком звание, фамилию, имя и отчество погибшего лейтенанта на своей каске и аккуратно положил ее у изголовья могилы.

Наша сводная рота пополнилась теперь тремя степенными артиллеристами. С интересом разглядываю пестрое вооружение бойцов. У некоторых помимо винтовок трофейные автоматы, что весьма кстати: трофейных патронов нам досталось много. Однако для противотанковой пушки сохранилось всего два снаряда, но пушкари не бросят свою сорокапятку, даже если им придется тащить ее на руках. Ведь мы спешим к Смоленску, а там большая нужда в противотанковой артиллерии. Сероштан и Браженко кроме стрелкового оружия прихватили тяжелый ствол миномета с треногой. Боец, тащивший опорную плиту, погиб в перестрелке. К великой радости Сероштана, артиллеристы, насмотревшись на страдания минометчиков, привязали минометный ствол к станине пушки.

Выбрав место посуше и привалившись к стволам могучих елей, бойцы вытащили из мешков сухари и немецкие консервы и нехотя принялись за еду. Если бы не мой приказ, они и не притронулись бы к нище: настолько были измучены. Мы с Вороновым тоже сидим над раскрытой банкой консервов и с трудом глотаем куски растаявшей от июльской жары тушенки. Не только усталость лишила нас аппетита. Угнетала трагичность положения. Я думал: «Каждый день мы теряем товарищей. Сейчас чудом пробились сквозь вражеский заслон. Люди изнурены. А что дальше?.. Куда идти? Где искать наш батальон? Какова обстановка в районе Смоленска? Идем словно слепые. Есть от чего прийти в отчаяние. Мои шахтеры держатся еще молодцом, а на лицах некоторых бойцов из стрелковой роты написано отчаяние...» Мои размышления прерывает лейтенант Воронов:

— В каком направлении пойдем дальше, командир?

— Судя по названиям населенных пунктов, которые капитан Тонконоженко указал мне для ориентирования, — ответил я, заглядывая в последний лист карты, — наш батальон должен следовать севернее Витебского шоссе на Смоленск. Выходит, и нам нельзя уклоняться от этого маршрута, если не хотим лишиться надежды догнать своих.

— А если наши выйдут на Витебское шоссе?

— Не выйдут, — уверенно возразил я. — Комбат предупредил, чтобы мы не сворачивали на шоссе.

— Понятно, — согласился Воронов. — Значит, будем держаться следующего маршрута... — Воронов перечислил пять или шесть деревень и с досадой воскликнул: — На этом карта у меня обрывается! Через какие пункты пойдем дальше?

— Дальше будем выбирать маршрут исходя из обстановки. [106]

— Надо бы побеседовать с людьми перед выступлением, — неожиданно предложил Воронов.

— Да, — согласился я, — надо рассказать им...

Не успел я закончить свою мысль, как из группы сержанта Соколова послышались возбужденные возгласы.

— А чего ждать, товарищ сержант? — услышал я тонкий, дребезжащий от обиды голосок. — Нас фашисты чуть не прищучили здесь, пока мы похоронами занимались! Дальше еще хуже будет. Немцы, говорят, уже к Москве подбираются...

— Кто это тебе набрехал?! — взревел возмущенный Соколов. — Язык поганый вырвать за такую брехню. Скажи, кто?

— Да... говорят, — неуверенно пропищал тонким голосом высокий худой боец.

— «Говоря-я-ат»! — возмущенно басил Соколов. — Говорят, в Москве кур доят, растудыт твою мать!.. Идем к лейтенанту! — Соколов схватил упирающегося бойца за ворот и поволок, словно родитель провинившегося сынишку.

— В чем дело, товарищ сержант? — поспешил я навстречу. — Что случилось?

— Да вот, товарищ лейтенант, — Соколов выпустил воротник гимнастерки бойца и показал пальцем на провинившегося, — боец Нахалкин...

— Не Нахалкин, а Махалкин...

— Ну, Махалкин, — разозлился Соколов. — Так вот этот Махалкиц подговаривал некоторых отделиться от отряда и пробираться самостоятельно. У-у-у... предатель! — угрожающе покосился на него сержант.

— И никакой я не предатель! — Писклявый голос Махалкина зазвенел на самой высокой ноте. — Я не к немцам уговаривал иттить, а к своим!

— Почему вы хотите отделиться от отряда?

Махалкин исподлобья взглянул на меня и сердито пропищал:

— Потому что такой кучей незаметно проскользнуть к своим не удастся: опять нас где-нибудь прищучат. А поодиночке или по два-три человека мы невидимками проскочим...

Слушая бойца, я убедился в своевременности предложения Воронова побеседовать с людьми. За своих шахтеров я не беспокоился: их и насильно не оттащить друг от друга, хотя задушевная беседа не была бы лишней и для них. А вот для новых бойцов, которых я мало знал, такая беседа была крайне необходима: не у всех еще, как видно, я завоевал доверие. Некоторые, видимо, не уверены, что мы, безусые лейтенанты, сумеем вывести их к своим.

Подав команду всем подойти ко мне, я сказал:

— Товарищи! Сейчас боец Махалкин признался, что он хотел бы отколоться от отряда и пробираться к своим в одиночку или вдвоем-втроем...

— Вот «герой» выискался! — удивленно воскликнул Сероштан.

— Да, — подтвердил я, — нашелся такой среди нас. Я должен предупредить, что мы представляем воинское подразделение Красной [107] Армии, и я — ваш командир. Как во всяком воинском подразделении, невыполнение приказа командира является нарушением воинской присяги, иначе говоря — преступлением. Особая обстановка, в которой мы оказались, дает мне право принимать любые меры для пресечения преступления, вплоть до расстрела. Прошу бойца Махалкина учесть это разъяснение. Однако все это я сказал в порядке информации для тех, кто еще плохо знает законы военного времени. Главное же состоит в том, что поодиночке пробиться к своим труднее: любой фашистский патруль может перехватить, да и маршрут дальнейшего следования нам, командирам, известен лучше, чем любому из вас... И не надо, товарищи, паниковать, как это делает боец Махалкин. Мы на своей земле, поэтому смело пойдем по ней, а если фашисты попытаются нас остановить, будем бить их, как били до сих пор, несмотря на их численное превосходство. Ведь мы бойцы Красной Армии!

Я с радостью отметил, как к концу моего взволнованного обращения к бойцам их плечи распрямились, лица прояснились, а во взглядах сквозила непреклонная решимость.

— Верно, товарищ лейтенант, — первым откликнулся парторг Лысов, — мы на своей земле! Будем бить фашистов, где бы они ни оказались: перед нами или позади нас!.. А главное — мы и дальше пойдем на врага плечом к плечу, в этом наша сила. Правильно я говорю?

— Правильно, Михаил Андреевич, правильно! — дружно поддержали минометчики.

— И мы согласны с парторгом! — под одобрительный гул стрелков пробасил сержант Соколов.

— А вы, боец Махалкин, что скажете? — с иронией спросил я, приближаясь к нему.

— А что я? — не поднимая глаз, пропищал Махалкин. — Я как все... — На мгновение он поднял глаза, но не выдержал и снова опустил голову.

— Тогда в путь, товарищи! — объявил я. — Лейтенант Воронов, постройте людей в колонну по два. Пушку — в середину колонны. В помощь артиллеристам выделить шесть наиболее сильных бойцов.

Когда Воронов определил порядок следования, я приказал ему отобрать трех бойцов и вместе с ними идти метрах в двухстах — трехстах впереди.

Мы шли по едва заметной лесной тропе. Я рассчитывал до наступления темноты уйти подальше от шоссе, в районе которого появились крупные силы противника. Когда под ногами ничего уже невозможно было различить, остановились на опушке лесной полянки на отдых.

Во время ночевки Федя, ухитрявшийся собирать по пути летние подберезовики и сыроежки, угостил нас грибным «шашлыком» и каждому выдал по маленькому кусочку сала, которое он прихватил из дома. Внешне Федя выглядит теперь очень воинственно: немецкая винтовка за спиной, другая в руках, за широким кожаным поясом, [108] который он снял с фашистского офицера, торчат длинные деревянные рукоятки немецких гранат, холщовый мешок набит патронами. Хозяйственный паренек нравится старшине Охрименко. Он одобрительно хлопает его по крутому плечу и каждый раз заверяет,, что, как только они доберутся до своей части, попросит командира полка назначить Федю в нашу роту. Федя явно доволен такой перспективой. Только Миша Стогов ревниво на него косится: на марше Федя все время старается держаться поближе ко мне.

Июльские ночи коротки. В три часа светло даже в лесу, а в четыре мы продолжаем путь. Впереди с тремя бойцами — неутомимый Сергей Воронов.

Подходил к концу второй день наших скитаний по смоленским лесам и болотам. К вечеру мы вошли в еловый лес. Нас окружали высокие могучие ели, и, хотя было еще не поздно, под их могучими кронами было уже темно. Присматриваю место для ночлега и решаю сразу же послать Охрименко с бойцами в ближайшую деревню за продуктами. Наконец деревья словно раздвинулись, показался просвет. Мы выходим на поляну, на опушке которой намереваемся разбить лагерь. Неожиданно в просвете мелькнула фигура — навстречу нам стремительно бежит Воронов.

— Товарищ комроты! Немцы! — шепчет он на ухо. — Там, на поляне.

Знаками подаю сигнал опасности. Люди замерли. Тихо передав команду замаскироваться, мы с Вороновым осторожно выползаем на опушку. Бойцы, шедшие в дозоре, лежат под кустами не шевелясь. Еще относительно светло, поэтому видно, как по поляне снуют немецкие солдаты. Сначала не могу понять, зачем фашисты стаскивают хворост в кучи. Потом по расположению куч и по тому, что эти кучи поливают какой-то жидкостью из канистр, понял, что ночью они превратятся в костры. Значит, фашисты готовят небольшой лесной аэродром. Откуда, однако, здесь немцы? Это стало ясно, когда Воронов молча показал мне на купол парашюта, отчетливо белевший на темно-зеленой хвое ближайшей ели. «Головная группа десанта», — решил я. Первой мыслью было немедленно уйти отсюда, уклониться от боя. «Ведь мы должны скорее попасть в Смоленск». И тут же стыжусь своих попыток найти оправдание желанию избежать боя.

— Что предпримем, лейтенант? — тихо спрашиваю Воронова.

— Нападем! — решительно рубанул он и добавил, показывая на подготовленные костры: — Уничтожим, пока не подоспело подкрепление.

— Да, нападем, — подтверждаю я, — и немедленно. Удобнее всего подобраться к фашистам вон там, где кустарник углом выдается на поляну. Возьмем на прицел всех фашистов, дружно откроем по ним огонь, оставшихся в живых добьем в рукопашной схватке.

План понравился Воронову. Разбившись на шесть групп, без [109] единого шороха заняли назначенные места. Мы с Вороновым и бойцами нашей группы подобрались к фашистам почти на шестьдесят метров. Можно даже разглядеть каждую черточку на лице наблюдателя. Видно, что июльская жара разморила его, а спокойно прошедший день убаюкал. Он то ли о чем-то задумался, то ли дремал. Подаю сигнал Воронову. Поймав на прицел офицера, распоряжающегося работами, стреляю, тот валится, как подрубленное дерево. Выстрел служит сигналом для остальных.

Вскоре все было кончено. К сожалению, и эта счастливо закончившаяся для нас схватка не обошлась без потерь. Погиб один боец из группы сержанта Соколова. Спешно хороним убитого, пополняем за счет трофеев боеприпасы. Прихватив мясные консервы и нечерствеющий немецкий хлеб в упаковке, покидаем поляну.

Наверстывая упущенное время, ускоряем шаг. Бойцы, несущие раненых, все чаще меняются. Не прошло и двух часов, как сзади послышались взволнованные крики. «Фашисты?» — мелькает тревожная мысль. Бросаюсь назад и вижу непонятную картину: могучие руки Охрименко бережно поддерживают бойца, а Петренко нащупывает у него пульс. Спрашиваю, что случилось. Старшина, подняв голову, недоуменно пожимает плечами.

— Обморок, товарищ лейтенант, — объясняет Петренко,: — только и всего. — И, помолчав, добавляет: — Обессилел боец...

Слова санинструктора подсказали мне, что уставшие, голодные бойцы достигли предела своих сил. Стало понятным, почему они чаще начали спотыкаться. Пришлось объявить привал. Охрименко при помощи Феди быстро разжег костер. Зачерпнув воды из ближайшей лесной канавы, бойцы расставили котелки вокруг ярко пылающего огня, но, не дождавшись кипятка, уснули. Лишь Воронов, Охрименко, Миша Стогов, Федя и, к моему великому удивлению, Сусик еще держатся на ногах. Сусик мелко семенит ногами, поддерживая тонкий конец высохшей березы, которую Федя тащит к костру. Сгоняя с лица нахальных комаров, Хома оставляет на лбу и щеках грязные полосы, отчего пухлощекое лицо его с выпученными светлыми глазками невольно вызывает улыбку. Заметив, что вода в котелках уже закипает, Охрименко машет рукой:

— Довольно, хлопцы! Вы что, зимовать здесь собираетесь?

Федя, вскрыв банку мясных консервов и достав из мешка какую-то крупу, принялся варить суп. Хома, прилегший рядом с ним, с минуту помешивал деревянной ложкой в котелке, да так и уткнулся лицом в землю, не выпуская ложку из руки. Охрименко бережно приподнимает Сусика и переносит его под ближайший куст. Утолив голод, заснули и Охрименко с Вороновым. Мы с Мишей бодрствуем. Старшина так оглушительно храпит, что приходится его переворачивать с боку на бок. Затем и нам со Стоговым выпала возможность поспать в течение целого часа.

Открыв глаза, вижу бойцов, сгрудившихся у костра; они жадно уничтожают похлебку, сваренную Федей. Это первое горячее блюдо за последние дни, поэтому меня не удивляет старательность, с какой бойцы выскабливают котелки. [110]

Солнце только показалось из-за горизонта, а наш небольшой отряд уже продолжал движение на восток. Идем по району, который на имеющейся у меня карте не обозначен. Держим направление по компасу. Внезапно лес кончился, и нашим взорам открылась пойма какой-то реки, заросшая высокой, уже начинающей жухнуть травой.

Бойцы, сбросив каски и позабыв об опасности, погружают разгоряченные головы в прохладную прибрежную воду, смывают с лиц засохшую пыль и пот.

Рока широкая и глубокая, а в отряде, как выяснилось, почти половина бойцов не умеет плавать. Надо искать выход из сложившейся ситуации.

К берегу группами и поодиночке подходят люди. Здесь собралось немало бойцов и командиров, а также беженцев с котомками и узлами. Разные люди, разные лица, но на всех выражение бесконечной усталости и печали. Серый налет пыли свидетельствует о дальнем и горьком пути. Одни сидят или лежат на траве, другие в нерешительности нервно расхаживают вдоль берега. Кое-кто, связав ремнем обмундирование и забросив за спину винтовку, поплыл к противоположному берегу.

Неподалеку от меня расположился смуглый черноволосый старший лейтенант с артиллерийскими эмблемами в петлицах. Увидев в его руках карту, подхожу. Артиллерист полулежит на траве, опираясь на согнутую в локте руку. Фуражка с черным околышем брошена рядом. Назвав себя, предлагаю старшему лейтенанту переправляться через реку вместе. Услышав мой голос, артиллерист посмотрел мне в лицо, и в его глазах я прочитал безмерную усталость и безразличие. Поняв, что он не расслышал моих слов, повторяю предложение.

— Не могу, товарищ. Не умею плавать, — отвечает артиллерист и с явным безразличием рассматривает лежавшую на траве карту.

С любопытством склоняюсь над ней и я. С севера на юг прочерчена синяя ниточка реки, преградившей нам путь. Внимательно всматриваюсь в синюю извилистую нить и с радостью обнаруживаю выше по течению условное обозначение моста, где мы можем переправиться на другой берег. И главное, сразу после переправы попадем в огромный массив заболоченного леса, в котором встреча с фашистами почти исключается.

Громко и отчетливо выговаривая каждое слово, предлагаю артиллеристу свой вариант переправы. Он заметно оживляется, неправильные, резкие черты его смуглого лица освещаются подобием улыбки.

— Можно попробовать, лейтенант. — Артиллерист с трудом поднимается с земли и впервые внимательно оглядывает меня лихорадочно заблестевшими карими глазами.

— Вы не ранены? — встревожился я.

— Нет, — устало махнул он рукой. — Был засыпан землей, поэтому плохо слышу. [111]

То ли из-за слуха, то ли из нежелания продолжать разговор артиллерист отворачивается от меня и, прихрамывая, идет к воде. Не желая докучать ему, приказываю Воронову построить людей.

Через час с небольшим выходим к месту, где на карте был обозначен мост. Однако вместо него находим обгоревшие деревянные сваи. Это настораживает. Лейтенант Воронов вызвался вместе с Сероштаном сходить в разведку. Зная, что на теле Сероштана, что называется, живого места нет, предлагаю Воронову взять с собой кого-нибудь другого. Василь Сероштан, беззаботно щуря под яркими лучами солнца карие глаза, уверяет меня, что совершенно здоров, и в доказательство энергично крутит головой так, что повязка на шее ослабла и опустилась, обнажив воспаленную рану.

— Прекратите, Сероштан! — строго обрываю я и приказываю Петренко немедленно сменить повязку на шее сержанта.

В разведку вместе с Вороновым идут Браженко и Федя, гражданская одежда которого была весьма кстати. Пробираясь под мостом от опоры к опоре, разведчики благополучно преодолели реку и поползли по противоположному склону. Несколько минут они что-то внимательно разглядывали, затем двинулись к поселку.

Прошло около сорока томительных минут. Наконец появляется Воронов. Переплыв назад, лейтенант с необычным для него возбуждением докладывает о результатах вылазки. На том берегу разведчики наткнулись на трупы восемнадцати красноармейцев, потом побывали в поселке, спешно покинутом местными жителями. Браженко и Федя в поселке разыскивают лодки.

Вскоре появляются Браженко и Федя в сопровождении местного жителя, весьма старого человека. Он спускается к реке и показывает рукой. Федя, не раздеваясь, прыгает в воду и, нырнув, вытаскивает железную цепь. Ухватившись за нее, он подтягивает к берегу затопленную плоскодонку. На помощь ему бросается Браженко. Подтянув к берегу, они переворачивают лодку, выливая воду. Федя приносит длинный шест и, ловко орудуя им, направляет лодку в пашу сторону. Вместе с Вороновым и Охрименко садимся в лодку, переправляемся на противоположный берег. Сердечно здороваюсь с древним стариком, отвечающим на каждый вопрос только после троекратного «ась?».

Приказываю Охрименко в первую очередь перевезти раненых и контуженого старшего лейтенанта. Спрашиваю старика, как погибли красноармейцы. Оказывается, их перестреляли фашистские диверсанты, которых в последние дни очень много сброшено с самолетов. Услышав стрельбу, местные жители скрылись в лесу.

На месте разыгравшейся трагедии валялись плотничьи топоры. Очевидно, саперы восстанавливали разрушенный мост, когда на них внезапно напали диверсанты и в упор расстреляли. Увлеченные работой, бойцы не успели даже схватиться за винтовки, которые стояли неподалеку, составленные в козлы.

Возвратившись к переправе, вижу картину, которая вызывает улыбку. Федя длинным шестом толкает лодку, а Охрименко, стоя на коленях, держит в могучих руках, словно кучер вожжи, концы [112] многочисленных солдатских обмоток, за которые судорожно уцепились бойцы, не умеющие плавать. Первым попадается мне на глаза тщедушный Сусик, висящий на обмотке, как пескарь на крючке. Выпучив от страха глаза, бойцы изо всех сил тянутся вверх и, теряя опору, плюхаются лицом в воду. Однако обмотки из рук не выпускают. Охрименко, покрасневший от натуги, подгоняет Федю, не переставая подбадривать «пловцов»:

— Держись, орлы! Берег близко!

И «орлы», глотая взбаламученную воду, медленно продвигаются к спасительной суше. Облегченно вздыхаю, когда Охрименко выносит на берег последних почти захлебнувшихся «орлов», держа их под мышками. А Петренко уже хлопочет над ними, стараясь привести, как он любил выражаться, «в боеспособное состояние».

Главная трудность возникла при переправе сорокапятки. Перевезти на лодке невозможно, а бросить — и в мыслях не было. Мы с командиром орудия стоим на берегу, не зная, что предпринять. Вдруг мой взгляд скользнул по катушке телефонного кабеля, который упорно тащил Хома Сусик.

— А что, если протащить пушку по дну?

Артиллеристы быстро разматывают кабель и плетут из него два троса. Переправив лошадей вплавь, командир орудия аккуратно крепит тросы к осям и к конской сбруе. Когда тросы были зацеплены, все державшиеся на ногах бойцы, помогая лошадям, дружно потянули за них. Пушка медленно поползла по дну. Облегченно вздыхаю, когда больше половины пути осталось позади. Оказалось, что успокаиваться рано. Тросы натянулись как струны, лошади и люди напряглись изо всех сил, но... пушка словно приросла к месту. После нескольких неудачных попыток сдвинуть ее командир орудия, коренастый крепыш, решительно сбрасывает с себя обмундирование и плывет к тому месту, где застряла пушка. Набрав воздух в легкие, он ныряет, потом, с шумом отфыркиваясь, кричит:

— В яму колеса скатились! Поднажми!

И снова ныряет. Хлестнув лошадей, дружно тянем, но пушка по-прежнему ни с места. Над водой опять показалась голова артиллериста. Он ложится на спину и минуты две отдыхает. Молча оглядываю стоявших вокруг бойцов. Трое, в том числе и Охрименко, словно угадав мое желание, быстро раздеваются и плывут на помощь артиллеристу. По моему сигналу все четверо ныряют, а мы, ухватившись за тросы, нещадно стегаем лошадей...

— Ура-а-а-а-а! — разносится по реке, когда проклятая пушка тронулась наконец с места и поползла к берегу. И словно в ответ на наши крики, с ближайшей к нам опушки раздаются автоматные очереди. Одна лошадь падает. Кто-то хватает топор и перерубает постромки. Пушку, вытянутую на берег, волокут за бугор, а раздетые и полураздетые красноармейцы хватают оружие и разбегаются вдоль берега, стараясь найти хоть какое-нибудь укрытие от пуль. Воронов по-кошачьи приземляется рядом со мной.

— Немцы, товарищ комроты, — докладывает он. — Внезапно [113] выскочили из леса. Мы сыпанули по ним из автоматов. Залегли пока... Собираются с силами, наверно.

На мой вопрос о численности фашистов Воронов пожимает плечами. Осматриваюсь вокруг. Ближе всего к нам опушка, откуда нас обстреляли.

Правее открытое ровное поле, засеянное клевером. Пересекающая его дорога упирается в дальнюю кромку леса. По ней мы и намеревались следовать дальше. Однако под огнем противника это невозможно. Посоветовавшись, решаем прежде всего отогнать фашистов в глубь леса. Подождав, пока бойцы оделись и собрали снаряжение и боеприпасы, перебежками продвигаемся к опушке. Артиллеристы выпустили последние снаряды. Когда до опушки осталось около двухсот метров, огонь начал стихать. Пули летят уже откуда-то из глубины, это была беспорядочная, бесприцельная пальба.

Отбросив фашистов, решаем двигаться к противоположной опушке леса. Вспомнив, что на карте этот лес показан сильно заболоченным, советуюсь со стариком, который во время перестрелки оставался около раненых, где легче его пересечь. Поняв мой вопрос, старик покачал головой:

— Не пройтить вам, мил человек, через энтот лес: гибельные места, заблукаете и пропадете.

— Что же делать, дедушка?!

Старик долго молчит, шевеля губами. Полагая, что он не расслышал, повторяю вопрос громче. В моем голосе растерянность. Подняв на меня светлые, словно вылинявшие, глаза, старик неожиданно заявляет:

— Провожу вас, лес энтот я знаю с малых лет.

С сомнением гляжу на согбенную фигуру старика: сможет ли он прошагать десять километров по лесным тропинкам? Ведь еще и возвращаться надо...

Старик словно догадался о моих колебаниях. Опершись на толстую палку, изогнутую в виде рогача, натужно кряхтя, он медленно встает с земли и, перекрестившись, неожиданно бодро шагает по дороге, бросив на ходу:

— Тронулись, мил человек, с богом!

Под прикрытием группы бойцов, возглавляемых Вороновым, наш маленький отряд следует за стариком. К моему удивлению, среди нас не оказалось контуженого артиллериста. Оказывается, старший лейтенант, как только прекратился обстрел, не ожидая остальных, отправился к лесу. Отряд, мол, нагонит.

Отряд благополучно вступил в лес. Охрименко и Федя пытаются поддерживать старика под руки, но тот решительно отвергает их помощь. Сгорбившись, он размеренно шагает но лесной тропинке. Проходит час, другой, но на след артиллериста мы не вышли. Так и разминулись в этом лесу наши пути.

Только далеко углубившись в лес, начинаю осознавать, какая опасность подстерегала нас. Шагаем по едва заметным тропинкам, все чаще попадаются заболоченные участки, на которых, не зная [114] леса, не определить верное направление. Особенно тяжело приходится с пушкой. Местами мы вынуждены тащить ее на руках. Если бы мы пересекали эту лесо-болотную глухомань без проводника, наверное, запутались бы.

Наконец почва под ногами становится тверже. Начинаются перелески, цветистые поляны. Старик останавливается, усаживается на высокую кочку и, перекрестившись, объявляет:

— Ну вот, мил человек, слава богу, конец болоту. Теперь вы в безопасности. Идите с богом, а я отдохну маненько и тронусь в обратную.

Мы делаем привал. Петренко осматривает раненых. Охрименко и Федя быстро разводят костер. Сварив суп, все жадно набрасываются на еду. Ставлю котелок возле старика и предлагаю подкрепиться. Старик недоверчиво смотрит на алюминиевую ложку и отрицательно качает головой:

— Губы сварить можно...

Охрименко приносит деревянную. Одобрительно оглядев ее, старик медленно зачерпывает ложкой из котелка и осторожно пробует суп губами. Он показался ему горячим. Отложив ложку, старик ждет, пока остынет. Из вежливости следую его примеру. Разговор между нами не клеится: мне приходится выкрикивать каждое слово. Поэтому говорит один старик:

— Я, мил человек, тоже был солдатом. Давно энто было, еще с туркой воевали на Балконах.

— На Балканах! — пытаюсь поправить я.

— Ась?

— На Балканах, дедушка, на Балканах! — кричу я.

— Так, мил человек, так, истинно так говоришь: на Балконах. — Старик одобрительно кивает. — Мы там огромадную речку переплывали, не таку, как вы, мил человек, седни. На энтом берегу турка, а тута мы, значит. Турка стрелят, а мы плывем... Много нашего брата на дно раков кормить отправилось... Царствие им небесное... — Старик крестится. — Но как ни бушевал турка, а мы приплыли к энтому берегу. Турка на нас кидается, а мы в штыки его... Отбились. Медаль мне потом выпала за энто дело. — Помолчав, старик горестно вздохнул: — Мы, мил человек, на Балконах речки переплывали, а вы теперя на своей родной земле переплываете, да все в обратную сторону... Непорядок это.

Я смущенно развожу руками. Старик смягчается:

— Ну, давай, мил человек, поснедаем маненько, путь вам далекий, да и мне десять верст киселя хлебать...

Ест старик медленно. Поднося ложку ко рту, старается не пролить ни одной капли на траву. Под ложкой держит ломоть немецкого рыхлого хлеба. Проглотив пару ложек супа, отламывает кусочек хлеба и тщательно разжевывает его, но неожиданно выплевывает и морщится:

— Не нашенский хлебушек, дрянь... как трава.

После короткого отдыха тепло прощаемся с проводником. Испытывая к нему чувство глубокой признательности и жалея его, [115] крепко обнимаю за худые плечи. Старик растроганно машет нам вслед.

Вскоре лес кончается. На опушке переночевали, а на рассвете снова в путь. Минуем деревню за деревней. Идем со всеми мерами предосторожности: прежде чем вступить в деревню, посылаем туда разведку. Шагаем с огромным напряжением сил. Люди, несущие раненых, сменяются через каждый час. И все же они едва держатся на ногах, но ни одной жалобы. На третий день изнурительного марша, около полудня, Воронов, как обычно следовавший в головном дозоре, на подступах к одному из сел наскочил на окопы, занятые красноармейцами. Отряд задержали, а меня и Воронова привели к пожилому майору.

— Кто вы и куда следуете? — Майор подозрительно поглядывает на немецкие автоматы в наших руках.

Молча выкладываем перед ним удостоверения личности, мою кандидатскую карточку и комсомольский билет Воронова. Внимательно прочитав их и сверив фотокарточки с нашими запыленными и обгоревшими на солнце физиономиями, майор, видимо, не нашел между ними большого сходства. Он долго расспрашивал нас: откуда наша дивизия выступила на фронт, где выгрузились из эшелона, дальнейшие действия. Потом, оставив нас под присмотром вооруженных бойцов, куда-то ушел. Вернувшись, заявил:

— Мы пропустим ваш отряд, если сдадите оружие.

— Товарищ майор, — неожиданно вспылил Воронов, — обезоруживать себя мы не позволим. Оружие нам еще пригодится.

— Сдадите, лейтенант, никуда не денетесь, — холодно парирует майор.

Заметив острый взгляд, брошенный майором на висевший у меня на груда немецкий автомат, я понял, что его больше всего интересует. Автоматов у нас в то время было мало. Каждый командир мечтал заполучить их для своего подразделения. Охотно пользовались трофейными.

Строго попросив Воронова «не вмешиваться в разговор старших», предлагаю майору забрать у нас все трофейное оружие и боеприпасы, а наше штатное оружие оставить: иначе с чем же мы явимся в родную дивизию?

— Ладно! — Майор решительно махнул рукой. — Винтовки можете взять с собой, остальное оружие сложить вот здесь, у этой землянки.

Когда мы сдали трофеи, майор передал нам распоряжение: следовать в штаб 19-й армии, а артиллеристов вместе с пушкой направить в Смоленск. Он объяснил, что в Смоленск ворвались фашистские танковые и моторизованные дивизии. Незначительные силы советских войск, оказавшиеся в районе Смоленска, атакуют фашистов, пытаясь выбить их из северной части города. Они остро нуждаются в противотанковой артиллерии.

С сожалением прощаюсь с полюбившимся мне степенным и невозмутимым сержантом, проделавшим вместе с нами нелегкий путь. Однако нет худа без добра: без пушки наш маленький отряд обрел [116] еще большую подвижность. Теперь не составляло труда на попутной машине за несколько часов добраться до деревни Кардымово, где, по словам майора, размещался штаб 19-й армии. Прошу майора помочь отправить в госпиталь раненых. Майор обещал сопроводить их в ближайший полевой госпиталь.

На следующее утро мы были в Кардымово.

Большая деревня под Смоленском выглядит оживленной и шумной, как во время ярмарки. Везде стоят машины, повозки, привязаны кони, толпятся люди, дымятся кухни. С тревогой поглядываю в малооблачное небо, понимая, что в любой момент могут появиться фашистские самолеты. С трудом разыскав дежурного по штабу, докладываю ему о своем отряде и прошу указать дальнейший путь следования. Молодой артиллерийский капитан в новом, еще не помятом обмундировании выглядит не по-фронтовому свежо. Позвякивая шпорами, он энергично шагает от телефона к большой карте, разложенной на гладко выструганных досках, концы которых опирались на подставки, сколоченные из свежеотесанных толстых жердей. Подозвав меня, капитан ткнул карандашом в небольшой населенный пункт, расположенный примерно в четырех километрах от Вязьмы:

— Вот здесь, лейтенант, район сбора частей 162-й стрелковой дивизии. Топайте туда. Транспортом обеспечить не могу.

И мы потопали. Свободных попутных машин, на нашу беду, не оказалось. Лейтенант Воронов по привычке шагает несколько впереди отряда. За ним с трудом поспевают пять самых выносливых бойцов. Всего в отряде осталось вместе со мной девятнадцать человек. Мой взгляд с особой грустью задерживается на бойцах минометной роты. Кроме Воронова от нее уцелело еще одиннадцать человек. Тяжело шагают Василь Сероштан и Федор Браженко: после ухода артиллеристов миномет снова лег на их плечи тяжелым грузом. Петренко загрустил: его медицинская сумка пуста. Лысов, Поливода, Востриков, Шлевко держатся кучкой. Отощавший Миша Стогов следует за мной неотступно, словно тень. Бедный Хома Сусик высох за эти трудные июльские дни так, что гимнастерка болтается на нем, как на вешалке. Он все время отстает, но Федя заботливо и настойчиво подталкивает его, не позволяя замедлить шаг. Приуныл Охрименко. Продовольствие, захваченное после разгрома фашистского десанта на лесной поляне, съедено подчистую. В штабе армии ничего не удалось получить. Дежурный направил к коменданту штаба, а последний потребовал продовольственный аттестат, как будто мы находились в командировке. Торопясь в свою дивизию, мы не стали терять времени на хождение по хозяйственным инстанциям. И вот теперь заботливый старшина, который всегда болезненно переживал, когда бойцы вовремя не получали паек, ломал голову над тем, где накормить голодных людей. Его верный помощник Федя предлагает сделать привал в ближайшей деревне и попросить в правлении колхоза выдать нам что-нибудь из съестного. Одобряем его предложение.

Когда я поднялся по ступенькам дома, где находился сельсовет, [117] дверь распахнулась и на крыльцо вышли двое мужчин с искаженными от гнева лицами.

— А вам что здесь надо?! — столкнувшись со мной, закричал рослый мужчина с замотанной льняным полотенцем рукой. — В сельсовете нечего грабить! Мародеры!!!

Я был огорошен таким приемом, но, сдержавшись, спокойно ответил, что не понимаю, чем заслужил оскорбление. Мужчина с перевязанной рукой сразу сник. Его товарищ выступил вперед:

— Моя фамилия Нефедов. Я секретарь райкома партии. Группа мародеров в военной форме взломала склад райпотребсоюза и похитила центнер сыра.

Случай из ряда вон выходящий. Не допускаю и мысли, чтобы красноармейцы могли совершить такое. Ясно, бесчинствуют переодетые уголовники. На вопрос, куда скрылись грабители, секретарь райкома показал на дорогу, ведущую на восток:

— Далеко не могли уйти. Пытались угнать машину, милиционеры не дали.

Появилось острое желание во что бы то ни стало догнать мародеров. Воронов и Охрименко одобрили мое предложение. Отбираю девять самых надежных бойцов и вместе с секретарем райкома, его спутником, оказавшимся председателем сельсовета, и двумя милиционерами катим на полуторке вдогонку за преступниками.

Не проехали и трех километров, как увидели группу красноармейцев, расположившихся на лужайке, за которой темной стеной высился лес. Машина останавливается. Секретарь райкома с криком «Они!» спрыгивает с подножки и решительно устремляется к лужайке. На ходу приказываю Воронову отрезать мародерам путь отхода к лесу, обгоняю секретаря райкома и напрямик бросаюсь к отдыхающим, крича:

— Товарищи! Вы из какой дивизии?

Сидевшие схватили винтовки. Подбежав ближе, замечаю разбросанные головки сыра, бутылки с водкой. Двенадцать человек в красноармейской форме стоят в настороженных позах вокруг длинноногого и длинноволосого молодого человека. Длинные пряди закрывают низкий лоб, падают ему на глаза. Пытаясь откинуть их со лба, он нервно дергает головой и кричит:

— Чего надо?! Чего надо?! Я молча продолжаю идти.

— Стой! Будем стрелять! — истерично взвизгивает он и командует: — Приготовьсь!

Я весь дрожу от переполняющей меня ярости и не представляю, как поступлю, но ничто уже не могло меня остановить: ни щелканье затворов винтовок, ни нацеленный в мою грудь револьвер.

Длинноволосый с заметной растерянностью выкрикивает угрозы, однако какая-то неведомая сила помимо моей воли несет меня прямо на него. Когда между нами остается последний шаг, я буквально задыхаюсь от водочного перегара.

— Ну чего тебе? Чего тебе?! — истерично повторяет он, размахивая револьвером перед моим носом. [118]

И такое омерзение охватывает меня, что я, не думая о последствиях, изо всей силы ударяю по револьверу. Раздался выстрел, пуля просвистела над моей головой, пьяный с визгом валится навзничь. Падаю на него, теряя с головы каску и одновременно сознание от тупого удара по затылку. Очнулся от жгучего теплого спирта, который пытались влить мне в рот. Это заботливый Петренко расходует на меня остатки своих медицинских запасов.

— Жив! — улыбается сидящий возле меня на корточках секретарь райкома. — Спасибо, лейтенант, за помощь. Идти можешь? Или донести до машины?

Молча поднимаюсь. В голове шумит. Ни пилотку, ни каску надеть невозможно — такое количество белых полосок от нательной рубахи накрутил на мою бедную голову санинструктор. Оказывается, меня «угостили» прикладом, из глубокой ссадины на затылке все еще сочилась кровь. Потоптавшись и удостоверившись, что могу идти, направляюсь к машине. Прохожу мимо обезоруженных мародеров, сбившихся в кучу. Охрименко что-то гневно им выговаривает.

Из объяснений секретаря райкома стала ясна картина происшедшего. Пока все внимание пьяной компании было направлено на меня, Воронов с бойцами отрезал путь к лесу. И в тот момент, когда мародеры сгрудились вокруг меня, бойцы окружили их, а Воронов, сделав предупредительный выстрел, своим металлически звонким голосом закричал:

— Бросай оружие, изменники!

Все тут же повернулись к нему, и какой-то верзила выпалил в лейтенанта. К счастью, пуля, посланная пьяной рукой, прошла над головой Воронова. Метким выстрелом Воронов уложил бандита, остальные, мгновенно протрезвев, бросили винтовки.

Первым рейсом милиционеры увезли арестованных. С ними уехали и секретарь райкома с председателем сельсовета. Потом полуторка доставляет меня и бойцов прямо к сытному обеду.

После обеда секретарь райкома предлагает отвезти меня на станцию Издешково, где, по его словам, находится военный госпиталь. Решительно отказываюсь, заявив, что последую со своими бойцами в дивизию. Тоща он вызвал из города Сафонова грузовую машину и поручил шоферу доставить нага отряд в Вязьму.

Мы так устали, что, усевшись в машину, молча помахали нашим гостеприимным хозяевам и тотчас уснули. Часа через четыре прибыли в указанный нам пункт под Вязьмой. Штаб разыскали без труда, так как всюду были расставлены стрелки-указатели: «К пункту сбора». У входа в здание, где разместился штаб, сталкиваюсь с худощавым и очень подвижным голубоглазым майором. Выслушав меня и внимательно оглядев наш отряд, он предложил мне следовать за ним. Мы вошли в просторную светлую комнату. Справа, у окна, над разложенной на столе картой склонились капитан и лейтенант. По комнате, словно тигр в клетке, мечется полковник лет сорока пяти. Дойдя до стены, он отработанным движением, как на строевых занятиях, поворачивается кругом и [119] быстро шагает к противоположной стене, что-то объясняя на ходу внимательно слушавшим его подполковнику, батальонному комиссару, интенданту 2 ранга и майору-артиллеристу. Не обращая внимания на вошедших, полковник продолжает говорить:

— Значительная часть бойцов приходит в район сбора без оружия. Словом, не скоро нам удастся сколотить вполне боеспособную часть...

— Товарищ полковник, пополнение прибыло — девятнадцать человек, и притом все с оружием. Привел их лейтенант. — Майор подталкивает меня вперед.

Строевым шагом подхожу к полковнику, представляюсь. Полковник подробно расспрашивает о батальоне, о капитане Тонконоженко, заставляет повторить рассказ о бое, в котором роту отрезали от батальона. На вопрос полковника, по какому маршруту намеревался следовать капитан Тонконоженко, называю несколько населенных пунктов и район сбора в лесу севернее озера Каспля, где впоследствии батальона не оказалось. По расспросам я понял, что батальон наш еще не прибыл и о его судьбе полковнику ничего не известно. Получив ответ на все интересующие вопросы, полковник сказал:

— Ну, показывайте своих орлов! — и стремительно направился к выходу. Вслед за нами вышли и остальные собеседники полковника.

Увидев начальство, Воронов подает команду «Смирно, равнение на середину!» и становится на правый фланг, приложив руку к каске. Полковник, выйдя на середину, громко приветствует:

— Здравствуйте, товарищи!

Услышав дружное и бодрое ответное «здравствуйте...», он улыбается и, подав команду «Вольно», медленно обходит строй, пристально вглядываясь в лица бойцов и командиров. Зная от меня о подвигах Воронова, полковник, подойдя к нему, спрашивает:

— Воронов?

— Так точно, товарищ полковник, Воронов.

Лейтенант, как всегда, невозмутим. Полковник протягивает ему руку. Впервые замечаю на лице своего невозмутимого взводного краску смущения.

— Старшина товарищ Охрименко! — рапортует наш бравый Николай Федорович, выпячивая колесом грудь. От смущения оп назвал себя в третьем лице.

Полковник, оглядывая крупную фигуру старшины, ласково похлопывает его ладонью по плечу.

— Раны серьезные? — поинтересовался полковник, поравнявшись с Сероштаном.

— Совсем несерьезные, товарищ полковник, — пренебрежительно отмахивается Василь. — Так себе, царапины...

— Немедленно накормить, — приказывает полковник интенданту. — Всех раненых внимательно осмотреть в медсанбате и, если необходимо, направить на лечение... Ведите, лейтенант, свою роту, размещайтесь. Место вам укажет комендант штаба. [120]

Командую «Направо» и, следуя указаниям лейтенанта, которого перед этим видел в комнате за картой, веду свой отряд к коменданту штаба. По дороге спрашиваю, кто этот полковник, который с нами беседовал.

— Заместитель командира дивизии полковник Бурч, — нехотя отвечает лейтенант, всем своим видом показывая, что он не намерен вступать в разговор со случайным знакомым.

Молча дошагали до комендантской роты, так же молча разошлись. Комендант штаба, высокий, сухощавый старший лейтенант, ведет нас на другой конец улицы и показывает на большой деревянный дом в пять окон:

— Размещайтесь здесь. Продпаек получите у старшины комендантской роты.

В сенях меня и Охрименко приветливо встречает молодая женщина.

— Мама, к нам красноармейцы на постой! — кричит она, приоткрыв дверь.

Мы входим в комнату. На деревянной лавке у стола сидит крупная худая старуха и перебирает гречневую крупу. Уцепившийся за складки ее широкой юбки малыш с любопытством разглядывает нас.

— Здравствуйте, — ласково отвечает на наше приветствие хозяйка. — Проходите, соколики, проходите в избу. Сколько же вас будет?

— Девятнадцать, мамо, девятнадцать едоков у нас, — бодро отвечает Охрименко.

— Дак где ж мы вас разместим всех, соколики? — пугается старуха. — Тут и половина не поместится.

Я успокаиваю старую хозяйку, заявив, что мы, с ее позволения, спать будем в сарае. Такой вариант, видимо, старуху вполне устраивал, она сгребла со стола крупу и засуетилась, приказав молодайке тащить из погреба молоко, чтобы угостить «соколиков». Выпив по кружке молока с хлебом, мы стали устраиваться на ночлег, а Охрименко поспешил за продуктами в комендантскую роту. Натаскав в сарай свежескошенной травы, впервые за дни скитаний устраиваем для себя сравнительно уютный ночлег.

Охрименко принес двадцать буханок пышного белого хлеба. Каждая буханка была разрезана надвое, и в середину ее вложен большой кусок сливочного масла. Увидев масло, решил попробовать снять хромовые сапоги. Раньше все попытки проделать эту нелегкую «операцию» оказывались безуспешными. Тонкий хром от воды, грязи и солнца так прикипел к коже, что отодрать его можно было, только разрезав голенища и головки сверху донизу. А мне хотелось сохранить сапоги. Под удивленными взглядами бойцов, щедро мажу сапоги быстро таявшим маслом. Воронов с интересом смотрит на мою работу. Закончив дело и помыв руки, принимаюсь с аппетитом уплетать белый хлеб, запивая его колодезной водой. Тяжело вздохнув, Воронов тоже натирает маслом свои сапоги. Спустя два или три часа началась процедура стаскивания сапог [121] с меня и Воронова. Не знаю, что чувствовал Сергей, не произнесший ни слова, пока с его ног стягивали присохшие сапоги, но мне казалось, будто вместе с сапогами с ног сдирают кожу. Я изо всех сил крепился, чтобы не заорать, когда Охрименко, как клещами, ухватившись сильными руками за задник, стаскивал сапог. По обильным ручейкам пота на лбу он догадывается, какую нестерпимую боль причиняет мне, и от этого сам покрывается потом. Наконец сапоги сброшены. Петренко, осмотрев левую ногу, побледнел: хлопчатобумажный носок истлел и его кусочки приклеились к кровавым мозолям. Мне стыдно, что я забыл об элементарных мерах походной гигиены, которым нас настойчиво обучали в училище. Этот случай послужил мне хорошим уроком. Петренко не менее часа провозился, очищая кровавые мозоли от остатков носков и обрабатывая раны спиртом. Стиснув зубы, терпеливо переношу «экзекуцию».

Старшина где-то раздобыл старую галошу, в которую я с трудом втискиваю забинтованную ногу. Так и хожу: одна нога в хромовом сапоге, другая — в галоше. На мое счастье, столь «экзотически» обутых бойцов и командиров немало. Одни ходят без сапог по той же причине, что и я, другие — из-за ранения, у третьих сапоги расползлись в длительных переходах, и пришлось обуться в то, что оказалось под рукой: резиновые тапочки, солдатские ботинки, галоши.

За двое суток люди вновь обрели вполне боевой вид. Бойцы в свое удовольствие попарились в бане, побрились, выстирали обмундирование. В комендантской роте старшина добыл нитки и иголки и заставил всех тщательно заштопать гимнастерки, брюки, нательное белье.

В дни отдыха я все чаще с грустью вспоминаю нашего душевного и энергичного Стаднюка. Трудно смириться с мыслью, что его уже нет в живых. Казалось, вот сейчас появится он с пачкой свежих газет и скажет: «Товарищи, есть хорошие новости. Слушайте...»

Теперь я и парторг Лысов ежедневно проводим политинформации, рассказываем о положении на фронтах, о растущем отпоре, который встречает агрессор. Свежие номера армейской газеты «За честь Родины» бойцы зачитывают до дыр: в газете публиковались зловещие откровения фашистских заправил. Они вызывали у людей беспредельную ненависть к агрессору. Порой не узнаю своих товарищей, когда читаю им выдержки из пресловутой книги Розенберга «Миф XX века», в которой тот, в частности, писал: «...В великой борьбе за существование, честь, свободу и хлеб, которую ведет столь творческая нация, как германская, недопустимо считаться с поляками, чехами, русскими и тому подобными нациями, столь же импотентными и ничтожными, как требовательными и нахальными. Эти нации необходимо отбросить на восток, чтобы освободить земли, которые будут обрабатываться немецкими руками».

Охрименко задел непонятный эпитет «импотентные». Когда я объяснил смысл этого слова, он погрозил кулаком: [122]

— Мы их самих, гадов фашистских, скоро сделаем импутентами.

Большую пропагандистскую работу развернули мы в связи с изданием Указа Президиума Верховного Совета СССР «Об ответственности за распространение ложных слухов». Лысов, ознакомив бойцов с указом, рассказал, что враг специально засылает своих агентов для распространения панических слухов, желая подорвать боевой дух советских воинов. Призывая товарищей решительно бороться с распространителями слухов, он прочитал ставшее популярным стихотворение Николая Асеева:

У страха — не глаза велики, а руки. Не потакай фантазии шаткой! Если слышишь, что кто-нибудь врет, Рот затыкай ему шапкой.

Результаты разъяснительной работы не замедлили сказаться. Бойцы стали таскать ко мне перепуганных любителей поделиться «новостями». Они, как правило, оказывались из соседних подразделений. Только успел отправить в штаб одного паникера, «по секрету» рассказывавшего, что «немецкие танки уже на Москву наступают», как Сероштан тащит за шиворот упирающегося растрепанного красноармейца. Сероштан вытянулся и, приложив руку к каске, возмущенно доложил:

— Товарищ лейтенант, послухайте, что брешет этот гад! Мельком окидываю рыхлую, неопрятную фигуру задержанного.

Пристально гляжу в его испуганно бегающие белесые, словно бельмами закрытые, глаза. Стараюсь говорить спокойно:

— Мне тоже хотелось бы услышать новости, которые вы распространяете, а также узнать, из какого источника вы их черпаете?

«Информатор» пристально разглядывает носки своих ботинок. Повторяю вопрос, Задержанный упрямо молчит. Крупные капельки пота, стекающие со лба, скапливаются на кончике его картофелеобразного носа. Теряя терпение, сердито говорю:

— Доставь, Василь, этого подлеца в штаб. Доложи, какие он слухи распространяет.

Встрепенувшись, красноармеец бросает быстрый злобный взгляд на Сероштана и плаксиво вопит:

— Да ничего я не брешу! Это он все выдумывает!

— Ах ты, гнида! — замахивается на него сержант, отчего тот в испуге приседает. — А кто нашим бойцам только что брехал, что все наши командиры изменники, что ты, гадюка, лично расстрелял при отступлении трех полковников, нескольких капитанов и лейтенантов?! Спросите, товарищ лейтенант, у наших бойцов! — Сероштан поворачивает ко мне побагровевшее от гнева лицо.

— Вы действительно говорили все это? — спрашиваю я, крайне удивленный услышанным.

Задержанный угрюмо отводит глаза в сторону. Повторяю приказ сдать распространителя ложных слухов в штаб. А вечером произошло событие, подтвердившее своевременность работы по повышению [123] бдительности. Мы с Вороновым сидели в избе за столом. Только успели проглотить по ложке гречневой каши с молоком, которой нас угостили заботливые хозяйки, как дверь неожиданно распахивается и в комнату стремительно входит незнакомый пехотный капитан, а за ним вваливаются Охрименко и два бойца с винтовками наперевес.

— Что случилось, товарищ старшина? — строго спрашиваю я, недовольный тем, что прервали ужин.

Но капитан не дает Охрименко рта раскрыть.

— Как вы смеете, лейтенант, так распускать подчиненных! — кричит он, брызгая от ярости слюной. — Вы за это ответите. Я требую немедленно арестовать старшину за оскорбление старшего командира, иначе вы горько пожалеете о случившемся.

Оторопевший от неожиданного нападения, наш добродушный старшина что-то невнятно бормочет, чаще обычного повторяя любимое «едят его мухи».

Выйдя из-за стола, подхожу к растерянному Охрименко. Положив руку на его плечо, ободряюще говорю:

— Успокойтесь, Николай Федорович, доложите вразумительно, что произошло.

Охрименко распрямляет могучие плечи и с обидою в голосе рапортует:

— Товарищ лейтенант, извиняйте, но хлопцы задержали вот их. — Старшина кивнул в сторону капитана. — Они, едят их мухи, ходили по деревне и собирали у ребят письма. Нам такой «почтальон» показался подозрительным. Раз они, — старшина снова кивает на капитана, — оказались в нашем расположении, я попросил показать документы. Они отказались и обозвали меня дураком. Обидно, товарищ лейтенант: мы действовали по приказу...

— Прекратите балаган, лейтенант, — язвительно перебил задержанный. — Ваши шерлоки холмсы явно перестарались. Но, учитывая тревожную обстановку, я прощаю их. А вам советую принять меры, чтобы подобные глупости не повторялись.

Тон задержанного, его манера говорить действовали мне на нер вы. А главное, этот самозваный «почтальон» казался подозрительным. Подойдя к нему, по всей форме представляюсь и прошу предъявить документы. Высокомерно поглядывая на меня, капитан неторопливо достает из кармана шерстяной гимнастерки непромокаемый футляр, вытаскивает из него какой-то документ и с презрительной усмешкой протягивает мне.

— Ваши подчиненные, лейтенант, переусердствовали. Я хотел помочь им отправить письма родным, поскольку сейчас выезжаю в Вязьму. А ваши солдаты вместо благодарности арестовали меня. Это глупо, лейтенант.

— Надеюсь, товарищ капитан, бойцы не грубили вам?

— Нет, — капитан снисходительно махнул рукой, — они просто перестарались, я прощаю их.

— Вот и хорошо, — заключил я. — Проверим сейчас ваши документы и на этом закончим формальности. [124]

Глаза капитана сузились от злости, но он продолжает со снисходительной усмешкой поглядывать на меня. Раскрыв протянуты!! мне документ, убеждаюсь, что это почти новенький партбилет, выданный на имя Конькова Ивана Васильевича. Меня удивило, что капитан предъявил не удостоверение личности, а партбилет, но он объяснил, что сдал удостоверение в штаб для замены, так как при переправе через Днепр оно было испорчено. Внимательно разглядываю партбилет: все в порядке. Однако фотография настораживает. Партбилет был выдан в 1935 году, а на фотографии капитан выглядел таким, каким я видел его перед собой, даже гимнастерка была такой же. Перехватив настороженный взгляд Воронова, вежливо извиняюсь за задержку и, сославшись на приказ, прошу капитана следовать за мной в штаб. Смутное подозрение не покидает меня, но почему-то стесняюсь проявить открытое недоверие к старшему по званию. Поэтому самонадеянно махнул рукой Охрименко: оставайтесь, мол, один пойду. И эта самонадеянность чуть не стоила мне жизни.

Мы шагаем с капитаном почти рядом. Держусь настороженно, готов в любую секунду выхватить из кобуры револьвер. Однако совсем забыл, что кобуру нужно расстегнуть. Это обстоятельств, видимо, не осталось незамеченным моим спутником. И когда мы повернули в глухой проулок, ведущий к штабу, он по-кошачьи прыгает в сторону. В его руке матово блеснул ТТ. Ясно сознаю, что промахнуться на таком расстоянии невозможно, и, выхватывая оружие, надеюсь лишь на то, что сумею выстрелить до того, как револьвер выпадет из моих рук. Но нажать курок не успеваю: почти одновременно раздаются два выстрела, пуля просвистела возле моей головы, а капитан, со стоном схватившись за руку, роняет пистолет. Обернувшись, вижу непонятно откуда появившегося Сергея Воронова. Подняв пистолет, он насмешливо цедит сквозь зубы, глядя на «капитана» в упор:

— Плохо тебя учили стрелять, гадюка, долго целишься.

— Как ты здесь оказался, Сергей?

— Вы же запретили следовать за вами Охрименко, а не мне, — лукаво улыбается Воронов и, нахмурившись, добавляет: — Почему-то не понравился мне его взгляд, брошенный на застегнутую кобуру.

Поняв, что лишь чудом избежал смерти, испытываю огромное чувство признательности к своему спасителю. Однако на фронте мы быстро привыкаем к сдержанности. Подойдя к Воронову и крепко пожав его сильную руку, произношу лишь одно слово:

— Спасибо!

— Не стоит.

Мы отвели «капитана» в штаб, доложили о случившемся. В первом часу ночи меня вызвали в особый отдел. Майор, потирая усталые глаза, попросил меня подробнее рассказать, почему «капитан» вызвал у нас подозрения. Объясняю. Внимательно выслушав, майор улыбнулся: [125]

— Молодцы и бойцы ваши, и вы, лейтенант. Действовали правильно. Поздравляю. Капитан липовый. Абвер поручил ему собирать сведения о резервах в ближайшем тылу.

Слушаю майора и размышляю о том, какой поучительный урок преподала мне судьба.

— Может, согласитесь перейти к нам? — неожиданно предложил майор. — Видите, какая обстановка в прифронтовой полосе? Нам очень нужны бдительные люди.

Поблагодарив за доверие, ответил, что чувствую себя более подготовленным для встречи с фашистами в открытом бою.

— Жаль, лейтенант. — Майор протягивает мне руку. — Я все же прошу подумать над предложением. Завтра доложите свое решение.

Однако мне не пришлось раздумывать. Утром нас с Вороновым вызвали к полковнику Бурчу. Встречи с ним дожидались не знакомые мне командиры и политработники. Мы поприветствовали собравшихся. Я хотел поинтересоваться у рядом стоявшего лейтенанта о причине вызова, но в этот момент дежурный пригласил всех к полковнику. Когда мы вошли в просторную комнату, заместитель командира 162-й стрелковой дивизии полковник Бурч нервно расхаживал по комнате. Дежурный доложил, что все вызванные командиры прибыли. Испытующе посмотрев на нас, полковник объявил:

— Товарищи командиры, в районе города Ярцево идут ожесточенные бои с выброшенными там воздушными десантами. Для их ликвидации не хватает сил, поэтому командующий девятнадцатой армией приказал выделить для борьбы с десантом всех, кто может выступить немедленно. Мы формируем сводный батальон...

Вытащив из кармана гимнастерки лист бумаги, он зачитал приказ о назначении командного и политического состава сводного батальона.

Батальон возглавил старший лейтенант Грязев, комиссаром назначен старший политрук Степченко, чем-то напомнивший мне батальонного комиссара Панченко, адъютантом старшим, а попросту говоря, начальником штаба, — лейтенант Васильев. Второй старший лейтенант, одетый в мешковато сидевшую на нем хлопчатобумажную гимнастерку и непомерно широкие синие галифе, стал командиром второй роты. Мне выпала доля командовать первой ротой, Воронову — третьей. Зачитав приказ, полковник стал знакомиться с каждым из назначенных командиров. Дойдя до меня и заметив на левой ноге галошу, полковник удивился:

— Вы, лейтенант, в таком виде собираетесь в бой?

— Нет, — отвечаю я и чувствую, что краска стыда бросилась мне в лицо, — надену сапог.

— А сможете? — В голосе полковника слышится недоверие.

— Смогу, обязательно смогу!

Выйдя от полковника Бурча, комбат собрал всех командиров и политработников под навесом хозяйственного двора. Окинул собравшихся быстрым изучающим взглядом карих глаз. [126]

— На долгое знакомство времени нет, — заявил он. — Узнаем друг друга в бою. Сегодня до пятнадцати ноль-ноль примите людей по спискам, а также получите оружие и снаряжение. Готовность к выступлению — восемнадцать ноль-ноль. Вопросы есть?

Вопросов, естественно, было много. Комбат терпеливо отвечал на них. В заключение комиссар батальона рекомендовал до выступления в поход обязательно провести в подразделениях короткие партийные и комсомольские собрания. Когда стали расходиться, он вручил каждому пачку номеров армейской газеты и «Правду», которую мы не получали с начала войны.

Не теряя времени, направляюсь к домам, в которых разместилась первая рота. Около одного из них дымила походная кухня. Узнав у возившегося возле топки красноармейца, что командир роты находится в доме, медленно поднимаюсь на крыльцо. Дверь стремительно распахнулась, и в ее проеме появился высокий худой старший лейтенант. Одернув дочти новую хлопчатобумажную гимнастерку и поправив сползающий поясной ремень, он вежливо осведомился:

— Вы к кому, товарищ лейтенант?

Узнав, что я назначен командиром первой стрелковой роты, он, стараясь пошире развернуть узкие плечи, отрекомендовался:

— Старший лейтенант Панченко, командую третьим взводом и, как старший по званию, временно исполняю обязанности командира роты. — Облегченно вздохнув, добавил: — Принимайте, пожалуйста, роту: не по Сеньке шапка, у меня и со взводом хлопот полный рот. Я по профессии преподаватель русского языка и литературы, привык дело иметь с детьми, а не с великовозрастными шалунами. Вот только что красноармейцы такое учудили! Вытащили из сарая хозяйскую свинью, приклеили ей длинную челку из выкрашенной в черный цвет пакли, нарисовали углем усики, на лбу свастику и в таком виде затащили бедную хавронью на импровизированную трибуну. Вся рота расселась перед трибуной, а красноармеец Кочерыгин стал дергать свинью за хвост. Она, естественно, возмущенно захрюкала, потом завизжала, а зрители, слушая ехидные комментарии красноармейца Елкина, неистово хохочут и бурно аплодируют. Уж очень живо хавронья напомнила им полученную вчера карикатуру на Гитлера. Хозяйка, услыхав отчаянный визг свиньи, выбежала из дома и такой крик подняла! Обиделась, что ее животину уподобили извергу Гитлеру. Еле упросил ее не ходить в штаб с жалобой. Долго растолковывал ей, какую важную пропагандистскую роль сыграла ее хавронья.

Папченко приглашает меня в дом. Входим. Высокая, широкая в кости старуха, одетая в черную кофту и юбку с многочисленными складками, растапливает огромную печь. На мое вежливое «здравствуйте, хозяйка» она не отвечает и молча продолжает возню у печки.

— Все еще сердится, — шепчет Панченко и показывает на дверь, ведущую во вторую половину дома: — Проходите, там мы и размещаемся. [127]

Входим в чистую, светлую комнату, в углу которой стоит высокая кровать с целой горой пуховых подушек. Пол застлан домоткаными половиками, у окна стол, покрытый вышитой скатертью.

— Вот здесь, — говорит Папченко, кивая на пол у противоположной стены, — спим мы, командиры. Если возражаете, мы разойдемся по взводам.

Сказав, что вместе веселец, прошу показать список личного состава роты. Папченко вытаскивает из полевой сумки блокнот и, раскрыв, подает мне. Присев у стола, изучаю список, который давал полное представление о возрасте бойцов и командиров, их военной специальности, о наличии у них боевого опыта. Отныне под моим командованием будет свыше ста двадцати пяти бойцов и командиров, что в два с половиной раза больше, чем мне довелось командовать в первые недели войны. Следовательно, и ответственность возрастет. Сто двадцать пять бойцов и командиров — сила немалая, и если мои новые товарищи по оружию окажутся столь же хорошо подготовленными, как минометчики, то мы еще покажем фашистам, где раки зимуют.

Возраст бойцов и командиров колебался от 20 до 30 лет. Самым «пожилым» был Папченко, которому исполнилось 34 года. Остальные командиры взводов оказались моими ровесниками. Политруком роты числился Стольников, с которым мне еще не довелось встретиться.

На вопрос об экипировке роты Папченко ответил без энтузиазма. Не хватало даже винтовок, а из автоматического оружия пока всего один ручной пулемет; не было ни саперных лопат, ни противогазов, ни ротных минометов — все это надо добывать, а времени в обрез: в любую минуту могут поднять по тревоге.

Не медля ни минуты, спешу со списком недостающего оружия и снаряжения к комбату. Тот встречает меня в тесном окружении командиров. Из весьма оживленных переговоров понял, что все командиры пришли с аналогичными просьбами. Во всех ротах ощущается нехватка самого необходимого для боя. Комбат сообщает, что подал рапорт в штаб о недостающем вооружении и плохой экипировке батальона. Остается ждать решения полковника Бурча.

Подходя к дому, в котором обосновались командиры, я увидел красноармейцев, выстроившихся в две шеренги.

Заметив меня, Папченко надрывно кричит:

— Пожалуйста, равня-а-йсь! Смир-р-но! — и степенно, медленно, по-гусиному, не сгибая ног, приближается ко мне: — Товарищ командир роты! Первая стрелковая рота построена в составе ста восемнадцати бойцов и командиров, остальные в наряде и больные. Докладывает старший лейтенант Папченко.

Командую:

— Вольно!

Папченко повторяет и снова добавляет «пожалуйста».

Обходя взводные шеренги, внимательно всматриваюсь в лица бойцов, вместе с которыми, может быть, через несколько часов предстоит идти в бой. [128]

Смотрю на них и думаю: «Все они уже опалены порохом войны.-Не внесло ли отступление смятения в их души?» Встречаюсь с прямыми, твердыми взглядами, в глазах не замечаю ни страха, ни подавленности и успокаиваюсь.

— Ваша фамилия, товарищ? — спрашиваю у синеглазого красноармейца, на лице которого застыла задорная усмешка.

— Красноармеец Сечкин! — вытягиваясь, звонко чеканит боец.

— В боях участвовали?

— Так точно! — И, смутившись, добавил: — В основном... отступал.

— Ничего, — успокоил я, с удовольствием оглядывая бойца, стройная фигура которого выделялась свежевыстиранным обмундированием и чистыми, блестевшими от дегтя сапогами, — за битого двух небитых дают. Научимся и мы наступать.

Нахмурившись, красноармеец тихо, словно делясь сокровенной тайной, выдохнул:

— Я верю в это, товарищ командир.

Вид нескольких бойцов вызывает раздражение. Сквозь порванное обмундирование сереет грязное нижнее белье, сапоги в засохшей грязи. А выражение лиц! На одном — безысходная тоска, на другом — застывший испуг. Эти люди не оправились еще от пережитого в боях потрясения.

Приказав отвести роту в предназначенные ей дома, прошу командиров взводов остаться, чтобы поближе с ними познакомиться. Командиры первого и второго взводов лейтенанты Калинин и Валежников похожи бравым видом, отличной воинской выправкой и каким-то неуловимым изяществом, обычно присущим хорошим гимнастам. На их ладных фигурах даже просоленные и пропыленные гимнастерки выглядят красиво.

На мою просьбу кратко рассказать о себе Калинин, расправив мощные борцовские плечи, с едва уловимой добродушной усмешкой басит:

— Родился в одна тысяча девятьсот двадцать первом в деревне под Рязанью. Закончил неполную среднюю школу и ФЗУ. Райкомом комсомола направлен в военно-пехотное училище. Выпущен в июне сорок первого и 11 июля в составе 501-го стрелкового полка прибыл на фронт под Витебск. Неделю назад вышел из окружения. Вот и вся моя биография.

В надежде получить хоть какие-нибудь сведения о судьбе нашего 720-го стрелкового полка, прошу лейтенанта Калинина подробнее рассказать о боях под Витебском. Но сообщил он немногое. Полк смело атаковал и погнал фашистскую пехоту, но на следующий день под натиском танков вынужден был отойти. В ходе боя рота, в которую входил взвод лейтенанта Калинина, была отрезана и прижата к реке. Бойцы и командиры сражались до последнего патрона. Те, кто уцелел, попытались переплыть реку под шквальным огнем противника. Противоположного берега удалось достичь лишь лейтенанту Калинину и пяти красноармейцам его взвода. О 720-м стрелковом полку он ничего не знал. [129]

Из лейтенанта Валежникова слова пришлось вытягивать, словно гвозди клещами. Говорит он медленно, задумываясь над каждым словом.

— Где учились, товарищ Валежников?

— В Киевском... пехотном.

— Когда закончили?

— В июне сорок первого.

— В боях довелось побывать?

— Довелось...

— Каким подразделением командовали?

— Взводом... стрелковым...

Во время беседы подошел политрук Вадим Николаевич Стольников и с ходу забросал лейтенантов вопросами. Когда Валежников не смог припомнить фамилию одного из коммунистов, загорелое красивое лицо Стольникова омрачилось.

— Как же так? Ведь коммунисты и комсомольцы — опора в бою. Вы должны знать каждого из них как самого себя.

Когда у Стольникова иссякли вопросы, коротко рассказываю о себе. Затем наступает очередь политрука. Он, словно извиняясь, заявил, что в боях еще не участвовал. Военно-политическое училище окончил в 1940 году. Работал в политотделе стрелковой дивизии...

Разговор прерывает неожиданное появление моих минометчиков, которых привел старшина Охрименко. По его команде они перестраиваются в одну шеренгу и подчеркнуто молодцевато вытягиваются под удивленными взглядами командиров.

— Так что, товарищ комроты, увверенный вам личный состав прибыл за получением указаний! — гаркнул Охрименко, подойдя ко мне строевым шагом. Разгладив обеими руками пшеничные усы, он смотрит на меня в упор немигающими светло-голубыми глазами, в которых светится тревожное ожидание.

Я растерялся. Стыдно было признаться, что за всеми делами, свалившимися на меня с момента вызова к полковнику Бурчу, забыл о своих верных боевых друзьях. Пока я собираюсь с мыслями, командиры с интересом разглядывают бойцов. Молчание затягивалось, и Охрименко, взволнованно кашлянув в кулак, пояснил:

— Мне лейтенант из штаба, едят его мухи, сказал, что всех нас, — старшина махнул рукой на внимательно слушавших минометчиков, — передают в резерв, а вы другую роту принимаете. Возьмите нас к себе...

Волна признательности захлестнула мое сердце. Подхожу к минометчикам и с нежностью всматриваюсь в их взволнованные лица. Стоявший правофланговым Сидор Петренко машинально перебирает ремень санитарной сумки. Встретившись с укоризненным взглядом санинструктора, перевожу глаза на старшего сержанта Степана Поливоду, в серых усталых глазах которого читаю: «Нельзя бросать боевых товарищей, лейтенант». Его сосед Востряков обиженно раздувает свои и без того пухлые щеки. Федор Браженко, вытянув по [130] швам необычайно длинные руки, шмыгает утиным носом. Смуглое лицо Лысова, на котором твердые частицы угольной пыли оставили неизгладимые следы, как всегда, спокойно, а его глаза словно бы говорят: «Ну куда ж ты без нас, командир». На круглом курносом лице высокого узкоплечего Шлевко спокойствие и добродушие. Увидев в шеренге бывшего учителя Павла Митина из стрелковой розы, с остатками которой в последних боях объединились уцелевшие минометчики, искренне радуюсь. Он единственный из стрелков, кто остался с минометчиками. Встретившись с ним взглядом, дружески улыбаюсь. Мне определенно нравится этот интеллигентный человек, не терявший самообладания в самые трудные минуты боевой обстановки. Но особенно меня радует перспектива заполучить в роту бойца, сносно владеющего немецким языком. Мой верный ординарец Миша Стогов выражает свою обиду, буравя сердитым взглядом землю под ногами. Только маленький Хома Сусик, положив худенькие руки на свой неизменный полевой телефонный аппарат, смотрит на меня с детски открытой улыбкой. Нелепое одеяние Феди, стоявшего последним, невольно заставляет и меня улыбнуться. На нем домашние полосатые штаны, заправленные в неумело накрученные обмотки, и огромные солдатские ботинки. Широкие плечи обтягивает видавшая виды солдатская гимнастерка с кавалерийскими петлицами. Она явно мала для этого богатыря. Из коротких рукавов смешно высовываются крупные руки, воротник не застегивается. Казалось, Федя боится вдохнуть полной грудью — того и гляди гимнастерка разлезется по всем швам. А на голове его по-прежнему домашний картуз из коричневой материи, только над козырьком уже сверкает красная звездочка. В таком виде Федя похож на анархиста времен гражданской войны, какими их нередко показывают в кинофильмах.

— Кто это тебя так вырядил? — удивился я.

— Сам, — отвечает Федя горделиво.

— Товарищ Охрименко! — стараюсь говорить как можно суровее. — Почему Федя не передан в распоряжение штаба?

— Не берут, едят его мухи. Оказали, щоб шел вин в Вязьму и обратился там в военкомат... Вот бурократы! — сердито разводит руками добряк старшина.

Я напрасно ищу сержанта Сероштана. Его нет. Словно опережая мой вопрос, Охрименко огорченно сообщает:

— А Василя увезли в медсанбат...

Еще раз внимательно оглядев своих товарищей, глубоко вздыхаю, невольно перебирая в памяти короткий, но трудный и опасный путь, пройденный вместе с ними. Не могу я смириться с мыслью, что придется идти в бой без испытанных боевых друзей. Я твердо решил: не расстанусь с ними, во что бы то ни стало добьюсь, чтобы их включили в мою новую роту.

Когда рассказал об испытаниях, выпавших на нашу долю. Стольников горячо воскликнул:

— Я вместе с тобой, командир, пойду упрашивать комбата, чтобы включил этих молодцов в нашу роту! [131]

Дав подробные наставления командирам взводов о подготовке к предстоящим боям, отпускаю их. Вспомнив неуставную манеру Папченко подавать команду, останавливаю его и говорю, что слово «пожалуйста» при подаче команды звучит нелепо.

— Извините, пожалуйста, — отвечает он со смущенной улыбкой, — сила привычки. Это слово выскакивает помимо моей воли.

Мы с политруком спешим к комбату. Старший лейтенант, выслушав нашу просьбу, решительно отказывается идти к полковнику Бурчу, заявив, что перевести минометчиков в стрелки тот не разрешит. Стольников резонно возражает, что среди бойцов нашей сводной роты есть даже саперы и артиллеристы. После долгих уговоров комбат сдается и обещает решить этот вопрос. Считая включение минометчиков в состав роты делом решенным, Охрименко развил бурную организационную деятельность, совершенно оттеснив степенного сержанта Востокова от исполнения обязанностей старшины роты. Последний покорно ходит по пятам за энергичным украинцем и беспрекословно соглашается с его распоряжениями. Вскоре хозяйственный Охрименко раздобыл три термоса, наполненных бензином, натащил разнокалиберной стеклянной тары и организовал «производство» самодельных противотанковых средств. Узнав, что старшина комендантской роты тоже украинец, Охрименко навестил его и вскоре притащил ворох различного поношенного обмундирования, которое весьма пригодилось. Подобрали по росту гимнастерку и брюки Феде. Только пилотки для него не нашлось. Вместо пилотки Охрименко надвинул ему на голову огромную каску, в которой Федя выглядел бывалым солдатом.

В спешке приготовлений мы совсем забыли, что судьба минометчиков еще не известна. Поэтому появление посыльного, передавшего приказ мне и политруку прибыть к комбату, вызвало тревогу: а вдруг отказ! Как же я объявлю об этом моим боевым друзьям? Отгоняя беспокойные мысли, почти бегу к дому, где разместился комбат. Стольников едва поспевает за мной. Ввалившись в избу, молча козыряю и вытягиваюсь в ожидании. Комбат, видимо поняв причину моего волнения, с улыбкой объявляет:

— Лейтенант! Все минометчики остаются в твоей роте: полковник удовлетворил ходатайство...

«Только минометчики, — мелькает в голове, — а Митин? А Федя? Ведь о них-то я и забыл доложить комбату».

Когда я рассказал о Митине, комбат решительно махнул рукой:

— Одним больше, одним меньше — какая разница!

После некоторого раздумья комбат разрешил оставить и Федю, приказав зачислить в список роты с указанием точного адреса родных.

— Мало ли что может случиться в бою, — пояснил он. — Нельзя, чтобы родные не узнали о его судьбе. Как только выполним задание к вернемся в дивизию, представим необходимые сведения о нем в штаб.

Возвращаюсь в роту. Радуюсь, что навстречу новым испытаниям пойду плечом к плечу с проверенными боевыми товарищами. Мое [132] сообщение о согласии полковника Бурча зачислить минометчиков в состав сводного батальона они встречают ликованием.

Тем временем на улице стемнело. Ночную тишину изредка нарушают окрики часовых. Надо хоть немного поспать. Убедившись, что недостающее оружие получено и роздано, что боеприпасами рота обеспечена, что люди накормлены, объявляю «Отбой».

Дальше