Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть первая.

Снова на свободе

17 апреля 1942 года в одном из сумрачных залов софийского военного суда после долгого и мучительного допроса обвиняемых председатель суда огласил приговор четверым молодым людям, обвиняемым в коммунистической деятельности.

Два года, шесть и десять лет тюрьмы по сравнению с пожизненным заключением или смертной казнью, к которым щедро приговаривал этот седовласый страж закона и власти как возмездие тем, кто имел смелость и дерзость бороться за свободу своего народа, слишком мало значили для него и нисколько его не волновали. Его волновало лишь одно — получить на плечо лишнюю звездочку — награду за неустанный труд.

Четверо обвиняемых молчали. Крайним справа стоял Сашо Большой — высокий, бледный плотник; рядом с ним — светловолосый, с нежными девичьими чертами восемнадцатилетиий литейщик, тоже Сашо, а между ними и мною — Вера Якимова, энергичная черноглазая девушка.

Мы гордо глядели на судей и взглядом своим старались показать, что мы не сдадимся. За нами стояли наши встревоженные родные и свидетели, которым не терпелось услышать, удовлетворит ли суд требование прокурора или нет.

Плешивый прокурор в чине майора, выпуклые глаза которого еще сильнее подчеркивали его змеиную злобность, приписал нам подвиги, выставлявшие нас чуть ли не руководящими деятелями партии. Все ожидали, что после завершения судебного следствия и опроса свидетелей прокурор откажется от своего требования, но, к общему изумлению, он не сделал этого.

— Я настаиваю на смертной казни, — надменно заявил он.

Теперь пришел черед председателя. Выпрямившись во весь рост, он стоял за продолговатым столом, покрытым тяжелым зеленым плюшем. Перед лицом справедливой Фемиды председатель огласил приговор. Мой приговор он прочел последним.

— Тебя мы оправдали, — сказал он, и едва заметная лукавая усмешка скользнула по его тонким губам, — но не думай, что ты уже получил медаль за невинность.

По этим словам и угрожающим взглядам полицейских агентов, присутствовавших в зале, я понял, что фашистские власти позаботятся поскорее вернуть меня за решетку, и теперь с нетерпением ждал минуты, когда я наконец вырвусь из их грязных рук.

Едва только затих голос председателя, в зале громко прозвучали один за другим три решительных голоса:

— Не признаю себя виновным! Считаю суд несправедливым!

Это подсудимые сказали свое последнее слово.

По залу пронесся одобрительный шепот; послышался плач; судьи торопливо складывали объемистые тома законов и папки с обвинительными материалами и чуть ли не бегом покидали помещение.

Осужденным разрешено было свидание с близкими, а меня отправили обратно в тюрьму.

Какая радость, какие чудесные мысли овладевают человеком, когда он оказывается у порога свободы! Ты в наручниках, заперт в вонючей камере, лишен свидания с родными, лишен права петь и радоваться, терпишь издевательства самых гнусных подонков. И вдруг все меняется — ты оказываешься уже по ту сторону высокой тюремной стены, встречаешься с товарищами, которые дни и ночи жили под угрозой ареста, ты обнимаешь их и клянешься, что никогда уже не попадешься в лапы врагу. И это желание встретиться с товарищами еще сильнее, если ты хорошо держался перед лицом классового врага и организация осталась нераскрытой и продолжает борьбу.

Покидая зал военного суда, в котором были вынесены сотни и тысячи жестоких приговоров, я спешил, спешил, как никогда. Я готов был даже лететь, но мой грузный конвоир-полицейский, вытирая лоб, то и дело покрикивал:

— Не торопись, парень! Успеем! Времени хватит. Кабы я так торопился, от меня давно бы ничего не осталось! [6]

— Если б ты знал, как мне опротивела ваша тюрьма, то и слова не сказал бы.

— Подумаешь, какое дело — тюрьма как тюрьма! Тоже люди живут, — спокойно возразил полицейский.

— Тюрьма как тюрьма... Лучше бы эти люди отправились по домам, к родным.

— А нам что тогда делать? — Он нахмурился. — Чтоб нас уволили, хочешь, да?

Было ясно, что общего языка нам не найти, и я замолк.

С улицы на улицу, от угла к углу — и вот мы перед тюрьмой. Пятиметровые стены, обнесенные поверху колючей проволокой, с остроконечными башнями на углах, откуда зорко следят замерзшие часовые, вызывая у людей и страх и сочувствие одновременно. За этими степами был замучен не один патриот, а скольким еще предстоит испытать все ужасы пребывания в этом каменном мешке, об этом можно узнать только из «входящих» реестров, которые тюремная администрация ведет самым аккуратным образом. Недаром многие предпринимали попытки бежать отсюда, ногтями днем и ночью на протяжении ряда лет рыли глубокие подземные ходы и в карманах выносили землю. Жажда свободы брала верх над страхом перед карой и непосильным круглосуточным трудом.

Полицейский нажал белую кнопку, заметную издалека на красных железных воротах, и сразу же внутри загремел тяжелый засов. Отворилась маленькая калитка, и перед нами возникла фигура полицейского надзирателя. Он стоял, широко расставив ноги. Обменявшись расписками с моим конвоиром, он дал мне знак следовать дальше. Я пошел, но так как мне больше месяца пришлось быть почти без движения, то, подымаясь по каменным ступеням винтовой лестницы, я чувствовал, как слабеют мои ноги. «Еще немного», — подбадривал я себя и, собравшись с последними силами, поднялся на самый верхний этаж.

В камере я застал только трех гимназистов — Неио Ватахова, Николу Гостева и Танчо Фингарова, причастных к конспиративной организации, недавно раскрытой в копривштицкой гимназии. Следствие по их делу было закончено, и они теперь ждали судебного разбирательства. Двое из них мало отличались друг от друга, ничем особенным не выделялись и не оставили в моей памяти заметного следа. Куда большее впечатление произвел на меня Нено. Он отличался необыкновенной жизнерадостностью, вечно придумывал всякие остроумные истории, с утра до вечера поддерживая у товарищей веселое настроение. То ли из-за переходного возраста, то ли из-за какого-то повреждения голосовых связок, он всегда сипел, и это само по себе вызывало невольный смех. Особенно комичным становился Нено, когда пытался декламировать. От напряжения у него на шее вздувались жилы, глаза наливались кровью, а на смуглом лице выступали капли пота, которые он утирал не платком за неимением такового, а обшлагом рукава своей истрепанной куртки.

Нено вызывал смех и своей прической бобриком, которой он уделял много времени и внимания. Волосы у него были жесткие и стояли торчком, как щетина, а он хотел, чтобы они непременно ложились гладко назад. Он даже растворял в блюдце сахар и смачивал их, а гребенку и зеркальце целыми днями не выпускал из рук.

Среди обитателей нашей камеры Нено был самым пылким поклонником поэзии. Он мог часами слушать стихи Ботева, Смирненского и других поэтов.

Когда я вошел в камеру, Нено вскочил с койки и его озорные глаза, сразу же прочитав на моем лице радостную новость, загорелись, заплясали. В них виделись и радость, и боевой задор, и надежда.

— Выходит, к добру твоя коза сорвалась с привязи и убежала! — иронически заметил Нено. Это он слышал, как утром, перед уходом в суд, я рассказывал свой сои, и теперь связал его с действительностью. — Хорошо! Здорово! — продолжал Нено, прыгая то на одной, то на другой ноге. — Сейчас черкну письмецо моему дядюшке... И если повезет, я тоже скоро смогу подбросить вверх свою старую ученическую фуражку!

Подбив и своих товарищей взяться за письма, Нено схватил лист бумаги и карандаш, сел на койку, пододвинул ящичек с провизией, положил его на колени и принялся нанизывать мелкие, как бисер, буквы. Но не одно, а много еще писем пришлось написать этим ребятам, пока их освободили.

Вскоре в камеру вернулись и другие осужденные товарищи. Они были тезками — обоих звали Сашо, и, чтобы не путать, мы называли одного из них Сашо Большой, а другого Сашо Маленький. Пришли они невеселые. Сашо Маленький, хотя и получил приговор полегче, был особенно мрачен. Шесть лет и восемь месяцев тюремного заключения — тоже немало! [8]

Отныне весь яркий многогранный мир ограничивался для него рамками четырех замызганных стен и клочком неба в оконце. А сколько раз за это время он может попасть в тесный, как спичечный коробок, и сырой, словно погреб, карцер, где ему придется при свете тусклой электрической лампочки смотреть, как медленно сползают по цементной стене капли воды, как зацветают плесенью углы, и стоически терпеть холод, пронизывающий чуть ли не до костей. Все это он вынесет, потому что он — член Союза рабочей молодежи (РМС){1}, но не посочувствовать ему было нельзя.

В тюрьме пользовались малейшей возможностью, чтобы передать вести на волю. Я чувствовал себя обязанным доставить письма товарищей и предложил обоим Сашо черкнуть тоже хоть по нескольку строк.

— Эй, друзья, — вдруг обратился к ним Нено, — да вы не отчаивайтесь, это ведь не самое худшее. Бывает и похуже. Не сняли же вам голову с плеч. Занимайтесь своим делом. Пишите, что все в порядке, что еды вам хватает, и никакого намека на отчаяние, не думайте, что вам придется отсидеть весь срок. Ничего подобного не будет. Красная Армия освободит нас!

— Так-то оно так, — сказал Сашо Большой, — но ведь до той поры насидишься. Обстановка-то пока не такая уж благоприятная.

— Ха, обстановка может измениться! — упорствовал Нено. — Русские того и гляди выдумают какое-нибудь новое оружие и хоп — поворот в ходе войны! Представьте себе, например, танконосцы. Такой большущий танк-матка, а у него в животе несколько танков поменьше. Останавливается такой танконосец, автоматически отворяется, и из него выползают танки-детки! Или же новые подземные аэродромы, откуда, словно осы, роями вылетают самолеты! Немцы еще выкусят, о-го-го, еще как выкусят! Хотел бы я спросить их, как они будут возвращаться в свою Германию. Ах, только бы меня не осудили, тогда бы и я отправил на тот свет хотя бы одну белокурую бестию!

Нено говорил вызывающе задорно. Он хотел непременно развеселить обоих товарищей и потому громко рассмеялся. Сашо Маленький поднял голову, поправил рукой свесившийся на глаза русый чуб, улыбнулся и ласково взглянул на жизнерадостного Нено.

— Чудак ты, Нено! Смеешься, а знаешь, каково у меня на душе?

— Знаю! Тяжко тебе. Девушка твоя тоскует, а ты тут. И мне тяжко, но что поделаешь, не все зависит от нас. Судьба! — И он пропел своим сиплым голосом: — «Ох, судьба, судьба, так ты решила, чтоб я ее увидел в объятиях другого...»

— Оставьте девушек до мирных времен и поторапливайтесь с письмами, — прервал его Сашо Большой. — А то сейчас надзиратель явится.

— Да, верно! Отвлекся я, а самое важное не написал еще, — спохватился Нено и, взяв карандаш, снова принялся нанизывать свой бисер.

Минут десять все молчали. Казалось, что камера пуста — каждый, устремив взгляд на бумагу, мысленно разговаривал со своими близкими.

Часы ремесленного училища пробили пять ударов. В другие дни их бой был едва слышен, а сейчас казалось, что они находятся у самых тюремных стен. И хотя мне очень не хотелось прерывать этот не подвластный никакой цензуре разговор, пришлось напомнить товарищам, что пора кончать — ведь для того, чтобы припрятать письма, тоже нужно было какое-то время.

— Готово, — заявил Нено. — Чего там еще столько писать? Самое важное — дать знать дяде, чтоб смотрел в оба да живым не давался в руки этим гадам. С девушкой моей мы уже столковались, что и как: если меня осудят — она будет ждать, если ее осудят — буду ждать я, а вот ваши вас наверняка бросят. — Нено снова попытался развеселить товарищей, но теперь всем им было не до веселья. Каждую минуту мог войти надзиратель и застать их неподготовленными.

До тюрьмы я не знал никого из этих ребят. Родом все мы были из разных мест, возраст у нас тоже был разный, но идеи коммунизма сблизили, породнили нас, и все мы чувствовали себя так, как будто близки и знакомы уже много лет. Как я уже упоминал, Сашо Большой был плотником, а Сашо Маленький — литейщиком. Они достойно вели себя во время следствия и перед фашистским судом. Оба любили труд и были преданы рабочему движению. Уныние Сашо Маленького было временным. Он сознавал, что, хотя на нашем пути немало трудностей [10] и члена Союза рабочей молодежи могут ждать и арест, и тюрьма, он повсюду, в какое бы положение ни поставил его враг, должен свято хранить свою честь коммуниста.

Хотя у меня не было ни организационной, ни просто личной связи с обоими Сашо, полиция состряпала на нас общее дело, и заслуга моего адвоката состояла как раз в том, что он сумел показать все стежки, шитые белыми нитками, которые искусственно связывали мою и их деятельность.

Операция по укрытию писем была довольно сложной. Для каждого письмеца приходилось подпарывать кусочек подкладки моего пиджака, а затем снова ее зашивать.

В коридоре раздались шаги. Отчетливо по цементному полу зацокали подкованные каблуки.

— Надзиратель, — сказал Сашо Большой. — Слышите, шкандыбает.

Все сидевшие на койках встали как по команде.

— Давайте попрощаемся, пока он не отпер камеру, — продолжал Сашо. — При нем мы не сможем ни обняться, ни сказать ничего друг другу.

Пятеро товарищей крепко обнялись со мной, расцеловались и дали обещание никогда не хныкать и никогда не терять веры в свою партию.

Долго потом звучали у меня в ушах слова Сашо Большого: «Скажи товарищам, что мы никого не предали и даже безоружные продолжаем борьбу».

Не все еще было сказано, когда загремел железный засов и в дверях показалась помятая фигура нашего надзирателя.

— Эй, ты! До сих пор не готов?

— Готов, господин надзиратель, готов, — иронически ответил я и поспешил взять пожитки.

Слова «господин надзиратель» обычно действовали как елей на его лакейскую душу, но на этот раз моя ирония его рассердила.

— Коммунисты... — прорычал он. — Тоже мне революционеры... — добавил он с издевкой и, вытолкав меня из камеры, что есть силы захлопнул дверь.

Тюремная администрация поставила себе целью всячески травмировать заключенным нервную систему. Их лишали сна, грохоча засовами и то и дело заглядывая в камеры, в коридорах часовые нарочито громко стучали сапогами — все для того, чтобы вызвать нервное расстройство. [11]

Фашистская власть стремилась установить в тюрьмах такой режим, чтобы даже если кто из осужденных и уцелеет, то уже останется неполноценным человеком.

В коридоре мы встретили лишь часового. Он заглядывал через «глазок» в каждую камеру и покрикивал на заключенных, чтобы те не смеялись или не говорили громко. Целых четыре часа он должен был непрерывно повторять одно и то же. Под конец он уставал и делал это небрежно, и тогда для узников наступал покой.

Я бросил последний взгляд на «колесо». Это было нечто вроде глубокого колодца, огражденного перилами лестницы, и было страшно даже заглянуть в него. Сейчас колодец был покрыт проволочной сеткой — мера предосторожности, чтобы те, кто не мог выдержать издевательства тюремщиков или получил вследствие этих издевательств нервное расстройство, не бросались бы в него. Не один, а многие до того, как была установлена сетка, нашли свой конец в этом колодце.

Вот и маленькая калитка подвального этажа, через которую заключенные выходят на прогулку в тюремный двор. Там через крохотный зеленый пятачок проложена узкая тропка. Хотя движение по ней происходит всегда в одном направлении, узники счастливы, что имеют возможность увидеться, обменяться мыслями, передать новости, подышать свежим воздухом. Однако никто не имеет права ни на шаг сойти с тропинки. Всем известно, что караульные на вышках имеют право стрелять без предупреждения в каждого сошедшего с нее.

С этим местом у меня тоже связаны воспоминания: тут я прошел подготовку для защиты перед судом.

Партия живет, действует и в тюрьме. Тут есть своя организация, свое руководство. Товарищи из руководства изучают каждого вновь поступившего заключенного и после этого принимаются готовить его к процессу. Опытные коммунисты разъясняют молодым, что необходимо отказываться от показаний, данных на предварительном следствии, и достойно держаться на суде перед представителями фашистской власти. Мною занимался товарищ Комитов — один из тех партийных деятелей, которые получили самые суровые приговоры на судебном процессе почтовых служащих. Он внимательно меня выслушал. Подробно изучил обстоятельства моего ареста, мое поведение во время следствия, содержание обвинения и посоветовал, как держаться на суде. [12]

— Раз ты на следствии не признался в коммунистической деятельности, — сказал Комитов, — то продолжай настаивать на своих показаниях. Это будет только тебе на пользу. Придерживайся своих показаний и относительно вещественных доказательств. Судьи не могут доказать противное.

В тюрьме не бывает дня, чтобы не произошло какого-нибудь столкновения между заключенными и тюремщиками. Как бы ты ни был исполнителен, надзиратели всегда найдут повод, чтобы обругать тебя.

Однажды я пошел мыться. Поскольку мне досталось мыло, я решил помыться основательно. Было так приятно плескать на себя водой, что я совсем позабыл о существовании надзирателя. Я намыливался снова и снова. И вдруг он так громко заорал на меня, что я выронил из рук мыло.

— Чего надраиваешься? Не на смотрины идешь! Можно подумать, что отец и дед у тебя только мылом и мылись! — орал он.

— Твоему деду тоже электричество не светило, а тебе светит, — возразил я ему как мог резко, чтобы отомстить за свой испуг.

— Замолчи, скотина! — заорал еще сильнее надзиратель. — И не возражай, а то огрею дубинкой! Попрыгаешь тогда у меня!

В тюрьме была парикмахерская. Как-то мне захотелось подстричься, и я попросил надзирателя разрешить мне это. Он отвел меня. Но это была не стрижка, а мучительное выдергивание волос, и.у меня невольно выступили слезы.

— Мастер, ты не стрижешь, а рвешь волосы. Нет никаких сил терпеть.

— Я что, тебя силком пригнал сюда? — обиженно заявил парикмахер и, сдернув с меня замызганную салфетку, которая скорее сошла бы за пыльную тряпку, заорал: — Марш отсюда! Ступай ищи себе мастера получше!..

Мое первое воспоминание о пребывании в тюрьме опять-таки было связано с коридором, по которому меня только что провел надзиратель. В тот день нас доставили сюда из пятого полицейского участка, где мы сидели до вручения нам обвинительного заключения. И вот когда мы шли по этому коридору, конвойный так сильно и неожиданно меня толкнул, что я свалился на пол. Причины для [13] пинка не было никакой, кроме той, что я позволил себе поглядеть на стены.

На этот раз, когда надзиратель ушел в архив, чтобы оформить документы о моем освобождении, я решил основательно разглядеть все, что тогда мне не позволили, пробудив тем самым во мне еще большее любопытство. Между портретами членов царской фамилии виднелись неумело сделанная, почти стертая эмблема нашей партии и лозунг «Долой фашизм!».

«Значит, и тут прикасалась рука партии», — подумал я и только теперь понял, почему нам запрещали останавливаться в коридоре и засматриваться на стены...

Наконец формальности закончились. Отворилась железная калитка, впустившая меня сюда несколько часов назад, и я оказался на улице. Я шел по мостовой, но все никак не мог освободиться от мысли, что меня кто-то преследует. Остановился, нагнулся, якобы поправляя развязавшийся на ботинке шнурок, и оглянулся назад. За мной никто не шел.

Обрадованный, что я снова на свободе и что никто не идет за мной по пятам, я перешел улицу Охрид и быстро зашагал по грязному тротуару, направляясь к дому, где я жил. Сочувствие к оставшимся в тюрьме товарищам росло с каждым шагом, который отдалял меня от них.

И вот я на улице Кавала, у дома номер 13. Фатальный номер! Не раз приходила мне в голову нелепая мысль, что именно он и послужил причиной моего ареста.

В квартире я не застал никого. Моя сестра Надя куда-то вышла. Я нашел ключ от своей комнаты, отпер дверь. Там было все так, как я оставил. Но первой моей заботой было не разглядывать, что и как, а отыскать ружье и патроны, которые мы раздобыли с Крыстаном Крыста-новым и спрятали у нас на чердаке под толстой балкой, а также примитивное оборудование, с помощью которого я печатал бюллетень о событиях на фронтах. Не найдя их, я не удивился. Я знал, что товарищи из квартальной организации непременно позаботятся о том, чтобы их спасти, и не ошибся. Это сделали Крыстан, Эмил Георгиев и мой брат Никола.

В тот же вечер сестра рассказала мне о деятельности нашей организации и о самых близких товарищах, которых она знала. Что ответственный за сектор Берто Кало не арестован, мне было известно. На свободе был и Борис Милев, который руководил сектором до Кало: я случайно [14] заметил обоих на улице, когда меня вели в суд. Эта неожиданная встреча с ответственными товарищами из квартальной организации тогда очень ободрила меня и создала хорошее настроение.

Крыстан Крыстанов, с которым мы были очень близки и с которым в ночь перед моим арестом вместе писали лозунги на степах ремесленного училища, находился на нелегальном положении. Это он одним из первых потребовал очистить мою квартиру от компрометирующих материалов, а затем организовал мне защиту на судебном процессе.

Крыстан был родом из села Волуяк Софийского округа. Изучал финансово-административные науки. Средства на жизнь добывал, работая у какого-то адвоката. Этот адвокат по просьбе Крыстана и стал моим защитником.

Моя дружба с Крыстаном началась еще в 1940 году, после того как я переехал на новую квартиру в квартале Банишора. Мы познакомились с ним случайно, когда я собирал в домах своего квартала подписи в поддержку предложения советского представителя А. А. Соболева о заключении Пакта о ненападении между Болгарией и СССР.

Не только сам Крыстан поставил свою подпись под этим предложением, но и все его родные, жившие с ним.

Замечательной чертой в характере этого молодого человека был его неиссякаемый энтузиазм. Крыстан загорался, как порох, и не допускал, чтоб какое-нибудь дело совершалось без его участия. После моего ареста, предполагая, что это произошло в связи с лозунгами, которые мы с ним писали, Крыстан покинул свою квартиру и скрывался у какого-то члена нашей организации. Остальные товарищи оставались на своих местах.

Всем нам хорошо была известна полицейская практика вторично арестовывать освобожденных после судебного процесса и отправлять их в концентрационные лагеря, чтобы там годами медленно, но верно убивать их, подвергая систематическому голоданию. Это ждало бы и меня, если бы я вовремя не принял мер.

Вот почему я на следующий же день покинул свою квартиру и переехал к Василу Петрову. Васил был коммунистом. Он жил в квартале Красно-Село и имел свою слесарную мастерскую. В ней работали его брат Димо, тоже член партии, и еще пять или шесть ребят-подмастерьев. [15]

Васила я знал уже довольно давно. Не раз он приходил мне на помощь, и дружба наша стала такой, что мы уже называли друг друга не по имени, а просто «братец». Хотя Васил был родом из Брезника, он считал себя настоящим софийцем. Квартира, которую он снимал на улице Бабадаг, в том же квартале, где и мастерская, была неудобна для моего нелегального пребывания. В доме жили и другие семьи, которых я не знал и которым не имел права доверять. Да я и не считал,что ради моей персоны Васил должен рисковать безопасностью своей семьи. У Васила, в прошлом боксера, был перебит нос, что напоминало ему о состязаниях, из которых Василу доводилось выходить и победителем, и побежденным. О них он рассказывал с упоением.

Васил был человеком горячим. Горячность эта проявлялась у него и в делах, и в спорах. Двухметрового роста, крепко сложенный, с развитой мускулатурой, он был не только внушителен, но просто грозен. Недаром некоторые чуждые элементы, ненавидя его, в страхе перед его силой вынуждены были еще издалека снимать шапку и учтиво здороваться с ним.

Подмастерья Васила тоже были хорошими ребятами. Одни из них состояли в Союзе рабочей молодежи, другие симпатизировали ему.

При мастерской была комнатушка. Она служила складом, но в ней ночевали и двое из подмастерьев. Первое время я спал вместе с ними и даже взялся учиться слесарному делу. Но вскоре обстановка изменилась. Через товарищей, с которыми я поддерживал связь, стало известно, что полиция искала меня в квартире у сестры и в страховом обществе, где я работал перед арестом. Это явно указывало на то, что полумеры уже недостаточны и надо целиком переходить на нелегальное положение.

Как-то я сказал об этом Василу и попросил совета.

— Тебе надо скрываться, братец! — посоветовал он. — Наша квартира в твоем распоряжении. Мы и до сей поры были братьями, а теперь и подавно. Кто не хочет рисковать, тот не имеет права становиться коммунистом.

Васил знал отчасти о моей деятельности и даже сам мне помогал. Слушал радио, записывал наиболее существенные данные и знал тайник, где хранилась моя примитивная типография, которая была перенесена в его квартиру. Кроме того, Васил помогал мне осуществлять связь с городом Брезник, за что я отвечал перед Андреем Пеневым, [16] инструктором Софийского окружного комитета. По рекомендации товарища Пенева я был освобожден от работы с молодежью в квартале Банишора, чтобы всерьез заняться строительными рабочими из нашей Трынской околии, которых в Софии насчитывалось несколько тысяч человек. По самому характеру своей профессии они относились к категории тех рабочих, которые труднее всего поддавались организации, требовавшей серьезных усилий и упорного труда.

Квартирой Васила начали пользоваться и другие перешедшие на нелегальное положение товарищи. Посещалиее Андрей Пенев, Георгий Павлов и Мара Петлякова.

Веселая и шумливая жена Васила была такой же бесстрашной, как он. Она с открытой душой принимала всех и только время от времени шутливо, чтоб я не подумал, будто она намекает, что мне надо покинуть их дом, говорила:

— Ох, братец, интересно, когда это мы поговорим?

— Ты лучше смотри за ребенком, чтоб ребенок кому не проговорился, чем чепуху-то болтать! — резко обрывал ее Васо.

У них была маленькая дочка. Прежде она звала меня «дядя Славчо», а теперь ей вдруг пришлось называть меня «дядя Борис». Для нее это было непосильной задачей. Маленькая Лилия не понимала цели этой игры в имена и каждый раз, обращаясь ко мне, запиналась, нет-нет да и называла меня по-прежнему «дядя Славчо».

С Андреем Пеневым я был знаком уже год. Он отвечал перед окружным комитетом за партийную работу в Трынской и Брезникской околиях и часто посещал мою квартиру, а позднее квартиру Крыстаыа Крыстанова. Бай Андрей был интересным человеком. Уже с первого взгляда запоминалось его лицо: крупные скулы, припухшие глаза и седые коротко подстриженные усики. Он стал мне еще более интересным, когда я познакомился с ним ближе. Жизнь научила бая Андрея многому. От простого каменщика он поднялся до члена ЦК БРП; в разные периоды народ избирал его и окружным советником и депутатом Народного собрания. Не было такой области, в которую бай Андрей не заглянул и с которой он не был бы знаком. Узнал он и что такое плен во время первой мировой войны, близко знаком был с пожарной службой. Еще до Сентябрьского восстания он помогал выносить из казармы оружие для находившихся в опасности партийных [17] деятелей, выполнял обязанности курьера между Советским Союзом и нашей партией, а после гражданской войны в России бай Андрей переправлял муку и другое продовольствие для обреченных на голод трудящихся Севастополя. Этот старый партиец был не раз ранен. Рубцы от ран часто напоминали ему о перестрелках с полицией в окрестностях Варны, когда он пытался спрятать оружие, доставленное им самим по Черному морю.

Старому революционеру были знакомы и страдания узника. Несколько раз его сажали в тюрьму и выпускали, но самое продолжительное время фашисты держали его в заточении после 1929 года. Теперь, в 1942 году, над баем Андреем тяготел тяжелый заочный приговор. Поскольку софийская полиция его не знала, он не принимал особых мер для того, чтобы скрываться. Посещал кофейни, расхаживал днем по городу, питался в ресторанах и ездил в трамваях. Мы с Крыстаном всегда тревожились, как бы он не попал где-нибудь в западню, и часто говорили ему: «Бай Андрей, будьте осторожны, не то вас схватят». А он отвечал: «Тут гешевские{2} ищейки меня не знают. Если б дело было в Варне, я бы там и носа на улицу не высунул!»

Иногда бай Андрей ходил со мной на партийные собрания строительных рабочих, терпеливо выслушивал то, что они говорили, а под конец и сам брал слово. Говорил он всегда кратко. Иногда его выступления касались конкретных дел на объекте, где работали собравшиеся, другой раз он рассказывал им о жизни советского народа, о революции, об электрификации, о социализме. Товарищи, которые его видели впервые, спрашивали меня: «А он болгарин?» Такое сомнение вызывали восточные черты его лица и часто употребляемые им турецкие словечки, пословицы и мудрые изречения.

У бая Андрея был живой и острый ум. Он никогда не терялся и за словом в карман не лез. Как-то пришли мы с ним к Крыстану, и тот пригласил нас поужинать. У него была приготовлена свиная грудинка с фасолью, а это было любимым блюдом нашего уважаемого гостя. Крыстан застелил стол газетой, принес хлеб и кастрюлю с кушаньем и подсел к баю Андрею. На столе было два сорта хлеба: один — купленный в пекарне, а другой — деревенский [18] из Болуяка. Разумеется, никакого сравнения между ними и быть не могло. Домашний хлеб был пшеничный, высокий — в целую пядь и белый как снег, а покупной — темный, с овсяными отрубями и вязкий, как глина, — мешанина из всяких отходов. Я нарезал несколько ломтиков одного и другого хлеба и положил перед каждым. Бай Андрей поглядел, поглядел, выругался по-турецки, взял кусочек лежавшего перед ним черного хлеба и, отшвырнув его, сказал:

— Я работаю не за черный, а за белый хлеб. Пускай его едят те, которые неспособны дать народу белый хлеб!

— Бай Андрей, грех бросаться хлебом, — шутливо заметил Крыстан.

— Грех не на моей душе, а на душе тех, кто дает нам хлеб из всяких ошметков, а ситник дарит своим немецким хозяевам.

Но прошло немного времени, и бай Андрей провалился. Оказалось, он ехал в трамвае из Софии в Княжево и попался на глаза опытным агентам. Его тут же арестовали. Так наш дорогой друг стал жертвой собственной неосторожности.

На его место в июне того же года был прислан другой человек. По сравнению с баем Андреем он был моложе и куда сдержаннее в разговорах. Но улыбка и взгляд были у него лукавые и предвещали либо крайнюю серьезность, либо неожиданную иронию.

О себе он не говорил ничего. Кто он, откуда, какая у него профессия, я не знал и не пытался узнать, так как малейшее любопытство противоречило правилам партийной конспирации. Для меня Стоян Нешев из села Угырчин Ловечской околии был просто товарищем Якимом. Встречи наши происходили только по вечерам и в разных местах. В отличие от бая Андрея товарищ Яким был исключительно осторожен. Мне не нравилась его чрезмерная строгость, он сам как будто нарочно не допускал никакой близости, держался на расстоянии, но я чувствовал, что мне он доверяет полностью. Мало-помалу я привык к его характеру, да и он со временем стал несколько общительнее.

Хотя я не знал в то время функций ни бая Андрея, ни его преемника, это вовсе не мешало мне своевременно и самым точнейшим образом выполнять все их указания. Для меня эти товарищи были Центральным Комитетом партии, а их слово — законом. [19]

Нищей и безрадостной была жизнь трынских строителей. Временные жители тех мест, где возникали стройки, обычно снимали подвалы и чердаки и жили по десять — пятнадцать человек в комнате. Большинство рабочих готовили себе еду сами и брали ее с собой на работу. Подрядчики не обеспечивали им постоянного места работы, и поэтому они около полугода проводили в деревне. Хотя перерыв в работе происходил не по их вине, никто им не платил за простои, и поэтому в конечном счете их средний заработок был так мал, что его не хватало даже на то, чтоб прокормить семью, а уж о том, чтобы прилично одеться, и говорить было нечего.

Словно перелетные птахи, трынчане каждую весну в первый день великого поста снимались с насиженных мест и возвращались домой только осенью, после николина дня, когда наступали холода и работа на стройках свертывалась. Весь рабочий сезон они жили вдали от семей и берегли каждый заработанный грош. Переход с одной стройки на другую был для них обычным явлением, и поэтому ни одна организация — ни партийная, ни молодежная, пи профессиональная — не могла их охватить. Строители походили на журавлей, которые тоже то и дело перелетают с места на место.

Среди строительных рабочих было немало сознательных и передовых людей. Именно этих людей коммунисты и организовывали и, чтобы улучшить их положение, не раз вовлекали в стачки, а когда этого требовала обстановка, те же рабочие устраивали на улицах летучие митинги и на них предъявляли свои требования буржуазии, казенным профессиональным союзам или правительству. В истории рабочего движения Софии строительные рабочие играли первостепенную роль и всегда отличались стойкостью и упорством в достижении поставленных требований. Много строителей побывало в кровавых застенках полиции. Одних судили, других нещадно избивали, но борьба от этого не ослабевала — она росла и ширилась.

Трудности с организацией строителей заставили нас провести в феврале 1942 года совещание с наиболее активной молодежью околии, на котором мы всесторонне обсудили этот вопрос и приняли решение прикрепить к каждой общине ответственного за нее товарища. Ответственные за общину составляли руководство, которое, опираясь на широкий актив, должно было проводить партийные решения, снабжать партийные группы в общинах легальной [20] и нелегальной литературой, организовывать и проводить партийные собрания, вести агитационно-разъяснительную работу среди строителей.

В руководство мы включили Нако Станачкова, Станку Гюрову, Младена Гюрова (Денчо) и других — все из Трынской околии. Денчо был из села Ярловцы. Я знал его еще по трынской гимназии как активного члена Союза рабочей молодежи, которого полиция не оставляла в покое. Несколько раз он выходил из участка избитым до полусмерти, но это не только не заставило его отойти от рабочего движения, а, наоборот, еще крепче связало с ним. Скромный до стеснительности, честный и трудолюбивый, Денчо пользовался доверием и симпатией и учеников трынской гимназии, и строительных рабочих. Вот почему я, перейдя в подполье, начал поддерживать связь со строителями через Денчо. Материалы, как полученные в окружном комитете, так и те, которые я печатал сам, я передавал Денчо, а он распределял их между остальными ответственными за общины товарищами. Так они и расходились от организации к организации и от человека к человеку...

Однажды товарищ Яким сообщил мне, что он намеревается в скором времени возложить на меня какую-то серьезную задачу, и предупредил, чтобы я ни с кем этим не делился. С того дня я все время был в ожидании чего-то нового, волнующего, неизвестного...

Я продолжал жить в квартире Басила Петрова весь май и июнь. Туда приходили и другие подпольщики, и опасность, что когда-нибудь нас всех тут схватят, была совершенно реальной. Естественно, мне следовало оттуда уйти. Я перебрался к Милану Атанасову (Манчо) — строительному рабочему, в то время одному из активных членов трынской партийной организации. Он жил в квартале Овча-Купель и снимал нижний этаж в двухэтажном доме. В жизни этого преждевременно поседевшего человека было много поучительных страниц. Скромный и трудолюбивый, он давно снискал любовь трынских строителей, и они не раз шли за ним, когда он призывал к стачке. Несмотря на полицейские репрессии, которым он часто подвергался, Манчо неколебимо стоял на своем боевом посту и служил примером подлинного революционера.

Мой переезд к нему был не случаен. Нас обоих связывал ряд совместных акций против фашистских властей на селе и в Софии, и больше всего стачка строителей в июле 1938 года. От него получил я впервые брошюры коммунистического [21] содержания и художественную литературу — «Цусиму», «Мать» и другие. Эти книги, которые он мне рекомендовал прочитать, произвели на меня огромное впечатление, оставили у меня чувство глубокого уважения к этому человеку. Тогда я вполне естественно отождествлял самого Манчо с образами героев прочитанных книг, а отношения паши, несмотря на разницу в возрасте, считал дружескими. Такие же отношения установились у меня с его другом детства Хараламбием Захариевым, тоже уже немолодым человеком, тощим, как сушеная скумбрия, но необыкновенно здоровым и выносливым. И он, и Манчо были прекрасными мастерами гипсовых деталей и с любовью обучали своему делу большую группу подмастерьев — завтрашних мастеров. У обоих были замечательные жены — добрые и сердечные, хотя и очень разные по темпераменту. Если Эфросина (Эвда), супруга Манчо, была спокойной, уравновешенной женщиной, хоть и поддававшейся временами тоске и отчаянию, то жена Хараламбия, Паля, была всегда веселой, словоохотливой, проворной в работе, но постоянно словно пребывала в каком-то нервном напряжении. Несмотря на эти различия в характере, обе они были одинаково ценными и незаменимыми нашими укрывательницами.

В то время когда я жил на квартире у Милана, на втором этаже того же дома неожиданно поселилась женщина из одного трынского села, видимо, из-за близости к минеральным источникам Овча-Купели. Думая, что она меня не знает, я не здоровался, когда встречал ее во дворе или на лестнице, и не разговаривал с нею. Она лукаво поглядывала на меня уголком глаза, словно хотела сказать: «Ты притворяешься, но я тебя выведу на чистую воду».

Как-то утром, когда я читал во дворе, она остановилась возле меня и принялась расспрашивать:

— Ты что, молодой человек, здесь делаешь?

— Я студент, готовлюсь к экзаменам.

— А откуда ты?

— Из Фердинандской околии, — ответил я ей и тут же подумал, что моей конспирации пришел конец.

— А как тебя зовут? — упорно, словно застав меня на месте преступления, допытывалась она.

— Митко, — сказал я, рассчитывая, что жена Манчо так же назвала ей меня да и соседи знают меня под этим именем. [22]

-Какой ты Митко, ты Славчо из Боховы... Зачем обманываешь меня, ведь я хорошо знаю и тебя, и твою мать! Она же приходит к нам на мельницу!

Женщина продолжала долго и обстоятельно объяснять истоки нашего знакомства.

— Раз так, то незачем и расспрашивать, — заявил тогда я ей. — Я знал, что мы с тобой знакомы, и потому решил пошутить. Хотел проверить, насколько ты физиономистка.

— Да, но я ведь пожилой человек, почему же ты со мной шутишь?

— А что тут такого? Шутить можно с каждым: и с молодым и с пожилым, — ответил я любопытной женщине и уставился в книгу.

Поняв, что у меня пет охоты разговаривать, она отошла в сторону, сняла висевший на заборе купальный халат и отправилась принимать ванну.

Хотя весь этот разговор происходил в форме довольно невинной, все равно женщина эта уже знала, что я живу здесь, и могла, сама того не желая, выдать меня.

Вечером пришел Манчо. Я сообщил ему о случившемся, и мы решили рассказать нашей соседке правду и предупредить, чтоб она никому ничего не говорила.

Вышло так, что вскоре приехал сюда и ее муж. Это оказался Тодор Стойчев, или, как его все называли, бай Тошо из села Забел, с которым мы были хорошо знакомы. Когда-то он был шофером и не раз бесплатно подвозил меня, ученика трынской гимназии, в автомобиле в город, чтобы я не рвал постолов и поспевал к началу занятий. Сколько раз ученики пачкали кислым молоком красивую обивку машины, а он только качал головой, добродушно бормоча себе под нос ругательства, и говорил:

— Ну все! Больше вам автомобиля не видать! Вам не учиться, а коров пасти.

Но проходило какое-то время, и мы снова набивались в автомобиль к баю Тошо. И так год за годом, пока гудел его мотор, хотя ни с кого из нас он никогда не взял ни гроша. Мы были его самыми исправными клиентами. Позднее он продал машину и купил мельницу, но и сделавшись мельником, по-прежнему оставался добрым, отзывчивым человеком, продолжая стоять на коммунистических позициях.

Когда именно приехал он к нам в Овча-Купель, я не видел. Встретил его как-то утром в коридоре и по выражению [23] его лица понял, что жена посвятила его в наш разговор. Он поздоровался, и первыми его словами было:

— Уж очень она слышна, эта чертова машина. Хозяева догадаются и выдадут тебя.

Я удивился: о какой машине речь?

— Да о той, на которой ты печатаешь. Тарахтит целую ночь, все слышно. Неужто нельзя как-нибудь поубавить шум? — упрекнул меня бай Тошо.

Я никак не мог понять, откуда он взял, будто кто-то печатает на машинке, по попытался его уверить, что у меня пет машинки и я не могу работать на ней. Он поглядел на меня как-то особенно, словно хотел сказать: «Ты меня не обманешь, я стреляный воробей», — а может, даже обиделся, что я скрываю от него, коммуниста, такую мелочь. Только когда я поделился своими сомнениями с Манчо и его женой, выяснилось, что стук этот издавала детская люлька, в которой Эфросина укачивала маленького Васко. Посмеявшись от всей души над излишней подозрительностью бая Тошо, я рассеял его сомнения и успокоился сам.

Еще при этом первом разговоре он уверил меня, что сохранит все в тайне, а уезжая, оставил мне двести пятьдесят левов.

Вскоре семья Манчо уехала в село Главановцы — на его родину. В одной из комнат нижнего этажа с его согласия, опять-таки ради минеральных ванн, поселилась какая-то пожилая дама из Софии с маленьким внуком. Она была очень гостеприимна и болезненно любопытна. Непрерывно принимала и провожала гостей и не переставала, интересоваться моей личностью. Чтобы удовлетворить ее любопытство, я представился студентом богословия, предварительно узнав имена почти всех профессоров богословского факультета. Но это лишь навлекло на меня новые неприятности, потому что дама была знакома со многими из них, и я то и дело попадал в неудобное положение, не обдумав всего вовремя и до конца. Кроме того, она была очень набожна и пользовалась каждым случаем, чтобы расспрашивать меня относительно смысла и значения различных религиозных таинств, а тут я был совершенно беспомощен. Но не только в этом крылась главная причина того, что я вынужден был расстаться с этой в остальном удобной квартирой. К соседке моей приходили различные посетители, и, насколько я мог судить по ее нескрываемой симпатии к гитлеровцам, все ее гости были [24] нашими врагами. Исключением, видно, был только ее зять, поэтому она искала случая заменить его более подходящим.

Я вынужден был оставить на некоторое время квартиру Манчо. Но куда податься? Знакомых, у которых я мог бы скрываться, было немного.

На помощь мне пришел солнечный и жаркий июль. На сочных лугах пышно цвели травы, и воздух был напоен их ароматом. Теперь можно спать и под открытым небом, без постели и одеяла.

Как-то неподалеку от дома Манчо косил траву пожилой крестьянин, еле двигая тупой косой. Глядя на него, я почувствовал, что во мне вспыхнула моя былая страсть к косьбе, не сдержался и направился прямо к нему. Но его обожженному солнцем лицу струйками стекал пот, рубаха вся промокла, руки дрожали. Я попробовал косить. Хоть и давно уже не брал я в руки косу, но навыки сохранил. Однако коса очень затупилась. От молочая на ее лезвии образовалась зеленая корка, отчего она скользила по траве, как палка. Я наскоро отбил косу, наточил и пустил ее гулять по лужку. Теперь она врезалась глубоко и, шипя как змея, ровными рядами отбрасывала сочную траву, а земля вслед за ней становилась похожей на свежевыбритую макушку.

— Ты гляди, до чего она сильна, моя коса, словно бритва косит! — заметил крестьянин. — А меня не слушалась, видно, в плохие руки попала.

Поправилась ему моя работа, и он предложил скосить мне ему еще один лужок. Я спросил где, мы сговорились. На следующий день я явился к нему и принялся косить с прежним увлечением.

Так под именем Митко, студента из Фердинандской околии, я скосил не только лужок этого крестьянина, но и половину луга его соседа. Но я почему-то настолько полюбился соседу, что вынужден был сбежать от него, хотя работы мне хватило бы почти на все лето. Оказывается, у моего нового работодателя было две дочери. Хоть я и не давал ему ровно никакого повода, он вдруг в открытую принялся меня уговаривать пойти к нему в зятья; тогда он, мол, заведет корчму, и денежки, дескать, загребать будем, и я университет кончу. Вполне понятно, мне было вовсе не до женитьбы, и под тем предлогом, что начинаются экзамены, я бросил косьбу и снова перебрался к Василу Петрову. [25]

Надо было что-то делать, бездействие меня тяготило. Именно тогда, когда партия призывала всех своих сыновей и дочерей к самоотверженной работе, я сидел без дела, и это особенно мучило меня. С нетерпением ждал я условленной встречи с Якимом. «Какое же это будет задание?» — вот что волновало меня и делало еще более нетерпеливым.

* * *

Прошел уже почти год после вторжения гитлеровских войск на территорию Советского Союза. Война была в разгаре. Фашистам удалось к югу от Москвы вбить глубокие клинья в линию фронта, они рассчитывали обойти советскую столицу и отрезать Кавказ от северных районов. Германская армия все еще вела наступление, а советские войска отступали. Положение советского народа день ото дня становилось все труднее. Это находило широкое отражение и у нас в Болгарии. Одни сочувствовали советским людям, другие наблюдали, как зрители, и воздерживались высказывать свое отношение, а третьи были явно на стороне фашистской Германии, потому что военная обстановка обеспечивала им быстрое обогащение.

Успешное наступление немцев на Восточном фронте сопровождалось у нас бешеным полицейским террором. Военно-полевые суды работали круглосуточно, вынося сотни смертных приговоров. Много коммунистов было повешено или расстреляно, а тюрьмы и концентрационные лагеря заполнены людьми, которые, несмотря ни на что, стремились к свободе и изо всех сил боролись за нее.

После зверских избиений и пыток в июле 1942 года были расстреляны члены и сотрудники Центрального Комитета партии, и среди них член ЦК Антон Иванов и народный поэт Никола Вапцаров, а многие старые коммунисты сидели в тюрьмах уже кто десять, кто пятнадцать лет. Нелегальная работа партии была вверена самым опытным ее кадрам, профессиональным революционерам, над которыми постоянно висела угроза поимки и расправы.

Части болгарской армии в это время были посланы фашистским правительством на территорию Югославии и Греции и боролись против освободительного движения народов этих стран.

Нападение Гитлера на Советский Союз, принесшее неисчислимые беды и горе, вызвало гнев и возмущение не [26] только у советских людей. У всех честных людей оно породило к фашизму невиданную и неслыханную прежде ненависть и отвращение, так как Гитлер стремился уничтожить сперва Советский Союз, а вслед за ним и все славянские народы. В фашизме прогрессивные круги, коммунистические и рабочие партии видели злейшего врага человечества, жестоко губящего все передовое. Поэтому коммунисты всего мира поднялись на борьбу.

Не жалея сил, включилась в эту борьбу и Болгарская рабочая партия. Она хорошо понимала, что война против Советского Союза — это война, ведущая к уничтожению завоеваний всего прогрессивного человечества, война против оплота рабочего движения во всех колониальных, полуколониальных и зависимых странах. Она понимала, что война против советского строя — это война против всех коммунистов и от ее исхода зависит, быть социализму или не быть.

Правильно оценивая политическую обстановку, Болгарская рабочая партия сразу же после начала войны взяла курс на вооруженную борьбу. В Центральном и окружных комитетах партии и в Союзе рабочей молодежи были созданы военные комиссии, чьей прямой задачей было обучать членов партии и членов Союза молодежи военному делу, снабжать их оружием и направлять деятельность боевых групп и сформировавшихся уже партизанских чет{3} и отрядов. Партия призвала коммунистов к вооруженной борьбе за свержение фашистского режима в стране. Она выдвинула два основных лозунга, под которыми должна была развертываться борьба: «Ни одного зерна болгарской пшеницы для фашистской Германии!» и «Ни одного болгарского солдата на Восточном фронте против Советского Союза!»

Принимая решение о вооруженном восстании, Центральный Комитет партии имел полное представление о трудностях, которые будут сопровождать всю работу по подготовке и проведению вооруженной борьбы. Но позади у него был многолетний опыт революционной работы, опыт Владайского и Сентябрьского восстаний, опыт партизанской борьбы 1925 года и долгий период подпольной борьбы. Весь этот богатый опыт давал Центральному Комитету уверенность, что борьба завершится успехом. С этой [27] верой партия призвала своих членов и весь народ к беспощадной борьбе против ненавистного фашизма.

На призыв партии в первый же момент отозвались самые смелые и самые преданные народу сыны и дочери. Они поставили интересы отечества выше своих личных интересов, они расстались со своими близкими и встали на путь трудной, но потому и благородной борьбы — борьбы за освобождение страны от фашистского рабства.

Задача поставлена

Наконец встреча с Якимом состоялась. Разговор был кратким и деловым. Яким был теперь еще более сдержан и скуп на слова.

— Дело это такого свойства, — сказал он, — что тебе придется немедленно уехать.

— Куда?

— В Трынскую и Брезникскую околии, — ответил он и добавил: — Есть указание партии поднимать народ на борьбу. Для этого необходимо: во-первых, укрепить руководство и организации партии на местах; во-вторых, там, где их нет, создать заново; и в-третьих, приступить к формированию боевых групп, партизанских чет и отрядов для борьбы против фашистской власти. Используй свои старые связи и отправляйся! Встречаться будем на этом месте первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца.

Долгими днями и бессонными ночами ожидания перебирал я мысленно все, что могли поручить мне в соответствии с тем скромным местом, которое я занимал в партии. Полученное мною задание превзошло все мои ожидания и предположения. То, о чем мне сообщил товарищ Яким, не только было для меня неожиданным, но на первый взгляд показалось просто невыполнимым. Так же думали и товарищи Милан Атанасов, Хараламбий Захариев и Георгий Рангелов, с которыми я поделился мыслями относительно своей предстоящей работы. Они хорошо знали обстановку в нашей околии, и я всегда считался с их мнением. Посоветовался и на этот раз, чтобы рассеять свои колебания. Но и они были обеспокоены тем, что мужчин в Трынской околии весной, летом и осенью дома не застать, там одни только женщины, старики, детишки да небольшая часть молодежи. Ясно, что партийные и молодежные организации в это время там тоже пустеют и мне не на кого будет опереться, чтобы выполнить эти задачи. [28]

Разумеется, мы были не правы, и прежде всего потому, что недооценивали женщин, которые более всех ощущали экономические и политические тиски, недооценивали молодежь, которая быстро воодушевляется и первой откликается на призыв к борьбе. В своих однобоких суждениях мы пренебрегали и революционной историей трынской партийной организации, и свободолюбивыми традициями старшего поколения, ведшего многолетнюю борьбу за национальную независимость. В Брезникской околии, конечно, имелись некоторые трудности, но они были иного характера и не вызывали особой тревоги.

Поэтому товарищ из окружного комитета имел право твердо настаивать на партийном решении и требовать его выполнения. Я больше не возражал и приступил к работе, но все же полагал, что он должен был меня заранее подготовить к этому поручению и только тогда ознакомить с задачей.

Я собрался в путь. Добираться надо было пешком, а до Трынской околии от Софии — километров сто. Два-три дня пути для хорошего ходока. Но этого мало. Дорогу надо было выбрать так, чтоб она была безопасной для продвижения десятков бойцов, которые вскоре так же, как и я, получат свое боевое задание, что требовало тщательной проверки не только маршрута, но и людей, с которыми нам придется поддерживать связь, — ведь наша жизнь будет целиком в их руках.

При выполнении такой серьезной задачи мне было крайне желательно иметь хотя бы одного доверенного товарища. Я попросил на это разрешение бая Якима и предложил для этой роли Славчо Цветкова — моего земляка-учителя, которого в свое время тоже судили за антифашистскую деятельность. Бай Яким согласился.

В гимназические годы и позже я не раз ходил пешком из Трына в Софию. Это облегчило мне задачу. Большая часть пути была мне хорошо знакома, я знал, где можно идти напрямик, где кружным путем. Это были тропы, по которым прошло много верных народу до последнего дыхания коммунистов и «земледельцев»{4}, жестоко преследуемых за свои политические взгляды. Они искали убежища в братской Югославии после фашистского переворота и Сентябрьского вооруженного восстания 1923 года. [29]

По этим тропкам когда-то пробирался в Трын, чтобы поднять на борьбу его население, Васил Левский, неутомимый борец за «чистую и святую» республику и за свободу, которой он посвятил свою жизнь и за которую снова и снова должны были бороться последующие поколения, обманутые и ограбленные теми, кто захватил власть, и за которую поднялись сейчас на борьбу и мы, наученные опытом своих отцов и дедов. Следы прежних борцов сохранились до наших дней не на земле — быстро зарастают бурьяном старые тропы, ветер засыпает их песком, размывают дожди, иссушает палящее солнце, — эти следы сохранились прежде всего в сознании простых крестьян, которые были не меньше преданы общему делу, чем их деды, укрывавшие и спасавшие наших предшественников. На этих людей, на их сыновей и дочерей рассчитывали теперь мы — люди новой эпохи, продолжатели дела старых революционеров.

Я взял с собой воззвания, несколько номеров газеты «Работническо дело» и программу Отечественного фронта. Программа эта была только что составлена руководителем нашей партии Георгием Димитровым и обнародована подпольной радиостанцией «Христо Ботев». Отечественный фронт представлял собой боевой союз всех прогрессивных сил страны, борющихся против фашизма, а задачи его были сформулированы так кратко, с такой предельной ясностью, что мне казалось, будто Димитров, прочитав мои мысли, мысли всего народа, лишь собрал их воедино и расставил в определенном порядке, и потому, читая этот документ, ты невольно воспринимал все как свое кровное, давно тебе известное.

Программа требовала, чтобы Болгария ни в коем случае не шла вместе с Германией. Мы уже хлебнули однажды горя от такого союза с Германией, говорилось в ней, и никому не хочется, чтобы его вторично пригвоздили к позорному столбу. Надо требовать, чтоб правительство порвало союз с державами оси, немедленно вывело болгарские войска из оккупированных стран и изгнало из Болгарии немцев. Ведь сербы и греки борются за то же, что и мы, а царские войска так же, как нам, связывают им руки, и фашистский штык так же преграждает путь им, как и нам.

Далее программа предусматривала обеспечение политических свобод для народа и амнистию всем заключенным и осужденным за антифашистскую деятельность, требовала [30] обезвреживания фашистских головорезов, роспуска фашистских организаций, работы и человеческих условий жизни для всех трудящихся.

«Решение этих насущных для нашего народа задач, — говорилось в программе, — требует от нас скорейшего создания подлинно национального правительства, способного проводить твердо и последовательно спасительную политику Отечественного фронта. Во имя этого Отечественный фронт поставил ближайшей целью своей борьбы свержение власти нынешнего предательского, антинародного прогитлеровского правительства и создание подлинно болгарского национального правительства».

Для реализации программы Отечественного фронта необходимо было срочно, без промедления активизировать существовавшие партийные и молодежные организации, привести их в боевую готовность. Одновременно с этим надо было искать и находить симпатизирующих нам, оторвавшихся от организации членов партии, деятелей других партий, ратующих за национальную независимость Болгарии, всех тех женщин и мужчин, которые любят свою родину и ненавидят фашизм и фашистов. Таких людей в городах и селах было много, и надо было привлечь их к активной работе.

Задачи, поставленные Отечественным фронтом, были трудными, но выполнимыми. Они требовали полной мобилизации сил рабочего класса, крестьян, интеллигенции и армии.

На пути к Брезнику и Трыну

На душе у меня было и весело и тревожно. Что получится из этого первого нашего похода, что может произойти, доверятся ли нам люди, к которым мы идем, или же сочтут нас мальчишками, фантазерами и прогонят? Где мы будем питаться, ночевать — это нас не особенно беспокоило: стояло лето и можно было спать под открытым небом, а родные как-никак без еды нас не оставят.

Хорошо, что мы отправились в путь ночью. Днем нас заметили бы солдаты из лагеря возле села Мало-Бучино и кинулись бы за нами. Димо, младший брат Басила Петрова, который взялся нас сопровождать до определенного места, знал самые неприметные овражки на пути к Брезнику и уверенно вел нас. Когда мы уже миновали редколесье Люлина, начало светать. Из-за противоположной горы [31] выкатилось солнце и, пробиваясь сквозь небольшие тучки, которые скрывали его, стало быстро подниматься вверх. Ночной холодок исчезал, и на смену ему надвигалась жара.

Защебетали птицы, зашелестела листва. Неподалеку раздался стук топора. Молодой крестьянин рубил полусгнивший ствол бука, но, как только заметил нас, схватил свою куртку и кинулся бежать к оврагу.

— Принял нас за лесников, — сказал Димо, — теперь его не догнать.

— И очень хорошо, что убежал. И для нас, и для него хорошо.

Бегство крестьянина вызвало у нас смех, но. парень бы не проявил такой прыти, если бы Димо не заорал ему вслед: «Стой, стрелять буду!» Порубщик упал, перекувырнулся через голову и, издавая странный визг, покатился вниз через старое буковое редколесье, ломая под собой прогнившие сучья.

Еще несколько часов мы шли лесами, перебрались через десятки поперечных хребтов и долин; солнце все нещаднее обрушивало на наши головы свои палящие лучи. Чем ближе мы подходили к опушке, тем реже становился лес и тем труднее было переносить жару. Воздух трепетал от зноя, а трава и листва буков желтела и увядала.

Наконец мы выбрались на опушку. Перед нами открылась широкая панорама — холмы, селения, поля. Виднелись каменноугольный бассейн Перника, горная цепь Голо-Бырдо, дорога на Брезник и корытообразная Перникская равнина, прикрытая прозрачной вуалью беловатого дыма, который непрерывно выбрасывали десятки фабричных труб шахтерского города.

— Отсюда можете идти сами, — сказал Димо и объяснил нам, как, добравшись до Брезника, найти там его брата Лазара, старого, опытного коммуниста.

Димо пожелал нам успеха и повернул обратно.

Даже не зная дороги на Брезник и селений, мимо которых она шла, мы не рисковали заблудиться. Прямо на запад по нашему маршруту как раз полз и раскаленный солнечный диск, он словно торопился поскорее окунуться в прохладную ванну за синеющими у самого горизонта горами.

От села Дивотино, прилепившегося к юго-западному склону Люлина, путь наш лежал через поля. Пшеница и ячмень были уже давно скошены и убраны, а самые сноровистые [32] хозяева уже молотили. В поле стояла только кукуруза. Она давно выколосилась и теперь дозревала под палящим солнцем. Отставшие с уборкой крестьяне увозили с полей последние снопы. Зерно просыпалось из пересохших колосьев. На пыльных проселках не умолкал протестующий визг рассохшихся колес, уже бог знает сколько времени не знавших благотворного дегтя.

Остались позади села Расник, Вискяр, Бабица. К пяти часам дня мы подошли к городу Брезник и свернули в сосновый лес на горе Бырдо, которая заслоняла город с востока. Тут было прохладно, пахло смолой. До наступления темноты оставалось еще несколько часов, их нам надо было провести в лесу. Городок тянулся по неглубокой долине и не мог раздаться вширь: этому мешали каменистые отроги гор Бырдо и Гребен, которые с двух противоположных сторон теснили Брезник. Над городом стремительно, словно стараясь обогнать друг друга, носились тучи пыли. Одни поднимались над токами, а другие — над улицами, по которым мчались легковые и грузовые машины. Местные власти не давали себе труда позаботиться о чистоте и благоустройстве города. Даже главная его улица была похожа скорей на деревенскую — на целую пядь ее покрывал слой пыли, — что уж говорить об остальных? Если б время от времени дождь не обмывал улиц, люди, наверное, задохнулись бы здесь от смрада и пыли. Потому-то здесь так часто устраивали молебны — отцы города обращались к богу, вымаливали как милость, чтоб он ниспослал им дождь или же подальше отвел градоносные тучи. Дальше этого их заботы не простирались.

Сидя в сосновом лесу, мы имели возможность рассмотреть городок. Мне случалось и раньше проезжать через него или неподалеку, но тогда я смотрел на него совсем другими глазами. Теперь же даже, казалось бы, самую незначительную мелочь я оценивал с точки зрения стоявшей передо мной новой задачи. Каждая деталь должна была запечатлеться в определенном уголке моего сознания, чтобы, как только она мне понадобится, я сразу же извлек ее оттуда. Несколько высоких зданий с красивыми фасадами, поднимавшихся посредине города, предоставляли собой административный центр. Желтое — околийское управление, левее него — налоговое, потом здание Земледельческого банка и инженерное управление. Были, разумеется, и казармы. В северной части города [33] располагался пятый кавалерийский полк, чьи оружейные склады крайне беспорядочно были разбросаны по ущелью.

— Запоминай, — заметил я Славчо. — Возможно, как-нибудь ночью нам придется их искать.

— Они на хорошем месте. Добраться легко.

— Там охрана. Нужна осторожность.

— Конечно, — согласился он. — Теперь все начеку. Увлекшись изучением города и его окрестностей, мы не заметили, как опустились сумерки. Люди шли с работы, поднялся гомон. Одни покрикивали на скотину, другие звали детей, а молодежь распевала модные песенки, Лазар Петров, которого я и прежде называл баем Лазо, был братом Васила и Димо. Но если Васил был крупным, внушительным мужчиной, то бай Лазо ростом едва ли дотягивал до полутора метров. Димо же был как бы посередине — не очень высок, но и не низок. И если Васил избрал себе профессию борца, соответствующую его атлетическому телосложению, то бай Лазо при его малом росте остался в Брезнике, чтоб мериться силой с землей. Человек, увидевший его впервые, мог бы сказать, что и это занятие ему не по плечу. Но насколько крепка была здешняя прокаленная солнцем земля, настолько жилист и крепок был и бай Лазо.

К дому бая Лазо можно было подойти с разных концов города. Но удобнее всего было спуститься через сосновый лес, в котором мы сейчас находились, — отсюда тропа прямиком вела к его дому, прилепившемуся к подножию Бырдо. Но как встретит нас бай Лазо? Если бы мы шли только затем, чтобы, повидавшись, сразу же уйти, раздумывать было бы нечего, но ведь нам надо было переночевать и остаться у него еще на день, чтобы собрать партийное руководство и поставить перед ним новые задачи.

Но места для колебаний у нас не могло быть. Как только стемнело, мы зашагали по узкой тропе, извивавшейся меж молодых сосенок, и вскоре оказались перед белым одноэтажным домиком. Залаяла собака. «Вот тебе и на! А что, если сейчас поднимут лай собаки всего квартала?» — подумал я. Хорошо, что соседями бая Лазо оказались цыгане, у которых не то что собаки, а даже кошки не было. Иначе мог подняться страшный гвалт.

У входа в дом нас встретил бай Лазо, а за ним столпилось все его семейство — жена и пятеро ребятишек. [34] Среди них была только одна девочка — Зюмбюлка, слишком хрупкая и маленькая для своих лет.

Дети дали нам дорогу, и мы следом за тетушкой Райной, супругой бая Лазо, миновав узкий коридор, вошли в комнату в западной части дома. Она была тесной, как спичечный коробок, и освещалась двумя крохотными оконцами, напротив которых стояли параллельно две железные кровати. Посредине стоял невысокий круглый столик, на котором среди кучи старых газет и исписанных тетрадей мерцала керосиновая лампа.

— Давно ты здесь не бывал, а дом наш запомнил, — сказала тетушка Райна, держа за руку маленького Нестора.

— А в каком году я приходил, ты помнишь?

— Да в позапрошлом, — ответила она. — Выборы тогда проводили. С тобой девушка была. Всю ночь я тогда заснуть не могла, все думала, как вы доберетесь в такую метель.

— Все-то ты помнишь, тетушка Райна!

— Как же не помнить? Мы с Лазо голосовали за нашего человека... Боже, сколько страху натерпелась я тогда, на всю жизнь хватит. Все думала: «Люди в такую погоду ушли, кто знает, что с ними может случиться, а от меня только и требуется, что бюллетень опустить». И я опустила, хотя те гады, агенты, следили за каждым нашим шагом.

— Это их служба такая — следить, — заговорил бай Лазо, явно желая прекратить этот разговор. — Им ведь за это платят.

Он сделал жене знак рукой, чтоб она увела детей в другую комнату.

— Пускай слушают, пускай знают, — возразила тетушка Райна. — Нечего им дурнями расти.

— Уведи их! — настаивал бай Лазо. — Им сейчас лучше поужинать и лечь спать, а с политикой они еще успеют познакомиться — времени у них на это хватит.

Тетушка Райна покорилась. Она была из тех жен, которые вообще-то привыкли не прекословить мужу, да и поняла, что мы должны поговорить о чем-то, чего не нужно знать детям, и увела их в другую комнату.

Оставшись одни, мы попросили бая Лазо рассказать нам о состоянии здешней организации.

— Что я вам могу сказать? — ответил со вздохом бай Лазо. — Ужасно. Фашисты распоясались. Арестовывают, [35] убивают, вешают. Повесили Черного. А какой парень был — огонь! Мало теперь таких, как он. Секретарь молодежной организации в тюрьме, а мы, старики, скажу тебе прямо и откровенно, запуганы. Кто будет завтра кормить моих ребятишек, если и меня засадят в каталажку? Вот С'андо недавно вернулся из концлагеря и теперь всего остерегается. Что поделаешь: человек ведь! Крум постоянно под наблюдением, и некому расшевелить людей. А дела, сам знаешь, кругом плохи. Наши все проигрывают и проигрывают.

— Трудно, бай Лазо, страшно. Это ясно всем. А что ж дальше? Будем сидеть и ждать, что бог пошлет? Нет! У нас впереди работа и борьба. Фашисты предпринимаю!' эти меры против партии, чтобы запугать нас, заставить нас согнуться, и если мы согнемся, значит, они достигли цели. Любыми средствами надо помешать этому.

— Как? — прервал меня бай Лазо.

— Активной борьбой. Членов партии много — целая армия, и если эта армия пойдет в наступление, фашистам трудно будет остановить ее.

— Да как же двинется эта армия в наступление, когда мы, руководство, не шевелимся? — озабоченно заговорил бай Лазо.

— Значит, отсюда и надо начинать. Первое, что нужно сделать, это активизировать руководство, а затем и всю организацию. Поэтому мы останемся здесь переночевать, а завтра соберем других членов руководства и поговорим.

На другой день к баю Лазо пришел только Крум Савов. Он был секретарем околийской организации и, несмотря на пожилой возраст, работал сколько позволяли силы. До этого мы с ним встречались несколько раз, и я уже имел представление о нем и как о руководителе и как о человеке. Бай Крум был скромным и честным, преданным партии коммунистом. Но человек он был очень стеснительный, да и боялся за свою семью. Ему недоставало инициативы, энергии и настойчивости, необходимых организатору и руководителю околийского масштаба. Если правда, что о характере человека можно судить по его внешности, то у бая Крума в этом смысле соответствие было полное — тщедушный, вялый, немного сутулый. Похоже, что не больно-то сытно кормило его ремесло парикмахера. Да и «салон» его был захудалый — ни солнце, ни воздух туда не проникали. Ходила к нему одна беднота. [36] Ремесло бая Крума имело, правда, и свою положительную сторону: люди, которым надо было встретиться, всегда имели оправдание — пришли, мол, бриться или стричься. Под этим предлогом я тоже посещал его парикмахерскую до того, как перешел на нелегальное положение.

Второй член околийского комитета Александр Тинков, или бай Сандо, был не только грамотнее, но и теоретически подкован лучше, чем бай Лазо и бай Крум. Слабым местом, однако, у него было то, что он предпочитал теорию практике и больше, чем следует, остерегался полиции. Возможно, поэтому он и не пришел на наше первое совещание. Это был крупный мужчина, но концлагерь его порядком иссушил. Резко выступили вперед скулы, щеки глубоко провалились. Теперь ему снова приходилось взяться за земледелие, поскольку другого выхода у него не было. Единственным источником существования бая Сандо стали две коровы, на которых было сосредоточено все внимание его семьи.

Третьим членом комитета был бай Лазо. Потомственный хлебороб, он обрабатывал землю не только завещанную ему отцом, но и ту, которую забросили его братья. Поэтому бай Лазо чувствовал себя независимым.

— Пока я работаю, с голоду не помру, — заявлял он. — А не буду работать — и есть не буду. Службы не жду, да и не нужна она мне.

Благодаря этому убеждению он был гораздо смелее и активнее, чем бай Крум и бай Сандо, хотя и те тоже ничего хорошего от власти не видели и не ждали.

Остальные два члена околийского комитета — Иван Стойнов, руководитель молодежной организации, и Тодор Младенов, технический работник комитета и ответственный за группу сел Красавской общины, — не были приглашены. Я считал, что на первое время достаточно будет и трех товарищей, а Младенова, этого активного и авторитетного парня, в скором времени я должен был разыскать сам.

Я подробно разъяснил обоим членам комитета новые задачи партии. Растолковал им программу Отечественного фронта как широкую базу для объединения всех антифашистов, снабдил их новейшими партийными материалами.

Заверения товарищей Крума Савова и Лазара Петрова, что они займутся выполнением новых задач, придали мне [37] бодрости. Но я знал, что новые условия требовали от членов руководства выезжать в села, устраивать нелегальные собрания, организовывать открытые демонстрации, добывать оружие, тех же, кому грозит арест, обеспечивать убежищем и питанием, а это едва ли было в их возможностях, хотя они оба молча согласились со всеми указаниями.

Начало было хорошим, а последующая работа зависела от двух вещей: от активности руководства и от развития внешнеполитических событий. Последние оказывали исключительно большое влияние и на беспартийных, и на партийные массы, и в зависимости от того, кто выигрывал сражения на Восточном фронте — Советский Союз или Германия, — люди активизировались или же сникали. Поэтому, когда советские войска отступали, вести организационную работу было очень трудно.

Из Брезника мы за одну ночь перебрались в Трынскую околию. Первой пашей заботой и тут было связаться с партийным руководством, однако отправляться сразу в город было рискованно. Следовало прежде всего отыскать в окрестностях человека, который организовал бы нам встречу. Таким человеком мы сочли ученика гимназии Петра Василева, родители которого обрабатывали исполу землю Алексия Захариева и жили в его кошаре, неподалеку от города. Петр учился в последнем классе и входил в состав руководства местной организации Союза рабочей молодежи; не так давно в организации произошел провал, и он попал в руки полиции; вышел оттуда Петр жестоко избитым.

Отец его, бай Басил, бывший перникский шахтер, давно встал под знамя рабочей партии и никогда не выпускал этого знамени из рук. Рядом с ним встали и все его дети. Бедность, которую он никак не мог одолеть, не согнула бая Басила, и он всегда шел в первых рядах пролетарских борцов. Кошара, в которой жила его многочисленная семья из десяти человек, не раз была свидетельницей многих партийных и молодежных совещаний. Они проходили под надежной охраной бая Басила или его сына Петра. Я был уверен, что дом бая Басила для нас всегда открыт, и мы направились прямо к нему.

Не дойдя до кошары, мы, измученные усталостью, свернули к окраинной махале{5} села Глоговица. Солнце давно [38] уже взошло и, медленно плывя по крутому синему небосклону, немилосердно жгло. Кругом кипела работа. Молотьба была в разгаре, и люди, казалось, даже не замечали жары. «Но-о, пошла, Презда! Но-о, пошел, Вранчо!» — доносилось с ближних токов. «Но-о!» — звенел где-то высокий женский голос.

Глоговицкие крестьяне молотили лошадьми. Они не знали ни жнейки, ни молотилки так же, как поля их не знали ни трактора, ни других машин. Здесь все оставалось таким же, как и сто лет назад. Крестьяне не жили, а мучились, и в этих мучениях день за днем проходила их нищенская безрадостная жизнь.

Мы нашли колодец. Он был глубокий; блестящий круг воды на дне его едва различался в мрачной тени каменных стен. Над ним покорно склонили ветви старые сливы, на стволах которых зияли выдолбленные дятлами глубокие раны и росли пучки серо-зеленого мха, похожие на козлиные бороды. Мы сбросили наши рюкзаки, в которых было по паре белья и немного еды, умылись и сели на траву. Возле нас кружили бабочки, пробовали свои еще ломкие голоса молодые соловьи, монотонно жужжали пчелы, легкий ветерок нежно гладил нам лицо, и на душе у нас стало так хорошо, так бодро.

Отсюда нам была видна вся махала — бело-голубые дома, большинство которых со стороны долины казались двухэтажными, но по существу нижняя часть их была погребом, выдолбленным глубоко в скале и огороженным массивными каменными стенами. От села к колодцу вилась узкая тропинка.

Вдруг мы заметили, что по ней торопливо приближается к нам полноватая белолицая женщина с лукавыми глазами. Рукава ее выгоревшего ситцевого платья были засучены до локтей, а в мускулистых руках она держала два медных котла. Поставив их на землю, она принялась в упор разглядывать нас, казалось, требуя, чтобы ей объяснили, кто мы такие и как попали сюда. Так как мы молчали, она поздоровалась, еще раз смерила нас взглядом с ног до головы, отцепила тяжелую деревянную бадью, спустила ее в колодец, и жесткая веревка начала быстро разматываться с вала, уходя вглубь. Но вот бадья заплескалась в воде, и вал перестал вертеться. Крестьянка поводила веревкой, наполнила бадью и энергично завертела рукоять. Красные пятна, выступившие на ее щеках, свидетельствовали, что тащить полную воды бадью [39] не так-то легко. На наше любезное предложение помочь ей она ответила:

— Ничего, я и сама справлюсь. Скоро вот уже пятнадцать лет, как я вошла в этот дом, и не помню, чтоб кто другой, кроме меня, принес воду. Все у нас знают, что это мое дело.

— Ты здешняя или из другого села? — спросил женщину Славчо.

— Здешняя, меня выкрали, — ответила смеясь женщина и рассказала нам во всех подробностях историю своего замужества.

В ответ на свою откровенность она, вероятно, ждала откровенного рассказа и с нашей стороны. Это было чисто женское любопытство. Но почему бы нам и не поболтать с нею? Возможно, это случайное знакомство окажется нам полезным. Для нашей работы ведь потребуются люди, много людей.

Женщина рассказала, что у нее трое детей — две девочки и мальчик. Муж ее работает в городе, а она и дети со свекром и свекровью живут здесь; живут они хорошо, она работящая, уважает стариков, а те отвечают ей тем же.

— А вы откуда? — в свою очередь спросила женщина.

— Из Крайште, мы запасные.

Это был заранее приготовленный ответ. А затем мы объяснили, что мы учителя и после долгой и мучительной службы в армий возвращаемся к своим семьям.

Кто его знает, сколько бы еще женщина мучила нас своим любопытством, если бы я не перевел разговор на другую тему, на которую она откликнулась с большой охотой. Видно, мы напали на болтушку, с которой можно было говорить целый день.

— Урожай?! — возбужденно воскликнула она. — Плакал наш урожай. На работе себя убиваем, а какой от этого толк! Глядите, — и она показала свои обтрепанные рукава, — на цыганку похожа стала. Муж мой гнет спину за тридцать левов и на эти гроши кормит семь ртов. А сам хворый. Еле ноги волочит.

— Кем он работает?

— Портной он. Людей одевает, а сам оборванцем ходит, хуже цыгана. Вот какая нам судьба выпала. Хуже собачьей!

— Почему же вы не обратитесь к властям, чтоб вам помогли? — нарочно заметил Славчо. [40]

-Бог мой! — воскликнула женщина. — Вы что, с неба свалились? Кому интересно, как мы живем? Да разве не власти все забрали у нас — и масло, и молоко, и шерсть? А теперь пришел черед зерну. Староста и полиция поджидают его прямо на токах. Стоят над душой — как бы ты чего не утаил.

-А зачем отдаете, ведь вы же трудитесь? Вам ведь и самим нужно? — решил я испытать политическую зрелость женщины.

-Да разве мы посмеем не давать? Сразу же тебя коммунистом объявят, а тогда держись! Несколько дней назад у нас тут целое сербское село выслали — и людей и скотину. Что было! — Женщина замолчала, внутренним взором сосредоточившись на картине, которую видела, разделяя горькую муку этих ни в чем не повинных людей, и, схватившись за голову, продолжала: — Женщины голосят, дети плачут, старики бредут босиком по раскаленным камням, в повозках визжат поросята, а позади в клубах пыли плетутся изголодавшиеся овцы, свиньи, коровы. Говорят, все село сожгли.

— Полиция?

— Говорят, полиция.

— Чем же провинились эти люди?

— Говорят, отказались сдать реквизицию, а подкармливали каких-то партизан. Что за партизаны, не знаю!

Новость относительно партизан вызвала у меня радостное волнение. Я объяснил женщине, что эти партизаны — вооруженные сербские патриоты, которые защищают население от грабежа оккупационных властей Германии и Болгарии.

— Может, оно и так, — согласилась она. — Говорят, что они в лесах скрываются и преследуют старост, полицейских и сборщиков налогов. Я не очень-то разбираюсь в таких делах, муж мой больше понимает, что к чему.

В это время к нам подошел пожилой мужчина. Он был худой и высокий, над провалившимися щеками округлыми холмиками нависали скулы. Усы у него были давно не стрижены. Концы их прикрывали две глубокие складки, симметрично спускающиеся вниз от длинного острого носа. Звали его дед Нацо, был он соседом нашей собеседницы, как она его нам представила. Он пожал нам руки и в свою очередь стал расспрашивать, кто мы, откуда и как оказались у их колодца. [41]

Когда старик понял, что мы возвращаемся с турецкой границы, он вздохнул и сказал:

— И мой сын тоже там, не знаю, свидимся ли мы еще, прежде чем начнется война с турками. Мать его все глаза выплакала. Все плачет и плачет.

Люди не без оснований ждали войны с Турцией. Большая часть нашей армии находилась на турецкой границе, рыла окопы и строила укрепления. Туда отправляли тысячи мобилизованных — они строили из железобетона глубокие туннели, по которым специальные войска втаскивали тяжелые орудия и устанавливали их в железобетонных бункерах. Заговорить эти орудия, о которых солдаты писали своим близким, могли в любой момент.

Дед Нацо был очень обеспокоен.

— Кому нужна война? — спрашивал он нас и себя самого. — Неужели державы не могут разобраться во всем по-хорошему?

— Могут, дедушка Нацо, почему бы им не мочь, да мешают этому богачи — те, которым война приносит большие прибыли.

— Так оно и есть, — сказал старик. — А вот я в нескольких войнах участвовал и ничего не заработал, только здоровье загубил. Мы вот со свекром этой женщины оба почти инвалидами стали.

— А как ты считаешь, кто выиграет войну — русские или немцы? — спросил я не без умысла.

— Русский человек крепок, — отрезал дед Нацо.

— А немец?

— Немец? Мозги у него скованные да жаден очень, — без колебания ответил старик. — Русского на немца не променяю. А вы раз учителя, значит, с понятием. Против деда Ивана не выступайте. Беды не оберетесь.

Мы заверили деда Нацо, что ни в коем случае не пойдем против русских и что вместе со всем народом боремся против войны и против реквизиций.

— Вы голодны? — спросил старик.

— Нет, мы только что перекусили.

— Ничего, немного кислого молока вам не помешает. Бабка моя вчера вечером заквасила, — сказал дед Нацо и, попросив нас подождать, торопливо зашагал по тропинке.

Пока мы разговаривали со стариком, женщина внимательно слушала, а когда он отдалился, спросила:

— А вы снова вернетесь на границу?

— Конечно. [42]

-Делайте что хотите, но только чтоб войны не было. Слышите? Иначе народ вас проклянет.

Сказав это, она попрощалась, подхватила свои котлы и ушла; ей надо было готовить обед для молотильщиков. Новости, которые она нам сообщила, были очень важны, а рассуждения ее — очень правильны. Может, она и станет одной из первых наших помощниц. Надо будет еще раз побывать здесь и повидаться с ее мужем.

Вскоре вернулся дед Нацо. Он принес большую миску кислого молока. С ним пришел маленький мальчик, его внук. Он ни на минуту не выпускал руку деда и все время шмыгал курносым посом.

— Как считаете, молодые люди, решатся наши правители выступить против деда Ивана? — спросил старик.

— Все возможно, дедушка Нацо. Царь у нас — немец, и Гитлер — немец, они договорятся.

— Народ не согласится, — убежденно заявил старик. — А царь один воевать не может.

— Да кто станет спрашивать народ, царь один будет решать, — подначивал я старика.

— Царь — это народ, его и надо спрашивать. Худо будет, если его не спросят, — горячась, доказывал дед Нацо.

Он был убежден, что не так-то легко будет царю бросить болгарский народ и его армию против Советского Союза, и считал, что даже если фашистам удастся это сделать, конец будет не таким уж утешительным для них.

Расстались мы с дедом Нацо как старые друзья. И он остался доволен нами, и мы — им.

Вот какие замечательные люди есть в нашем крае. Эти люди говорили откровенно, от чистого сердца высказывали то, что думали, и их мысли помогали нам находить верное начало. Дед Нацо со своей неподдельной природной мудростью, в крестьянской среде, один стоил столько же, сколько несколько агитаторов, пришедших извне.

От Глоговицы до кошары Алексия Захариева было не больше четырех километров. Это расстояние в самом худшем случае мы могли пройти примерно за час, но у нас не было никакой необходимости появляться у бая Васила До наступления темноты.

Кошара Захариева находилась в восточной части Трынской равнины. Оттуда начиналось Знеполе. Тут маленькая речушка Вукапштица вливалась в реку Эрму, а шоссе, ведущее к Крайште, соединялось с тем, которое шло на Сурдулицу — Стрезимировцы, чтобы с еще большей [43] торжественностью войти в город. Трын еще не был виден. Его со всех сторон загораживали высокие горы, он притаился на дне глубокой котловины.

Существует множество легенд относительно его возникновения. Согласно одной из них, город получил свое имя от куста терновника, росшего возле родника с холодной водой, вблизи которого поселилось несколько семейств. Из года в год число поселенцев увеличивалось, и вскоре там выросло большое селение. Когда кого-нибудь спрашивали: «Откуда вода?» — отвечали: «От трына»{6}. Так с течением времени название кустарника закрепилось в памяти людей, и свое селение они стали именовать Трыном.

Нивы на склонах гор, отделявших Глоговицу от Трынского поля, были уже почти сжаты. Лишь местами на фоне желтой примятой стерни зеленели овсы. Когда мы поднялись на самую высокую часть хребта, перед нами открылась гора Руй. Среди лоскутов полей, куда ни кинь глазом, виднелись белые селеньица, названия которых напоминали о былых мучениях и страданиях трынских жителей.

Вниз, к полю, спускалась извилистая тропинка. Неподалеку от нас пели две одинокие жницы. В их песне ощущалась усталость и тоска.

Не бойся, девица Рада, не бойся разбойников турок,
у отца твоего есть, Рада, пара серых волов,
отдаст он волов своих, Рада, тебя не отдаст он туркам.

Песня эта перенесла нас в те далекие времена, когда народ наш терпел рабство темных, невежественных османов, когда свирепствовали разбойники — кирджалии и только подкупом можно было вырвать жертву из кровавых рук поработителей. Теперь тиран был другим, цивилизованным, но от этого народу не стало легче.

О тех временах напоминало и название села Туроковцы — одного из крупнейших сел околии, занимающего самую плодородную часть долины и добравшегося до склонов Руя.

Западнее Туроковцев под высокими скалами расположилось другое село — Зелениград. Оно существовало еще во времена Римской империи, о чем свидетельствует древняя крепость и найденные в земле обломки кирпича, черепицы, глиняные сосуды и монеты. Неподалеку от этой [44] крепости, когда-то, по преданию, охраняемой специальным легионом, проходил древнеримский путь, который связывал русло реки Струмы с городом Враня, что находится в нынешней Югославии. Путь этот проходил через местность, носящую название Дысчеп-Кладенец, и был защищен с противоположных сторон двумя крепостями — зелениградской и земенской; первая была по левую, а вторая — по правую сторону реки Эрмы. Тут, в этом районе, находились рудники, в которых немало поколений добывали руду и выплавляли свинец, серебро и золото для римских патрициев.

Дальше, словно бусы в ожерелье вокруг толстой шеи горы Руй, протянулись села Милославцы, Главановцы, Насалевцы, Ранилуг, Слишовцы, Стрезимировцы, Джипчовцы, Бохова, Стайчовцы, Костуринцы, Вукан и Бусипцы. Небольшие долины, занятые этими селами, вместе образовывали Знеполе, эллипсовидную равнину, по которой течет река Эрма. Она берет начало в районе села Кострошовцы, вбирает в себя горные потоки Крайние, рассекает на две части город Трын, проходит через живописное ущелье, поросшее голубоватой и красной сиренью, и покидает болгарскую территорию, образуя сказочной красоты ущелье. Возле этого ущелья 1 мая, когда полиция запрещала проводить в городе манифестации, гимназисты под строгой охраной устраивали сходки и принимали решения о действиях, которые должны были активизировать трудящихся города и деревни.

От этого ущелья сразу же поднимаются склоны Руй-горы. Они прикрывают город с севера, возвышаясь на западе до тысячи семисот метров над уровнем моря, и соединяются седловиной с отрогами Большой Рудины. По вытянутому гребню этой горы проходит югославская граница, местами разрезая надвое крестьянские усадьбы нескольких сел, и идет далее на юг, к Милевским горам.

Приграничное население, подвергавшееся насильственной сербизации, хлебнуло немало горя от сербских фашистов. Люди нелегально переходили границу и искали убежища у своих родных в Болгарии. Не так-то легко исчезают воспоминания о беженцах, бросивших все свое имущество только для того, чтоб обрести свободу. Но вместо свободы они и здесь вынуждены были терпеть жестокую эксплуатацию болгарских богатеев.

Но и нынешняя граница не решала правильно вопроса о национальном самоопределении населения. Она еще [45] больше способствовала усилению вражды между народами Болгарии и Югославии.

У трынских жителей были давние боевые традиции. Начиная с Чипровского восстания, а потом и во времена восстания в Знеполе, известного под названием «Беглишкий Джубур», русско-турецкой войны 1828 — 1829 годов и последовавшего за ней народного движения «Трынский бунт», крупного восстания моравских болгар в 1840 — 1841 годах, руководимого уроженцем Трынской околии митрополитом Григорием, сербско-турецкой войны 1862 года и готовившегося тогда восстания в Знеполе трынское население всегда проявляло большую революционную активность. После освобождения от турецкого ига эту активность поддерживало несколько поколений, а славные боевые традиции хранились в народе как священный завет. В 1903 — 1923 годах многие трынчане, работая на шахтах Перника, имели возможность близко познакомиться с некоторыми руководителями болгарского социалистического движения. Темелко Ненков и Георгий Димитров были организаторами многих стачек за улучшение положения шахтеров, и в этих стачках углекопы получали такую крепкую закалку, что даже поражение Сентябрьского восстания 1923 года не заставило трынчан отказаться от социалистических идей. Предчувствуя спад восстания, члены компартии организовали несколько нелегальных каналов и перебросили в Югославию десятки революционеров, которым грозила гибель. В этот период выросли коммунисты небывалой закалки, которых не могли сломить даже самые жестокие полицейские репрессии. Как синоним твердости вспоминают здесь по сей день имена народного учителя из села Костуринцы Георгия Пописаева и молодого крестьянского парня из Слишовцев Благоя Стратиева, в страшных мучениях погибших, но не предавших организацию.

Партия пустила глубокие корни среди трудящихся Трынской околии. Одинаково горячо участвовали они в изгнании из сел цанковистских банд, терроризировавших население, и в баррикадных боях в городе, организованных партией, в защиту интересов рабочих и всего народа. В 1931 — 1934 годах, когда страной правил блок реакционных партий, когда платные агенты буржуазии безнаказанно расстреливали деятелей партии, трынские коммунисты, а под их влиянием и все остальное население [46] околии самыми разными способами выразили им свое глубокое отвращение и возмущение.

Во время всевозможных выборов — и когда выбирали общинных и окружных советников, и когда избирали депутатов в парламент — жители в своем большинстве всегда стояли за нашу партию. Нет акции, ею организованной, в которой не приняли бы участие трынчане. А трынское население — это часть болгарского народа, в истории которого сияют бессмертные имена Левского, Ботева, Димитрова. Их героическая слава перешагнула границы Болгарии, а имя Димитрова стало знаменем мирового пролетариата.

Теперь, когда партия возложила на меня столь серьезную задачу — организовать партизанский отряд, революционное прошлое нашего народа придавало мне уверенности и силы.

В долину мы спустились довольно рано. На лугах еще пасся скот, и то тут, то там мелькали пастухи. А ведь нас никто не должен был видеть, и мы поэтому сразу же укрылись в кустах на берегу речки Вуканштицы. Оттуда нам была хорошо видна вся кошара, но ни один человек там не показывался. Только большой черный пес с белой полоской на шее время от времени кидался на кур, когда те осмеливались к нему приблизиться, с лаем прогонял их и снова забирался в конуру, в тень. Мы уже довольно долго сидели в кустах, а никто во дворе так и не появился. Мы начали тревожиться: вдруг нам вообще не удастся повидаться с Петром, а это уже почти срывало нашу встречу с партийным руководством. Мы даже принялись было обдумывать новые варианты организации встречи с товарищами, как вдруг во дворе кошары появился Петр. Хотя было еще довольно светло, и нас мог кто-нибудь увидеть, мы не удержались — вскочили и свистнули. Петр стал озираться вокруг. Мы свистнули еще раз. Петр стал приглядываться к кустарнику, но то ли не увидел нас, то ли не узнал. Лишь когда мы помахали ему шапками, он неуверенно направился к нам.

— Эй, люди, что вы здесь ищете? — обеспокоенный нашим внезапным появлением, спросил Петр.

— Тебя ищем! — ответили мы, и оба разом сжали его в объятиях.

Он сразу же хотел отвести нас к себе, но, когда узнал, с какой целью мы к нему пожаловали и в чем состоит [47] наша задача, тут же укрылся вместе с нами в кустах, где мы и просидели до полной темноты.

Отец Петра тоже никак не ожидал увидеть нас. Сперва и он тоже не мог понять, что происходит, считал, что мы шутим, но когда мы ему объяснили суть событий и меры, принятые партией в связи с ними, отец и сын сразу же горячо принялись за дело. Петр отправился в город, чтобы устроить встречу с товарищем Славчо Николовым, а отец его, бай Васил, организовал наблюдение над окрестностями, чтоб враг не застал нас врасплох.

С этого дня бай Васил и его семья стали центром нашей конспиративной деятельности.

Уже в первый же вечер нам удалось повидаться с товарищами Славчо Николовым и Тако Симовым. Оба были портными. Держали на паях мастерскую в городе, но ночевали там редко — возвращались к себе домой, в село Радово, в пяти километрах от Трына. Дорога в село проходила рядом с кошарой.

Брат Славчо, учитель Йордан Николов, был членом околийского комитета партии, а Славчо — техническим работником. Оба были хорошими, преданными коммунистами. Славчо отличался своей деловитостью. В то время как Йордан, известный своим красноречием всей округе, отдавал предпочтение словам, Славчо брался за самые рискованные и трудные дела, от которых остальные уклонялись. Эта его черта и заставила меня искать в первую очередь встречи именно с ним.

Йордана я знал еще с гимназических лет, а позже не раз встречался с ним по работе в организации. Он пользовался авторитетом у наших людей, а мы, гимназисты, считали его одним из самых известных и принципиальных коммунистов. Так же его оценивал и враг, и потому его несколько раз высылали из города. В конце концов, убедившись, что эти меры не могут сломить его, фашисты лишили Йордана возможности учительствовать, и он вынужден был перейти на иждивение жены, которая была учительницей в Шипковице — одном из отдаленнейших сел околии. Это село вместе с селами Кышле, Нижняя и Верхняя Мелна, Долга-Лука, Лева-Река, Докьовцы, Видрар, Горочевцы входило в так называемое Крайште, бывшее политической базой Йордана Николова. Он отвечал за эту округу перед околийским комитетом партии. Это были самые бедные села в околии. Люди в буквальном смысле слова истязали каменистую почву, с силой вгоняя в нее [48] железные сошники, и она не прощала им этого: заставляла их непрерывно себя ковырять, царапать и отплачивала за их каторжный труд шапкой овса или корзиной мелкого картофеля. И этим овсом и картофелем крестьяне не только должны были прокормить себя, но и «помочь» государству, выполняя так называемую реквизицию.

Было бы, конечно, очень хорошо встретиться и с Йорданом, но его не было в городе. Чтобы вызвать его из Крайште, нам потребовалось бы задержаться здесь еще самое меньшее на день, а мы торопились. Поэтому решили встретиться с ним на обратном пути.

Славчо Николов был в курсе почти всей деятельности комитета. Он считал, что руководство недостаточно связано с сельскими организациями, не собирается регулярно для обсуждения жизненно важных вопросов и что произошло некоторое свертывание его работы.

В отличие от брезникской организации трынские кадры остались почти все на своих местах. Тут полиции ничего не удалось раскрыть, и она удовольствовалась лишь высылкой секретаря комитета товарища Георгия Григорова. Его место занял Арсо Рашев — один из старейших коммунистов околии. Но товарищ Арсо оказался пассивным, и это сразу сказалось на всей деятельности партийной организации. И вот сейчас, когда так важно было найти прежде всего секретаря комитета, я знал, что он на встречу не придет, оправдываясь тем, что за ним ведется слежка, что его подстерегают на каждом шагу, на него глядят все глаза и все уши слушают. Но так или иначе ему необходимо было знать, что происходит в околии, и мы посчитали, что Славчо или Йордан Николовы его проинформируют. Вместе с тем я все же хотел попытаться встретиться с ним лично.

Бурная жизнь сельских организаций до начала войны с Советским Союзом теперь в ряде сел совсем заглохла. Это объяснялось главным образом террором против коммунистов, временными неудачами Красной Армии на фронте и пассивностью партийного руководства.

Среди множества пассивных организаций было в околии и несколько активных. Они регулярно проводили собрания, их члены отчитывались, следили за политическими событиями и обсуждали их, собирали средства в помощь сосланным и политзаключенным и в самые трудные Дни борьбы на Восточном фронте находили ободряющие [49] слова и факты, чтобы поддерживать веру в победу не только в своей среде, но и у беспартийных.

Иным было положение в местных организациях Союза рабочей молодежи. Молодежь жила организованней, ей был присущ энтузиазм, и она загоралась при каждой даже самой незначительной радостной вести с фронта.

Если работа околийского комитета станет более активной, наша задача намного облегчится. Опираясь на околийскую организацию, мы сможем действовать смелее, энергичнее, не на ощупь, без риска. Но независимо от состояния, хорошего или плохого, в котором находятся отдельные организации, новая обстановка заставляла менять некоторые из существующих форм работы и искать новые, которые будут полностью соответствовать новым условиям и новым задачам. Необходимо было прежде всего поставить во главе отдельных районов наиболее активных коммунистов, готовых при всех условиях, днем и ночью, работать с сельскими партийными организациями и контролировать выполнение поставленных перед ними задач. Это должно было стать первым шагом к активизации.

Расставаясь со Славчо и Тако, я выразил надежду, что в скором времени мне представится возможность встретиться со всем руководством организации, чтобы совместно обсудить и принять меры для оживления работы.

Слишовская роща

Каждый год 2 августа в селе Слишовцы устраивалась ярмарка. Парни и девушки из ближних сел собирались сюда, чтобы повеселиться, а коммунисты использовали ярмарку для организационной работы. Таким образом, для нас тоже открывалась прекрасная возможность встретиться кое с кем из молодежи, и поэтому мы отправились в Слишовцы. И село, и его жителей я знал как свои пять пальцев. Мать моя была из этого села, в нем жила моя старшая сестра, и сам я провел тут несколько лет. Слишовская партийная организация была одной из лучших в околии. В ней вырос Благой Стратиев, а позже почти вся молодежь да и все село были под влиянием коммунистов. В Слишовцах я прожил мои, может быть, самые лучшие годы. Тут я предавался юношеским мечтам, много читал, готовился к сдаче экзаменов экстерном, после того как меня исключили из гимназии, участвовал в партийной жизни слишовчан. [50]

Слишовцы расположены у подножия горы Большая Рудина. По другую сторону горы, к северу, находятся сербские села Црвена-Ябука, Кална и Дарковцы, а к западу — Црна-Трава, большое горное село, разорванное на десятки частей и разбросанное по склонам Выртоп-горы и Чемерника, — одна из лучших баз югославских партизан в этом крае.

В Трынской околии не было другого села, которое так бы страдало от горных потоков, как Слишовцы. Бывали случаи, когда по глубоким оврагам и ложбинам на село обрушивались такие лавины воды, камней и песка, что перед ними не могли устоять даже самые массивные сельские сооружения. Вследствие таких многократных затоплений все село оказалось покрытым камнями и песком. Но насколько оно изобилует камнями, настолько бедно водой. «Вода на нас все сносит, а воды у нас нет», — горько шутят крестьяне. Летом, когда каменистая почва накаляется, зной становится невыносимым, даже дерево и камень трескаются от жары.

В селе есть прекрасная молодежь. Недавние зеленые юнцы, с которыми мы вместе читали книжки, рассматривали альбомы коммунистического журнала «Поглед» и грозили богачам, были теперь членами Союза рабочей молодежи и самостоятельно ориентировались в сложных событиях. Самыми большими энтузиастами в то время были Митко Гранитов и Драгомир Игнатов. Они работали вместе с Владо Мариановым и Стефаном Рангеловым — первый из Стрезимировцев, а второй из Ранилуга — и были неразлучными друзьями.

Села эти отстояли друг от друга так недалеко, что молодые люди чувствовали себя в каждом из них как у себя дома. Хотя они были членами разных организаций, каждый знал, кто какую работу выполняет, а во многих случаях вместе обсуждали, что предпринять и как за новое дело взяться.

Встреча должна была состояться в роще над селом. Об этом был уведомлен очень узкий круг молодежи, который потом должен был поставить перед членами сельской организации новые задачи и осуществить их выполнение. Ребят не уведомили заранее, какие вопросы будут обсуждаться, но они догадывались, что собрание состоится в лесу, дело предстоит важное.

И вот в сосновую рощу с редкими дубами и кустами боярышника один за другим пришли десять парней. Шли [51] они сюда с трепетным сердцем, а собравшись, мы все, хотя это и не было принято у подпольщиков, крепко обнялись, исполненные горячего товарищеского чувства. Все расселись, тесно прижавшись друг к другу. Естественно, что прежде всего надо было удовлетворить жадное любопытство собравшихся — объяснить, почему мы укрылись в лесу и к чему обязывает наше тайное собрание. Ребята, наверное, испытывали сейчас такое же, если не большее, волнение, как я, когда инструктор окружного комитета неожиданно сообщил мне, что я должен отправиться с таким важным заданием в Брезникскую и Трынскую околии. А ведь эти парни были намного моложе меня. Они с жадностью впитывали каждое слово партии и были готовы отдать за нее свою молодую жизнь. Они слушали так, как только может слушать молодежь: сосредоточенно, с широко открытыми глазами. Когда произносились такие слова, как «восстание», «пистолет», «бомба» или «борьба», глаза их загорались, а сама мысль, что партия и Союз рабочей молодежи доверяют им такое важное дело и смотрят на них как на зрелых граждан-патриотов, вызывала на их лицах краску гордого волнения.

Они мысленно переносились уже в боевую обстановку, словно на экране видя все то, что может нарисовать их пылкое молодое воображение. Представление о борьбе с врагами переплеталось у них с партизанской славой, с революционной романтикой.

Когда я говорил о сборе продовольствия, Митко Гранитов прервал меня и сказал:

— Это самое легкое. Устроим набег на поля сельских богатеев, и вот вам — кукуруза, картофель, фасоль!

— Но не только продовольствие. Нам нужно еще и оружие, товарищи!

— Оружие есть! — тотчас же сообщил Владо Марианов.

— Ты говоришь только о себе или об остальных тоже?

— Обо всех, товарищ Славчо, — повторил Владо. — Наше оружие в полной боевой готовности.

— Молодцы! А как вы рассчитываете добыть деньги? Ведь нам необходимы и деньги. Первое время нам придется приобретать одежду, обувь...

— И это нетрудно, — поспешил заявить Райчо из Боховы. — Устроим одну-две вечеринки — и деньги в кармане.

— Как так — деньги в кармане? [52]

— Да очень просто. Ведь цель оправдывает средства! Пустим в продажу побольше билетов, а отчитаемся в меньшем количестве. Финансовый контроль в наших руках! — уверенно добавил Райчо.

Парни имели возможность высказаться насчет поставленных перед ними задач. Они полностью поддержали линию партии на вооруженную борьбу и указали, у кого какое оружие можно взять или купить. Стало ясно, как они раздобудут картошку, фасоль, кукурузу, сало и другие продукты, как и у кого будут хранить их, как смогут раздобыть денег, на кого будет возложено сооружение землянок, какие новые формы использовать для воздействия на солдат и для разоблачения предательской политики фашистского правительства, как сделать массовой молодежную организацию. Решено было больше внимания уделить сельским посиделкам. Там собирается много людей, и если умело подойти к этому, там можно замечательно проводить нужную партии работу.

— Действуйте, но действуйте осмотрительно. Если с кем-нибудь случится неприятность, знайте, что коммунисты ради организации жертвуют собой, своей жизнью! — были мои последние слова.

— Поклянемся! — предложил Владо.

— Поклянемся! — поддержали его остальные.

Я сказал им, что пока приносить клятву не нужно, а вот когда придет время стать партизанами, тогда они и будут давать клятву, сейчас и без нее каждый должен хранить партийную тайну и отдавать все силы делу партии. На этом мы расстались.

Когда ребята ушли и мы остались с Владо одни, он сообщил мне, что пытался связаться с югославскими партизанами, но неудачно, и попросил совета, как быть дальше.

Я подбодрил его и дал задание как можно скорее предпринять еще одну попытку в этом направлении. Такая связь может быть очень полезной для обеих сторон и находится в полном соответствии с партийными указаниями. Владо принял это задание с большой охотой.

Все участники встречи разошлись, исполненные энтузиазма. Позже ребята сами рассказывали мне о своих переживаниях во время собрания и после него.

Митко Гранитов и его брат Атанас сразу же перенесли свои постели на сеновал. Там устроили тайник для оружия и уточнили со своей сестрой пароль, которым она их предупредит в случае прихода полиции. [53]

Райчо из Боховы тоже перенес постель на сеновал, но в отличие от Гранитова сделал в задней стене дверцу и приставил к ней лестницу, чтобы незаметно ускользнуть, если возникнет опасность.

Не отстал от них и Владо. У него была целая сумка патронов, несколько ручных гранат и старый малокалиберный пистолет. Другими словами, парни вооружались, принимали меры для перехода на нелегальное положение, а это служило признаком того, что подготовка к партизанской борьбе идет полным ходом.

В Слишовцах мы провели собрание с пожилыми коммунистами. Это были серьезные люди, по всем вопросам международной политики они выражали полное согласие с оценкой партии и одобрили ее курс, но когда речь зашла о переходе на нелегальное положение, пошли на попятную.

— Мы бы не прочь, но куда девать детей? — сказал Никола Захариев.

— Дети останутся дома. Они будут носить нам еду в горы, — ответил ему Владо Марианов.

— Беззаботная душа! Тебе-то что? Тебе море по колено! — рассердился брат Николы и, сорвав в сердцах с головы шапку, швырнул ее на траву. — Будь я холостой, тоже рассуждал бы, как ты.

— Эх, и глупости ж ты говоришь, Владо! — добавил Буби, один из соседей братьев Захариевых, и огляделся, чтоб проверить, как будут встречены его слова.

Остальные громко выразили свое одобрение, но затем как-то виновато притихли, почувствовав, видно, неловкость.

Такой перепалкой закончилось первое нелегальное партийное собрание слишовских коммунистов.

По всему было видно, что в Слишовцах нас ждет серьезное противодействие выполнению партийных директив. Семья цепями сковывала решимость и преданность коммунистов, как только заходила речь о том, чтобы оставить родной дом и перейти на нелегальное положение. На это я и обратил внимание Владо Марианова, который должен был руководить группой и отчитываться за ее деятельность.

— Если на другое не согласны, то пускай хоть землянки роют, — уверенно заявил тот.

— В том, что они это будут делать, я не сомневаюсь. Но землянки сейчас не самое главное. [54]

-Ты хочешь сказать, что землянки понадобятся тогда, когда будут люди? — заметил Владо.

-Да, а вот с людьми как раз дело обстоит труднее всего. Видишь, как они рассуждают.

-Ты, брат, не отчаивайся. Если они не стронутся с места, не беда, мы-то ведь готовы! — заявил Владо.

— В вашей готовности мы не сомневаемся, — многозначительно заметил Цветков, — но одной ее мало.

Тут я вспомнил мудрые слова, которые когда-то услышал от своего деда: серьезные дела в спешке не делают, ко всему нужен подход, умение. «Придут они, сами придут, — подумал я. — Борьба наша как буря — сорвется вихрь и увлечет за собой все, что встретится у него на пути!»

Расставание с Владо было трогательным. Он чуть не прослезился и уже жил надеждой, что каждую среду около полуночи сможет встречаться с нами у Реяновской мельницы. Для этого мы условились о сигналах.

Как я уже упоминал, в Слишовцах жила моя старшая сестра. Когда встретился с нею, мне захотелось повидать всю мою семью, особенно маму. Она так много выстрадала на своем веку, в ее жизни едва ли можно было найти хотя бы один день, счастливо прожитый с моим отцом. Если не было денег — виновата была она; если кто-то из односельчан рассердил его — зло свое он вымещал на ней.

Однажды мой старший брат Басил потерял в горах только что народившегося козленка. Когда он пригнал стадо, отца дома не было. Он приехал среди ночи и, едва только вошел в комнату, спросил у матери про козленка.

— Потерялся он, — сказала она полусонная.

Отец, не разобравшись, как это произошло, повинен в этом брат или нет, взорвался, как бомба, и поднял такой крик, так бранился, что разбудил всех малышей.

— Сейчас же ступайте и найдите его! Живо отправляйтесь! И без козленка домой не приходите!

Разумеется, козленка мы не нашли и не могли найти в огромном густом лесу, но сколько еще времени отец поедом ел за это и брата и маму — этого ничем не измерить!

Случалось, он вваливался в дом пьяным. Его охватывало тогда какое-то бешенство, никто из нас не смел ему попадаться на глаза. Он буйствовал, как в прежние времена янычары: высаживал оконные рамы в комнате и оставлял [55] мать мерзнуть в холодные зимние ночи или же выгонял ее из дому, и она вынуждена была ночевать со скотиной в хлеву или идти на ночлег к соседям. Такой безрадостной была и ее и наша жизнь, пока мы не подросли. Когда я поступил в гимназию, я почувствовал себя уже самостоятельным и начал давать отцу отпор, защищать мать и не позволял ему измываться над нею.

Ее горькая судьба еще больше привязала меня к ней, и я испытывал огромное желание увидеть ее. В свою очередь и она печалилась и страдала из-за моего отсутствия и сохла от тоски по мне.

Но сделать это было не так просто — я не хотел ни в коем случае встречаться с отцом. Он не должен был знать, что я был дома. Я не опасался, что он меня выдаст, а просто меня тяготили его советы отказаться от коммунистических идей.

Мы с ним всегда стояли на противоположных позициях. Бывший радикал, он полностью поддерживал нынешний режим, обзывал коммунистов то дармоедами, то фантазерами. Но сам предпочитал не работать, а засесть в прохладном кабачке и рюмку за рюмкой тянуть крепчайшую сливовицу или терпкое вино.

Мои отношения с ним особенно испортились в 1933 году, после моего исключения из гимназии. Он сказал мне тогда со злостью:

— Да откажись ты от этого проклятого коммунизма, разве ты не видишь, что тебе там не место? Для этого занятия есть специальные люди. Доведешь до того, что сожгут мой дом. Но и тебе самому придется несладко, хлебнешь немало горя. Равенства никогда не было между людьми и никогда не будет!

О наших ссорах было известно трынским властям. Известно им было и то, что отец ненавидит меня, своего сына, из-за моих коммунистических взглядов, и это было препятствием тому, чтобы я заехал домой повидать маму, бабушку, добряка деда, который был русофилом да и во всем остальном представлял полную противоположность отцу, встретиться с братишкой Пешо, моим надежным помощником в предстоявшей нелегальной работе.

Наши разговоры с молодежью и старшими коммунистами в Брезникской и Трынской околиях в общем были ободряющими. Разумеется, это только самый первый шаг, впереди ждало много трудностей, но мне характер их уже был ясен. [56]

Хотя у нас со Славчо Цветковым оружия не было, мы все же решили по пути в Бохову предпринять две небольшие акции: поджечь скирды у сторонников фашистской власти — один был из села Цветкова, а другой из моего села. После первой акции в селе Ранилуг мы должны были отправиться в Бохову, но она завершилась таким постыдным бегством, какого я еще не видывал. Славчо струсил. Едва завидев пламя, он со страху дал такого стрекача, что я с трудом за ним поспевал, а потом затащил меня в какое-то болото на ранилужском поле, из которого мы, вымокнув по пояс, еле выбрались. В село мое мы добрались к полуночи. Собака нас учуяла и залаяла, но, узнав меня, замолчала. Мы забрались на чердак сарая, в котором стояли две наши коровы, и устроились на сене.

Когда утром стукнул железный крюк на двери сарая, мы проснулись и стали прислушиваться к каждому звуку. Пришла моя сестра Наталия. Она и Надя были близнецами. Поскольку учение ей не давалось, Наталия сбежала из Софии и вернулась в село. Теперь она помогала маме по хозяйству и работала с ней в поле, очень довольная, что избавилась от притеснений учителей. Подоив коров, она поставила котелки с молоком у двери, а сама полезла на чердак, чтобы сбросить немного сена для скотины.

Наступил критический момент — она может либо испугаться и завизжать со страху, или же разреветься, поскольку глаза у нее всегда были на мокром месте.

Благодаря нашей осторожности первого удалось избежать, но второе произошло.

— Ой, братец! — со слезами на глазах вскрикнула она и кинулась ко мне: — Как же ты решился прийти? Разве не знаешь, что Надя и Боян арестованы?

— Ничего не знаю! Когда это случилось?

— Позавчера. Мы получили телеграмму от Кольо. Кольо был моим третьим братом, он работал на стройке в Софии.

Было ясно, что меня усиленно ищет полиция. В этот день, хотя я имел возможность увидеться кое с кем из родных, тревога, вызванная возможностью полицейской проверки, омрачила мою радость.

Мама и бабушка носили черные платки. Это должно было означать, что я убит; их траур усиливал и укреплял слухи, которые неизвестно кто распускал.

— Это даже хорошо, — сказал я маме и бабушке. — Пускай [57] люди думают, что меня нет в живых, и вы ничем не давайте им повода считать, что это неправда.

Всем понятно, что может интересовать мать. Ее вопросы вертелись вокруг одного: как я живу, чем питаюсь, где ночую, что со мной сделают, если схватят. Я успокаивал ее, уверял, что у меня есть и еда, и квартира, что обо мне заботится партия, что живым я не дамся в руки врага, а это в ее представлении означало, что будет перестрелка и в этой перестрелке я могу погибнуть.

Мать моя была кроткой женщиной. Ни разу она ни с кем не поссорилась, в этом отношении она была полной противоположностью моему отцу, который без свар не мог и дня прожить. Хотя мать закончила всего три класса начальной школы, она разбирала любые почерки и писала письма половине женщин своей улицы.

Нас было восемь детей — пятеро мальчишек и три девочки, и никто не болел никакими более или менее серьезными болезнями. Такой же крепкой и здоровой была и мама. Она сама пахала, сама жала, сама вязала снопы, сама крутила примитивную веялку, сама возила дрова. Она была в нашем доме за мужчину.

Хорошим человеком был и наш дед. Несмотря на свои почти восемьдесят лет, он тоже не удержался и пришел повидать меня; опираясь на посошок, он доковылял до сарая, поцеловал меня и сказал:

— Путь ты выбрал хороший, но опасный. Остерегайся, не доверяй случайным людям. Есть люди подлые, есть глупые.

— Береги себя, Славчо, береги себя, сынок! — в один голос просили меня бабушка и мама.

Это были их последние слова, когда мы расставались. А дедушка, прощаясь, назвал меня ласково «гусенком» да и позже ни разу не назвал меня по имени. С отцом мы так и не виделись. Я хотел через маму его прощупать, а потом уже решить, стоит ли с ним встречаться.

В день нашей встречи с Райчо Николовым я вызвал на доверительный разговор своего двенадцатилетнего братишку Пешо — бойкого и сообразительного мальчугана. Оказывается, оружейная лихорадка захватила и его; не помню уже как, но и он раздобыл себе ружье — берданку, отрезал у нее часть ствола и прятал ее, чтобы старшие не отняли. Было у него и несколько патронов. Не удержавшись [58] от искушения, он показал нам свой боевой комплект. Я ничего такого не сказал, только посоветовал быть очень осторожным при стрельбе и тщательно скрывать от посторонних людей, что у него есть ружье. Большей радости, чем получить мое одобрение, у него не могло и быть. У него, казалось, выросли крылья, и мальчуган готов был идти в огонь и в воду.

Встреча с Райчо состоялась вечером в месте, которое называли «Благоино гумно». Он пришел с оружием и а приподнятом настроении. Под влиянием прогрессивно мыслящих учеников нашей гимназии и своего отца, коммуниста, Райчо воспринял наши идеи, но его дружба с легионерами в городе вызывала сомнение в искренности его отношения к делу партии, и потому мы с Цветковым поставили перед ним как испытание такую задачу: поджечь у старосты скирду хлеба. Хотя на лице у него появилась тень смущения, Райчо не отказался.

— Раз вы со мной, мне не страшно, — сказал он и первым зашагал вперед.

Мы уговорились, что сразу же после акции ему надо вернуться к себе домой, а когда соседи кинутся гасить пожар, он должен побежать с ними. Таким образом будет устранено малейшее подозрение в его причастности к этому поджогу.

Снопы были сухие и вспыхнули как порох. Огонь охватил всю скирду и сразу же перекинулся на другие строения — сарай и навес.

Едва мы отдалились на несколько сот метров от места пожара, как раздались ружейные выстрелы, вопли и женский плач:

— На помощь! На помощь! Горим!

Расставаясь с Райчо, мы наказали ему строго выполнять наши предписания и, независимо от сложившихся обстоятельств, хранить в полной тайне наше прибытие.

Райчо все выполнил. Ему пришлось отсидеть под арестом в полиции, а отцу его выложить немало денег, чтобы вырвать его оттуда, но участники этой акции так и остались нераскрытыми.

* * *

Мы отправились в обратный путь, в Софию. Успехи нас окрылили, и мы спешили похвалиться ими. Что же скажет теперь наш партийный руководитель? Если бы это был бай Андрей, он, конечно, улыбнулся бы, похлопал [59] по плечу и сказал: «Молодцы, ребята, действуйте еще смелее».

А как оценит нашу работу новый человек, перед которым я всегда испытывал известное стеснение? А вдруг он прищурит свои зеленоватые глаза, нахмурит лоб и скажет иронически: «Неужели вы ничего более дельного не придумали, как поджигать скирды у людей? Какая от этого польза партии?» На подобный иронический вопрос я готов был возразить так: «Это наши первые опыты, если они неудачны — попробуем другое в духе партийной линии».

На пути в Софию между мною и Цветковым произошла размолвка. Очевидно, мы не сходились не только характерами, Но и по ряду принципиальных вопросов у нас были различные мнения, и при этом никто из нас ничем не поступался. Непрерывные споры несколько осложнили наши отношения, и, как я предполагал, Цветков, оказывается, делал это умышленно; он попросту не хотел возвращаться снова к делам, которые нам предстояло выполнить.

Мы вернулись в Брезник. Бай Лазо встретил нас заметно взволнованный.

— Бегите! — сказал он. — Возле города спустились какие-то парашютисты, и сейчас все вокруг блокировано войсками и полицией. Сегодня ночью и завтра будут обыскивать все дома и кошары подряд. Бегите скорей, пока вас не схватили!..

Бай Лазо был человеком серьезным, мы не могли ему не верить и, не медля ни минуты, кинулись бежать по старой нашей тропе, которая выводила на другую сторону Бырдо. Вмиг оказались на самой высокой его части. В темноте трудно было отличить сосну от колючего боярышника и терновника, и, пробираясь через лес, мы здорово исцарапались. На руках и лице царапины кровоточили, рукава были разодраны в нескольких местах.

Мы огляделись вокруг — ни полиции, ни войск. «Может быть, они на той стороне», — решили мы и осторожно продолжали свой путь, пробираясь по глубокой долине в ожидании скорого рассвета. Долина вывела нас на просторные луга, пожелтевшие от засухи. Южнее лугов белело шоссе Брезник — Батановцы — София.

— Вот она, полиция! — сказал вдруг Цветков и показал на силуэт человека в придорожной канаве, который то наклонялся, то выпрямлялся. [60]

Мы стали внимательно приглядываться, даже подождали немного, пока получше рассветет. Когда же нам удалось разглядеть этот силуэт, то мы увидели, что это женщина. Мы подошли к ней. Это была немолодая цыганка, спозаранок принявшаяся за дело; она набирала воду в большое деревянное ведро.

Она оказалась соседкой бая Лазо и пришла из города. Женщина переходила через мост, и, если бы действительно была блокада, ей непременно повстречался бы там патруль, но она не видела никого. По всему было похоже, что либо бай Лазо был кем-то введен в заблуждение, либо просто испугался.

* * *

Приближалось время встречи с Якимом. У меня было предчувствие, что он мне сделает выговор за то, что я так скоро вернулся, но мне все же казалось, что сообщение о проделанной работе его смягчит, а я пообещаю, что скоро снова уйду из Софии.

К моему удивлению, товарищ Яким не сделал мне замечания, а относительно акции сказал именно то, что я ждал:

— Не следует увлекаться подобными поджогами. Всегда надо добиваться политического эффекта, а от таких акций политический эффект не в нашу пользу. Усиливайте работу по созданию комитетов Отечественного фронта на местах, расширяйте связи с народом, разоблачайте каждый шаг фашистов, собирайте оружие.

И посоветовал мне самому раздобыть себе оружие.

— Раз его нет, надо убить немецкого солдата или болгарского полицейского и забрать его пистолет, — заявил он. — А это не так просто!

Я понимал все эти трудности и не рассчитывал получить оружие от организации. Однако задача найти оружие встала передо мной со всей серьезностью. Без оружия было опасно. Раздобыть бы хоть пистолет...

* * *

Пришло время возвращаться в Трынскую околию. На этот раз товарищ Яким нас предупредил категорически, чтобы мы оставались там подольше, не торопились с возвращением в Софию.

Когда я отправлялся из столицы, Цветков отказался сопровождать меня, сказал, что доберется туда сам и встретится со мной у колодца, где мы познакомились с [61] крестьянкой и дедом Нацо. Но я напрасно ждал его там — он не явился ни в назначенное время, ни позже. Оставаться в Софии было куда приятнее, чем брести ночью по дорогам и без дорог, в дождь и холод, вымокшим, часто голодным и чувствовать постоянно нависшую над тобой опасность, тем более что у Цветкова не было никаких препятствий для легального существования. С того дня я остался совсем один, передвигался только ночью, не пользуясь никакими транспортными средствами — ни поездом, ни лошадьми. По указанию товарища Якима Славчо Цветков был изобличен в трусости и полностью лишен доверия.

Мое новое положение — без товарища — имело и свои положительные и свои отрицательные стороны. Одинокий человек всегда подвержен большому риску, его даже волки могут загрызть, и никто этого не увидит, а с другой стороны — его передвижение гораздо проще и возможностей скрываться — больше.

Так прошла для меня вся осень 1942 года и большая часть зимы, включая февраль, когда начали приходить первые партизаны.

Август, сентябрь и октябрь были временем восстановления, оживления деятельности и укрепления партийных организаций. За это время мне удалось расширить связи в Брезиикской околии. Связавшись с товарищем Тодором Младеновым из села Ярославцы и с несколькими молодыми людьми из села Конска, а также с товарищем Александром Тинковым из Брезника, мне удалось протянуть нити и в другие села околии. Я установил контакт с двумя членами подпольного руководства РМС в трынской гимназии — Иосифом Григоровым и Митко Кировым. Благодаря им активизировалась и работа среди учащихся — в каждом классе появилась и начала действовать группа Союза рабочей молодежи. Связался я и с товарищем Йорданом Николовым, с которым мы уточнили некоторые вопросы, относящиеся к структуре партийных и молодежных организаций в околии, наметили ответственных за состояние организаций в отдельных районах и обсудили с ним, каким образом мы будем поддерживать связь с околийским партийным руководством. Я присутствовал на первых собраниях коммунистов в селах. Мы собрали сотни килограммов яблок, кукурузы, картофеля, фасоли и других продуктов, а молодежь провела акцию саботажа на телефонно-телеграфной линии и тем самым [62] нарушила нормальную жизнь фашистской администрации, парни усиленно добывали оружие, а на посиделках девушки писали своим братьям в казармы, чтобы они не стреляли в партизан, а повернули оружие против своих командиров — слуг царя и буржуазии.

Встречи происходили с большой точностью, товарищи являлись воодушевленные и взволнованные, а собрания происходили обычно ночью за селом. Между членами партии и членами Союза рабочей молодежи возникли задушевные отношения, взаимное доверие и привязанность. Партийная тайна строго оберегалась, и я теперь имел гораздо больше возможностей укрываться.

Виделся я и с Тодором Стойчевым из села Забел. Он продолжал молоть на своей мельнице зерно для бедняков и уже при первой встрече отдал в пользу нашего движения двадцать тысяч левов. Кроме того, я условился с ним относительно пароля, с которым наши помощники в селах будут являться к нему за мукой для партизан, которую он будет давать им бесплатно.

Райчо Николов был уже на свободе. Освобождены были и сестра моя Надя, и ее муж Бонн. В это же время товарищ Яким вызвал в Софию Йордана Николова и подтвердил ему задачи, поставленные передо мной. Кроме того, он предупредил его и остальных членов руководства о том, что они обязаны оказывать мне содействие и принимать серьезные меры против возможного ареста. «В случае опасности, — подчеркнул товарищ Яким, — немедленно уходить в подполье». С этого времени я стал жить мыслью, что скоро у меня появятся новые, испытанные в борьбе друзья — подпольщики.

* * *

Крестьянка, с которой мы разговорились у колодца, женщина много пережившая и повидавшая в своей жизни, невольно подсказала нам, что муж ее может быть полезен для нашего дела. И он действительно оказался человеком не случайным. Асен Йорданов был преданным участником коммунистического движения. С детства овладел он портняжным ремеслом, характера был скромного, самоотверженного. Он первый открыл нам дверь своего дома. Хромоногий, он устраивал мне встречи, приняв на себя ответственность и риск быть нашим помощником, не спросив при этом, кто мы, что мы и откуда, — ему было достаточно знать, что нас прислала партия. Он связывал [63] любовь к своим детям с любовью к народу и партии, во имя этой любви он уступал свою постель и, пока я отдыхал, сторожил меня, отдавал мне свой далеко не толстый ломоть хлеба: потому что чувствовал, что это правильно. Так понимал свой долг этот тихий человек, скромный коммунист, готовый пожертвовать во имя дела партии и собой, и детьми, и стариками родителями. Родным он сказал:

— Самое главное — хранить тайну. Если мы чем-нибудь себя выдадим — над! конец. Надо держать язык за зубами и думать, с кем говоришь и что говоришь.

Дети Асена — Павлина, Митко и Василка — всякий раз, когда я приходил к ним, видели меня, даже находились вместе со мной в комнате, но, воспитанные и дисциплинированные, не удивлялись, не спрашивали, кто он, этот чужой человек, и зачем пришел. Случалось, мы решали с Павлиной и Митко задачи или же я проверял у них уроки. Они относились к этому серьезно и слушались меня. Митко учился в первом классе начальной школы, Павлина во втором классе гимназии, а Василке шел пятый год.

Мать их, чистенькая и аккуратная, пылинки сдувала со своих ребятишек. Но в то же время она учила их самих поддерживать чистоту и уважать труд.

У самой маленькой — Василки — были бархатные глазки и розовые щечки. Ее взгляд и улыбка были не-выразимо пленительны, и вся эта детская прелесть и невинность могли погибнуть из-за меня... Такова неумолимая логика борьбы, логика, которую сердце и разум отказываются принять, — постоянный источник внутренних конфликтов.

Единственным промышленным предприятием Трынской околии в то время был рудник «Злата», который разрабатывали английские капиталисты. Тут тяжким трудом добывали себе на хлеб насущный около двухсот человек. Нужно было установить контакт с этими людьми, организовать их так, чтобы они могли защищать свои интересы. К пим надо было отправиться с кем-то, кто знал бы и людей и предприятие. Самым подходящим для этого человеком был Асен, но, видя, как он слаб, истощен да к тому же еще и хром, я не решался просить его сопровождать меня.

И все же, как ни жалел я его, у меня не было другого выхода. И мне пришлось обратиться к нему.

— Я тебя отведу, — ответил он не задумываясь. [64]

— А как мог бы я поговорить с Ангелом Стояновым из Мисловштицы? Он «земледелец», таким я его знал еще в гимназические годы, но наша задача — привлечь в Отечественный фронт и деятелей других партий.

— Мы его позовем сюда.

— А не опасно, что он увидит меня в твоей доме?

— Думаю, нет, я его знаю как порядочного человека. Но даже если и опасно — раз нужно, приходится рисковать.

Такими всегда бывали ответы Асена — решительными, потому что никто из его близких никогда ни в чем ему не мешал, не перечил. Отец его, дедушка Йордан, пас волов поблизости от села и наблюдал за окрестностями; бабушка Марика пасла овец, а жена его, Дочка, стряпая, следила за тем, чтоб невзначай не вошел кто из соседей; Павлина, хоть была еще мала, тоже несла свою службу: передавала коротенькие записки секретарю околийского комитета Арсо Рашеву, с которым Йордановы были в родстве, и собирала данные о численности и намерениях полиции.

Встреча с Ангелом Стояновым и некоторыми другими товарищами с рудника состоялась в шахтерском поселке. Тут, в полутемной комнатке, среди собравшихся я увидел портниху Стефку — мою знакомую из Софии. Ее муж работал техником на руднике; по убеждениям он был анархист, отчего у них не прекращались споры. Собрание происходило на квартире Стефки, но мужа ее не было — он ушел в соседнее село по какому-то делу. На собрании присутствовали товарищи с рудника, Ангел Стоянов и его односельчанин Владо Младенов. Мы оформили группу Отечественного фронта и, чтобы успеть закончить до возвращения Стефкиного мужа, наскоро рассмотрели некоторые партийные документы. Отпустив Асена, я пошел вместе с Ангелом Стояновым к нему в Мисловштицу. Вначале я попытался разговаривать с ним как с человеком, принадлежащим к другой партии, и начал было убеждать его, что наши идейные расхождения не могут быть препятствием для участия в борьбе за общую цель — свержение фашизма, но Ангел сразу заявил мне, что он давно осознал свое заблуждение и перешел в ряды коммунистов.

Называть его «земледельцем», когда он сам считает себя коммунистом, было неразумно и даже вредно, и дальнейший разговор я повел с ним как с единомышленником.

В тот же вечер он привел меня к своему дому. Мы заглянули туда на минутку; он показал мне комнату, где я смогу останавливаться, и мы тут же расстались. С этого дня он связал с нашей борьбой и себя, и свою семью, и своего старика отца — деда Стояна Касину.

Прошло немного времени, и мне действительно пришлось к ним зайти. Ни одна дверь в доме не была заперта, даже в спальне, а собака их, как говорил дедушка Стоян, родилась на благовещенье и потому никогда на меня не лаяла. Мила — жена Ангела — учительствовала в том же селе. Когда она была в школе, маленький Иво — их единственный сын — оставался с дедом. Бабушки не было. Мила была всегда любезна, всегда старалась сохранять хорошее настроение и ни с кем из соседей не делилась тем, что происходило у них в доме.

Отцу Ангела дедушке Стояну уже перевалило за шестьдесят, но его бодрый вид, румяное лицо и уверенная походка говорили о том, что у него есть еще порох в пороховнице. Он был старым членом Земледельческого народного союза, принадлежал к его левому крылу, но с коммунистами всегда находил общий язык. Сыновья же его, и Ангел, и Велин, который работал на шахте Перник, не следовали его мелкобуржуазной идеологии. Они ушли вперед и в мышлении и во взглядах на жизнь, но дед Стоян не сердился на них. Он был доволен, что Ангел стал директором прогимназии в их родном селе, а Велин тоже растет в своей профессии и пользуется среди товарищей доброй славой. И Ангел, и Велин были похожи на отца, особенно Ангел. У него тоже были крупное лицо, коренастая фигура и степенная походка.

Еще при первом моем посещении дед Стоян заинтересовался моей персоной. Мой ночной приход, пребывание целый день в запертой комнате и уход из дома в ночное время вызвали у старика основательное беспокойство.

— Послушай, Ангел, откуда этот парень?

— Это мой коллега, — сказал Ангел. — Возвращается из родного села и едет в Шипковицу. Будет там учителем.

Хотя ответ не удовлетворил его, старик промолчал. Примирился, но ненадолго. Стоило мне появиться у них второй раз, как он полностью уяснил, чем я занимаюсь, и в конце концов успокоился. Однажды, когда в комнате остались только мы втроем, дед Стоян обратился к сыну:

— Ангел, неужто я лыком шит и ничего не понимаю? [66] Почему ты мне не говоришь, что происходит в доме? Я ведь все же считаюсь тут хозяином. Борис — не учитель, работа у него, как я вижу, довольно странная, и если ты меня хоть немного уважаешь, скажи мне все как есть, может, и я чем смогу вам помочь.

При такой проницательности старика и его готовности помочь нам излишним было продолжать держать его в неведении, и мы ему рассказали всю правду. Он вздохнул с облегчением и сказал:

— До каких же беспокойных времен мы дожили!

У югославских партизан

Действия югославских партизан и акции саботажа, которые проводили по всей стране болгарские партизаны, находили глубокий отклик у молодежи нашего края.

Все это усиливало ее энтузиазм, вдохновляло, вызывало боевые порывы, порождало всесильное чувство долга перед своим народом, свобода и независимость которого так нещадно попирались.

Трынская молодежь с интересом следила за действиями югославских партизан вдоль нашей западной границы и предпринимала неоднократные попытки связаться с ними, чтобы общими усилиями вести борьбу против фашизма.

К такому же контакту стремились, в свою очередь, и югославские партизаны. Они посылали в наши села своих людей; под видом рабочих, молотильщиков или торговцев, скупщиков скота и других товаров те выясняли обстановку, собирали необходимые сведения о настроениях населения и о передвижении полиции и войск. Таким человекам был и Йово Рашич из села Црна-Трава, который ходил по селам околии под видом торговца скотом. С ним сумел связаться Владо Марианов, которому это было поручено.

С Рашичем я встретился у Владо. Владо и его старшая сестра Мара жили у матери — старой, сухой, как вяленая скумбрия, бабушки Цаки — главы давно осиротевшего семейства.

Дом Владо стоял на краю села, где протекала изрядно высохшая за лето Эрма, вдоль которой тянулись огороды. Непроглядная темень скрыла мой приход. Во дворе Владо заворчала собачонка, но, видно, только чтобы показать, [67] что она меня заметила, подняться же с нагретой подстилки поленилась. Вход в дом был хорошо виден в свете, падавшем на булыжную мостовую из маленького квадратного оконца, вырезанного в двери. Я прошел по светлой полоске, высоко подняв воротник полушубка, чтобы меня не приметили любопытные взоры соседей.

Я очень давно ждал встречи с Рашичем. Верно, потому она и была такой сердечной. Крепкие рукопожатия и объятия выразили наше взаимное расположение и доверие. Даже присутствовавшая при этом суровая бабушка Цака не упрекнула нас за излишнюю чувствительность.

Рашич был высокого роста, с быстрыми, живыми глазами и тонкими каштановыми усиками, аккуратный, подтянутый, жизнерадостный. На вид ему можно было дать не больше тридцати — пора, когда мужчины бывают особенно молодцеваты и деятельны.

Рядом с нами села и бабушка Цака. Жизнь у нее была беспокойной, тревожной и безрадостной. Бедность и заботы о пятерых детях давно уже наложили на нее печать старости. Лицо покрылось глубокими морщинами, волосы побелели, а на руках вздулись вены. Старая женщина непрерывно трудилась — если не вязала, то штопала, если не штопала, то пряла. Руки ее не знали ни минуты отдыха. А теперь сверх всего бабушка Цака страдала еще и за Владо. Он был у нее меньшим, но на него она возлагала самые большие надежды. Остальные ее сыновья разлетелись, как подросшие птенцы, кто куда, и виделись они редко. Так что теперь бабушка обожала Владо. И мать беспокоилась не зря: Владо брался за каждое дело с жаром, отдавал ему все силы.

Потом мы с Рашичем и Владо оставили бабушку Цаку одну и ненадолго перешли в другую комнату, чтобы обменяться соображениями относительно моей встречи с партизанами одного из ближних отрядов, которым командовал некий Брко. Когда мы вернулись в комнатку к бабушке Цаке, она по-прежнему сидела перед мигающей керосиновой коптилкой и все тянула и тянула из желтоватой конопляной кудели долгую нить, из которой потом можно будет соткать полотно на рубахи себе и своим детям.

Глаза многострадальной женщины были влажны, и под каждым в глубокой морщине застыли, словно в ожидании, две крупные слезы. Они впитывали слабый свет и [68] отражали его, как прозрачные хрусталики на старинных украшениях, заботливо хранимых на дне сундука.

— Славо, — обратилась она ко мне, видимо, не без колебаний. — Погубите вы мне сына. На него одного была моя надежда, но вижу, что придется мне на старости лет остаться бесприютной сиротой.

Слезы заструились по глубоким морщинам и закапали на потертый литак{7}.

— Не бойся, бабушка Цака, мы люди бывалые, будем остерегаться!

— Что я, не вижу, как вы остерегаетесь? Приходите ночью, соседские собаки лают, ворота скрипят, соседи все видят. Куда мне деваться, если власти сожгут мой дом?

Слова бабы Цаки были справедливы, они болью отозвались в наших сердцах. Но чем мы могли ее утешить? Ведь у всех матерей одни и те же чувства, те же желания и те же страдания, и если человек не переборет себя, не преодолеет собственные страдания и муки, из него не получится борец за народ. Им становятся лишь тогда, когда высокое сознание всенародного горя, страданий и бед, сознание важности борьбы за интересы рабочего класса и всего народа берет верх над собственными страданиями и горем. Вот почему мы попытались утешить бабушку Цаку тем, что без борьбы нельзя изменить жизнь, что и у нее наступит хорошая настоящая человеческая жизнь, когда будут устранены причины, калечившие ее до сих пор, когда у богачей будут отобраны все богатства и установится подлинно народная власть. Бабушка Цака согласилась с нами, но встревоженное материнское сердце не успокаивалось. Вздохнув, она сказала:

— То, что делаете, — хоть делайте с разумом.

— Эх, Славо! — отозвалась Мара, сестра Владо; она только что вернулась с поля и сушила у огня мокрые чулки, хмурая, сердитая и на скверную погоду, и на самую жизнь. — Какая уж там власть ни придет, а все равно одни люди будут жить хорошо, а другие бедствовать. Вы, если уцелеете, станете важными шишками, получите большой ломоть от пирога, да и те, кто боится сейчас вам помочь, тоже устроятся, а Мара как ходила оборванной, словно цыганка, так и будет ходить. Вы, может, думаете, я неученая, ничего не понимаю, но даст бог, доживем до того времени, тогда и увидим, кто прав. [69]

Мне уже не раз доводилось говорить с Марой на эту тему, убеждать ее, что наша власть будет справедлива в распределении благ, что каждый получит в соответствии с тем, что он заслужил в этой борьбе, что цель нашей борьбы не в получении высоких постов, а в свержении фашизма и обеспечении народу свободы и независимости, но Мара только рукой махала на все мои доводы.

Из-за неудачной личной жизни Мара потеряла всякую надежду на что-то хорошее, справедливое. У нее было одно желание — выйти замуж, а это нелегкое дело в нашей округе для девушки. Молодые парни уходили на заработки в другие края, там обзаводились семьей, а наши девчата старели. Потому Маре все и виделось только в черном свете.

На первый взгляд могло показаться, что Мара вообще чуждается нашей борьбы, что она видит в пей только материальную выгоду, но в действительности это было не так. У нее был трудный, мрачный характер, она любила иногда поспорить с нами, нарочно говорила наперекор, а сама помогала нам в осуществлении наших идеалов. И позднее сама попала в тюрьму за эти же идеалы.

Около полуночи Владо проводил нас за село. Там мы расстались. Он вернулся домой, а мы с Йово Рашичем направились к горе Выртоп.

В то время много говорилось о партизанском движении в Югославии. Но каковы его масштабы, мне известно не было, не знал я, ни сколько там отрядов, ни каков их численный состав. Но я радовался, потому что наша соседка Югославия, так же как и Болгария, боролась за свободу и независимость.

А сколько крови пролил болгарский народ, сколько жертв понес он в этой борьбе! Бороться за свою свободу и независимость стало для него, можно сказать, делом обычным. Подвиги гайдуков во времена турецкого ига, действия повстанческих дружин, бурные восстания за национальное освобождение, затем Сентябрьское восстание 1923 года, организованное и руководимое нашей партией, в котором десятки партизанских чет и отрядов сражались за свержение захватившей власть реакционной буржуазии, — все это составляло драгоценное наследие для партии, предмет гордости каждого болгарского патриота. И если то, о чем я читал в книгах и узнал из рассказов современников тех событий, было для меня чем-то [70] далеким, незнакомым, то все, что происходило летом 1942 года, было мне близко, знакомо и понятно.

Еще в Софии, в столовой на бульваре Христо Ботева, в которой я питался, на улицах, в кафе и других местах, я слышал разговоры о том, что во многих районах страны действуют партизанские группы, четы, отряды. Много говорилось о четах, действовавших в Разложской и Дупникской околиях, о чехларской чете в восточной части Среднегорья, о двух четах в Панагюрской округе, о четах, действующих в районе Сопота, Карлово, Казанлыка, Стара-Загоры, Пазарджика, Ловеча, Трояна, Сливена, Ямбола, Видина, Габрова, Севлиева, Омуртага. Наверное, общее число всех чет и отрядов достигло уже нескольких десятков. Не было почти ни одного района, где бы не действовала какая-нибудь партизанская единица. Все это поднимало мое настроение, и я думал, что приду к югославским партизанам с поднятой головой.

Болгарская коммунистическая партия мобилизовала и поставила в боевые шеренги тысячи своих членов и членов Союза рабочей молодежи, так что у нас есть и свой немалый опыт партизанской борьбы. И поскольку совместная борьба с общим врагом требовала обмена опытом, согласованных действий и взаимной помощи, целью моей было связаться с югославскими партизанами. Так понимал я свою задачу и к этому стремился во время всех моих встреч с югославскими партизанами и их руководителями.

Вначале дорога была крутой и трудной. Чем выше мы поднимались, тем больше усилий приходилось затрачивать. Я сгибался под тяжестью десятикилограммового ранца, но, сосредоточившись на преодолении трудного пути, не заметил, как мы поднялись на крутой склон и вдруг оказались на просторной поляне — горном плато.

Перед нами далеко на севере и на западе в предутреннем сумраке сипели контуры снежных гор Сербии. Время от времени Рашич останавливался, довольно улыбался чему-то, громко запевал партизанскую песню, поляны подхватывали ее, передавали холмам, и песня летела вперед, как раз туда, куда быстро и уверенно шагал Рашич.

Золотой диск солнца медленно пробился сквозь серые полосы тумана, покрывшие горизонт; его лучи, просверлив плотное покрывало, поползли по долинам и холмам, прогоняя утренний ноябрьский холод, прикоснулись к остывшей земле, согрели ее своим теплом, и она, обмякнув, испускала легкий бледный пар.

Приподнялся темный плащ облаков над Знеполе, и тотчас же под ним запестрели красноватые кровли сел, проснувшихся от глубокого сна, а пакостник туман, убежав из долины, залег у самого гребня гор. Оживилась и согретая солнцем трава. Заплакали, роняя мелкие слезинки, и ледяные кристаллики, намерзшие за ночь на листьях.

— Вон там, — Рашич указал рукой на северо-запад, — там лежит наше село — геройское село Црна-Трава. У нас говорят: «Црна-Трава — Бркина держава», — с гордостью произнес Рашич.

Он остановился на минуту, подкрутил пальцами острые, как рожки, кончики усов, на лице его расцвела улыбка, открывшая два ряда белых как снег зубов.

Удивительно хорошее настроение было в тот день у моего спутника. Он увлекательно рассказывал о явках партизан, об их боевых действиях, о командире Брко, который находился в окрестностях Црна-Травы, говорил и о трудной жизни югославского населения и о перспективах освободительной борьбы. Все это разжигало во мне нетерпение, усиливало любопытство, порождало новые вопросы, на которые я ждал ответа, и хотя мы были в пути уже несколько часов, усталости я не чувствовал.

Наконец мы пересекли плато и начали спускаться. Побелевшая от инея поляна осталась позади. Теперь мы шли по дороге, изрезанной руслами высохших речушек. Впереди медленно брели несколько пар волов.

— Если тебя спросят, кто ты и куда идешь, скажи, что ты назначен учителем в село Брод и что меня ты нагнал на дороге, — предупредил меня Рашич. — Между хорошими людьми попадаются и плохие, а наше дело требует строгого соблюдения конспирации.

Когда мы, нагнав обоз — это были дровосеки, — миновали их и приблизились к махале Тодоровцы, Рашич запел.

Это был условный знак, которым Рашич сообщал охране своей деревни, что все в порядке, и одновременно получал ответный сигнал охраны, что путь открыт.

Вечером в доме у Рашича собрались посиделки. Пришло много девушек, из которых мне запомнились сестры Савка и Драгица, маленькая Вера, Надя из Поповой махалы и еще кое-кто. Парней не было. Они ушли в партизаны. Сначала Рашич представил меня как учителя, прибывшего вступить в должность, и я должен был играть [72] эту роль так, чтобы пи у кого не вызвать и тени сомнения. Но когда на посиделки пришли трое партизан и мы уединились с ними, тогда, наверное, всем стало ясно, что надо здесь этому «учителю».

С посиделок разошлись около полуночи. В махале наступила обычная тишина. Все окна были темны — предохранительная мера на случай, если нагрянет полиция, которая занимала лучшее здание в центре села. В махале круглосуточно стояла охрана. Службу эту несли девушки. В случае опасности они уведомляли ответственного товарища из партийной группы или организации, а тот со своей стороны решал, оказывать ли вооруженное сопротивление или же уводить людей в лес.

Трое партизан были одеты почти одинаково: бриджи, полушубки, высокие башмаки с подковками и пилотки. У двоих были ружья, а у третьего на поясе — пистолет и две маленькие яйцевидные гранаты. Тот, что был с пистолетом, высокий, черноволосый, чернобровый, с гладко выбритым лицом, представился Васо Смаевичем. Он был серб. Закончив юридический факультет в Белграде, Смаевич с первых же дней немецкой оккупации ушел в подполье, а затем включился в вооруженную борьбу. Теперь он был секретарем Вранского окружного комитета югославской компартии и отвечал за деятельность партийной организации Црнотравского района, в котором по сравнению с соседними районами партизанское движение было наиболее развито.

Остальные товарищи были моложе Смаевича. Милован отвечал за работу Коммунистического союза молодежи Югославии, а Сречко, как местный житель, их охранял и был их проводником. Он гордился тем, что был родом из Црна-Травы, и знал многих парней из наших сел.

Мы не спали всю ночь. Она прошла за разговором, во время которого мы выясняли друг у друга интересующие нас вопросы, делились сведениями и мыслями насчет внешнеполитических и внутриполитических событий. Они хотели побольше узнать о положении в Болгарии, я — о положении в Югославии.

Немцы без объявления войны оккупировали Болгарию. Они пришли к нам с согласия правительства царя Бориса и всячески старались выставить себя друзьями болгарского народа. Эту оккупацию болгарские фашисты связывали с созданием «Великой Болгарии», в которой немцам отводилась первостепенная роль. При таком положении [73] царская армия сохранялась в неприкосновенности. Она представляла главную вооруженную силу фашистской власти, и на нее была возложена задача преследования партизан, удушения освободительной борьбы. Это обстоятельство очень сильно осложняло работу партии, так как разложение армии и переход ее на сторону парода требовали не только много сил, но и много времени.

Серьезным препятствием для быстрого расширения вооруженной борьбы было отсутствие оружия. Партийные деятели, уйдя в подполье, вынуждены были собирать по патрону, по ружью и пистолету, часто заржавевшим и допотопного образца.

Невозможно было за одну ночь ни проанализировать все, чтобы вникнуть глубоко во все вопросы, стоящие в центре внимания обоих братских народов — болгарского и югославского, ни предусмотреть все подробности, относящиеся к нашим совместным действиям. Мы намеревались еще не раз встретиться и обсудить эти вопросы — дней впереди было еще много, и время работало на нас.

Из Тодоровцев мы перебрались в Попову махалу. Трудно мне сейчас описать те места, через которые нас вел Сречко, сколько раз мы скользили вниз, сколько падали, как сломался под нами мостик через Црнотравскую речку и как мы, вымокнув до нитки, лязгали зубами от холода, пока не добрались до дома веселой девушки Нади. Приключения, которыми сопровождалось наше путешествие, не производили на меня особого впечатления, потому что все мое внимание было поглощено предстоящей встречей с одной из чет Црнотравского отряда. Я неотрывно думал о том, как выглядят партизаны, как они вооружены, сколь продолжительны и напряженны их бои, каковы их связи с народом.

Рассвет застал нас вчетвером на небольшой поляне, над которой скрестили свои голые ветви несколько старых, замшелых буков. Все кругом было бело от выпавшего за ночь инея — и трава, и деревья, и маленькая полуразрушенная хижина, притаившаяся на нижнем краю полянки, и высокий сухой бурьян вокруг.

Долог, видно, был век этой развалившейся от старости лачуги. Она знала не одно поколение овчаров и пастухов, укрывавшихся в ней, а теперь служила революционному движению. В ней Смаевич только за один день принял десятки связных, пришедших из разных краев Црнотравского района, — одни были от чет, другие от [74] партийных организаций. Он выслушивал их по отдельности, и они возвращались к себе, унося с собой его маленькие записочки, в которых были краткие указания относительно боевой и политической деятельности. Связными были преимущественно молодые ребята, вооруженные карабинами, изготовлявшимися заводами в Крагуеваце; были они в бриджах из домотканого сукна и в резиновых постолах.

Васо задержал только одного из связных. На вид ему не было и тридцати; был он сухощавый, но крепкий, словно отлитый из чугуна.

— Для партизанской борьбы нужны именно такие люди, — сказал про него Васо, — жилистые, выносливые, подвижные.

Из инструкций, которые Смаевич дал ему в моем присутствии, я понял, что он отведет меня в чету Сотира — партизанского командира, широко известного в этом краю как населению, так и полиции. Связной был из села Црна-Трава и отлично знал весь район. Мы рассчитывали, что мое пребывание в этой чете продлится не более недели и в Тодоровцы я вернусь вечером 7 ноября, когда будет праздноваться годовщина Великой Октябрьской социалистической революции.

В тот день не только в пастушьей хижине, но и за ее стенами шла лихорадочная деятельность. Подав необычный для меня сигнал, Милован вошел в лес и через некоторое время вернулся с узлом, из которого вынул противень с кушаньем из картофеля, риса и мяса и буханку хлеба. Мы пообедали. Сречко предложил мне пройти в лес. Мы нашли заросшую травой тропу и только зашагали по ней, как повстречали пожилого человека на лошади. Сречко остановил его, поздоровался и принялся что-то шептать ему на ухо. Я отошел в сторонку и с полчаса ждал, пока они разговаривали.

Едва всадник успел скрыться из виду, мы увидели старушку, которая вела за руку маленькую девочку. Сречко остановил и ее. Девочка отпустила руку старушки и стала гоняться за птичками, а я продолжал идти по дороге и остановился в нескольких шагах от нее. Вскоре старушка позвала девочку, и они ушли. Разумеется, ни одна из этих встреч не была случайной. Они были условленными, и не было никакого сомнения в том, что и всадник, и старушка приносили Смаевичу сведения относительно полиции, о действиях явных и тайных врагов, о [75] настроениях населения и других вещах, которые интересовали руководителей движения Сопротивления.

Под вечер, когда леса купались в багровом сиянии заходящего солнца, а по долинам снова поплыл щиплющий холодок, я попрощался с тремя партизанами и вместе со связным отправился в путь. Мы шли прямиком через лес. Судя по солнцу, путь наш лежал к югу. В лесу было тихо — настоящее мертвое царство. Лишь изредка какая-нибудь сойка с пронзительным криком перелетит с дерева на дерево и скроется в чащобе. Мой провожатый был человеком тренированным. Он ступал как кошка, молниеносно и бесшумно раздвигал заросли кустарника и проскальзывал между ними, как олень. Я тоже торопился, осторожно отводил ветки, стараясь не потерять его из виду, но все-таки не поспевал за ним, и он вынужден был время от времени останавливаться и поджидать меня на каком-нибудь холмике, после чего снова кидался вперед, словно у него было точно до секунды определено время, когда мы должны прибыть к месту назначения. Я еще не очень привык продираться через густые кустарники, но мне было неловко останавливаться — во-первых, я не знал, ни сколько нам еще надо было идти, ни этих мест; а во-вторых, у моего провожатого был свой план, который не должен был нарушаться по моей вине.

Когда я сравнивал его со Смаевичем и Рашичем, он казался мне очень замкнутым и даже загадочным — ничего не говорил и ни о чем меня не спрашивал, не было такого случая, чтобы он хоть чуточку развеселился; поэтому мне тоже было неловко расспрашивать о чем-либо его или же делиться своими впечатлениями о том, что я увидел в здешних местах.

«У каждого человека свой характер», — мысленно оправдывал я своего спутника и старался не обращать на него внимания.

Мы спустились в глубокий овраг, на дне которого шумел поток. Все кругом окутал сумрак, и это придавало загадочность и клокочущей воде, которая билась о камни, и шуму ветра, который, соскальзывая по голым обрывистым склонам, сливался с шумом вспененной воды и превращался в монотонный гул. Казалось, он и был единственным властителем этих пустынных мест. Перепрыгивая с камня на камень, мой спутник быстро перебрался на другой берег речки и, даже не обернувшись, чтобы посмотреть, следую ли я за ним, полез вверх по каменистой [76] осыпи. Я остановился на секунду, пригляделся к реке и смело запрыгал по камням. Когда я стал взбираться следом за ним вверх, я почувствовал, что в башмаках у меня хлюпает вода. Он остановился, дождался меня и впервые за всю дорогу произнес:

— Тут мы передохнем. У нас еще несколько часов пути до места ночевки, а завтра при свете дня пойдем дальше.

Теперь этот парень вдруг стал мне даже как-то симпатичен, и я уже полностью его оправдывал. Наверное, какие-то особые соображения заставляли его так торопиться, молчать и не замечать меня.

Передышка действительно была продолжительной, и мы смогли собраться с силами, чтобы продолжать свой долгий переход. Дорога тоже стала полегче. Одна за другой следовали поляны, чистые и ровные, как небо. Над нами вдруг засияла яркая луна, выкатившаяся из-за покрытых мраком гор. На притихшие темно-зеленые просторы легли снопы ее лучей. Луна тоже, казалось, торопилась и, слегка покачиваясь на невидимых волнах небесного океана, гордой птицей следовала по своему давно проложенному безопасному пути.

— В вашем краю много партизан? — спросил вдруг мой спутник.

— Партизаны у нас есть, но их пока еще немного.

— Будет и у вас много. У нас тоже вначале было мало, — сказал он и снова замолчал.

Я тоже молчал. В эти минуты мне хотелось представить себе нашу народно-освободительную армию. Я думал о мудрости Димитрова и нашей партии, о трудностях, с которыми связано начало партизанской борьбы. Так, безмолвно, мы продолжали наш путь. Временами мы прислушивались, озирались по сторонам, проверяя, не идет ли кто за нами, и снова шли и шли.

Запахло дымом. «Наверное, близко какой-то населенный пункт, а может, пастухи подожгли еще днем где-нибудь дерево, чтобы согреться, и не загасили его», — подумал я. Но поскольку провожатый не проявил ровно никакого интереса, я тоже перестал беспокоиться.

— У тебя есть часы? — спросил меня он.

— Есть, — ответил коротко я.

— Который сейчас час? Уже перевалило за полночь? Я поглядел на часы. Полночь давно миновала. [77]

— Прибыли, — сообщил провожатый. — Тут в долине живет наша помощница.

Он шел осторожно. Чуть ли не на цыпочках спустились мы к селению. Дом, в котором мы должны были отсиживаться, стоял на самом краю. Стучаться не было необходимости. Наружная дверь была незаперта. Бесшумно вошли мы внутрь. В большом очаге догорало несколько толстых буковых поленьев. Над очагом на почерневшей от копоти цепи висел полный доверху котелок картошки. Беловатый дым облизывал его со всех сторон и тонкой струей, извиваясь, уходил в узкое отверстие трубы.

Женщина ждала нас, и если судить по ее тщательно причесанным волосам, она вообще еще не ложилась. Мы поужинали горячим картофелем и легли. Но спать нам почти не пришлось, потому что вскоре уже стало светать, а провожатый мой хотел уйти еще до того, как окончательно рассветет. Расспрашивать, проявлять любопытство было неудобно, но из разговора между ним и женщиной я понял, что она — жена партизана и что чета Сотира была у них в селении прошлым вечером.

В чету мы добрались после захода солнца. За всю эту часть пути мы не встретили ни одного человека. Находились мы где-то возле Чемерника — редко населенной продолговатой горы с богатыми пастбищами, на которых летом нагуливал жир крупный и мелкий рогатый скот.

Сотир командовал всего десятком партизан. В чете его был один легкий пулемет, доверенный самому крепкому и ловкому партизану. У остальных были «крагуевки». Связной прежде всего представил меня командиру. Был он высокий, широкоплечий, с виду не более тридцати — тридцати двух лет. Оп построил свою чету, дал команду «Смирно», пожал мне руку и представил меня бойцам.

В тот же вечер чета блокировала одно из ближних селений и устроила открытое собрание. На собрании, где присутствовали и дети, Сотир говорил о положении в Югославии, о борьбе их народа против фашизма, о целях этой борьбы и упомянул, что в Болгарии тоже развертывается партизанское движение и что один из таких болгар находится среди них. Это сообщение очень заинтересовало крестьян, и я заметил, как многие вытягивали головы, чтобы увидеть меня.

— Сейчас вы его увидите, — сказал Сотир и предложил мне сказать несколько слов. [78]

Это было для меня неожиданным, и я в первый момент смутился, но тут же овладел собой. Югославские крестьяне хорошо встретили мое сообщение о подожженных фабриках и пущенных под откос поездах, о действующих у нас партизанских четах, о крепком отпоре, который дает болгарский народ фашистскому правительству, о его решимости бороться вместе со всеми народами против фашизма.

Крестьяне дружно поддержали лозунг о совместной борьбе против общего врага и выразили протест против произвола, чинимого болгарской полицией на югославской территории.

Мое выступление, по оценке Сотира, дало хорошие результаты. До конца моего пребывания в чете я еще несколько раз выступал на встречах партизан с крестьянами.

Это было первым шагом к будущей нашей совместной борьбе, которую болгарские и югославские партизаны вели до полной победы.

Однажды вечером на марше Сотир шепнул мне, что он собирается встретиться с болгарскими евреями, мобилизованными в «черную роту», которая работала на шоссе Трын — Клисура — Сурдулица. Он предложил мне пойти вместе с ним. Я с готовностью принял его предложение. Пока мы шли к месту встречи, я мысленно перебирал своих знакомых евреев. Вот Берто Кало — руководитель молодежи в квартале Банишора. Последний раз я видел его, когда меня везли в суд. Что с ним? Может, и он попал в какую-нибудь «черную роту»? И мелькнула совсем уж смутная надежда, что, может, мы именно здесь и встретимся с ним.

Часа через полтора или два мы оказались у Власинского болота. О нем я еще в детские годы наслушался от бабушки всяких историй, и в моем детском представлении оно выглядело огромным, глубоким и очень коварным. Власинское болото было известно и в истории войн. Не раз сотни конников, атакуя противника, внезапно тонули в нем вместе с лошадьми и бесславно гибли.

Из-за темноты я так и не разглядел пи сколь оно широко, ни сколь длинно. Погода была пасмурная, и каждую минуту мог пойти дождь. Это вынуждало нас побыстрее справиться с нашим делом, потому что на следующий вечер нам предстояло быть в другом селе, а [79] оттуда меня должны были переправить обратно в Тодоровцы.

Мы остановились перед высокой каменной оградой. Двойные ворота были прочно заперты изнутри, так что войти было нельзя. Мы стали злить собаку, и вскоре со двора послышался мужской голос:

— Кто там дразнит пса?

— Отвори — увидишь, — ответил Сотир. Крестьянин отворил ворота и радушно пожал руку командиру, а затем и мне.

— Пришли болгары? — шепотом по-сербски спросил Сотир.

— Пока нет, — так же шепотом по-сербски ответил крестьянин.

— Тогда мы подождем немного, — сказал Сотир и направился к полосе света, падавшей из открытой двери домика.

Мы присели на низкие трехногие табуретки. Сотир принялся расспрашивать по-сербски о чем-то крестьянина, и тот тоже по-сербски ему что-то отвечал. Я понял только, что речь шла об ужине. Мы и в самом деле были голодны — за весь день сжевали только по ломтику овсяного хлеба и кусочку сухой, как мел, брынзы, так что, если бы усатый крестьянин предложил нам по тарелке похлебки, мы бы не отказались.

В тот вечер крестьянин нас угостил, а потом я увидел Кало, о котором у меня осталось самое лучшее впечатление по нашей совместной работе в Софии.

Только мы покончили с ужином, как снова залаяла собака. Ясно было, что это пришли товарищи из лагеря, которых мы ждали. Крестьянин быстро выскочил из дому и тут же вернулся, ведя за собой трех человек. Мы поздоровались за руку, по так как огонь в очаге уже догорал, а лампы не было, все пришедшие показались мне незнакомыми. Только когда хозяин подбросил в очаг сухих щепок и они вспыхнули буйным пламенем, осветившим всю хибару, я узнал в человеке, стоявшем в углу, за трубой, Кало. Я кинулся к нему, обнял его. Он вскочил, пораженный и обрадованный нашей встречей.

— Ну, черт побери, никак не мог предположить, что встречусь с тобой здесь!

— Где же еще, если не тут? — вмешался Сотир.

— Просто никак не ожидал, — оправдывался Кало. — Я думал, он в Софии. [80]

— Рано или поздно все станут партизанами. Это путь всех честных людей, — многозначительно добавил Сотир.

Разговор у очага продолжался около часа. Мы установили еще более надежную связь с товарищами из «черной роты», и под конец Кало передал Сотиру различные вещи, собранные евреями: кожушки, парусиновые куртки, туристские башмаки, белье, носки. От Кало мы узнали, что в лагере около двухсот человек, но они еще не готовы стать партизанами. Очевидно, надеются, что их скоро освободят и отпустят домой. Они не могли предвидеть, что готовит для них фашистская власть, не допускали, что борьба будет все более и более обостряться.

В тот же вечер Сотир распределил между партизанами полученные вещи. Это так их ободрило и развеселило, что они не замечали даже отвратительного мелкого дождя, который всю дорогу медленно, но верно старался проникнуть до самых наших костей.

Ночь мы провели в каком-то сарае. Строепие было двухэтажное. Внизу стояли на привязи несколько коров, а на втором этаже, обшитом снаружи планками, было полно ржаной соломы. Туда вела стремянка, приставленная к наружной стене сарая. Остальных деталей мы в темноте разглядеть не могли. Слышалось только похрустывание корма на зубах у коров и их тяжелое посапывание, заглушавшее мерный шум дождя. Мокрые, но согревшиеся, все мы, за исключением часового, стоящего у входа в сарай, крепко заснули. Некоторые настолько зарылись в солому, что из нее торчали одни их головы.

Сколько я спал, не помню. Почувствовал только, что скольжу куда-то вниз, и вдруг стукнулся обо что-то. Со сна я сперва испугался, и, пока не пришел в себя и не сообразил, что произошло, мне было довольно-таки погано. Надо же было так случиться, чтобы именно я, гость четы, провалился через отверстие в потолке сарая и угодил точно в кормушку! Просто удивительно, как я ничего не повредил себе — у меня ничего не болело. А коровы тоже напугались — поднялись, затопотали копытами. Это привлекло внимание не только часового, но и кое-кого из партизан, спавших рядом со мной. Проснулся и Сотир.

— Что случилось? — спросил он.

— Болгарин провалился в хлев, — ответил кто-то. Сотир вскочил, накинулся на партизана, с которым разговаривал, почему тот ничего не делает, чтоб меня вытащить [81] оттуда, и сам протянул мне в отверстие руку, чтоб помочь взобраться наверх.

— Ушибся? — сочувственно стал допытываться он.

— Да ничего страшного не случилось, — ответил я, выбравшись с его помощью из яслей и растянувшись снова на соломе.

И тут грохнул такой смех, что и сам я тоже не мог удержаться и захохотал вместе со всеми. Насмеявшись от всего сердца, я и не заметил, как снова заснул.

* * *

Наступило время расставаться с четой. Теперь меня связывали с ней только воспоминания. Когда я отправлялся в путь, партизаны дали мне патронов и ручных гранат. Я аккуратно уложил их в ранец. Недельное пребывание в партизанской десятке принесло мне огромную пользу. Новоиспеченный партизан, я узнал здесь много такого, что мне очень понадобилось при формировании отряда и первых его шагах.

В Тодоровцы я вернулся в сопровождении того же связного. Старательный парень привел меня в точно определенный день и час. Прибыл туда и Смаевич со своими помощниками. Вечеринка, организованная в честь годовщины Октябрьской социалистической революции, была в разгаре. Декламации, песни, революционные сценки... Тут меня расконспирировали окончательно. Ничем не приметный учитель, на которого девушки бросали лишь сдержанно-равнодушные взгляды, сразу стал центром внимания. Надо было и мне в свою очередь с чем-то выступить. Таков был порядок, установленный хозяином — Йово Рашичем, в доме которого все это происходило. Стихи Ботева и Смирненского, которые я когда-то выучил наизусть, пришлись как нельзя кстати, но присутствующие не удовольствовались одним чтением стихов, а требовали еще и песен. И хотя я не бог весть какой певец, но подчинился общей воле и спел старинную македонскую революционную песню «Эх, Кольо, мамин Кольо, мамин бунтарь». Именно из-за этой песни меня стали называть здесь Кольо, и под этим именем меня знали в этом крае чуть ли не до конца 1943 года.

Ночь прошла очень весело. Мы плясали хоро, пели партизанские песни, вспоминали интересные истории.

Весь следующий день я провел со Смаевичем. На этот раз не у Рашича, а у Бориса, очевидно, очень доверенного [82] человека Смаевича. Борис был холостяк лет сорока, низенький, исключительно любезный. Охрана дома, в котором мы остановились, была доверена девушкам Савке, Драгице, Вере и Радке. Они сменяли друг друга каждые два часа, в зависимости от работы, которой были заняты, сообщали Борису о каждом незначительном изменении обстановки, а тот как-то подчеркнуто фамильярно наклонялся к уху Смаевича и шепотом докладывал ему. Васо его внимательно выслушивал и успокаивал, а он в свою очередь успокаивал охранявших нас девушек.

С того дня мы установили регулярную связь с югославами. С нашей стороны был выделен Владо Марианов, а с югославской — Йово Рашич. В знак нашей будущей дружбы и совместной борьбы Васо Смаевич подарил мне свой пистолет югославского производства. Теперь я был вооружен.

* * *

Когда я возвращался в Болгарию, повалил снег. Провожавший меня Рашич заблудился в густой мгле, и мы шли наугад. Ничто не могло помочь нам в такую метель. И стоять на одном месте тоже было нельзя — мы могли замерзнуть, да и снегом бы нас занесло. Но идти было трудно. На открытом со всех сторон плато Выртопа даже камни не могли увтоять под напором ветра. Мы повернулись к ветру спиной и, подгоняемые им, двигались в неизвестном направлении. Вдруг мы буквально натолкнулись на сарай, полный соломы. Вошли в него, зарылись в солому, поспали, а на рассвете, когда улегся ветер, сориентировались и отправились дальше. Рашич проводил меня до подножия горы, откуда я мог уже сам продолжать путь, и мы расстались. До села Стрезпмировцы, где жил Владо Марианов, идти оставалось немного.

Теперь уже я мог себе представить, что и в нашем крае, как и в других частях страны, поднимутся по призыву партии рабочие и крестьяне, что и в наших селах закипит работа, а по нелегальным каналам в Трынский отряд будут прибывать новые и новые борцы. Зажмурив глаза, я видел длинную колонну партизан во главе с лучшими коммунистами околии — Йорданом Николовым, Георгием Григоровым, Арсо Рашевым, давно уже давшими клятву в верности партии, а следом за ними уверенно шагает множество парней и девушек, их учеников и последователей. [83]

В середине ноября я вернулся в Софию. Товарищ Яким одобрил все, что было мною сделано, и наказал поддерживать и впредь регулярную связь с югославскими партизанами — это была по существу связь между Софийским окружным комитетом Болгарской рабочей партии и Вранским окружным комитетом Коммунистической партии Югославии.

Нелегальные квартиры

В Софию я стал наведываться все реже и реже. И не только потому, что приходилось преодолевать большое расстояние, но и потому, что в Софии все труднее становилось скрываться. Квартир Милана Атанасова и Басила Петрова уже было недостаточно для наших потребностей. Нужно было искать новых единомышленников. Хотя евреи подвергались варварским преследованиям, товарищ Альберт Камхи с готовностью предоставил мне свою квартиру. А позже, когда партия призвала к усилению отрядов, его сын Перец пришел в наш отряд с первой же группой.

У окружной железной дороги в районе так называемого Второго гаража жил строительный рабочий Георгий Рангелов. Он был родом из села Милкьовцы Трынской околии и давно состоял в партийной организации. Георгий Рангелов знал и о первом моем походе в околию, и о втором; знал и о моих разногласиях со Славчо Цветковым и правильно повел себя, когда товарищ Яким дал оценку поведению Цветкова.

Георгий участвовал в движении давно. Это был скромный, незаметный, но преданный партии человек. Зная меня по встречам на нелегальных собраниях и конференциях, Георгий так же, как Манчо и Ламбо, предоставил мне свою квартиру, когда я ушел в подполье, но я редко пользовался ею, потому что рядом жили люди, чуждые нашему движению. Георгия я использовал для другого — он собирал деньги, устраивал мне встречи с товарищами — и с теми, что были на легальном положении, и с подпольщиками, другими словами, помогал мне всем, чем мог.

Хорошими людьми были и два свояка — Васил и Никифор. Жили они на улице Ришский перевал, 41, в квартале Красная поляна. У бая Никифора был собственный [84] домик, поглотивший все, что он сумел отложить за многие годы неустанного труда. Да и теперь он каждый месяц понемногу откладывал из своего жалкого жалованья школьного служителя, чтобы хоть что-нибудь подправить в своем тесном дворике, где кроме дома на две комнаты с прихожей лепились друг к другу еще и летняя кухня, сарай для угля, овечий закут и крохотный курятник.

В этом квартале все дома строились без определенного плана и без разрешения общинных властей. Поскольку цены на земельные участки в Софии были высокими, новые жители столицы приобретали места для застройки у известного мошенника, которого все знали под кличкой «Золотой горшок», в ударном порядке доставляли материалы, собирали всю родню и знакомых и за одну ночь возводили дом. Так появился на белый свет и одноэтажный домик бая Никифора.

Все четверо его обитателей были прекрасными людьми. Когда я останавливался у них, они больше всего беспокоились о моей безопасности и круглые сутки стояли на страже. У них я иногда встречался с баем Якимом, а потом и с некоторыми руководителями оперативной зоны. Ни Васил Теодосиев, ни бай Никифор не были членами партии. Они были просто честными людьми, понимали, куда идет Болгария, и сочувствовали патриотам, которых фашистские законы называли врагами народа и государства. Васил был моим односельчанином. Высокий, аккуратно подстриженный, тщательно выбритый, он был всегда подтянут и опрятен. Остроумный по природе, он мог рассмешить людей, даже когда тем было вовсе не до смеху. Таким же был и бай Никифор — весельчак, задира, очень общительный человек. В этом отношении они походили друг на друга, как родные братья. Васил был хорошим мастером-строителем. Мог сделать все — и стенку сложить, и оштукатурить, и фаянсовой плиткой выложить. За что бы он ни брался — все у него получалось. Поэтому Васил никогда не оставался без работы. Подрядчики наперебой хватали его.

Отец Басила — дед Теодосий — тоже был добрым мастером-строителем. Демократ по убеждению, он был им не на словах, а на деле, в своем отношении к людям. Он активно боролся против цанковистов у себя в селе, разоблачал их, защищал интересы трудящихся и тем самым завоевал их симпатии. Васил воспринял от отца и его ремесло, и его убеждения; позже, когда партия рабочего [85] класса начала все активнее проявлять себя, он стал еще лучше видеть и еще правильнее думать.

— Мне ясно, — сказал он мне как-то в разговоре, — что весь мир идет к коммунизму и коммунисты стоят куда выше буржуазной демократии.

Это нас и сблизило с Василом, а когда я попросил у него содействия, он мне сказал:

— Нечего меня уговаривать, приходи безо всякого стеснения.

Сначала только он и его жена Райна знали, что я подпольщик. Затем раскрыли мы карты и перед баем Никифором и его женой Марой. Те так увлеклись конспирацией, что позабыли и о доме, да и о самих себе. Они все привыкли ко мне, заинтересовались партией, ее идеями и борьбой, все это стало им так дорого и близко, что, если я хоть немного запаздывал к условленному сроку, они очень тревожились — не случилось ли со мной что плохое, не схватила ли меня полиция, не убит ли я или не погиб ли где от голода и холода. А когда я все же появлялся, они с облегчением вздыхали и слезы радости блестели на глазах Райны и Мары.

Так относились ко мне мои друзья, так же относились и все, кто помогал партии. Все они были мне как родные. Радовались, когда я приходил к ним, заботились обо мне и грустили по мне, когда я долгое время отсутствовал. Ведь вместе с нашей борьбой рождались и их новые надежды, и надежды эти были осязаемей, когда люди видели меня, потому что я как бы олицетворял эти надежды.

Родные сестры Райна и Мара внешне совсем не были похожи друг на друга. Младшая, Райна — высокая и худая, Мара — низенькая и полная. У Райны было белое продолговатое лицо с веселыми, живыми глазами, у Мары — смуглое и круглое, и взгляд у нее спокойный, даже ленивый. Райна была нервной, легко возбудимой — ничего не стоило вызвать ее на спор или ссору, а Мара была спокойной, уступчивой и очень-очень сердечной.

5 декабря 1942 года я ночевал у них и, как обычно, спал не раздеваясь в маленькой прихожей на кушетке. Сквозь сон я почувствовал, как Мара сильно трясет меня за плечо и взволнованно шепчет:

— Славчо, сынок, кругом на улице военные. Не про тебя ли пронюхали? [86]

Сон у меня как рукой сняло. Слегка приподняв на окне занавеску, я стал вглядываться. Все было сковано ледяным панцирем — и стекла, и ветви деревьев, и земля. У соседского дома, хозяев которого несколько остерегались мои укрыватели, я заметил вооруженных солдат. Они двигались парами в противоположных направлениях И заглядывали во дворы, но кого они искали -девиц легкого поведения или подозрительных личностей, — отгадать было трудно. Во всяком случае не имело бы оправдания даже самое малое пренебрежение опасностью, тем более что недавно наши боевые группы ликвидировали известного палача генерала Лукова — военного министра, из-за чего фашисты особенно ожесточились. Вскоре я понял: это облава. Повальный обыск во всем городе. Никто не мог выйти из дому. Кругом полиция и войска.

— Что делать? Где, как спрятаться? — зазвучали один за другим вопросы в доме бая Никифора.

— На чердаке не стоит, во-первых, увидят соседи, а во-вторых, если полиция начнет обыскивать все подряд, там все равно не укроешься.

— В нашем доме есть только одно верное место, — сказала Райна. — Сарай...

Приходилось действовать быстро и осторожно. Предложение Райны получило общее одобрение, и мы все пошли в сарай. Только Мара осталась в прихожей, чтобы никто случайно не вошел в дом.

Мы принялись за работу, и за несколько минут в куче угля была вырыта яма, похожая на могилу.

— Теперь ложись, — сказал бай Никифор.

Я лег, вытянул ноги, прижал руки к телу, а бай Никифор и Васил сперва прикрыли меня досками, затем наложили на них крупные куски угля, а поверх всего накидали без разбору разное тряпье, тыквы, лук, какие-то сухие желтые цветы, снятые со стен.

Теперь уже опасность была куда меньше. Все немного успокоились. Самым хладнокровным все время был Васил. Он расхаживал взад и вперед то по комнате, то по дворику, время от времени поглядывал на дверку сарая и напевал какую-то мелодию собственного сочинения.

После полудня Васил сообщил мне, что солдаты эти из инженерного батальона, а командует ими один из наших мобилизованных односельчан. Это еще больше успокоило всех. «Если даже они станут производить здесь обыск, наш земляк вряд ли захочет причинить нам [87] зло», — подумал я. Во всяком случае я надеялся, что проверка не будет такой уж тщательной. И все же я продолжал лежать в своей «могиле».

В холодном сарае время текло медленно. Я начал замерзать. Прежде всего окоченели ноги, а затем сковывающий холод пополз по всему телу. Колени у меня уже совсем потеряли чувствительность. Черные каменюги так меня прижали, что невозможно было сделать ни малейшего движения, да я и не пытался шевелиться, боясь нарушить маскировку. Приходилось терпеть, молчать и не поддаваться холоду.

Наконец послышался оживленный разговор сначала во дворе, а вскоре и в комнате, от которой сарай был отделен довольно тонкой стеной. Я слышал все. Узнал и голос нашего односельчанина. Тот долго не засиделся. Как старый приятель, он перебросился с Василом шуткой, Райна поднесла ему чарочку, и он ушел. До моих ушей донеслись сердечные пожелания провожавших его женщин н его ответная учтивая благодарность. После него другие солдаты к нам уже не заходили. Но я продолжал лежать в угольной яме до семи часов вечера, пока по радио не сообщили, что облава закончена. Она, как выяснилось позже, не дала ожидаемых результатов. Благодаря тому, что люди относились к коммунистам с любовью, умело их охраняли и укрывали, в полицию попали в большинстве своем лица, которые не занимались коммунистической пропагандой, но считались неблагонадежными только потому, что когда-то сказали что-то против власти или обругали какого-нибудь ее представителя.

Эта облава была серьезным испытанием, проверкой и для меня, и для моих укрывателей. Они стали еще более предусмотрительными и еще теснее связались с нашей борьбой, которая приобретала все больший размах.

Гостеприимным человеком оказался и Хараламбий Захариев — Ламбо Гипсовщик. Его квартира на улице Одрин, правда, была одной из самых неудобных. Помимо того, что у него во дворе жило много людей, а общительная его супруга Паля принимала много гостей, его дети Райна и Ильо были отчаянные сорванцы и могли невольно выдать меня. Особенно Райна, старшая, очень избалованная и своенравная девчонка. Ладить с ней было не легко. Однажды в присутствии незнакомой женщины, пришедшей получить с Хараламбия страховые взносы, Райна, задетая каким-то моим замечанием, вместо того, [88] чтобы подтвердить, что я двоюродный брат ее отца, как мы уговорились представлять меня посторонним людям, или же просто промолчать, заявила:

— Ну зачем ты обманываешь? Никакой ты не папин двоюродный брат!

Я никак на это не реагировал, зная по опыту, что, чем больше внимания обращаешь на таких детей, тем больше глупостей они говорят. Это подействовало на своенравную девчонку, и она замолчала. Я долгое время не заходил к Ламбо. Был арестован Яким, который знал, что я бываю у него, и знал мой псевдоним, но мог не выдержать истязаний и проговориться, где я скрываюсь.

Однажды вечером, месяца через два после ареста Якима, я все же решил заглянуть на улицу Одрин, 82. Подойдя к входной двери, я заметил, что перед домом расхаживает какой-то подозрительный долговязый тип в очках. «Очевидно, агент», — решил я и, сделав крутой поворот, перешел через улицу на противоположный тротуар и зашагал в обратном направлении. Не сделал я десяти шагов, как послышался крик Пали: «Борис, Борис, подожди, я тебе что-то скажу!» Мне пришлось остановиться и подождать ее. Подозрительный субъект продолжал прохаживаться, делая вид, что не проявляет к нам ровно никакого интереса. Паля тоже не обратила на него внимания и, будучи очень проворной, мигом догнала меня.

— Что у тебя такое, чего ты раскричалась? Разве ты не видишь, кто тут возле вас болтается? — тихо, но внушительно обрезал я ее.

Паля ничуть не смутилась. Ей вообще не было знакомо чувство смущения. Для нее сейчас важно было сообщить мне, что агенты искали меня у них, а того, что агент сейчас расхаживал у нее под носом, она не замечала.

* * *

Квартирный вопрос волновал нас не только в Софии. В селах он тоже был очень острым. Пока стояла хорошая погода, можно было спать и под открытым небом, но когда выпал снег, ночевать в лесах, в сараях, кошарах стало невозможно. Однако квартирный вопрос для нас не был самоцелью. Он был связан с вовлечением в борьбу новых людей, с увеличением армии Отечественного фронта. Постепенно я вовлек в наше дело и своего отца. Трудности [89] моей нелегальной жизни сломили его жестокосердие. Теперь он заботился обо мне не только когда я бывал дома, а страдал и мучительно переживал каждое мое опоздание, старался обеспечить мне убежище у своих знакомых. Исак Захариев из села Кострошовцы стал помощником и доверенным лицом партизан благодаря моему отцу, и он до конца остался верным и преданным партизанскому движению. Разумеется, перед посторонними людьми отец продолжал отзываться обо мне худо и грозить, что если ему удастся где повстречаться со мной, то он первым пустит в меня пулю. Выглядело это вполне естественно — ведь о нашем конфликте с отцом было известно даже начальнику околийской полиции, и мы успешно пользовались этим. На всякий случай неподалеку от нашего дома я вырыл землянку. Помогал мне Никола, мой третий брат, который, вернувшись из Софии, сразу же включился в работу местной группы Союза рабочей молодежи. Никола непрерывно сновал по всей околии — ездил то к Владо Марианову, то к секретарю партийной организации в Слишовцы, то к Иосифу Григорову в село Лешниковцы, закалялся на нелегальной работе.

* * *

Через Тодора Младенова я связался с баем Неделко — братом Крума Савова из Брезника. Он жил на постоялом дворе в селе Баба — на полпути между Трыном и Брезником, где у него была механическая мельница. Когда-то бай Неделко был социал-демократом, но под влиянием своих дочерей Елены и Наталии вступил в ряды Рабочей партии. Еще во время нашей первой встречи он собрал несколько пожилых товарищей, к которым питал доверие, и оформил партийную группу. Секретарем ее был избран бай Неделко. Хотя у него не было одной руки, он отличался исключительной работоспособностью. Целыми днями он поднимал и снимал мешки с мукой на мельнице, ковырялся во дворе и все прикидывал, кого еще из людей вовлечь в движение Сопротивления. По паролю: «Не продашь ли мне ранней картошки?» — «Продать — не продам, а сменяю на зерно» — Ангел Стоянов из Мисловштицы мог в любое время получить у него, не заплатив ни гроша, сколько потребуется муки. Однажды наш решительный мельник сказал мне:

— А почему бы тебе не отправиться в село Ребро под Брезником? Там у меня есть хороший друг. Верный человек. [90]

У меня не было возражений. Мы условились насчет второго пароля, и через несколько дней я постучался в один из крайних домов села Ребро.

Дело было на рассвете. Человек, к которому я пришел, только что проснулся и протирал сонные глаза. Жена его сердито буркнула:

— Эй, Стоян, поднимайся! Ступай погляди, кто там тебя спрашивает!

— Кому это я понадобился ни свет ни заря? — пробурчал бай Стоян, продолжая потягиваться в постели.

Когда же я спросил его насчет цены на корову и теленка, которых он якобы собирается продавать, бай Стоян мигом вскочил с постели. Ему сразу все стало ясно. С этого дня дом бая Стояна, сын которого находился в тюрьме за коммунистическую деятельность, стал нашей базой. Такие же базы мы создали и в кошаре бая Яко — соседа Неделко Савова, и у бабушки Лены в селе Ярловцы Трынской околии.

Сыновья бабушки Лены — Владо и Сандо, оба члены нашей партии — еще при первой встрече предложили мне отправиться к ним, то есть, разумеется, в их кошару, но я и за это был им благодарен. Владо был старшим из братьев, правда, всего на один год. У него не было образования, и выступать он был не мастак, но в организационной работе хватка у него была хорошая. Партийная группа в Ярловцах насчитывала уже более десяти человек, но Владо не прекращал работы по вовлечению новых членов, регулярно собирал группу и со свойственными ему упорством и уверенностью вел пропагандистскую работу. За эти свои качества Владо впоследствии был выдвинут на партийную должность ответственного за сектор, включавший в себя шесть небольших сел Знеполе. Такие же секторы были доверены и Йордану Николову, его брату Славчо Николову, Асену Йорданову и Владо Марианову. Распределив таким образом обязанности — это мы проделали втроем: я, Йордан и Славчо Николовы, — нам удалось в значительной степени облегчить проведение партийных собраний и дать членам партии возможность отчитываться. Так постепенно мы усиливали партийную работу, укрепляли партийные организации.

Помню, однажды заночевал я в кошаре бабушки Лены. Приходит она утром доить коров и видит чужого человека. Старушка — ей было семьдесят семь лет — испугалась. Я заметил это и поспешил выразить ей свое недовольство [91] ее сыном Владо, который, мол, велел мне прийти к нему сюда пораньше, чтобы сторговаться насчет теленка, а сам не идет и заставляет меня зря терять время. Старушка поверила и успокоилась.

— Сейчас придет, — сказала она, — замешкался малость, одевается.

— Ну, ладно, — сделав вид, что тоже успокоился, сказал я. — Подожду еще немного.

Вскоре пришел Владо. Пока возле нас стояла бабушка Лена, мы торговались насчет теленка. Я нарочно давал очень малую цену. Владо запрашивал высокую, чтобы сделка не состоялась, а я с этой же целью нелестно отозвался о телке. Старушка, с интересом слушавшая весь наш разговор, возмутилась и сердито сказала сыну:

— Послушай, Владо, гони его взашей! Разве не видишь, что он насмехается над нашим телком!

Владо объяснил ей, что это уж его забота, по с теленком он не продешевит, а ей посоветовал уйти. Она его послушалась. Мы сразу же вошли в сарай. Владо пока еще не посвятил свою мать в нашу тайну. Я выразил опасение, что она невольно может проговориться в присутствии какого-нибудь плохого человека, но Владо меня уверил: что бы ни произошло в их доме, бабушка Лена никогда ни с кем не поделится.

— Будь спокоен! Про наши дела она никому пи гугу. Видишь, даже про теленка худого слова не дает сказать! — Владо добродушно засмеялся, но у меня на душе все же было неспокойно.

В один из зимних дней 1942 года я, не известив предварительно Владо, приютился у него в кошаре возле коров — тут было теплее, да и пахло не так уж неприятно. Я постелил солому в кормушку и лег, но так как знал, что бабушка Лена может застать меня здесь утром, я, чтобы не быть застигнутым врасплох, проснулся очень рано. Но все равно запоздал.

— Ты что, снова пришел телка торговать? — с порога сердито окликнула меня старушка. — Больно уж ты скуп! Мы ведь своего телка не на дороге нашли!

Я задумался: дождаться мне Владо и вместе с ним рассказать ей всю правду или же сделать это сейчас самому. Мне было просто совестно дурачить простодушную старую женщину.

Я попросил ее присесть и рассказал ей все как есть.

Пока я говорил, она смотрела мне прямо в глаза. В лице [92] ее ничто не дрогнуло, но я видел глубокое сочувствие в се иссушенных, давно выплаканных от разных горестей глазах.

— Мать у тебя есть?

— Есть.

— Ох-ох, каково же на сердце у твоей матери, раз ода не знает, ни где тебя застигнет ночь, ни где застанет рассвет?

— Тяжко ей, бабушка Лена, но она уже примирилась с этим. Страдает много матерей, не только моя мама. Без этого не может быть и нашей борьбы.

Бабушка Лена растрогалась еще больше и заплакала. Заплакала от горя: она чувствовала, что судьба ее сыновей и ее собственная не будет ничем отличаться от нашей, что рано или поздно горькая участь не минует и ее.

— Приходи сюда, но остерегайся работника, — дрожащими губами прошептала она. — Будь они прокляты, эти кровопийцы, что гоняются за тобой!

С тех пор я часто укрывался в кошаре бабушки Лены и всякий раз, входя туда, я слышал ее слова: «Будь они прокляты, эти кровопийцы!..»

С этими же словами несколько позднее бабушка Лена перешагнула порог Софийской центральной тюрьмы. Горькая участь не миновала и ее.

* * *

Приближался Новый год. Сорок второй был для нас годом организационного укрепления. Подготовительная работа в обеих околиях — Брезникской и Трынской — была успешно завершена. Много организаций мы восстановили, а там, где их не было, создали новые. Одновременно с этим расширялась и сеть наших помощников. Правдивое слово партии, как ни изощрялись полицейские, смело проникало в дома, в кофейни, на площади.

Отставала только работа по созданию комитетов Отечественного фронта. Этот участок деятельности явно недооценивался не только рядовыми членами партии, но и ее руководством. Многие коммунисты считали Отечественный фронт дополнительным бременем для партии. Полагали, что партия сама может решить задачу захвата власти. Эти товарищи, веря в силы партии и ее влияние среди народа, упускали из виду, что решить любую задачу куда легче, если есть союзники, что эта массовая организация может охватить самые широкие слои народа, [93] что одни коммунисты могут осуществить захват власти, но с куда большим количеством жертв, что в борьбе против фашизма — борьбе не на жизнь, а на смерть — должен участвовать весь народ. Это слабое место в нашей деятельности мы должны были устранить уже в самом начале нового года.

В то время как сельские организации уже крепко встали на ноги и оживили свою деятельность, городские партийные организации Трына и Брезника и некоторые члены околийских комитетов все еще никак не проявляли себя. Они по-прежнему оставались пассивными, и главным образом по вине руководства, а это было серьезным препятствием для нашей будущей работы.

В Брезнике товарищи Крум Савов, Лазар Петров и Александр Тинков даже не рискнули прийти на встречу с нами, а трынские товарищи во главе с секретарем Арсо Рашевым прямо отказались участвовать в ней. При таком положении вещей эти комитеты не осуществляли постоянного и действенного руководства партийными организациями своих околий, и это заставило меня отправиться в некоторые брезникские и трынские села, чтобы разыскать там, хотя бы по отдельности, наших людей — старых, отошедших от движения коммунистов или просто единомышленников, на которых мы сможем опереться в предстоящей работе.

Оживлению наших организаций теперь очень способствовали внешнеполитические события. Соотношение сил на фронтах менялось уже не в пользу фашистской коалиции, а в пользу СССР и его союзников. Успешно развивалось и начатое в ноябре контрнаступление советских войск под Сталинградом, завершения которого все ждали с огромным напряжением и нетерпением. Трезвые люди ясно видели, как сжимается кольцо вокруг германской группировки, и понимали, что для гитлеровской армии назревает серьезный кризис. Все это благоприятствовало еще большей активизации прогрессивных сил как во всей Болгарии, так и в наших околиях.

Борьба за отряд

Заботы, связанные с созданием партизанского отряда, и на минуту не покидали меня. Были у нас уже и партийные организации, и верные люди, и продовольствие — оставалось только собрать бойцов. Правильно было бы, [94] как этого и требовали партийные директивы, первым переходить на нелегальное положение тем, кому угрожает арест, а это были руководящие товарищи. Правда, погода не благоприятствовала этому: кругом лежал глубокий снег, передвигаться было трудно, холод доходил до двадцати пяти градусов, а условия не всегда позволяли ночевать в теплом помещении. Зато куда более благоприятными были внешнеполитические события.

На нашу беду, еще в первые месяцы 1943 года, когда мы готовились начать формирование отряда, партийная и молодежная организация в обеих наших околиях — Трынской и Брезникской — понесла серьезный урон. Этому предшествовали события, несущественные на первый взгляд, но имевшие для нашей последующей работы весьма большое значение.

В феврале под сильным нажимом народа фашистское правительство вынуждено было выпустить из концлагерей часть заключенных. Вернулся в родные края и Георгий Григоров, бывший секретарь Трынского околийского комитета партии, единственный во всей околии приговоренный к заключению в концлагерь. Все мы очень обрадовались, потому что были уверены, что Георгий сам будет искать связи со мной и что именно он будет одним из основателей отряда. Надежда эта перешла в уверенность после его встречи с Денчо, когда Григоров сообщил ему о строгом предупреждении партийного руководства, согласно которому все товарищи, скомпрометированные в глазах властей, должны немедленно укрыться в глубоком подполье, и посоветовал самому Денчо не спать дома. Не прошло и десяти дней после этой встречи, и как раз тогда, когда мы уже были готовы увидеть своего околийского секретаря партизаном, я узнал неприятную новость: полиция произвела в доме Григорова обыск, арестовала его и снова отправила в концлагерь. Надежды мои обернулись разочарованием.

Некоторые товарищи в околии истолковали поведение Григорова как нежелание включиться в вооруженную борьбу. По их мнению, концлагерь был куда более безопасным местом, чем отряд, — там человек при всех условиях останется жив. Были и такие товарищи, которые развивали теорию, что всем и не следует вступать в отряды, потому что есть вероятность погибнуть, и, когда в один прекрасный день будет установлена народная власть, не окажется людей, которые смогут выполнять [95] различные функции в новом государственном аппарате. Другими словами, эти люди должны устраниться от всего, временно законсервироваться, чтобы, когда фашизм будет разгромлен, взять на себя руководство страной. В основе этой глубоко чуждой нам теории лежал, в сущности, страх за собственную шкуру, боязнь борьбы, и, вместо того чтобы сражаться в партизанских отрядах, такие люди либо сами отдавали себя в руки полиции, либо во время ареста не оказывали никакого сопротивления. Другими словами, им это было на руку.

Почти одновременно с Георгием Григоровым полиция арестовала и Славчо Николова — технического работника комитета. Это был серьезный сигнал и предупреждение его брату Йордану, который то ли случайно, то ли нет в то же самое время был назначен на должность учителя в село Нижняя Медиа. Жестокость полиции, проявленная к одному брату, и щедрость к другому, при том, что оба они известны были как коммунисты, не могли не вызвать недоумения. Очевидно, полиция таким образом вынуждала Йордана Николова быть всегда у нее под рукой. Это должно было быть понятнее всего самому Йордану, но, к сожалению, он не сделал из этого необходимых выводов и вопреки нашему вмешательству и предупреждению товарища Якима не принял никаких мер. Он только вводил нас в заблуждение, заявляя изо дня в день, что переходит на нелегальное положение. Эта игра в обещания продолжалась вплоть до августа, когда его арестовали и отправили в тюрьму.

Не успели мы еще прийти в себя после ареста этих товарищей, как на нас обрушился новый удар — произошел провал в гимназической молодежной организации. Это случилось в тот момент, когда вся Болгария, весь прогрессивный мир праздновал сталинградскую победу. Полный разгром трехсоттридцатитысячной германской армии означал поворот в войне между Германией и Советским Союзом и вдохновил всех прогрессивных людей мира. Заметно поднялся дух и у нашей молодежи — членов Союза рабочей молодежи.

Выйдя из полиции в октябре, Денчо сразу же вернулся в Трынскую околию, а к концу года к нему перешло руководство партийными и молодежными организациями околии.

С Денчо мы познакомились, еще когда я жил в Трыне. Брат его содержал ресторанчик, а он помогал ему обслуживать [96] клиентов. Хотя Денчо был моложе меня лет на шесть, он уже занимался конспиративной деятельностью и многие считали его преданным и сообразительным пареньком. Его хорошо знала гимназическая молодежь и молодежь всей околии. Оставшись без отца, Денчо, как и я, все летние каникулы работал на стройках в Софии, зарабатывая на самые необходимые нужды — на одежду и обувь.

Денчо был и оставался добросердечным малым. Как говорится, приложи его к ране — она заживет. Под влиянием старших учеников гимназии и, главным образом, под влиянием коммунистов из родного села, которых там было немало, у Денчо еще в гимназические годы оформились взгляды, и хотя ему было всего пятнадцать-шестнадцать лет, он уже принимал участие в самых разных акциях, подготовленных РМС.

Уезжая летом в Софию на заработки, он включался в работу тамошней организации. И сейчас он поддерживал регулярную связь с уполномоченным окружного комитета РМС в Софии товарищем Радославом Григоровым. Для гимназической молодежи Денчо был большим авторитетом. Она не только его слушалась во всем, но готова была идти за него в огонь и в воду. Активизация гимназистов при таком положении вещей — явление вполне естественное, и она должна была как-то проявиться.

В связи со сталинградской эпопеей окружные комитеты партии и РМС дали указания организациям распространять повсюду листовки, чтобы побыстрее довести до сведения народа это исключительное по своей важности событие.

Этим же должны были заняться и ученики трынской гимназии. В начале февраля я встретился с Митко Кировым, одним из деятельных членов молодежной организации гимназии, и дал ему соответствующее указание. Гимназистам были по душе такого рода дела, и они занялись подготовкой с огромным желанием и энтузиазмом. Мы составили подробный план подготовки и проведения акции. Договорились, в каких квартирах будут писать и размножать листовки, условились не покупать бумагу и чернила в книжной лавке Арсо Рашева, чтоб не компрометировать его, а для переписывания листовок подобрать учеников из младших классов, причастность которых к рдолодежной организации неизвестна полиции; определили Сигналы об опасности и так далее. Закипела лихорадочная работа. Писать листовки был привлечен весь актив, но конспиративность соблюдалась до такой степени, что ремсисты из одного класса не знали, что делают их товарищи из другого. Каждый старался, чтобы его листовки были написаны как можно красивее и четче. Для большей безопасности разбрасывать листовки должны были ученики восьмых классов, у которых был большой опыт в этом деле.

Накануне акции я сумел встретиться с двумя членами гимназического руководства Иосифом Григоровым и Митко Кировым. Насколько я помню, мы решили, что группы должны состоять не более чем из трех человек; каждый из них будет следовать на расстоянии тридцати — пятидесяти шагов друг от друга. Первый и последний наблюдают за обстановкой и при необходимости дают условленный сигнал, а листовки разбрасывает тот, который идет посередине. Таким способом распространяли листовки ремсисты в софийском квартале Бапишора, и всегда успешно.

Условия для проведения акции были превосходные. Полицейские из околийского управления были брошены в это время на борьбу против югославских партизан в Црнотравский район, который находился километрах в тридцати от города. В самом Трыне полиции оставалось очень мало. Наша акция имела целью не только поднять дух населения, но и заставить начальника полиции вернуть часть полицейских, посланных на подавление партизан в знакомый мне Црнотравский район. Это было бы серьезной помощью партизанам — первым шагом к осуществлению нашего боевого взаимодействия.

Я пожелал Митко и Йоско успеха и с нетерпением ждал 16 февраля.

Акция проходила успешно. Все шло по намеченному плану. Каждая группа действовала в своем квартале, на своей улице. Уже много листовок было разбросано, а два смельчака даже изловчились приклеить самые большие воззвания к дверям дома, где жил начальник полиции Никола Байкушев. И едва только бесстрашные ребята отняли от наклеенной листовки руки, как из-за Черчелата выползла луна и озарила их серебряным светом, словно приветствуя в зимнем безмолвии героический подвиг юных борцов. Руки смельчаков окоченели на февральском морозе, но они не замечали этого, сжигаемые желанием как можно лучше выполнить свое боевое задание. [98]

Удаляясь от дома начальника полиции, где вызывающе трепетали на ветру воззвания, ребята представляли себе, как рано утром какой-нибудь полицейский нарушит сон похрапывающего деспота и поднесет ему с чувством исполненного долга воззвание, а тот долго будет тереть ладонями свои заплывшие веки, но, как только начнет читать его, от сна не останется и следа.

«Болгары! Германия стоит перед катастрофой. Чтобы восполнить свои потери, Гитлер требует у нас войска. Продажное правительство царя Бориса обещало ему двенадцать дивизий. Положение это не безвыходное... Поверните свое оружие против болгарских и немецких фашистов... Все на борьбу за свержение фашистского правительства и установление народно-демократической власти!»

Все было бы превосходно, если бы в одной из троек не было допущено небольшое нарушение инструкции, данной участникам акции, которое привело к полному ее провалу. Вместо того чтобы один человек разбрасывал листовки, а двое наблюдали, они разделили между собой листовки и принялись все трое разбрасывать их.

На следующий день, как всегда, прозвенел в гимназии звонок. Как всегда, начался учебный день. Участники акции горели нетерпением увидеть эффект выполненной ими работы, но взгляды всех невольно скрещивались на парте Цветана Ангелова, которая сейчас была пуста. Вскоре в гимназию нагрянули полицейские. Зловеще защелкали блестящие наручники. Всем все стало ясно. Арестованный еще вечером, Цветан Ангелов назвал своего друга Стоила Христова, а последний, обманутый обещанием начальника полиции освободить его, назвал и других своих товарищей, выдав всех самых активных ремсистов, которых знал. Начались аресты. Один за другим попали в околийскую полицию около сорока гимназистов, среди которых был и Митко Киров. Днем и ночью не прекращались избиения. Устраивались очные ставки с Цветапом Ангеловым и Стойлом Христовым, но доблестные ремсисты упорно отрицали свою связь с ними. Наконец кровавая расправа была прекращена. Благодаря геройскому поведению большинства членов организации часть участников акции и некоторые случайно задержанные были освобождены, но все же самые способные и активные были преданы суду. [99]

Большинство из тех, кто попал в полицию, можно было бы снасти, если бы не пассивность городского партийного руководства, особенно его секретаря Арсо Рашева. Вместо того чтобы помочь молодежи уйти в подполье, он поступил как человек, совершенно не имеющий никакого отношения к событиям, и ограничился предупреждением, чтобы члены PMG ни в коем случае не впутывали в это дело партию.

Такое поведение товарища Рашева еще раз подтвердило наш прежний вывод, что он не способен быть секретарем околийского комитета и осуществлять такое руководство партийными организациями, которого требует в данный момент партия. Дальнейшие события еще раз подтвердили наш вывод.

Прошло не так уж много времени после этого неприятного события, как в селе Ребро Брезникской околии произошел новый провал. Группа гимназистов по собственной инициативе начала распространять листовки в родном селе. Об этом была извещена брезникская полиция, и в тот же день трое юношей и одна девушка попали в околийское полицейское управление. Несколько дней спустя был арестован Иосиф Григоров — второй член руководства РМС брезникской гимназии. Таким образом, был состряпан второй судебный процесс, но, к счастью, Иосифу удалось освободиться, и он продолжал руководить молодежью гимназии. Остальные были осуждены.

Полиция не удовлетворилась ударом, нанесенным организации в обеих околиях. Учуяв, что мы что-то усиленно готовим, она начала искать пути, ведущие к партийной организации. В тот момент это было для нее самым важным, самым необходимым. Но в каком направлении идти? По чьим следам, городских коммунистов или сельских, — этот вопрос, наверное, мучил даже самых опытных полицейских агентов. Наблюдая за коммунистами в самом Трыне, они не могли не заметить, что партийной организации в городе фактически не существует, что известные в прежние времена коммунисты стали кроткими овечками и больше не занимаются коммунистической деятельностью. Только этим и можно было объяснить, почему полиция протянула свои щупальца в села и прежде всего нацелилась на товарища Денчо, которого уже не раз арестовывали, избивали до полусмерти и подвергали изощренным пыткам. Ведь его допрашивал опытнейший в те [100] времена палач и следователь — бывший борец-тяжеловес Ферештанов.

Когда произошел провал в трынской гимназии, Денчо был в Софии и вернулся как раз тогда, когда много молодежи было арестовано. Он заметил, что за ним по пятам ходят ищейки, и, поняв, что это неспроста, тут же уехал в свое родное село Ярловцы. Дома он побыл совсем недолго и пошел в кооператив, чтобы сдать товар, который доставил из города. Денчо был одним из инициаторов создания сельского кооператива и его активным членом. Только он вошел в лавку, как в дверь просунулось встревоженное лицо маленькой Божурки, соседской девочки.

— Дядя Денчо, иди скорей, я тебе скажу что-то! — позвала его растерянно девочка, и слезы заблестели у нее на глазах.

Денчо с участием поглядел на нее и быстро направился к двери. В первое мгновение он подумал, что кто-то обидел девочку и она ищет его защиты.

— Что случилось? Почему ты плачешь? — спросил он, гладя ее по головке.

— Приехала полиция. Тебя ищут.

— Да-а? — вздрогнув, протянул Денчо, задумался на секунду и, выпалив: — Скажи им, пусть ищут ветра в поле! — выскочил из кооператива. Он завернул в один из кривых переулков, перемахнул через несколько плетней и исчез.

Так Денчо ушел в подполье.

Поскольку он не знал моих связей в селах, скрываться ему приходилось у своих родственников. Он побывал в Костуринцах и Лешниковцах, а затем отправился как-то в село Радово. Там у него была тетка. Сын ее Митко как раз в это время приехал из Софии. Денчо и Митко разговаривали до поздней ночи. Увидев, что пора спать, Митко настоял на том, чтобы они спали вместе в его комнате, но мать, обеспокоенная дурными предчувствиями, воспротивилась этому и посоветовала им не рисковать.

— Ведь Денчо скрывается, пускай идет в сарай, не дай бог, застанут его дома, — сказала она.

Деичо стало даже как-то не по себе от ее слов, хотя он и сам понимал, что ночевать в сарае безопаснее.

Он пересек скованный льдом двор и вошел в сарай. Приятный запах сена быстро усыпил его.

Еще не совсем рассвело, когда он услышал во дворе топот и шум. В дверь дома стучали прикладами ружей [101] двое полицейских, еще человек пять стояли в углах двора. Вслед за тем они ворвались в дом и вскоре вывели оттуда Митко, скованного наручниками. Подталкивая его штыками, они погнали его вперед. Мать шла следом за ними, плакала, молила отпустить сына, но полицейские словно и не слышали ее. Они крепко стерегли свою жертву, чтоб она не убежала.

В это время Денчо, прильнув к щели в крыше сарая, видел все происходящее и представлял себе, как и его повели бы вот так, со скованными руками, если бы его не предупредила маленькая соседка и если бы он не устоял перед соблазном провести еще одну ночь в теплой постели. Сердце его наполнилось благодарностью к тетке и девочке, которая хоть и ничего не смыслила в политике, но детским чутьем сумела отличить плохих людей от хороших.

Когда Митко вывели, полицейские приказали его матери вернуться в дом. Она остановилась и, проклиная их, глядела вслед сыну, пока тот не скрылся из виду. Потом она побрела к сараю. Сейчас ей больше всего надо было поделиться с кем-нибудь своим горем.

— Денчо! — сказала она. — Если с Митко случится что плохое, знай, что ты мне все равно что сын и должен будешь отомстить за наши муки.

Вскоре, в одну из звездных ночей, Денчо перебрался к югославским партизанам. С этого времени он начал борьбу против фашизма уже с оружием в руках, а связь с. руководством РМС в Софии стал поддерживать Иосиф Григоров. То, что Денчо ускользнул от полиции и перебрался к партизанам, было нашим серьезным успехом. Денчо показал многим более опытным и зрелым коммунистом, что, когда человек преодолевает в себе колебания, он всегда может найти выход из положения, причем такой выход, который не унижает, а поднимает авторитет коммуниста, его достоинство.

* * *

В начале марта 1943 года я вернулся в Софию. Теперь у товарища Якима настроение было куда лучше, чем прежде. События на Восточном фронте ободрили не только народ, но и руководителей партии. Они всегда верили в победу, но, чтобы убедить других, им было недостаточно одной их веры, нужны были и факты, аргументы. В эти дни победа Красной Армии была самым лучшим доказательством [102] того, что в войне СССР уже прошел трудный период, что миллионы советских бойцов с каждым днем все напористей выбивают фашистские войска с занятых ими позиций. И хотя германское командование называет свое отступление стратегическим, а русской зиме приписывает невиданную суровость, даже для самых неискушенных людей становилось очевидным, что фашистская коалиция сдает, что се мощь стремительно идет на убыль. Эти события сказались на настроении многих людей. Обычно сдержанный и скупой на слова представитель окружного комитета вдруг стал разговорчивым, принялся широко рисовать развитие будущих событий, а указания его уже отражали твердую уверенность в нашей победе, о которой говорил по радиостанции «Христо Ботев» вождь пашей партии Георгий Димитров. Эту же уверенность чувствовал теперь и я; и, несмотря на ряд неудач в работе, несмотря даже на разочарование в некоторых наших людях, курс наш был отныне только вперед.

Когда я докладывал товарищу Якиму об арестах в Трынской и Брезникской околиях и о ходе работы по созданию отряда, он мне между прочим сообщил, что, по полученным им сведениям, полиция готовит в столице новую облаву. Это была уже третья или четвертая по счету облава, и так как цель ее совершенно очевидна, надо было поскорее убираться из Софии.

— Я отведу тебя на мою квартиру, — предложил со свойственной ему серьезностью товарищ Яким.

Возражений у меня не было, и мы зашагали по шоссе к селу Суходол, расположенному на северном склоне горы Люлин. Я не поглядел на часы, по во всяком случае десяти часов еще не было. Луна пока не взошла, и уже в нескольких шагах ничего не было видно. Неровная линия горизонта виднелась как сквозь мутную воду, вдали поблескивали крохотными звездочками электрические лампочки Суходола.

Неровные кюветы, в которых белели пятна не растаявшего снега, еле заметно обрисовывали шоссе, вода в лужах не блестела. Полотно дороги, разбитое конными упряжками и тягачами зенитной артиллерии, походило скорее на вспаханное поле, чем на шоссе, но мы предпочитали увязнуть по колено в липком софийском черноземе, чем оказаться в кольце облавы. Яким в этот вечер был необычайно словоохотлив. Он часто останавливался, говорил о нашей деятельности, анализировал недавние и [103] давние события, стараясь извлечь из них необходимые для нас уроки.

— Временные неудачи никогда не должны пугать и обескураживать руководителя, — говорил он. — На нашем пути мы встретимся не только с успехами, но и с серьезными неудачами и даже с потерями. Вот почему мы всегда должны располагать резервами, чтобы восполнить понесенные в ходе борьбы потери, вот почему мы должны в совершенстве овладеть тактикой маневрирования.

Так за разговором мы незаметно добрались до села. На единственной улице, рассекавшей его надвое, не было ни души. Люди давно уже спали и видели свои первые сны. Даже шюры на окнах корчмы были уже опущены. Содержатель этого заведения — низенький, рыхлый толстяк с плешивой головой — стоял, наклонившись над стойкой, и, не обращая внимания на болтовню нескольких перепивших клиентов, занимался подсчетами. Из распахнутой двери корчмы тянуло табачным дымом и запахом прокисшего вина.

Видимо, где-то здесь и находится квартира Якима... Но вот мы уже миновали и село. Прошли по мостику, повернули направо и оказались на широком лугу, через который протекала речушка, а по обоим ее берегам дремали ветвистые вербы. Я озирался по сторонам, приглядывался к вербам, рассчитывая увидеть среди них какое-нибудь строение, но тщетно — тут не было ни дома, ни кошары. Мы продолжали идти то в одном, то в другом направлении и уже забыли за разговорами, зачем, собственно, сюда пришли. Товарищ Яким с увлечением рассказывал о жизни профессионального революционера, посвятившего себя делу рабочего класса. Мне сейчас трудно воспроизвести в точности все то, что я услышал девятнадцать лет назад, да в этом и нет необходимости. Я попытаюсь лишь припомнить самое важное, то, что тогда произвело на меня впечатление.

В бедной семье, ютившейся в приземистой лачуге, было пятеро детей. Отец, не имевший ни клочка земли, вынужден был уходить на заработки в Румынию, где питался одной только мамалыгой. Дети росли почти без отца. Еще в начале первой мировой войны он попал в плен и вернулся уже в 1918 году. Самый старший из сыновей подружился с передовыми, сознательными молодыми людьми и под их влиянием вступил в ряды социалистического [104] движения. Следом за ним мало-помалу стали социалистами и остальные братья.

Один из братьев, о котором и пойдет речь, начал бороться с самых ранних лет: то бросал камни в местных заправил, то распространял листовки с воззваниями, за что в 1922 году его исключили из школы. Во время восстания 1923 года он снова себя проявил. Его включили в состав околийского комитета Болгарской рабочей партии как комсомольца, представителя молодежи. Молодой революционер изымал оружие у богачей и передавал его повстанцам. Полиция выследила его и решила арестовать, но он успел скрыться и четыре месяца находился в подполье.

В 1925 году после провала подпольной организации он более пяти месяцев провел в тюрьме. Но едва он вышел на волю, как ему снова пришлось скрываться. Пробираясь от села к селу, от города к городу, он добрался до столицы. Когда тут некоторое время спустя вспыхнули крупные стачки, он принимал в них деятельное участие. ЦК партии отметил проявленную им активность и поручил ему работу инструктора. Это произошло в 1932 году. В то время создавались сельские комитеты по борьбе против правительственных мероприятий на селе, и товарищ этот получил возможность объездить почти всю страну. Его инструкторская деятельность продолжалась около трех лет. Затем по решению ЦК он был выдвинут на работу секретаря одного из окружных комитетов партии, насколько я помню, где-то на побережье Черного моря. Но и тут он не задержался долго. Ему сообщили, что он незамедлительно должен переправиться в Советский Союз. Он поехал на пароходе, но, заметив, что за ним следит полиция, сошел на следующей пристани и вернулся в Софию.

— Ничего, — сказал ему один из ответственных представителей партии, — тебе выпала честь нелегально переправить на советскую землю группу наших товарищей-подпольщиков. Немедленно отправляйся в Бургас.

Товарищ этот тотчас же покинул Софию и вскоре был в Бургасе. Тут собралась целая группа — человек шестнадцать. На моторном баркасе они ушли далеко в море. Четверо суток баркас блуждал без компаса по морю, перескакивал с волны на волну, метался из стороны в сторону; поднялся шторм, это было серьезной угрозой их жизни, многих одолела морская болезнь; кончилась вода, [105] потом хлеб, но этот молодой парень не терял надежды: сн крепко держал руль, и на пятый день утром, уйдя наконец от шторма, они увидели узкую полоску земли.

— Давай туда, но, если услышишь болгарскую речь, сразу же поворачивай обратно, — сказали ему товарищи.

К полудню баркас приблизился к берегу.

— Где мы находимся? — крикнул по-русски рулевой так, чтобы его услышали рыбаки, которые сосредоточенно глядели на воду.

— В Крыму, — ответили они тоже по-русски. Услышав русскую речь, болгары были обрадованы до глубины души. Горячая надежда озарила их лица — наконец сбылась их мечта увидеть советскую землю.

— Теперь уж и умереть не жаль, — говорили товарищи и нетерпеливо зашлепали по воде, не в силах дождаться, пока баркас причалит к берегу.

В зависимости от полученного задания все прибывшие товарищи разъехались в разные стороны — одни отправились в Москву, другие — в Ленинград. Наш товарищ попал в Ленинград и поступил учиться в партийную школу. Через два года он закончил эту школу, но как раз в это время его свалила коварная болезнь — гнойный плеврит. Предстояла нелегкая операция. Еще не совсем поправившись, он, по решению заграничного бюро партии в Москве, должен был вернуться в Болгарию. Там его сразу же по приезде схватила софийская полиция; его подвергли нечеловеческим истязаниям, но он никого не выдал.

Так как следственные органы не располагали достаточными материалами для предания его суду, он был выслан под надзор полиции в родное село. Но там он долго не задержался — тайком бежал, нелегально добрался до Софии, где принял на себя руководство партийной организацией одного из районов, а несколько позднее его ввели в состав окружного комитета партии и возложили на него заведование и руководство работой в околиях, входящих в состав Софийского округа.

С глубоким вниманием и немалой завистью слушал я рассказ Якима. Я завидовал ему во всем, завидовал тому, что ему посчастливилось видеть великую Советскую страну. Неужели и мне выпадет когда-нибудь такое счастье?

Когда взошла лупа и когда она зашла, я не заметил. Светало. На покрытых грязью дорогах заскрипели повозки. Начинался новый трудовой день. Мы вернулись в Софию. Отдохнувшие, бодрые люди спешили на работу. [106]

Во время моего последнего пребывания в столице я встретился с товарищем Делчо Симовым из села Главановцы Трынской околии. В 1942 году он проходил по большому судебному процессу почтовых служащих и был оправдан, но вместо того, чтобы выпустить, его отправили в концлагерь Крыстополе на побережье Эгейского моря под Ксанти, где продержали еще несколько месяцев.

Встретившись с ним после освобождения, мы договорились о его участии в подпольной работе.

У Делчо был старший брат Димитр. Когда я учился в Трыне, мы жили в соседних квартирах. Оба они уже тогда симпатизировали коммунистическому движению, но никакой активности не проявляли. Они очень увлекались химией, и не случайно в их семье позднее оказалось шесть химиков — Делчо и Димитр с женами и их сестра с мужем.

У Делчо было круглое лицо и небольшие серо-зеленые глаза. Ходил он всегда немного подавшись вперед, словно собираясь бежать. Звук «р» он произносил на особый манер, как и другие члены этой семьи, кроме сестры.

После окончания гимназии мы с Делчо расстались и встретились снова чуть ли не в 1940 году. Он уже был почтовым чиновником, и так как жил в нашем квартале, то вошел в одну из наших групп Союза рабочей молодежи, благодаря этому мы в течение нескольких лет были неразлучны. Одновременно он вел партийную работу среди почтовых служащих.

Услышав о директиве партии относительно создания партизанских чет и отрядов, Делчо с готовностью принял предложение отправиться в Трынскую околию. Пожелай он отказаться, как это делали некоторые товарищи, он мог бы найти немаловажные причины. И у него, как и у других, были родители, братья и сестры, и он мог учиться в университете, и он мог демонстрировать перед врагом свою кротость и лояльность, но Делчо — член РМС в квартале Банишора — понимал, что раз он член этого союза, то должен быть готов защищать интересы рабочего класса всеми средствами, не жалея жизни, иначе он будет не коммунистом, а приспособленцем.

Из Софии мы отправились с ним до рассвета, рассчитывая добраться в Брезник к вечеру. Путь наш проходил через Суходол, Иваняне, Банкя, Клисуру. В окрестностях села Клисура среди старых кленов скромно притаился в [107] глубокой тиши небольшой монастырь. Монахов тут не было. Обитали в нем только двое работников — бай Матей, бородатый, пожилой, довольно обтрепанный крестьянин из Клисуры, и второй, не помню его имени, молодой здоровяк из села Радуй, находившегося в трех километрах от монастыря.

Так как я часто проходил мимо монастыря, работники не могли меня не приметить, тем более что я — иногда случайно, а иногда умышленно — останавливался и рассказывал им о новостях с фронтов. Они привыкли ко мне и, если я проходил мимо, окликали меня:

— Эй, учитель, что новенького? Расскажи-ка нам! И я рассказывал им все, что знал.

В зимние месяцы я иногда и специально заходил в монастырь. Там меня считали учителем — так я отрекомендовался им. Едва я переступал порог монастырской кухни, как молодой работник хватал джезве{8} и ставил его на огонь.

— Твой сахар, наш чай, — обычно говорил он и наливал кипяток в закопченные, с выщербленными краями чашки.

Сейчас было не время чаевничать, и бай Матей нас не пригласил. Память у старика стала совсем никудышной. При каждой встрече я ему объяснял, что учительствую в селе Банкя, возле Софии, а семья моя живет в селе Кривонос Брезникской околии и потому я время от времени хожу туда, но он и сейчас не преминул спросить: «Куда идешь, учитель?» Мой ответ старик слышал по меньшей мере раз десять, и это, как всегда, рассмешило и меня и молодого работника.

Но так как я не предупредил Делчо о простодушном любопытстве этих людей и о том, за кого они меня принимают, он поторопился ответить, что идем мы в Радуй. Молодой работник сразу же спросил:

— А к кому?

Тут я вмешался в разговор и, дав Делчо знак помолчать, назвал первое пришедшее мне на ум имя.

— Э, да это мой сосед, — сказал радуйчанин. — Он живет на нижнем крае села.

Я объяснил ему, что, возможно, мы к его соседу сегодня не успеем заглянуть, и попросил ничего тому не говорить. [108] Этот случай послужил хорошим уроком для нас, считавших себя опытными подпольщиками.

Так как Делчо с этого времени становился моим помощником, его надо было прежде всего познакомить с моими ятаками — доверенными людьми в селах, а также с югославскими партизанами. В нашем деле всякое может случиться, и плохо, когда приходится все начинать сызнова. Ведь я посвятил почти целый год возрождению партийных и молодежных организаций, созданию сети ятаков и налаживанию связи.

Поэтому мы зашли еще в Брезник и в села Баба и Мисловштица.

Ангела и дедушку Стояна из Мисловштицы мы застали дома. Почувствовав сквозь сон, что кто-то отворяет дверь, старик проснулся и, поняв, в чем дело, до рассвета стоял во дворе на страже. Он делал это по собственной инициативе. Когда мы спросили его утром, почему он не спит, старик ответил:

— Откуда я знаю, что на уме у соседей. Из прикрытого горшка кошка не вылакает молока.

Довольный собой, дед Стоян молодецки подкрутил седой ус, улыбнулся и снова вышел во двор, не дожидаясь завтрака.

— Хорош мой старик! — сказал Ангел.

— Даже очень! — подтвердили мы.

В эту минуту со двора послышался голос деда Стояна:

— Эй, Ангел, тебя ищет Тихомир Милков!..

Ангел объяснил нам, что Милков — родственник заместителя старосты, и предложил нам спрятаться в платяной шкаф. Шкаф этот был вделан в стену, и в него можно было не то что двоих, а пятерых спрятать. Мы быстро забрались в него и дали Ангелу обещание не кашлять и не чихать, а Ангел пообещал нам поскорее отделаться от посетителя.

Дед Стоян тоже был не лыком шит. Зная, что происходит в доме, он под предлогом того, что сноха еще не успела подмести, постарался задержать во дворе нежеланного гостя, хотя бы до тех пор, пока в комнате все не будет готово. Когда мы спрятались, Ангел показался в дверях и крикнул:

— Что это тебя принесло в такую рань?

— Хочу послушать последние новости, — ответил Милков [109] так громко, что мы услышали даже в закрытом шкафу.

— Ну что ж, заходи, коли хочешь, — безо всякого радушия пригласил его Ангел, но Милков, не замечая его прохладного тона, нахально ввалился в комнату.

Они сели у радиоприемника и принялись вертеть рычажки.

Замерев в шкафу, мы с нетерпением следили через щель, что будет дальше.

— Что-то ничего нет, Тихомир! — с удивлением произнес Ангел. — То ли помехи большие, то ли приемник не в порядке?

— Верти, верти, где-то он спрятался, этот сукин сын! Надо его найти! — настаивал Тихомир.

— Кто, кто спрятался?

— Да англичанин, — повысил голос Милков.

— Так ты что, Лондон хочешь слушать? — изумился Ангел, словно сейчас понял. — Об этом и речи быть не может! Я не слушаю запрещенные станции.

— Ну, ну, не бойся! Что с того, что запрещено?

— Нет, я запрещенные станции не слушаю...

— Да не бойся, Ангел! За кого ты меня принимаешь?

— Меня не интересует, кто ты и что ты. В моем доме я никому не позволю слушать запрещенные передачи, — еще категоричнее заявил Ангел.

— Ну нельзя так нельзя. Обойдемся! На «нет» и суда нет, — пробормотал Милков и принялся разглядывать висевшие на стенах картинки.

В это время в дверях показался дед Стоян. Боясь, как бы не произошла какая-нибудь неприятность, он накинулся на сына.

— Ангел, ты чего это торчишь в доме? Скотина не кормлена. Ты не смотри на Тихомира — он лоботряс известный. Над ним не каплет. Ступайте оба. А то возьму да и разломаю это поганое радио, чтобы вы на него времени не тратили.

Ангел с виноватым видом поглядел на Милкова и кивком показал ему на дверь. Мы с облегчением вылезли из шкафа.

* * *

Товарищи из брезникского партийного руководства, побывав в селах своей околии, кое с кем повстречались, кое-кого подтолкнули, и сразу же сказались результаты. [110]

Мы придавали большое значение селам Вискяр и Расник, расположенным вдоль Софийского шоссе, и потому попросили Крума Савова срочно связать и нас с товарищами из этих сел. Для села Расник мне передали пароль, с помощью которого я сам установлю связь, а в Вискяр меня проводил бай Лазо.

Это произошло в марте. Земля еще не сняла с себя белого зимнего кожуха, а с крыш еще свисали сосульки.

Из Брезника мы вышли на заре. Торопясь поскорее пройти городские окраины до того, как окончательно рассветет, мы даже не позавтракали.

— Все хорошо, — сказал бай Лазо, — только не знаю, как нас встретит портной. Мне кажется, он малость трусоват.

— А вы разве не уговорились?

— Уговорились, но как знать... сегодня у человека на уме одно, а завтра — другое.

— Но как же так? То пообещал, а то вдруг откажется от того, что обещал?

— А вот так. Что тут мудреного: в одной обстановке человек обещает, а в другой отказывается.

Его неуверенность меня серьезно озадачила. Мысль об этом не выходила у меня из головы всю дорогу. Я не без основания спрашивал себя, стоит ли идти к человеку, который колеблется. В самом деле, на земле есть всякие люди — и честные, и нечестные, и смелые, и трусливые, — но разве может старый член партии быть нечестным и трусливым?

Портной встретил нас с ложным вниманием, и никакого смущения я у него не заметил. Не заметил я его и когда передавал нелегальную литературу. Портной взял ее и сразу же спрятал.

Из маленькой прихожей он провел нас в свою рабочую комнату. Тут кроме двухспальной крозати стояли продолговатый дубовый стол, швейная машина, тяжелый Железный утюг, несколько подушек, набитых стружками, и низкая печка с двумя конфорками, на которой в эмалированной кастрюле бешено кипела фасоль, — ее, видно, оставалось только заправить.

У портного был врожденный недуг — он был хром, и, когда я видел, с каким трудом он передвигается, мне становилось грустно и как-то тягостно. Так же смотрела на него и его моложавая жена, которая то отворяла, то снова [111] затворяла дверь комнаты, ловко подслушивая наш разговор.

Пока с нами был бай Лазо, все шло нормально: разговор был человеческим и отношения товарищескими. Хромоногий портной одобрял линию партии, соглашался с тем, что пришло время начать вооруженную борьбу, приветствовал партийное руководство за его смелые решения и высказывал сожаление, что из-за своего увечья он не может взять в руки оружия и сражаться.

— Ну хорошо, Кольо, — сказал ему бай Лазо. — Я оставляю этого товарища на твою ответственность, береги его и чем можешь помоги. Это наш долг. Ты знаешь...

— Разумеется, разумеется, — согласился портной и пошел провожать бая Лазо.

Жена портного вышла за ними следом.

Я остался один. Приветливость, с которой портной нас встретил, позволила мне понадеяться, что завтрак все-таки состоится. Мне уже казалось, что я еще никогда не ел такой ароматной фасоли, какую готовила эта женщина, и я с нетерпением ожидал, когда она вернется и протянет мне полную миску. Аппетит у меня сейчас был на двоих.

Но вдруг в коридоре раздались резкие голоса. Жена говорила «нельзя», портной говорил «можно», она сердилась, он грозил, но в конце концов женщина взяла верх. Голос портного стих, и дверь отворилась. Хозяина будто подменили — он был бледен, зол и молчалив. Следом за ним вошла жена — гордо, как победительница. Нисколько не смущаясь, женщина взяла с деревянной полки сковороду, сняла с плиты конфорку, поставила на огонь сковороду с куском топленого масла и начала его помешивать металлической ложкой. Комната наполнилась таким замечательным запахом, что голод, разыгравшийся после утренней прогулки, стал мучить меня еще сильнее.

— Послушай, парень, — дрожащим голосом сказал портной. — Тебе нельзя оставаться тут. Тебя заметил староста, и у меня могут быть неприятности.

Я уже был подготовлен к этому разговору и только молча смотрел на него.

— Ты должен покинуть мой дом, не то будет худо...

— А что худого может быть?

— А то, что придет староста и тебя арестует, — уже совсем дрожащим голосом ответил портной. [112]

Я поразился такой быстрой перемене в человеке, который всего лишь пятнадцать минут назад был совсем другим. Стало ясно, что в этом доме поет не петух и что портной, словно кукла, пляшет под дудку жены.

Если бы мне нужно было остаться здесь во что бы то ни стало, я нашел бы способ воздействовать на них: достаточно было бы вытащить пистолет, и они сразу же прикусили бы язык, но какая мне была от этого польза? Я встал и направился к двери. Фасоль продолжала вариться, приправа запахла еще вкуснее, затянутая аппетитной красноватой пенкой, но мне уже было не до фасоли и не до приправы, я торопился поскорее уйти от этих трусов, которые, на мой взгляд, были вдобавок просто бесчеловечны.

Закрывая входную дверь, я заметил, что портной пошел следом за мной. И тут я почувствовал, что должен сказать ему несколько слов, таких слов, какие говорят человеку, считающему себя членом партии.

Он пробормотал что-то, захлопнул за мной дверь и запер ее изнутри. Мне стало горько, но делать было нечего — такой уж мы себе избрали путь.

Прошел почти год после этого случая. Товарищи из Вискяра резко осудили портного. Их критика и перемена в обстановке помогли ему превозмочь свой страх перед женой, и он сам сознательно открыл дверь своего дома для партийных дел. Теперь уже не один человек, а десятки людей приходили к нему, проводили собрания, в которых участвовал и он сам. Портной стал достойным человеком.

После того как меня так выставили из Вискяра, я отправился в село Расник. Это было недалеко — каких-нибудь два-три километра, которые в ту пору распутицы можно было пройти за час упорной ходьбы.

В Раснике мне нужно было найти учителя Стояна Тенева, к которому у меня был пароль, но мне не хотелось идти прямо к нему, чтоб на него не пало какое-нибудь подозрение.

Я сообразил, что в Раснике живет мой давно уже женатый двоюродный брат, и вспомнил даже, как зовут его тестя, который слыл добрейшим человеком. Дед Найден отменно вправлял вывихнутые руки и ноги, и у него была большая клиентура. Я не знал, где его дом, но ведь язык и до Стамбула доведет. Я стал узнавать, расспрашивать и так наконец нашел дом деда Найдена. [113] Он возвышался в стороне от других на южной окраине села. Именно в таких домах удобно укрываться.

Дед Найден, конечно, был уже не таким, каким я его помнил, когда он привозил к нам в село на своих буйволах зерно. Когда-то румяный, стройный здоровяк теперь превратился в дряхлого, сгорбленного старика. Щеки запали, скулы выдавались, глаза ввалились и глядели словно из глубокого дупла; каждые две-три минуты он вытирал их тряпочкой. Даже усы у него стали не те. Прежде черные и густые, как щетка, они поредели, поседели, обвисли.

Дед Найден ввел меня в одну из комнат. Тут возле печки грела себе спину его жена — маленькая женщина, моложе и бодрее его. Окна были заставлены цветами, которые их младшая дочь Винка выращивала в консервных банках и горшках.

Дед Найден курил редко. Сигареты у него неделями валялись в карманах, и если бы его зять — мой двоюродный брат — время от времени не проверял его карманы, они были бы полны табаку. Несмотря на свои семьдесят лет, дед Найден был замечательным собеседником. Он интересовался и политикой и войной, знал, сколько в селе учащихся и сколько производит брынзы местная сыроварня. Вообще дед Найден был активным членом сельской общины, входил в распорядительный совет сыроварни, а для нас это было очень выгодно.

Выяснив, что я останусь у них до вечера, старик стукнул рукой по столу, чтобы привлечь внимание дочери, и добродушным, мягким тоном отдал распоряжение:

— Випка, поймай-ка ты одного из осенних цыплят и позови брата, чтоб его зарезал. Знеполе не ближний свет, а это первый из наших родичей, что пришел к нам в гости.

Я попросил дедушку Найдена не тратиться на меня, но он и слушать не захотел. Старые люди так легко не отказываются от уже сделанных распоряжений.

Меня интересовал учитель Тенев, но мне было неловко прервать ласкового старика, который вежливо расспрашивал меня о родителях, братьях и сестрах, о родственниках, живущих в нашем селе. И рассказывать обо всем этом ему надо было с самыми большими подробностями. Наконец выдалась короткая пауза, и я поспешил расспросить про Тенева. [114]

— Цончо? Да это самый порядочный человек в селе, — сказал дед Найден. — Все его любят. Мы ведь вместе с ним управляем нашей сыроварней, мы тут всему голова!

— А мне удобно встретиться с Теневым?

— Почему ж неудобно? Коли хочешь, хоть сейчас приведем его сюда, — заявил дед Найден и позвал внучонка: — Эй, Гошо, пойди скажи дяде Цончо, что я его зову, пусть сразу же придет. Да только ты в чужие дворы не заглядывай, не то на орехи получишь, слышишь?

Ребенок спрыгнул со стула, сунул ноги в резиновые тапки и пустился бегом по дороге.

Спустя немного времени дверь отворилась, и на пороге показался высокий, худой человек с белокурой вьющейся шевелюрой и тонкими светлыми усиками. На вид ему можно было дать года тридцать три. Это и был учитель Стоян Тенев, или, как его все звали в селе, Цончо.

Тенев был родом из Брезника, но жил в Софии. По стечению обстоятельств он вместе с женой уже несколько лет учительствовал в Раснике. Тут у них родились два мальчика — Ангелчо и Жоро. Свыкшись с сельской обстановкой, молодая учительская семья примирилась и теперь уже не пыталась найти себе другое, более подходящее место. Это было на руку и нам, потому что впоследствии мы организовали у них одну из самых солидных своих баз.

Дед Найден задержал на обед и Тенева. Они уважали друг друга и, как было видно по всему, питали большое взаимное доверие. Слова старика, что они тут всему голова, означали, что оба они делают одно дело, дружат и доверяют друг другу. Теперь мне стало ясно, откуда у деда такая информация относительно внешнеполитических событий и кто внушает ему уверенность в пашей победе.

Из разговора с обоими я понял, что в селе есть еще много порядочных людей и сейчас был как раз самый удобный момент увидеться с ними и провести собрание. Дед Найден и Тенев назвали поименно людей, достойных и готовых вступить в партию. Когда стемнело, дед Найден взял свой посох и повел меня к кошаре Бориса Модрева, где должно было состояться собрание.

Мартовские ночи были сырыми и темными. Дед Найден плохо видел, но, опираясь на свой посох, ни разу не споткнулся ни у высокой межи, ни у глубокой рытвины. [115] Он шагал быстро, наравне с нами, молодыми, и ни за что не хотел осрамиться и отстать от нас.

На собрание пришли пожилые люди — крестьяне, на которых лежало бремя всевозможных поборов и реквизиций; их возмущало, что приходилось отдавать за бесценок пшеницу, кукурузу, свеклу и подсолнечник, в которые было вложено столько тяжкого труда.

Собрание открыл товарищ Тенев. Его слова, словно искры, загорались в темной кошаре и хоть людей разглядеть было нельзя, но чувствовалось по их тяжким вздохам, что слушают они внимательно. Эти вздохи не меньше, чем слова, выражали их возмущение фашистским режимом, их протест против продажной и грабительской политики царского правительства.

Тенев говорил языком самих крестьян. Он знал не только их общие интересы, но и интересы каждого, его больное место.

После него выступил я. Нужно было рассказать этим людям о нашей партии, о значении и задачах сельских партийных групп или организаций, которые должны не только разъяснять крестьянам текущие события, но и организовывать их на отпор, на вооруженную борьбу против власти. Одними жалобами на фашизм положения не изменишь, надо искать пути борьбы против зла, объединять силы, чтобы нанести мощный удар.

Дед Найден тяжело пыхтел. Он, видно, собирался с мыслями, приводил их в порядок и ждал удобной минуты, чтобы тоже высказать все, что наболело у него на душе.

— Можно и мне сказать пару слов? — шепотом попросил он и, не дожидаясь разрешения, заговорил: — Ребята, я бы хотел вам напомнить, что дело, которым мы с вами занялись, — дело опасное. Смотрите не проболтайтесь случайно жене или кому из родичей. Не то сгорит все наше село. Я целиком поддерживаю все, что говорил Цончо и этот товарищ. И хоть я самый старый среди вас, обещаю вам помогать всем, чем могу, буду давать деньги, сколько смогу, и муку, и брынзу. И хочется мне еще два слова сказать вам. Все мы, кто пришел сюда, должны быть в полном согласии, поддерживать друг друга, и тогда увидите, какое единство будет у нас в селе.

Несколькими простыми словами дедушка Найден сказал все, что требовалось сказать. А в конце, когда партийная организация была учреждена, он первым уплатил [116] свой членский взнос. Так начала свое существование расникская партийная организация, которая благодаря дисциплине и сознательности своих членов смогла решить вопросы, прямо связанные с началом создания Трынского партизанского отряда, а позже — такие задачи, которые сказывались на деятельности всей округи. Взаимное уважение и товарищеская любовь, сплоченность, глубокая конспиративность, твердость и преданность расникских коммунистов не позволили врагу проникнуть в их среду. В Раснике мне понравилась еще и кошара Бориса. Она стояла на краю села, как раз там, где обычно проходил мой путь. Да и сам Борис мне понравился — скромный, тихий человек; люди его любили. Такой же была и его жена Станка. До чего же они были похожи! Даже понимали друг друга с одного взгляда!

* * *

Наступил апрель. Снег на равнинах исчез. Быстро зазеленели всходы в полях, показалась трава, закачались головки чемерицы, первоцвета, петушков, обновилась и расцвела вся природа, а вместе с нею быстрее стали развиваться события, оживилась наша деятельность и окрепли наши надежды.

Приближалось 1 Мая. Рабочая партия усиленно готовилась к этому дню. Она хотела превратить первомайский праздник во всенародный протест против фашистской тирании, чтобы по всей стране прокатились массовые демонстрации и митинги, на которых народ заклеймил бы фашистский режим и выдвинул лозунг о демократическом правительстве. В связи с этим партия обратилась с призывом ко всем патриотам в стране сплотиться под знаменем Отечественного фронта и повести решительную борьбу цротив вовлечения Болгарии в войну и за свержение царского правительства.

«Мы не должны терять времени, — говорилось в обращении. — Всякое проявление пассивности, желание остаться в стороне от борьбы означает поощрение врагов народа, стремящихся поскорее ввергнуть нашу страну в пучину войны и катастрофы.

Смыкайте наши ряды, усиливайте великую освободительную борьбу! Поднимайтесь на мощные демонстрации, митинги, собрания, подымите голос против втягивания Болгарии в войну, против военной и гражданской мобилизации, против голода, безудержного террора, за свержение [117] власти правительства предателей, за народную власть и народное правительство!»

В воззвании наряду с обращением к рабочим, крестьянам, гражданам, солдатам и офицерам было отдельное обращение к партизанам и партизанкам, командирам и политработникам. В нем говорилось:

«Вы — первые борцы, которые с оружием в руках отстаивают народные права и интересы. Ваши группы и отряды — первые зачатки завтрашней народно-освободительной армии нашей страны.

Вам наша партия, весь болгарский народ шлют пламенный первомайский привет!

Сплачивайте и расширяйте ваши стальные ряды, укрепляйте ваш боевой дух и дисциплину!

Разжигайте пламя народно-освободительной борьбы! Пусть ваши небольшие отряды разрастутся в мощные боевые единицы, которые будут наносить врагу смелые, сокрушительные удары.

Изучайте и осваивайте опыт славных советских партизан!»

Задачи, поставленные Центральным Комитетом партии в канун 1 Мая, требовали, чтобы в праздничные дни я был в своем районе. Поэтому за десять дней до этой даты я отправился в село Расник. Южнее села Клисура, от так называемого «форта», старая турецкая дорога крутыми изгибами спускалась в небольшую долинку, где в то время строилась железнодорожная линия София — Волуяк — Перник. Тут работало много людей — одни рыли туннели, другие укрепляли железнодорожное полотно, третьи выравнивали его.

Село было уже близко. До кошары Бориса Модрева оставалось каких-нибудь пятнадцать минут хода, но так как там нельзя было появляться засветло, пришлось свернуть в сторону.

Тут в глубокой долине ютилось небольшое сельцо Радуй, с которым у нас пока не было никакой связи.

Расстояние между обоими селами было совсем незначительное — их разделял лишь невысокий холм, по которому вилась тропа. Я присел у тропы.

Вечерело. Все торопились засветло добраться домой. Торопились люди, торопился скот. Солнце скрылось за высокими горами и потянуло за собой золотую сетку, лежавшую на вершинах Витоши и Лголинэ. Она скользнула по небу, опутала несколько пушистых облаков и увлекла [118] их за собой туда, где скрылось солнце. На ее место легли тень и прохлада.

На тропе со стороны Распика показались несколько мужчин и женщин. Они несли паек, который за плату выдавало им государство, и по их поклаже можно было легко определить численность семьи каждого из них. На человека выдавали по двести граммов муки грубого помола в день.

В этом году праздник пасхи значился в календаре почти рядом с 1 Мая. Старые обычаи, сохранившиеся с незапамятных времен, все еще соблюдались. Женщины пекли куличи, красили яйца, а молодожены носили своим посаженным отцу и матери сдобные караваи. Многие готовились отметить оба праздника.

Когда люди, направлявшиеся в сторону Радуя, приблизились ко мне, я вдруг вспомнил о задании товарища Якима создавать летучие бригады. Эти бригады из двух-трех человек, как он полагал, должны неожиданно появляться в селах, собирать крестьян на митинги и, кратко разъяснив внутреннее положение страны, призывать к свержению фашистского правительства. И хотя затея эта казалась мне достаточно фантастической, я решил вдруг попытаться ее осуществить.

Крестьяне поздоровались со мной. Я ответил им и пригласил присесть. Они меня послушались, сняли с себя мешки и узлы. Завязался разговор. Я говорил им о бедственном положении сельских жителей, о скудных пайках, которые были скорее издевательством над людьми, чем помощью им, потому что двумястами граммами сыт не будешь, о причинах, которые довели наш народ до сумы, и о выходе из этого бедственного положения. Люди внимательно слушали меня. Одни только утвердительно кивали головами, а другие говорили: «Так оно и есть, верно, увязли мы в этой проклятой нищете».

И в самом деле, народ увяз в нищете. Хлеб, которого в другие годы было в изобилии, теперь продавался по карточкам. Карточная система была введена и на все остальные товары и продукты, потому что правительство отправляло в Германию всю продукцию нашего производства, и для болгарского народа не оставалось почти ничего. Так, например, вся кожа отправлялась в Германию, а у нас изготовляли обувь на деревянной подошве. Находившиеся в Болгарии немцы располагали большими Деньгами и скупали на рынках все, что только попадалось [119] им на глаза. Правительство было не в состоянии обеспечить населению даже то малое в удовлетворении его потребностей, что предусматривалось нормированным снабжением, поскольку все товары уплывали по жульническим каналам на черный рынок, где продавались по баснословным ценам. По таким ценам могли покупать только люди, имевшие большие доходы, а бедняки уже забыли вкус сахара, риса, колбасы и многих других продуктов. Черный рынок принял угрожающие размеры и практически стал единственным источником существования. Многие мелкие ремесленники и торговцы разорились. Их проглотили крупные капиталисты, которые ворочали делами в компании с германскими фирмами. Образовалось особое спекулянтское сословие. Каждый день возникали новые экспортные и импортные фирмы. Если ко всему этому добавить бешеный полицейский террор и преследования, то надо сказать, что жизнь действительно стала невыносимой.

Крестьяне не только слушали меня. Они начали и сами выражать свое возмущение порядками, которые довели их до полной безысходности. Накапливающееся у них недовольство дошло до предела, и требовалось совсем немного, чтобы оно перелилось через край.

— Эх, не видели б мои глаза того проклятого старосту, что забрал у меня шкуру! — пожаловалась какая-то старушка. — Околела горемычная наша коровушка, старик мой содрал с нее шкуру, а староста пришел и реквизировал ее. Во что мне теперь обуть внучат? Отца их мобилизовали, в доме ни гроша, а эти псы заставляют меня покупать детишкам постолы на черном рынке. Чем я за них заплачу — вшами, что ли?

— Коли за вшей дают, отчего не взять, да у тебя и их-то нет, — вставил какой-то шутник в рваной одежде.

— Раз мыла нет, скоро и у нас их будет вдоволь, — ответила старушка и прикрыла полой литака босые ноги.

— Не серчай, старая! — сказал ей пожилой крестьянин. — Теперь военное время, кожа нужна армии. Если б можно было что-нибудь за мою шкуру получить, я б ее сам сдал, пускай берут, только она уже дырявая, ни на что не сгодится.

Таких недовольных в селах было немало, и нужна была бы организация, которая объясняла бы людям причины бедственного положения народа, направляла негодование масс, чтоб оно находило отдушину не в случайных беседах, [120] а было нацелено против правительства и его местных органов власти. Но такой организации не было в селе Радуй, и нашей задачей было в самое ближайшее время создать ее.

* * *

В Лазарев день — за неделю до 1 Мая — я отправился к баю Лазо в Брезник. Рассказал ему историю с портным в Вискяре и, не сообразив, что у него именины, передал ему целый тюк материалов — газеты, листовки, информационные бюллетени. Немного погодя он вышел из дому и направился в торговые ряды. Я подумал, что он понес материалы. Вечер тянулся нескончаемо. Каждую минуту я выглядывал в окно, но бай Лазо все не возвращался.

— Напился, наверное, — сказала его жена, — и сам не сообразит, что пора домой вернуться.

Раина была хорошей женой и хорошей хозяйкой. Если бы она время от времени не натягивала вожжи, бай Лазо не раз попал бы в неприятное положение. А в выпивке он меры не знал, и теперь Райна основательно беспокоилась. Хорошо, что она не видела, как я передал ему материалы, — она бы со страху голову потеряла.

Как у всех людей, у бая Лазо были друзья и враги. Одни желали ему добра, другие — зла.

Я попросил Раину послать за ним их маленькую дочку Зюмбюлку. Девочка вернулась одна, бай Лазо сказал, что придет сам. Мы расспросили ее, с кем он в корчме, и немного успокоились — с ним были неплохие люди. Мы решили больше его не ждать и легли спать. Райна заснула быстро: она целый день работала в поле и, хотя на сердце у нее было неспокойно, усталость одолела ее. Я лег одетым — тревожные мысли не покидали меня.

Около полуночи во дворе послышался раздраженный разговор. Я вздрогнул и вскочил. Боясь разбудить остальных, я осторожно приподнял уголок занавески и увидел две фигуры, одна из них была мне незнакома; обе они покачивались из стороны в сторону.

— Где ж твои люди? — спросил незнакомец.

— У меня в кармане, — грубо ответил бай Лазо и выругался.

Незнакомец продолжал настаивать, а бай Лазо все гнал его и ругался. Стало ясно, что бай Лазо проговорился незнакомому собутыльнику обо мне. Тот подлец втерся к нему в доверие, и теперь бай Лазо, поняв, что наделал, [121] пытается от него отвертеться. Я вытащил пистолет и отвел предохранитель, решив подождать еще немного и, если обстоятельства вынудят, действовать.

Разговор во дворе продолжался долго. Выпивохи, едва стоя на ногах, продолжали осыпать друг друга бранью, потом незнакомец вышел со двора и, свернув в ложбину, шатаясь, исчез между вербами.

Двери отворились, и вошел бай Лазо. Райна тут же проснулась. Она была рассержена еще больше, чем я, а когда увидела, что муж, держась за стену, ползет как улитка, не сдержалась и крикнула:

— Ты что ж, Лазо, не знаешь, кого оставил в доме?

— Знаю...

— Зачем же ты пил, раз знаешь?

— Ну и что с того, что я пил — ведь на свои же деньги пил, никто мне их не подарил... Я нарочно напился...

По всему его поведению, по тому, как он глядел на меня, чувствовалось, что бая Лазо что-то мучит, и чтоб его больше не бередить, я спросил только, не проговорился ли он кому о том, что я у него дома.

— Нет! — отрезал он.

— Я слышал, что тот человек спрашивал про каких-то людей. Скажи: оставаться мне у тебя опасно?

— Не опасно. А вот останешься ты или уйдешь, мне все равно. В Брезнике ведь есть и другие коммунисты — иди к ним. Те осторожничают, голубчики, им своих деток жаль, а моих им не жаль. С этого дня мы тебя будем принимать по очереди: раз — Крум, раз — я, раз — Сандо.

Бай Лазо разделся, разулся и лег. Мне не оставалось ничего другого, как уйти.

То, что сказал бай Лазо, было вполне логично и связно. По всему было видно, что он обдумал это прежде, чем начал пить. «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», — подумал я. В сущности, он имел право сказать мне это. Весь риск, связанный с нашим укрыванием и хранением нелегальной литературы, ложился обычно целиком на него, остальные всегда находили причины, чтобы от этого отказаться. Но оправдывало ли это его поступок?

* * *

У коштанского моста было много кошар. Зимой тут держали скот почти все крестьяне из села Конска, а летом они угоняли его на пастбище — на поля и холмы. Эти кошары были мне хорошо знакомы. В них я провел уже [122] несколько собраний с ремсистами Василом, Петром и Владо из села Конска и знал, где лежат ключи от их дверей, знал и все тайники. Здешняя молодежь была хоть и не очень образованной, но сознательной и преданной нашему делу. Социалистическое движение было их жизнью.

Не имея другого способа встретиться с ними, я решил зайти в хижину Басила, надеясь, что все же кто-нибудь из них придет утром в кошару. Я нашел ключ, спрятанный под порогом, отворил дверь и вошел. Подперев изнутри дверь бревном, я лег на сколоченную из буковых досок кровать, которая качалась и скрипела от старости. Каморка эта похожа была на самую настоящую темницу. Микроскопическое оконце, выходившее во двор и предназначавшееся для освещения, было заткнуто тряпьем, и солнце не могло пробиться и хоть раз осветить стены, законченные развалившейся печуркой и кривобокой керосиновой лампочкой. На кровати не было пи матраца, ни соломенного тюфяка — одна только слежавшаяся солома, твердая как камень. Граховцы, как прозывали здешних крестьян, и к домашнему убранству, и к своей внешности проявляли полное пренебрежение.

Ранним утром кто-то отворил дверь хлева. Собака не залаяла. «Вероятно, кто-то из своих», — подумал я и прижался к окошку. К хибаре направлялся пожилой крестьянин с красным лицом, в черной овчинной шапке. По описанию Басила, это, должно быть, был его отец.

Вошел он недовольный, мрачный. Видно, был не из тех, кому невдомек, кто я и почему оказался здесь. По его поведению я понял: он сердится не столько на меня, сколько на сына за то, что тот впутывается в дела, которые могут довести до тюрьмы.

— Кто ты? Зачем пожаловал? — засыпал меня обычными в таких случаях вопросами рассерженный отец Басила тоном человека, чувствующего себя здесь хозяином.

— Кто я, этого тебе не скажу, а вот зачем сюда пожаловал — скажу.

И я объяснил ему, что я подпольщик, ежеминутно рискую жизнью, что с плохими людьми могу легко справиться, а пришел сюда потому, что мне надо встретиться Василом.

Крестьянин несколько смягчился. Он, конечно, приготовился меня выставить, как портной из Вискяра, но я сейчас не имел намерения отступать, как тогда. И готов был воспользоваться оружием — оно ведь предназначалось [123] не только для того, чтобы стрелять: иногда достаточно было даже намека на него и открывался выход из трудного положения.

После моего холодного ответа бай Иосиф — так звали отца Басила — уселся на единственную трехногую табуретку и завел разговор на совсем другие темы. Не зная его дальнейших намерений, я все ж держался настороже и не давал ему приближаться к себе: того и гляди, ради спасения сына ему могло взбрести в голову схватить и выдать меня. Всего можно было ожидать. На что только не способны родители во имя любви к своим детям!

Разговор наш кружился вокруг да около, но бай Иосиф все время бил в одну точку — откажись от борьбы.

— Чему быть, того не миновать, — сказал он. — Ни к чему ополчаться против власти. Да и что может сделать один человек?

— Один человек ничего не может сделать, ты прав. Не смогут и сто, и тысяча человек. Но ведь против фашизма миллионы, и эти миллионы в состоянии изменить весь общественный строй и создать лучшие условия жизни. Разве ты доволен нынешним режимом? Разве тебе не жаль продуктов, которые у тебя забирает за бесценок государство?

— Жаль, как не жаль... Да что поделаешь — против рожна не попрешь!

— Раз жаль, тогда не гони меня, а помогай. Мы боремся за вас, и если такие люди, как ты, нам не помогают, то кто же тогда нам поможет — богачи, да? Скажи!

Бай Иосиф смолк и задумался. Он не мог ответить на мой вопрос иначе как положительно, но у него была другая забота, другая цель, которую он хотел непременно достичь: вырастить детей, устроить их жизнь. Страх, как бы его сын Басил не увлекся «нелегальщиной» и не погиб, — вот что подталкивало его уговаривать меня отступиться от борьбы, а теперь вынуждало молчать. Заботливый отец старался уберечь сына от полиции, но он все равно не сумел удержать Басила от того, что уже стало для него смыслом жизни — от борьбы. Позже Басил попал в тюрьму, потому что враг прежде всего наносил удар по самым активным.

Хотя отец серьезно поссорился с Василом из-за того, что я скрывался в их кошаре, вечером тот вместе с двумя парнями из села Конска перерезал телефонные провода вдоль центрального шоссе и разбросал листовки с первомайским [124] воззванием. А мы с Тодором Младеновым из Ярославцев, который пришел ко мне в кошару, в тот же вечер отправились дальше и остановились близ села Баба. Первое мая надо было чем-то ознаменовать. Но чем? Мы решили перерезать линию электропередачи высокого напряжения. Оба мы были полными невеждами в этом отношении; оставив в сторонке наш багаж, мы приступили к делу.

К столбам линии высокого напряжения были подвешены телефонные провода шахт Перника. Это нам облегчило задачу. Мы перерезали их, привязали к одному концу телефонного провода тяжелый камень и забросили его на электрические кабели. Произошло замыкание. От яркой вспышки мы буквально ослепли и долго никак не могли найти свои вещи, но успели заметить, что погасли уличные фонари в селе Баба. Мы порадовались успеху нашей первомайской акции, обменялись мыслями насчет других задач и, расцеловавшись, расстались. Он пошел в село Баба, а я зашагал по направлению к селу Мисловштица — к Ангелу Стоянову. Никогда еще я не шел так быстро — то, что мы сейчас сделали, казалось, дало мне крылья. Я представил себе, как вся Трынская околия вместе с городом вдруг погрузилась в темноту, представил, как разозлятся и будут клясть нас фашисты, когда узнают, что это дело рук нашей партии, а наши люди будут радоваться. С этими мыслями отворил я двери дома Ангела и, идя к нему в комнату, сразу же подошел к радпоприемку. Повернул включатель — шкала засветилась. Ха! Что такое? Неужели уже исправили? Вдруг меня охватило не-пятное чувство. Обдумав, как все происходило, я толь-сейчас понял, что телефонный провод был тонким и регорел именно он, а не электрический кабель. Значит, нашего замысла ничего не получилось. Мы лишь нарушили телефонную связь, правда, это тоже было что-то, но от моей радости и восторга не осталось и следа. Мне стало обидно...

От злости я долго не мог уснуть. Провалялся, ворочаясь на кровати, до самого утра — сон так и не одолел меня.

Товарищ Яким много раз обращал мое внимание на работу организаций Отечественного фронта. Мы обещали принять меры, но она так и не сдвинулась с места. Вина, конечно, лежала и на нас, и на наших союзниках — мы их не искали, а они нас избегали. У Ангела, бывшего «земледельца», [125] были связи со многими людьми из этой партии, и мы с ним не раз обсуждали, как привлечь внимание некоторых членов Земледельческого народного союза. Но нам казалось, что они какие-то неустойчивые, нерешительные и что встреча с ними может принести нам только одни неприятности. Так у нас и получилось с «земледельцем» Митаровым из соседнего села Милкьовцы. Мы собирались его пригласить и все откладывали эту встречу. На этот раз мы решили твердо. Ангел встретил его на дороге и наказал ему прийти. Чтобы Митаров не догадался, что я подпольщик, я надел на себя какую-то рвань, развел немного известки в деревянном корыте, нашел щетку и принялся белить стены в комнате Ангела. Было полное впечатление, что Ангел нанял работника из другого села. К тому же Митаров был не настолько умен, чтобы догадаться.

— Бог в помощь, мастер! — поздоровался он со мной.

— Помогай и тебе господь... — отозвался я.

— Как идет-спорится работа?

— Идет, спорится...

Ангел пригласил его сесть, вынул из шкафа бутылку сливовицы и палил всем по стопочке. Мы чокнулись, выпили, и разговор пошел сам собой. Начали с моего ремесла и плохо оплачиваемого труда и постепенно перешли к внешнеполитическим событиям. Тут Митаров совершенно не был осведомлен. Он пережевывал то, что распространяли у нас заинтересованные круги, а именно, что союз между СССР, с одной стороны, и Англией и США — с другой ненадежен, что эти державы обманывают друг друга, что развал этого союза — вопрос дней. Кроме того, Митаров утверждал, что партизанская борьба ни больше пи меньше как бессмыслица, что Отечественный фронт — пустая затея, что повстанческое движение у нас в двадцать четыре часа будет раздавлено властями, стоит им только захотеть. Этих речей его было достаточно, чтобы понять и источник, из которого Митаров черпает информацию, и то, что союзника из него не получится, но раз мы его позвали, надо было его хорошенько помытарить. Свои позиции он не обосновывал, но от них не отступал — уперся, как осел, и все.

— Слушайте меня, что я вам говорю, — горячился Митаров. — Я это от ученых людей узнал.

Мы ему доказывали, что власть не так уж сильна, как [126] он себе представляет, но «земледелец» продолжал петушиться:

— Нет, нет, власть не свергнешь. Как поставят на ноги всю полицию и войска, от коммунистов мокрое место останется. Сколько их — капля в море!

— Рассмотрим тогда этот вопрос с другой стороны, — предложил я Митарову. — Вот ты, крестьянин, занимаешься земледелием, трудишься, чтобы получить побольше зерна, побольше сена, побольше шерсти, а когда ты все это соберешь и только понадеешься накормить и одеть своих детей, власти приходят и говорят тебе: «Стой, из того, что ты произвел, тебе останется одна треть, а две трети ты отдашь нам». Притом власти дают тебе за то, что отбирают, жалкие гроши. Приятно тебе это?

— Ну как это может быть приятно? — недовольно ответил он.

— Вот видишь, приятно тебе это или не приятно, власть тебя не спрашивает, она приходит и забирает, а тебе остается только вздыхать. Хозяин Митаров в данном случае бессилен защитить себя от такой несправедливости властей. Но вот является группа партизан и с оружием в руках прогоняет грабителей. Как ты будешь смотреть на этих людей?

— Как я буду смотреть?.. Да как на хороших людей. Но только когда они уйдут, меня снова прижмут...

— Тебя снова прижмут, если ты будешь сам по себе, если и твои односельчане также окажут сопротивление.

Если партизаны прикончат кого-нибудь из насильников, как ты думаешь, не уменьшатся ли тогда аппетиты у Грабителей?

— Не знаю, — ответил Митаров. — Не моего ума это дело. Мне лучше быть в сторонке и от партизан, и от Отечественного фронта. Времена теперь такие, что надо держать ухо востро.

Митаров был из тех людей, которые видят правду, чувствуют ее, но не осмеливаются повернуться к ней лицом, боятся приблизиться к ней. Из-за этого страха они готовы последнюю рубаху с себя сиять и отдать фашистам и проповедовать будут не то, что думают, а то, что может их выставить перед другими как людей, поддерживающих режим. Поэтому в его рассуждениях и ответах не было никакой последовательности — Советскому Союзу симпатизировал, силы немцев превозносил, вооруженную борьбу народа оценивал как бессмыслицу и в то же время [127] считал, что было бы хорошо, если бы кто-то помешал властям забирать у него плоды его труда. Другими словами, Митаров и сам не знал, как ему быть: и хочется, и колется...

* * *

Я отправился в Софию, а пока находился там, умер мой дедушка. Староста поставил возле нашего дома охрану из верных ему и властям людей, а полиция произвела обыск. Разумеется, никто из моих близких не проговорился, что я посещал их; даже мой младший братишка Пешо, который знал про землянку, и тот ничего не сказал. Проверка полиции была предупреждением, что мне заходить домой больше нельзя, и я был очень благодарен ей за этот неверный, тактический ход.

Я тяжело переживал кончину дедушки. С малых лет я привык искать у него опору в трудную минуту. Он был мудр, многое видел и пережил за долгие годы и всегда умел наставить меня на верный путь, подбодрить. Теперь я стал взрослым, имел уже собственный опыт и знания, но благодарность за все хорошее, что мне дал он, осталась. И вот дедушки больше нет. Все люди смертны, но мне казалось, что дедушка умер слишком рано.

В эти дни мне удалось встретиться с моим братом Николой. Он был членом ремсистской группы в нашем селе. Николе поручили подыскивать квартиры и связных для подпольщиков. Членом группы и близким другом моего брата был Димитр Тазов — наш сосед, у которого происходили шумные посиделки. Никола спешил рассказать мне об этих посиделках и о разговорах, которые там велись.

В ту минуту когда девушки закончили какую-то печальную песню, рассказывал брат, мать Димитра, тетя Божана, обращаясь к нему, сказала со вздохом:

— Эх, Коле, где же пропал твой брат? Хороший был парень, да съели его.

Никола тогда уставился в землю и ничего не ответил. Но разговор поддержал Димитр, ее сын, с которым мы виделись на собрании.

— А если б он был жив, что бы ты сделала?

— Что сделала бы? Обрадовалась, — ответила тетя Божана, озираясь по сторонам: не услышали бы соседские девчата. [128]

Когда все разошлись, брат мой, оставшись с Димитром и его матерью, попросил ее:

— Тетя Божана, если вы где увидите брата Славчо, скажите ему, чтоб пришел повидаться.

— Скажу, обязательно скажу, Коле. Он мне дорог, как мои собственные дети, — со слезами в голосе сказала тетя Божана.

Рассказ Николы вызвал у меня и грусть, и радость. Я был тронут нежданным сочувствием. Два члена молодежной организации сумели завоевать душу одной из самых лучших, уважаемых женщин села.

Дом тети Божаны был очень удобен для всяких нелегальных дел. Он стоял в стороне от других домов, близко к лесу. Муж тети Божаны бай Тазо, «земледелец» по убеждениям, находился в Софии. Она одна успешно управлялась со всем хозяйством. Такова была участь почти всех женщин Трынской околии.

Добрые чувства тети Божаны мы не должны были оставлять без внимания. Может, она не ограничится одними только словами. Я решил зайти к ней. Вместе со мной пошел н Никола.

Была тихая звездная ночь. Скулила собака, запертая в кошаре, а на окнах висели одеяла, чтобы снаружи не было видно света ламп. Мы перемахнули через ограду, вошли через заднюю дверь в дом и поднялись по деревянной винтовой лесенке. На маленькой терраске нас встретила тетя Божана. Глаза ее сияли от радости. Она обняла меня и благословила, а затем повела в одну из комнат, где горела неровным светом керосиновая лампочка, от которой поднималась к потолку тонкая струйка копоти, выписавшая на белой штукатурке большой черный круг. В одном углу комнаты стояла застланная домотканым одеялом железная кровать, а на ней возвышалось несколько туго набитых соломой подушек.

— Вот твоя квартира, — сказала она. — Сиди себе тут и ничего не бойся. Меня пока никто не подозревает.

Тетя Божаиа встала на нашу сторону. Эта маленькая смелая женщина выглядела гораздо старше своих лет. Она была строгой, мужественной, даже отчаянной. Выражение строгости, мужественности и отчаянности придавали ей вздернутый нос, голубовато-зеленые глаза и высокий прямоугольный лоб, рассеченный глубокими складками. Строгость ее была известна всему селу, и, может, потому никто и не затевал с ней никаких распрей. Другими [129] словами, в Бохове не было человека, которому она уступила бы в споре, а если бы потребовалось, то и в драке. Вместе с тем тетя Божана была справедлива и очень отзывчива.

Пасха была уже не за горами. Дети тети Божаны заранее готовились к ней — аккуратно разбивали крашеные яйца, строгали из деревяшек подобие яиц и оклеивали их яичной скорлупой — предстояли бои крашенками с деревенскими ребятишками. Мать их вовсе не была занята мыслями о божьем празднике. Она думала о том, что дрова в сарае пришли к концу, а это значило, что ей надо идти в лес собирать валежник.

У тети Божаны было пятеро детей. Ее единственная дочка Райна прихрамывала и была такой же тихоней, как ее отец, а отец — тот даже муравью уступал дорогу. Два младших мальчугана — Асен и Петр — были большими забияками, дрались друг с другом и с чужими детьми, но редко случалось, чтоб они сами с ревом возвращались домой. Чаще плакали другие дети. Четвертый мальчик, Огнян, родившийся после Димитра, имел все фамильные черты отцова рода — широколобый, плечистый, он был плотен и крепок, как железо. Но характером все мальчики походили на мать — подвижные, горячие, неуступчивые.

За дровами тетя Божана собиралась отправиться вместе со своим зятем Гюро Симовым. Когда-то Гюро Симов был «сговористом»{9}. «Сговористы» обещали ему службу, и он записался в их партию. Но когда увидел, что его обманывают, он помаленьку отошел от них и привязался к своей земле.

Дом нашей новой укрывательницы был двухэтажный. На верхнем этаже находились спальни, а внизу были очаг и комната, в которой стояли квашни с мукой и другие хозяйственные вещи, — ее называли складом. Тут мне надо было находиться до ее возвращения из лесу. Прежде чем уйти, тетя Божана приоткрыла дверь склада и сказала:

— Я задержусь не очень долго, соберем немного валежника и вернемся, а ты, если что случится, прыгай в окошко. [130]

— Ладно. А что ты думаешь про бая Гюро — открыться мне ему или остерегаться? — решил посоветоваться я с нею.

— Очень уж он против реквизиций, — сказала тетя Божана. — Не верю я, что он может тебя выдать.

Мне было трудно сразу принять решение, и я поручил ей окольным путем узнать, как он относится ко мне, и только после этого мы вместе с ней решим, как быть.

Она согласилась со мной и ушла.

Оставшись один, я просмотрел некоторые документы, подчеркнул в них самое важное, а затем занялся чисткой пистолета. Не проверив патронник, я нажал на спусковой крючок. Раздался оглушительный выстрел. Пуля слегка обожгла мне лоб и впилась в стену. Так я едва не погиб из-за собственной небрежности, но зато на всю жизнь получил урок, как надо чистить оружие. Я пренебрег тогда золотым правилом: прежде чем чистить оружие, необходимо его разрядить.

К моему удивлению, дети, игравшие неподалеку, не обратили внимания на выстрел. Дырку в стене я замазал, и случай этот остался для всех тайной. Я же всегда стыдился его.

После полудня тетя Божана и ее зять вернулись из леса, привезя полную повозку валежника. Пока бай Гюро разгружал повозку, тетя Божана прибежала ко мне и еще с порога радостно сообщила:

— Все в порядке, он чуть не заплакал, когда узнал про тебя, и сказал, что готов тебя укрывать.

— А может, он просто прикидывается, чтоб узнать, где я?

— Не такой он человек. Ведь я сама видела, как он плакал от жалости, — твердо стояла на своем тетя Божана.

Я согласился рискнуть. Разве без риска чего добьешься? Не рискуют только те, которые ничего не предпринимают.

Бай Гюро не ожидал увидеть меня здесь. Он даже попятился в дверях от удивления, потом, опомнившись, испуганно переступил порог и, бросившись ко мне, обнял.

— Так ты жив? — тихо проговорил он и больше уж ничего не мог сказать — комок сдавил ему горло.

Мой односельчанин оказался очень отзывчивым человеком. Едва только мы с ним увиделись, он сразу же предложил мне укрыться в его кошаре. [131] Его готовность не могла не растрогать меня. Значит, правдивое слово партии быстро доходит до сердца людей, пролагает себе путь даже в самые отдаленные селения, значит, в нашем крае есть еще немало людей, которые никогда не были коммунистами, но готовы помогать нам в борьбе против фашизма, а мы еще не открыли их для себя.

Гюро Симов был человеком отнюдь не богатырского вида — среднего роста, худой, морщинистый. На селе он славился своим красивым почерком. Все заявления в суды, прошения на высочайшее имя, протесты против штрафов, наложенных полевыми сторожами и лесниками, он писал красиво, складно, грамматически правильно. Вот почему у него в доме всегда были и чернила, и промокашка, и хорошее тонкое перо. Мой односельчанин питал пристрастие к газетам. Он читал даже самые незначительные сообщения в хронике, и, хотя желтая пресса скрывала правду, бай Гюро умел ее высмотреть и сделать нужные выводы. Он сам, например, пришел к заключению, что немцы после сражения под Сталинградом не в состоянии будут добиться решающего успеха и что болгарское правительство, которое договорилось с Германией, Италией и Японией, потерпит полное поражение, а такие выводы в тот период были достаточно смелыми.

Отношение к реквизициям стало для нас исходным пунктом при поисках и отборе людей для участия в борьбе.

Экономика — основа жизни, и мы строго придерживались этого принципа. Крестьянам было куда легче понять свои собственные интересы, чем интересы государства и его политику. О ней они судили по тому, сыты они или голодны, хорошо или плохо обуты и одеты. Вопрос хлеба в то время был вопросом жизни или смерти.

Бай Гюро резко высказался против реквизиций, да и как он мог не быть против, когда фашисты отбирали у него почти все молоко, всю шерсть, все зерно, а ведь есть крестьяне, у которых всего-то одна несчастная овца, но и они вынуждены половину молока и шерсти отдавать государству. Не случайно даже самые покорные, смирившиеся с правительственными декретами крестьяне уже поговаривали, что это несправедливо.

Я остался очень доволен беседой с баем Гюро. Он меня подробно информировал о настроении людей, о приверженцах и противниках режима, а на следующий день [132] мы снова встретились с ним в его кошаре. Теперь я уже поставил перед ним кое-какие задачи.

Целый день, пока я находился в кошаре, со стороны села Црна-Трава доносилась стрельба. Партизаны 2-го южноморавского отряда захватили полицейский участок в Црна-Траве. За несколько часов партизаны взяли в плен большую часть полицейских и взорвали само здание участка.

В этот же вечер я встретился в Слишовском поле с Владо Мариановым. Он сообщил мне, что днем для борьбы с партизанами в Црна-Траву было переброшено много полицейских, вооруженных автоматами. Было ясно, что фашисты бросают все, чем они располагают, чтобы поскорее ликвидировать южноморавский отряд.

Как и чем помочь югославским друзьям? Над этим вопросом мы с Владо долго ломали голову. Допустим, мы отправимся туда — но ведь нас только двое; или же мы устроим засаду — но ведь у нас нет автоматов, и проку от этого тоже не будет. Наконец нам пришла в голову идея перерезать провода телефонной линии между Трыном и Црна-Травой. Тогда полицейские будут лишены возможности поддерживать связь: в Трыне не будут знать, что происходит в Црна-Траве, а в Црна-Траве не смогут запросить подкрепления. Радиостанций тогда у полиции не было.

Задумано — сделано. Мы приготовили кусачки и зашагали к шоссе, вдоль которого тянулась телефонная линия. Выбрали покосившийся столб, на который легче было взобраться, и принялись за работу. Поплевали на руки. Кто взберется? Хотим оба. Ни один не уступает, а время идет. Наконец я уступил, и Владо взобрался по шероховатому шестиметровому столбу. Через несколько минут один из проводов взвизгнул и упал на землю, за ним другой, третий...

Я тут же нашел их концы, отрезал от каждого метров по пятьдесят и разбросал в разные стороны, чтобы труднее было их обнаружить.

Связь была прервана, а мы с Владо, довольные, разошлись в разные стороны.

На следующий день для обнаружения места повреждения линии и для ее восстановления трынские власти подняли на ноги всех почтово-телеграфных служащих. Под многочисленной охраной их направили вдоль линии до села Стрезимировцы. После долгих поисков они наконец [133] обнаружили и установили причину повреждения, а неподалеку от столба нашли ручную гранату, которую выронил Владо, когда взбирался на столб. Это дало фашистским властям основание считать, что диверсия эта — дело югославских партизан.

В тот же день фашисты собрали все свои силы и бросили их против отряда. Бой перенесся на Выртоп. Завязалась ожесточенная схватка. Прилетели самолеты, загрохотали минометы, заснеженные склоны горы обагрились кровью. Партизаны, умело маневрируя, вышли из вражеского окружения, нанося удары по флангам противника. А когда каратели открыли пулеметный огонь, они укрылись в лесу и стали стрелять оттуда. Более двадцати вражеских трупов осталось на земле, но погиб и командир отряда — Чичко. Со стороны партизан он был единственной, но очень дорогой потерей в том бою.

Чичко был одним из первых организаторов партизанского движения в районе Топлицы. Сражаясь в бригаде имени Георгия Димитрова во время обороны Мадрида в 1936 — 1937 годах, он накопил большой боевой опыт и за свои боевые отличия получил звание капитана. Во время оккупации Югославии молодой революционер находился в Македонии и по зову партии сразу же направился в свой Топлицкий край. Здесь он организовал летом народное восстание. Владея тактикой партизанской борьбы, Чичко успешно справился с превосходящими силами оккупантов. За ним утвердилась слава несгибаемого профессионального революционера и смелого командира. Па-селение Црнотравского района горячо встретило командира 2-го южноморавского отряда и теперь тяжело переживало его гибель.

* * *

Вскоре после сражения на Выртопе по околии разнесся слух, что вблизи села Главановцы река Эрма вынесла на берег труп молодого человека. Это был труп Радко Павловича (Чичко), его, мертвого, бросила в реку полиция. Но так как в то же время из села Ранилуг исчез молодой парень Стефан Рангелов, который бежал из фашистской казармы и перешел на нелегальное положение и про которого люди сочиняли всяческие небылицы, то многие считали, что мертвец этот и есть Стефан. Другие, наоборот, уверяли, что видели, мол, Стефана в горах, он был вооружен до зубов и грозился отомстить старосте [134] Тричкову и сборщику налогов Йорданову за реквизиции, а пострадавшие от лесника Симо утверждали, что Стефан непременно отомстит ему за десятки несправедливо составленных актов.

В то время как фантазия измученных людей крылатой птицей облетела округу, Стефан, продираясь сквозь густые буковые заросли ранилужского леса, искал, наклоняясь к земле, следы партизан. У него падала шапка с головы, винтовочный ремень цеплялся за колючие ветки держидерева, ноги его спотыкались о размытые ливневыми потоками корневища деревьев. Стефан шел вперед, не обращая внимания на все эти мелкие по сравнению с притеснениями фельдфебеля неприятности.

Стефан бродил по лесу один-одинешенек. Он не встречал никаких следов партизан и, несмотря на это, шагал уверенно. На сердце у него было спокойно, и улыбка не сходила с его лица.

Он весь вспотел, пока добрался до поляны, где когда-то еще пастушонком разводил костер. Хотя с тех пор прошло много лет, остатки костра с недогоревшими головешками и сейчас еще были на том же самом месте — это другие пастушата продолжали раскладывать тут костер. Невольно вспомнились ему печеная картошка, игра в прятки, светлячки, которых он и другие ребята ловили и клали на шапки. Приободренный свежим вечерним воздухом, Стефан решил снова разжечь на этом месте костер и вспомнить детство, которое с годами становится дороже сердцу.

Всю ночь провел он без сна у костра. Спать боялся — вокруг лес, кто его знает, что может случиться. Лунная ночь давала волю воображению: он представлял себе большой партизанский отряд, атаку широким фронтом, перебежки и залегания, которым их учили в казарме, и в конце концов... полную деморализацию врага. «Враг должен быть деморализован», — ежедневно вбивали им в голову и взводный, и ротный, и батальонный командиры. Теперь Стефан только об этом и думал — как бы деморализовать врага.

Отдавшись своим мыслям, он не ощущал, как по его лицу, разгоряченному от жара костра, струйками стекает на шею пот. Он поднял свою солдатскую фуражку, убрал под нее русые кудри, которые, нарушая уставной внешний вид, выбивались из-под околыша, примял их. Потом взял прутик, разворошил буковые ветки и проткнул им [135] в нескольких местах золу. Он любил так делать, когда был маленьким, тогда это казалось ему самой интересной забавой. Сейчас он связывал эту игру с золой с воспоминаниями о нежных ласках преждевременно умершей матери, оставившей его сиротой. Вспоминал, как он слонялся оборванный, немытый, босой по сельским улицам, как порой валялся в грязи вместе со свиньями и собаками и нередко весь был покрыт ссадинами и болячками. Его мачеха была неплохой женщиной, но она не могла заменить ему родную мать. И потому утром, когда она провожала его, он, ничего ей не говоря, отправился к автобусной остановке, а оттуда свернул в сторону и через огороды пробрался в лес. Он не мог поделиться с нею тем, чем делился бы со своей матерью, а отца его не было дома. Рангел Цветанов, много раз битый за свои коммунистические идеи, первым бы, наверное, поздравил сына за его решительность и непременно дал бы ему несколько отцовских наставлений.

Однажды вечером Владо Марианов сообщил мне, что напал на след Стефана, которого я упорно разыскивал, и пообещал устроить с ним встречу. На следующий день у Владо я увиделся со Стефаном. Мы обнялись и вместо знамени поцеловали ружье и солдатский штык. Владо, бабушка Цака и Мара олицетворяли собой народ, которому мы давали клятву в верности. Так нас стало трое — Делчо, Стефан и я.

Создавая отряд, мы понимали, что первые наши шаги будут трудными, что полиция сразу же кинется по нашим следам, что найдутся товарищи, которые, исходя из своих личных интересов, осудят нашу борьбу, что предстоящая зима затруднит наши действия — все это было очевидно. Но вопреки всему мы ясно видели победу: веру в нее мы читали в призывах Димитрова и решениях партии, залогом ее были все шире развертывающаяся борьба, все более решительное наступление Красной Армии. Она была нашей надеждой и опорой. Ее стойкость и храбрость, ее самоотверженность придавали нам силы для преодоления встававших перед нами трудностей.

Отряд действует

Начало отряду было положено. База для его существования была создана годом упорной организационной работы под руководством окружного комитета партии и при [136] помощи местных коммунистов. Пришло время отряду действовать и расти. Теперь нам, как никогда прежде, нужна была помощь руководящих товарищей в околии.

Хотя нас было только трое, мы набросали в основных чертах план действий отряда и изготовили свою печать. Трое партизан представляли собой и командование отряда, и его бойцов. Делчо все еще был в Софии, так что план разрабатывали мы со Стефаном.

Первой нашей задачей должны стать активные действия. Ничего, что пока наши акции будут невелики по масштабу. Важно, что они будут направлены на защиту интересов населения.

Во-вторых, мы должны были ликвидировать нескольких наиболее зловредных прислужников фашистской власти, но таких, чья казнь вызовет всеобщее одобрение. Это должно будет угнетающе подействовать на врага.

В-третьих, надо было развернуть организационную и разъяснительную работу среди населения, чтобы привлечь его на свою сторону. Ведь из его среды мы должны вербовать бойцов для нашего отряда. Наша агитация должна популяризировать отряд и разъяснять смысл проведенных нами акций.

Все это должно было с самого начала создать отряду авторитет у местного населения. Оно должно видеть в отряде своего защитника от посягательств и произвола фашистских властей.

Первая наша акция на первый взгляд была простой: надо было написать лозунги на стенах постоялого двора, расположенного на перекрестке дорог. Однако мы придавали ей большое значение. Нашей целью было известить окрестное население, что в их крае действуют именно болгарские партизаны (ходили слухи, что кое-где появляются югославские партизаны), и объявить, во имя чего партия и Отечественный фронт ведут борьбу. Наш выбор пал на постоялый двор «Слишовский курган», который по приказу заместителя старосты в селе Слепцовцы, сотрудника полиции Смило Гигова, охранялся невооруженной сельской стражей, причем никто даже не знал, для чего это делается.

Мы старательно подготовились к акции — купили красной краски, растворили ее в консервной банке, сделали кисть из пакли, а Владо Марианов, которого мы тоже привлекли, разузнал во всех подробностях относительно [137] охраны: сколько человек в ней, каково настроение, как удобнее подобраться к объекту.

Метрах в ста от постоялого двора мы двинулись цепочкой.

— Братцы, — умоляюще сказал Владо, — разрешите мне выстрелить первым.

Мы со Стефаном согласились, но только в случае крайней необходимости.

Когда я полз по канавке вдоль шоссе Реяновцы — Слшповцы, двое из охраны постоялого двора заметили меня и двинулись навстречу. При свете луны я узнал в них соседей моей сестры, которая, выйдя замуж, жила в этом селе, и предупредил их, чтобы они вернулись назад. Они не подчинились — думали, что это кто-то из стражников испытывает их смелость.

Я крикнул им еще несколько раз, но они все приближались. Когда они были уже метрах в десяти от меня, я поднял ружье и выстрелил в воздух. Дали по выстрелу Стефан и Владо. Вся стража мигом кинулась к дверям постоялого двора. Произошла даже небольшая свалка — каждый хотел протиснуться в двери первым, боясь, как бы его не схватили нападающие.

В одну минуту возле постоялого двора не осталось ни души. Все стражники спрятались в корчме под длинной стойкой и, по их собственным словам, просидели там до восхода солнца, пока на дороге не появились люди.

Мы действовали энергично. Стефан держал банку, я писал. На стенах здания заалели строки:

«Крестьяне, не отдавайте молока, шерсти, зерна и других плодов вашего труда фашистским властям! Они отправляют их в Германию, а вы бедствуете. Если полиция явится отнимать их у вас насильно, трынские партизаны придут вам на помощь. Они — ваша вооруженная сила.

Смерть фашизму!

Свобода народу!

Трынский партизанский отряд».

Слова, пылавшие на стенах постоялого двора и заявлявшие крестьянам о нашем содействии, стали с той минуты для нас священным долгом. Они означали, что мы во всеуслышание обязались защищать население от фашистских властей и никогда, ни при каких обстоятельствах не отступать от своего обещания. Правда, мы были [138] пока всего лишь каплей в море по сравнению с полицией и войсками, охранявшими фашистский режим, но мы рассчитывали на народ, а народ можно привлечь на свою сторону только правильно организованной работой, честным и точным выполнением обещаний.

Поставленная нами цель была достигнута. Ранним утром известие о нашем нападении на постоялый двор и содержании надписи прокатилось по околии, словно гром. Крестьяне передавали новость из уст в уста, преувеличивая нашу численность, комментируя арест стражи, повторяя призывы, которые им особенно пришлись по душе. Люди начали говорить об отряде, молва передавала его имя от села к селу, словно легенду.

Все было хорошо, и было бы еще лучше, если бы не арестовали Владо. Он не выполнил данных ему указаний — тщательно скрыть следы своего участия. Ведь он был на легальном положении и потому после каждой акции должен был некоторое время скрываться и мог появляться только когда опасность исчезала. Этого Владо не сделал, и жертвой стал не только он сам, но и его мать и сестра. Надолго перестали звучать в этом доме человеческие голоса. Двор зарос бурьяном и травой.

То, что мы понесли потери уже при первой своей акции, было очень тяжело. Но все же это не было бы так болезненно, если бы некоторые товарищи не заняли прямо-таки осуждающую нас позицию. Они сочли нашу акцию действием, спровоцировавшим полицейские репрессии, и ополчились против отряда. В сущности, такая позиция означала: «Не дразните врага — он станет еще злее», а это вело к бездействию коммунистов и укрепляло фашистскую власть. К сожалению, это были как раз те товарищи, на которых мы больше всего рассчитывали и ждали, что они придут к нам.

С такой позицией мы не согласились и без колебаний продолжали бороться дальше.

* * *

Через несколько дней после первой акции Стефан предложил написать подобные же лозунги в его селе. Равилуг находится всего в двух километрах от постоялого Двора «Слишовский курган». Я не возражал, и в один из вечеров мы подошли к сельскому кооперативу, который бы превращен в караульное помещение. Тут собралась сельская стража. И в Слишовцах, и в Ранилуге полиция, [139] не питая к крестьянам доверия, не давала сельским стражникам оружия, и они несли охрану, вооруженные одними палками. Даже если бы стража ударила в набат, ей все равно не удалось бы известить о нападении полицию, потому что та находилась довольно далеко.

В ту ночь на небе не было ни единого облачка. Полная луна светила как солнце. От плетня, за которым мы скрывались, до кооператива было не больше ста метров, так что нам было отлично видно каждое движение стражников. Крестьяне слонялись возле колонки, журчавшей у самого входа в кооператив, но дальше не отходили. Только один из них отошел в сторонку, и мы, воспользовавшись этим, накинулись на него и задержали. Наскоро расспросив, мы втолкнули его в помещение, где находилась остальная охрана. В дверях встал Стефан. Он стоял там до тех пор, пока я не написал лозунги, а затем позвал арестованных, прочел им написанное и добрых полчаса разъяснял цели нашей борьбы. Люди остались довольны и заверили нас, что будут вместе с нами бороться против принудительного изъятия продуктов.

На следующий день по Трынской околии разнеслась еще одна новость. Ее комментировали как важное событие. Говорили, что в село Ранилуг явились шесть партизан, вооруженных до зубов, и что сельская стража сама псих приказанию написала лозунги. Передавали даже, будто мы направили предупреждение старостам, что если они не прекратят реквизиции, то заговорят ружья. Крестьяне сознательно преувеличивали и нашу численность, и наше вооружение, а это нас не только поощряло и делало более активными и смелыми, но и подсказывало, что нам делать дальше.

Крестьяне сами искусно нацеливали нас на старосту главановской общины Тричко Тричкова и сборщика налогов Цоньо Йордаиова. Про них говорили, что это самые лютые недруги народа, что они произвольно облагают население, что безжалостно отбирают по реквизиции последнюю каплю молока и передают его грабительскому государству, что они грубы с людьми и что о каждом неосторожно оброненном против фашистского режима слов сразу же доносят полиции.

Были жалобы и на лесника Симо. Тот часто составлял несправедливые, обременительные для крестьян акт( которые затем суды превращали в штрафы, принудительно взыскиваемые. Все трое работали в главановски [140] общинной управе, а она располагалась вблизи наших баз и была самой крупной в околии. Первой нашей задачей было до конца разоблачить их как врагов народа, а затем и покарать.

Сопротивление крестьян

Почти в каждой общине Трынской околии фашисты создали по сыроварне для переработки реквизированного молока в брынзу и сыр, которые они отправляли в Германию. Женщины и дети остро ощущали нехватку молока. При ничтожных хлебных пайках оно было их единственной пищей. Мы поставили себе цель любой ценой помешать реквизициям: с одной стороны, это будет облегчением для крестьян, а с другой — немцы не получат болгарского сыра и брынзы.

Сильно ухудшилось и положение трынских мастеровых людей. Строительство в городах почти прекратилось, других доходов не было, а узаконенный правительством грабеж продолжался. Продолжалась и агитация за вступление Болгарии в войну и отправку нашей армии на Восточный фронт, против Советского Союза.

Все это усиливало отчуждение народа от фашистских правителей и заставляло его искать поддержки у таких сил, которые поведут его по другому пути — пути спасения.

Какой честный человек в Болгарии мог поднять руку на русских людей, отцы и деды которых сражались плечом к плечу с болгарами в битвах под Плевеном, Шипкой и Стара-Загорой за наше освобождение? Какой болгарин мог сказать, что фашист-немец ему ближе советского человека, готового своей жизнью жертвовать во имя дружбы? Только сердце врага Болгарии могло быть бесчувственным к дружбе между нашим и советским народами, основанной и скрепленной совместно пролитой кровью обоих братских народов.

Трынские крестьяне проявляли недюжинную изобретательность в саботаже реквизиций. Поскольку обложение производилось соответственно числу овец и снопов, то с приближением стрижки овец крестьяне вычесывали у них шерсть, а перед молотьбой по ночам выколачивали в поле из снопов зерно и, продержав его до проверки в какой-нибудь яме, отвозили к себе в амбар. Такие же Штучки крестьяне проделывали и с другими продуктами. [141] Помимо этой пассивной формы сопротивления в некоторых селах коммунисты организовывали нечто вроде демонстраций протеста.

Однажды утром перед зданием общинного управления в селе Стрезимировцы во время выдачи продовольственных пайков крестьяне, часами ждавшие этих жалких подачек, стали выкрикивать:

— Хватит кормить нас крохами!

— Долой реквизиции!

— Прекратите вывоз в Германию!

— Пора немцам убираться из нашей страны!

Испугавшись этих выкриков, общинные власти разбежались, а крестьяне напали на склад и все растащили. Прибывшая вскоре полиция застала лишь пустые полки. Все сидели по домам, как бы говоря: моя хата с краю, я ничего не знаю. Полиция сразу же принялась искать «подстрекателей», но старания ее были напрасны. Крестьяне никого не выдали.

Молоко в селах собирали возчики, которых называли молочниками, а остальные продукты — специальные реквизиционные комиссии. В своем старании помочь людям мы разослали письма молочникам и тем, кто входил в эти комиссии, с предупреждением, что, если они не прекратят изъятия, мы вынуждены будем их покарать. Пись ма подписали мы со Стефаном и поставили печать отряда. Эти письма сразу же стали известны населению и вызвали новую волну симпатии к партизанам, и перед нами открылась дверь еще не одного дома.

У бабушки Сеты

В Слишовцах нам вначале давали еду и кров бабушка Раипка Захариева и моя сестра, но тут было еще немало хороших людей, которые хотели бы оказывать нам помощь.

Особенно тревожилась о нас бабушка Сета — мать Благоя Стратинова, жестоко избитого полицией и умершего от ран в 1929 году. Бабушка Сета много раз расспрашивала о нас, поручала передать нам, чтобы мы приходили к ней, но наши пути-дороги пока лежали мимо ее дома. Однажды вечером мы специально пошли в Слишовцы, чтобы встретиться с нею. Бабушке Сете было уже под семьдесят, но она считала, что у нее еще достаточно сил, чтобы бороться с убийцами своего сына. [142]

Дом ее прилепился у самого подножия горы, и к нему можно было незаметно спуститься, хотя рядом были и другие дома. Еще удобнее было пробраться в ее кошару. Поэтому, отправляясь к ней в первый раз, мы со Стефаном решили пойти именно туда.

Войдя в длинные, плетенные из буковых прутьев створки ворот, мы оказались в загоне. Соседские псы, учуяв нас, зарычали, но быстро затихли.

Мы поискали, на что бы нам сесть, и, не обнаружив ничего подходящего, подгребли на полу уже изрядно грязную солому и расположились на ней. До рассвета уже оставалось недолго, и укладываться спать не было никакого смысла. Я рассказал Стефану, каким прекрасным парнем был Благой — сын бабушки Сеты. Постоянные аресты и преследования помешали ему получить среднее образование, а ведь учение давалось ему так легко! Он весь ушел в борьбу — она была для него важнее всего. Второй ее сын, Георгий, старался во всем следовать брату. Он тоже стал коммунистом, активно работал среди строителей, а теперь был готов принять участие и в вооруженной борьбе.

Как-то в сочельник, разложив на полу, по обычаю, подстилки, вся семья — бабушка Сета, Георгий, его сестра Милка, жена Крыстенка и Пешо, внучонок бабушки Сеты, — уселась за праздничный ужин. Как все пожилые женщины, бабушка Сета придерживалась религиозных обычаев и настояла на том, чтобы Георгий, перед тем как разломить лепешку, прочел молитву. Георгий, против ожидания, охотно согласился. Скрестив на груди руки, он от начала до конца прочитал «Мою молитву» Ботева. Крыстенка и Милка, которые тоже знали ботевскую «молитву», улыбались украдкой, а Георгий был серьезен, словно отправляющий службу священник, и продолжал:

В сердце каждому, о боже,
ты вдохни любовь к свободе,
чтобы в битву шли без дрожи
на душителей народа...

Когда он закончил последнюю строфу «молитвы», бабушка Сета покадила над трапезой ладаном и сказала:

— Гьоше, первый раз в жизни слышу такую молитву, но она куда лучше тех, которые я слышала до сих пор. Я хочу, чтоб ты теперь всегда читал мне только ее.

Георгий согласился, скрывая улыбку в усах, и объяснил матери, что молитву эту сочинил не священник, а революционер, [143] такой же как и его брат, который ненавидел чорбаджиев и пожертвовал собой ради бедняков.

Услышав это, бабушка Сета прониклась еще большей любовью к Ботеву, он теперь занимал в ее сердце место рядом с ее незабвенным Блажо.

Только закончил я свой рассказ, как у ворот кошары послышался шорох. Прислушавшись, мы поняли, что это человеческие шаги, отошли в самый темный угол и притаились. Кто-то вертелся возле хлева и, увидев, вероятно, отодвинутый засов, причмокивал от удивления губами. Потом послышался немного сердитый женский голос:

— Эх, Крыстенка, Крыстенка, и где твоя голова, как же ты оставила незапертым хлев? Ведь собаки могут забраться и теленка загрызть.

Эта была бабушка Сета. Рассерженная рассеянностью своей молодой снохи, она толкнула дверь, но та не отворилась. Она толкнула еще раз и озадаченно пробормотала: «Может, корова легла под самой дверью? Или кто-то внутри находится? Кто бы это мог отворить?» В это время я вытащил палку, которой была подперта дверь, и снова отбежал в угол. Бабушка Сета толкнула дверь в третий раз, решив растормошить ленивую корову. Дверь распахнулась, и она убедилась, что ни Крыстенка, ни корова не виноваты.

Маленькая, сгорбленная от тяжкого труда и старости, бабушка Сета в изумлении замерла на пороге. Она стояла в середине снопа света, ворвавшегося в распахнутую дверь и упавшего на нас. И в ту же минуту по ее сморщенному лицу потекли слезы. Она утерла фартуком глаза, сделала несколько шагов и, протянув к нам свои сухонькие руки, сказала:

— Где же вы ходите, милые вы мои голубята, почему за вами гоняются эти проклятые псы? Когда ж разразит их гром небесный, когда их приберет к себе чума!

Бабушка Сета слала одно за другим проклятия и в то же время плача обнимала и гладила нас. Еще с той поры, когда фашисты преследовали ее Блажо и в конце концов погубили его, она на всю жизнь возненавидела их, а безутешная тоска по сыну пробуждала в ней еще большую жалость к нам.

Старая женщина ждала нас давно. Она не раз вздрагивала, когда вдруг среди ночи заливалась лаем собака, и долго прислушивалась, не постучимся ли мы в окошко. [144]

Бабушка Сета пробыла с нами довольно долго. Она интересовалась и сколько нас, и как мы вооружены, и где ночуем, и чем питаемся, и еще многим, с чем была связана наша деятельность. Задав корове корму, она ушла, чтобы принести нам еды.

За день она несколько раз приходила к нам, чтоб поговорить. Тяжко ей было оставлять нас одних, но еще тяжелее ей стало, когда пришло время расставаться с нами.

Удар, нанесенный партии и РМС в Брезнике

В то время когда мы со Стефаном совершали первые акции, в брезникской партийной и молодежной организациях произошло предательство. Оно было самым подлым образом организовано полицией и вывело из строя нескольких молодежных и партийных активистов.

Полиция, чувствуя, что слежкой и наблюдением она не сможет добиться успеха, прибегла к другому испытанному методу — засылке провокатора в ряды коммунистов. Где-то раздобыли провокатора и перебросили в Брезник под видом ссыльного. С помощью полиции он сумел добраться до самых активных членов молодежного союза и партии. Чтобы завоевать их доверие, провокатор прибегал к самой гнусной лжи: то он притворялся умирающим от голода, то выдавал себя за мученика, страдающего во имя партии, то, наконец, за жертву «бранников»{10}, жестоко его изувечивших. Все это подкреплялось «вещественными доказательствами»: положив в рот тампон, пропитанный красной краской, он демонстративно «харкал кровью». Таким подлым путем он добился того, что ему широко открыли доступ к конспиративной работе, под конец ему даже удалось связаться с уполномоченным Софийского окружного комитета Радославом Григоровым, который 16 мая прибыл в Брезник по организационным делам и скрывался на квартире секретаря брезникского молодежного комитета Ивана Стойнова. Узнав об этом, провокатор сразу же уведомил полицию, и та на следующий день окружила дом Ивана Стойнова и открыла огонь; товарищ Радослав Григоров был убит.

Вслед за этим начались аресты. Увезены были Иван [145] Стойнов и еще девять членов молодежного союза, среди которых были сын Крума Савова — Борислав, трое парней — Владо, Басил и Петр — из села Конска и другие. Из-за недостойного поведения Крума Ананиева, одного из арестованных в Брезнике членов РМС, полиция сумела добраться и до Крума Савова. Он был арестован 22 мая, а вслед за ним забрали и бая Лазо, его сына Методия и секретаря городской организации РМС Георгия Райчева. Начались истязания. Самый большой нажим полиция оказывала на членов партийного руководства. Они были избиты до полусмерти, но продолжали стоять на своем: никаких связей с Аианиевым у них не было.

Однако полиция не верила ни Круму Савову, ни Лазару Петрову и устроила очную ставку с Ананиевым. На очной ставке Ананиев подтвердил, что имел с ними связь, и это значительно ухудшило их положение, но старые коммунисты и на этот раз не признались ни в чем, так что в конце концов полиция вынуждена была их освободить.

В связи с раскрытием коммунистического подполья в Брезнике фашисты предприняли аресты и в Трынской околии. В лапы врага попало еще восемь человек. Во второй раз был арестован и Иосиф Григоров. Вместе с ними привлекли к судебной ответственности «за антинародную деятельность» и нас с Денчо. Стефан для полиции исчез бесследно. Все получили по десять — пятнадцать лет тюрьмы, а нас с Денчо заочно приговорили к смертной казни. Этим актом фашисты рассчитывали запугать население, заставить его бояться коммунистов, но и это не повлияло на дальнейший ход событий. Отряд наш продолжал действовать и расти.

Буковаглава

Во второй половине мая была назначена встреча с Якимом, на которую я непременно должен был явиться. Это вынуждало меня на некоторое время расстаться со Стефаном.

Мой путь в Софию проходил через Мисловштицу, Лялинцы, Букова-Главу, Брезник; но самым опасным участком пути был отрезок Букова-Глава — Брезник. Тут не было никакой возможности отклониться далеко от шоссе, а по нему то и дело проезжали повозки, сновала полиция, проносились автомобили. [146]

Когда я спустился с Букова-Главы к коштанскому мосту, где члены молодежного союза несколько дней назад перерезали телефонные провода, я заметил несколько человек, которые вертелись возле кучи камней.

— Кто идет?! — крикнул мне один из них.

— Путник.

— Откуда и куда направляешься?

— Из села Милкьовцы в Перник.

— По какому делу?

— Мать моя померла в больнице, и я иду ее хоронить.

Пока они меня расспрашивали, я держал наготове в кармане заряженный пистолет, но, увидев, что это безоружные крестьяне, подошел к ним поближе.

— А что вы здесь делаете?

— Мы стража. Какие-то ребята попортили недавно телефоны, а мы вот теперь каждую ночь должны сторожить.

— Почему же вы без оружия? Тоже мне охрана. Придут эти ребята снова и заберут вас живьем.

— Если они придут, мы знаем, как быть... А мать твоя от чего померла?

— От чахотки...

— Ай-ай-ай, жаль женщину, — посочувствовали крестьяне и предупредили меня, что на дороге есть еще патрули.

«Хорошо же они служат фашистам! — подумал я. — Так и надо». Да и как иначе могли поступать крестьяне, когда они возмущены тем, что им приходится идти в караул через ночь, через две. Это лишает их сна и делает нетрудоспособными на следующий день.

Еще шестеро

Многие новости о нашей деятельности в Трынской околии дошли до Софии еще до того, как я туда добрался. Не только трынчане, но и Яким знал о них и был очень доволен. Он встретил меня широкой улыбкой. Конечно, кое-что было преувеличено, приукрашено и даже искажено, но в нашу пользу. Получалось, что Трынский отряд насчитывает уже несколько десятков партизан, вооруженных пулеметами и другим оружием. Это значило, что население положительно относится к партизанам. Мы были его защитниками, и потому в своем воображении [147] люди приумножали наши ряды, а это в свою очередь подталкивало нас на более решительные действия. Но чтобы оправдать надежды, возлагаемые на нас народом, мы должны были значительно увеличить наш численный состав, а тогда уж идти в решительное наступление. К этому нас побуждали и успешные действия Красной Армии на фронте, и активные боевые действия болгарских партизан в других районах.

Во время своего пребывания в Софии в апреле и мае Делчо Симов подготовил для переброски в Трынскую околию группу юношей и девушек.

Вечером 31 мая группа собралась в парке Овча-Купели, откуда мы все вместе и отправились в путь. Так первыми партизанами Трынского отряда стали Моис Рубенов, Мордохай Бени, Иосиф Талви, Ева Волицер, Бон-ка Эшкенази и Стела Мешулам. Преследуемые из-за своего еврейского происхождения, они не пожелали стать жертвами фашистской полиции. Это была совсем еще зеленая молодежь, особенно девушки, необученная обращению с оружием. Но они решили, что достойнее погибнуть, если понадобится, в бою с врагами, чем дать связать себя по рукам и ногам.

Как водится, каждый из них получил партизанское имя. Так появились у нас Цена, Виолета, Велко, Ванчо... Делчо стал Гошо. Это была не прихоть, а необходимость в суровой нелегальной борьбе.

Рассвет застал нас возле села Мало-Бучино, врезавшегося в северные склоны Люлина; мы расселись на маленькой зеленой полянке на краю обрыва, на дне которого шумела и клокотала мутная от обильных дождей горная речушка. Солнца, которое могло бы нас немного просушить, не было, а промокли мы буквально до костей, потому что всю ночь шли под проливным дождем. Тяжелые темные тучи нависли над землей, словно массивная свинцовая крышка, готовая в любую минуту ее прихлопнуть.

Сумрачная погода и мертвая тишина леса тяготили и угнетали.

Будь мы в домашней обстановке, все бы переоделись, разожгли бы печку, помылись бы теплой водой, а тут под открытым небом, среди такой негостеприимной в непогоду природы приходилось ждать солнца, а пока оно не пробьется, дрожать от озноба и дышать тяжелыми испарениями. [148]

Надо было завтракать. Но большинству ребят и девушек есть не хотелось — их угнетала разлука с близкими. И все же перекусить было необходимо, иначе они могли бы просто свалиться под тяжестью туго набитых рюкзаков где-нибудь посреди пути. Они вытащили часть своих запасов: несколько яиц, немного бекона и хлеб. Остальное приберегли «на потом» — ведь неизвестно, когда удастся получить продовольствие от наших людей в селах.

Самой юной и хрупкой из всех была Бонка. Ей шел восемнадцатый год, и она выглядела совсем ребенком. Ее круглое личико в рамке мокрых каштановых кудрей, обычно веселое, улыбающееся, было сейчас задумчивым, а в уголках темных глаз поблескивали искорки. Ее взгляд, устремленный в густую пелену тумана, казалось, хотел проникнуть сквозь него, в далекие просторы. Может быть, девушка мечтала о том времени, когда не станет фашизма, когда люди на всей земле будут дышать свободно и она вернется к своим родителям.

— О чем ты думаешь, Бонка? — спросил ее Мопс Рубенов (Велко), как всегда немного заикаясь.

— Думаю, когда же будет конец.

— Конец? О каком конце ты говоришь? У партизанского пути нет конца, — ответил он и засмеялся.

— Я не об этом конце думаю, — сказала Бонка, — а о конце человеческих страданий. Почему нас преследуют фашисты? Чем мы хуже других людей? Вот мы шестеро спаслись от них, а что станет с нашими родными, этого никто не знает. Может случиться, что когда-нибудь мы узнаем, что их сожгли в каком-то бараке или сарае, как были сожжены сотни евреев в Румынии.

Эти молодые люди еще не оторвались от родных домов. Они думали о своих близких, и какой бы прекрасной ни рисовало юное воображение партизанскую жизнь, она все еще оставалась окутанной неизвестностью. Они пока не имели никакого реального представления, которое бы либо укрепило, либо разрушило их веру в красоту партизанской жизни, и поэтому слова Бонки быстро вернули мысли пятерых молодых партизан к тому, среди чего они жили и что знали до малейших подробностей. Им казалось, что они совершили чуть, ли не преступление по отношению к своим родным, эгоистично избрав для себя путь спасения, а их оставив на растерзание зверям.

— Есть только одна сила, — с чувством произнес [149] самый молодой из ребят, смуглый Иосиф Талви (Ванчо), — которая может помочь укрощению зверя. Это — народ. Если он противопоставит себя им, фашисты будут бессильны.

— И партия, — добавил Делчо. — Она организует народ на борьбу против фашизма. Будьте уверены, что рабочая партия не позволит фашистам издеваться над народом, в том числе и над евреями. — И он взглянул на меня, прося поддержки.

— Гошо прав. Наша партия организует борьбу, а партизаны — это ее вооруженная сила. Хотя эта сила, частицу которой представляем мы с вами, еще мала, но за нею будущее, ей предстоит расти и развиваться. И это значит, что защита наших родных, нашего отечества — в наших руках.

— Я целиком согласна с командиром, — горячо заявила Ева Волицер (Виолета), не замечая, что ее рассыпавшиеся волосы почти закрыли бледное от усталости лицо, — и не пожалею жизни в борьбе против тех, кто размахивает окровавленным ножом над головами наших близких.

— Я присоединяюсь к Виолете, — поддержала ев Стела. — Хотя я, товарищи, и не бог весть какая сильная, но хоть одного фашиста сумею уничтожить.

— Одного? Да я уничтожу сотню! — лихо заявил Мордохай. — У меня так накипело за маму, за всех, что, имей я возможность, всех бы истребил.

Он провел кончиком языка по пухлым губам и огляделся: хотел увидеть, какой эффект произвели его слова.

— А ты полегче, не заносись так, — заметил Моис. — Какой ты герой, увидим после. Не забывай, что у фашистов есть и руки и оружие — они тоже могут воевать.

Поглядев на длинные, слипшиеся от дождя кудри девушек, я изъявил желание подстричь их. В сумке у меня всегда была машинка для стрижки волос и ножницы, и пусть я был не так уж опытен в парикмахерском искусстве, но взялся за него потому, что хотел избавить девушек от забот по уходу за волосами. Стрижка моя была не так уж хороша, но девушки заявили, что они капризничать не станут, а право на красивые прически сохранят за собой после победы.

Такими же невзыскательными клиентами были мои старые и молодые односельчане, которых я когда-то стриг и брил каждое воскресенье. Они знали: наступит воскресенье [150] и они отправятся в мою бесплатную цирюльню перед сельской кофейней, и хотя машинка и брадобрей безжалостно скребли и дергали волосы, они терпели. Стриглись даже девушки; они под влиянием моды, заражаясь одна от другой, отрезали косы, хотя родители бранили их за это и называли ощипанными козами.

Как когда-то в родном селе, я открыл сейчас на полянке свою цирюльню, и вскоре наши партизанки стали похожими на мальчишек. Им не хватало теперь только шапок. Ребята начали было посмеиваться над ними, но девушки быстро поставили их на место, и на полянке снова воцарилась прежняя задушевность и теплота.

Наш первый привал был самым продолжительным. Мы привели в порядок обувь, надели сухое белье, осмотрели свои рюкзаки и закусили. Следующий привал был намечен в селе Расник. Как на беду, погода по-прежнему оставалась плохой. Всю дорогу мы шли под мелким, как роса, дождем, пронизывавшим, казалось, до самых костей. Хотя мы сменили белье, но два-три часа спустя оно снова стало мокрым и затрудняло наши движения. А это усиливало усталость новых партизан, не имевших пока тренировки; если же учесть, что они тащили на себе тяжелые рюкзаки, то можно было понять, почему они едва передвигали ноги. Самая тяжелая поклажа была у Мордохая. Его рюкзак был набит до отказа, а поверх него еще висела свернутая в рулон волчья шкура, которая, намокнув, стала такой тяжелой, что, будь на его месте мы с Делчо, давно бы бросили ее на дороге. Фантазия у Мордохая была буйная. Он, видимо, считал, что получит где-то комнату с кроватью, перед которой постелит волчью шкуру, и шкафчиком, в который уложит семь пар белья, купленные на жалкие сбережения его бедной матери.

В отряд приходили люди с самыми разными характерами, привычками, представлениями и ожиданиями, жившие в самых разных условиях, по, попав на партизанскую территорию, они все оказывались в совершенно одинаковых условиях.

До Брезника мы добрались чуть ли не на третью ночь. Зайти к баю Лазо я не решился. Я полагал, что полиция выпустила его только для того, чтобы получше выследить, а затем арестовать снова, но уже с такими уликами, чтоб он не смог больше ускользнуть из их рук. Теперь, чтобы спуститься в долину, нам пришлось обойти его дом с юго-запада, а там, перейдя шоссе [151] Брезник — Батановцы, уже держать путь в Трынскую околию.

Южнее дома бая Лазо гора Бырдо выдвинула свои острые скалистые зубья до самой реки. Прежде я считал, что пройти там вообще невозможно. Поросшие травой и кустами акации скалы устрашающе нависали над рекой, готовые, казалось, каждую минуту обрушиться вниз и преградить ей путь. Как раз по этим скалам нам и приходилось теперь пробираться — другого выбора не было. Мы переходили с камня на камень, со скалы на скалу почти вслепую, держась за руки, чтобы не сорваться, не потеряться. Такой темной ночи давно уже не было, и меня не оставляла мысль о подстерегавшей нас на каждом шагу опасности. Достаточно было отломиться и оторваться камню, на который кто-нибудь из нас ступил, чтобы тот исчез в чернильно-черной пропасти.

Мы с Делчо по очереди шли впереди шеренги. Ни я, ни он никогда еще не проходили по этим местам. Поэтому прежде чем сделать шаг, мы тщательно прощупывали место, куда ставим ногу.

— Будьте внимательны и крепко держитесь, — предупредил Делчо. — Мы идем над пропастью.

Он еще не успел произнести этих слов, как я вдруг почувствовал, что моя правая нога потеряла опору. Камень, на который я наступил, с грохотом покатился вниз. Иосиф Талви, который держал меня за руку, испугавшись, как бы не выпустить меня, вцепился что есть сил мне в плечо. С его помощью я поднялся и встал на другой камень.

Мы долго блуждали по скалам, пока, наконец, выбрались из них и попали в заросли акации. Тут мы едва не выкололи себе глаза. Кривые, как орлиные когти, колючки изодрали нашу одежду, исцарапали нам руки и лица. С невероятными усилиями мы продрались через кустарник и спустились к реке. Но тут случилось самое худшее — потревоженная нами, пришла в движение каменистая осыпь, отдельные крупные камни с головоломной быстротой и грохотом скатывались вниз. Наконец мы преодолели мутную реку и оказались на противоположном берегу. Я послал Делчо разведать участок шоссе, который нам придется пересекать, а мы остались дожидаться его возвращения.

Пока мы сидели на берегу, две наши девушки вдруг скатились в реку и так сильно при этом закричали, что [152] все мы напугались. Делчо услышал их вопли и прибежал обратно, так и не выполнив своего задания. Хорошо, что река была не очень бурной, и мы их быстро вытащили. Это был хороший урок на будущее, — чтоб не стояли на ерегу, особенно если берег песчаный.

Расстояние от Брезника до Букова-Главы мы преодолели почти бегом, и никто уже не смотрел себе под ноги. Шлепали по лужам, спотыкались о камни, падали и снова продолжали мчаться наперегонки по шоссе. По сравнению с предыдущим участком пути сейчас нам было так приятно идти, что мы забыли и о темноте, и об усталости. Едва мы взобрались на Букова-Главу, как перед нами вспыхнули фары.

— Понимаете теперь, почему мы торопились? — обратился к товарищам Делчо. — Сейчас мы свернем в лес, а запоздай мы чуточку, наткнулись бы прямо на машину, что тогда пришлось бы делать?

Все молчали. Ребята тяжело дышали и были не в состоянии ни согласиться, ни оспаривать то, что с уверенностью говорил им Делчо. Одна только Виолета спросила чуть слышно:

— А еще придется бежать?

— Прошли мы много, осталось совсем малость, — сказал Делчо и повел нас через заболоченные лялинские луга.

Мы двигались колонной. Девушки шлепали по воде, еле волоча ноги в намокшей обуви, а за мной, замыкавшим колонну, оставалась широкая колея, заполненная тиной и водой.

Наконец перед нами замаячила полуразрушенная, заброшенная кошара. Ни ворот, ни окон. Все, вероятно, унесено для других нужд, а соломенная крыша, прогнившая от снега и дождей, кругом протекала. Костер мы разожгли прямо на земляном полу: дыма от него не было видно за опустившимся на рассвете густым туманом. Как на беду, костер горел плохо, кошара наполнилась густым, едким дымом, и вскоре мы были вынуждены погасить огонь. Нам не оставалось ничего другого, как дрожать от холода либо же плясать хоро, чтобы согреться.

Хотя и было мало вероятно, что нас может кто-нибудь обнаружить, мы все же поставили охрану, и все молодые партизаны по очереди впервые в жизни стояли на посту. Так шаг за шагом они втягивались в суровую партизанскую жизнь. [153]

В следующие дни стало полегче. Когда вечером в доме деда Стояна Касины объявились пять человек, это нисколько его не смутило. Удивился он только тому, что в борьбу вступили молодые девчата. Но после, поговорив, понял, что борьба — это вовсе не монополия мужчин, а общий долг. Да ведь и он сам — старый человек, а тоже вот участвует в борьбе.

Делчо вместе с Моисом и Мордохаем не заходили к деду Стояну. Минуя Мисловштицу, они отправились прямо в Главановцы — следующий пункт нашего маршрута. Весь день дед Стоян не мог усидеть на месте. То слонялся по двору, то ходил в корчму, чтоб разузнать новости, а то брался колоть дрова, хотя в этом не было никакой нужды.

— Раз силы и годы не позволяют мне отправиться вместе с вами, — сказал старик, — то я хоть таким делом займусь.

И занялся — зарезал для дорогих гостей барашка, дочке своей Регине наказал приготовить богатый обед. Дед Стоян и его родные принимали нас так гостеприимно, что это произвело неизгладимое впечатление на молодых партизан.

— Ах, где тот жареный барашек? — не раз вспоминали мы впоследствии, когда оставались без продуктов и голод беспощадно мучил нас.

Удивилась нам и бабушка Лена в Ярловцах. Она кинулась к девушкам, обласкала их и не могла сдержать слез. Она жалела не столько самих девушек, сколько их матерей, которым было вдвое-втрое тяжелее.

* * *

Мой отец решительно переменился за последнее время. Он не только не упрекнул меня за то, что я привел в дом людей, но сам собрал у ребят их развалившуюся обувь и отнес в соседнее село в починку.

Чтобы товарищи не поняли, что я привел их в свой собственный дом, родные называли меня Христофором, стараясь ничем не подать повод к сомнению. Только моя сестра Наталия, словоохотливая и общительная, чуть было не погубила всю нашу конспирацию. Побуждаемая самыми лучшими чувствами, она, чтобы занять девушек, принесла наш семейный альбом. Среди фотографий оказался снимок всей нашей семьи, который привлек внимание Бонки и Виолеты. Мое быстрое вмешательство [154] помешало, к счастью, их дальнейшему любопытству и устранило возможность догадки.

Трудно было маме и бабушке сдержать волнение и е расспросить меня о том о сем, как это они обычно делали, встретившись со мной, но «нужда и закон меняет», говорит народная пословица. На этот раз им надо было молчать и поступать так, как сказал я. Так же держал себя и мой отец.

Вечером, переобутые и переодетые, мы пришли к Дуткиной мельнице на реке Эрме, чтобы встретиться со Стефаном. Тут нас уже ждали Делчо, Мордохай и Моис. Они провели день в Глоговицах и день в Главановцах. В Глоговицах Мордохай расстался наконец со своей волчьей шкурой.

Радости Стефана не было границ. Шесть партизан вступили в наш отряд. Теперь уже и колонна наша стала побольше, и ее огневая мощь. Ведь это не одно и то же — выстрелят три или девять ружей!

На заброшенной мельнице завязался оживленный разговор. Там, где прежде вертелись тяжелые жернова, мы разложили костер и решили переждать дождь — он ведь мог с минуты на минуту перестать. Дымок пробирался сквозь щели в потолке и не душил нас, как это было в лялинской кошаре. Когда пламя поднялось высоко и осветило все вокруг, девушки принялись разглядывать Стефана. От их взглядов не ускользнули ни трехцветная кокарда с золотым львом на фуражке, пи блестящие пуговицы, ни винтовка, которую он с исключительным старанием и заботливостью оберегал от дождя, то и дело протирая ее промасленным лоскутом. Стефан вообще был застенчивым, а сейчас перед девушками он смущался, как девчонка, и его голубые глаза все время смотрели в одну точку. А какие это были девушки! И красивые, и умные! Черные глаза Виолеты обжигали его, словно раскаленные уголья, каждый раз, когда останавливались на нем.

— Стефчо, да расскажи что-нибудь, чего ты смущаешься? — желая вызвать его на разговор, обратился к нему Делчо.

— Я не смущаюсь, а чищу винтовку, — не подымая глаз, ответил Стефан. — Да и что рассказывать — разве не видишь, дождь льет все и льет...

Весна 1943 года выдалась небывало дождливая. Днем и ночью, не переставая, дождь лил как из ведра. Погибли, [155] сгнили и хлеба, и кукуруза, и картофель. А реки все прибывали и прибывали, дождевые потоки сносили с гор камни и песок на огороды и луга.

— А когда мы получим винтовки? — спросила Виолета, ни к кому конкретно не обращаясь. Она думала, что Стефан среди нас самый главный, но поскольку он продолжал молчать, девушка постеснялась спросить его прямо.

— Это сложный вопрос, — сказал Делчо. — Придется добывать их самим — такова практика.

Хотя я давно свыкся с так забавно произносимым Делчо «р», в этот раз на меня вдруг напал смех, и я едва сдержал его. Девушки заметили это. Они обменялись взглядом и ухмыльнулись, но, боясь обидеть комиссара отряда, прикрыли лицо ладонями и напустили на себя серьезность.

— Значит, в ближайшие дни предстоит бой, — тоном человека, точно предвидящего события, заикаясь заметил Моис Рубенов.

— Даст бог, будет и это. Ведь сражаться — наше занятие, — дополнил я его предположение.

В самом деле, у нас было лишь одно резервное ружье, отобранное у лесника Симо. Для остальных пяти новых партизан оружия не было, его предстояло добыть. Но научиться владеть оружием можно было пользуясь тем, что у нас имелось.

Чтобы Стефан почувствовал себя свободней, я попросил его ознакомить товарищей с основными правилами партизанской жизни. Как передвигаться, нести охрану, снабжаться продовольствием — все это необходимо знать назубок каждому бойцу. Однако прежде чем предоставить слово Стефану, я счел своим долгом напомнить, что нет большей чести, чем первым прийти в отряд, но в то же время нет и большей ответственности. Судьба отряда зависит от первых партизан, от их сознательности, дисциплины, боевого умения и стойкости.

— Придет время, когда те из нас, что уцелеют, вспомнят этот разговор у костра и смогут оценить, насколько они выполнили свой долг перед народом. И тот, кто выполнит его с доблестью, сможет гордиться, а кто не выполнит — устыдится самого себя.

Все сосредоточенно глядели на пламя костра, которое то взлетало высоко вверх, как наши мечты, то стелилось [156] по земле, слабело, бледнело, а потом снова вспыхивало и озаряло все вокруг.

— Товарищ командир, — звонко заговорила Бойка, глазах которой отражались вспышки догорающего костра, — уцелею я или нет, трудно сказать, но что мне не будет стыдно за себя, в этом я уверена. Все мое богатство — это моя жизнь. И я готова отдать ее, но чести своей — человека и патриота — я не посрамлю.

— А нужны ли вообще эти декларации? — оборвал ее чуть ли не с укором Мордохай.

— Нужны, — отрезала наша самая юная партизанка. — Товарищи, которые привели нас сюда и перед которыми партия поставила важную задачу, должны быть уверены в нас, должны знать, кто мы и что мы.

— Я считаю, что декларации излишни, — заявил Мордохай. — Раз мы сюда пришли, значит, мы готовы умереть.

— Дело ведь не в том, чтоб умереть, товарищи! — решил внести ясность Делчо. — Наша цель — бороться и остаться в живых. А что касается сказанного Бонкой, то в этом нет ничего худого. Она говорит то, что чувствует.

Бонка была своеобразной натурой — она остро переживала все, но плакала редко. Поэтичная душа девушки открывала много прекрасного в партизанской жизни, и Бонка делилась радостью своих открытий с дневничком, который прятала от остальных, и лишь время от времени, пользуясь удобным случаем, заглядывала в него, хмурясь или довольно улыбаясь.

Пока шел этот разговор, Стефан совсем подготовился к занятиям и взглядом дал мне понять, что готов начать. Как начальник штаба отряда, он успешно справлялся со своими задачами. При всей своей стеснительности он обладал не только необходимыми военными знаниями, но и умением передать их.

— Почему партизаны должны двигаться колонной по одному, а не кучкой? — желая расшевелить молодых партизан, обратился к ним Стефан.

— Потому что, если они будут идти кучкой и наткнутся на засаду, то погибнут все сразу, — ответил Иосиф Талви.

— Не только поэтому, — пояснил Стефан. — Партизаны движутся колонной по одному и для того, чтобы не оставлять много следов, по которым враг может определить [157] их численность, и для того, чтобы быть более маневроспособными, то есть подвижными. Представьте себе зиму — кругом снег. Если партизаны движутся колонной по одному и ступают след в след, никто не может определить их число, а если они будут идти цепью или кучкой, враг может точно установить, сколько их. Кроме того, если они вынуждены будут вступить в бой, то при движении колонной, как только командир даст приказ занять позицию, хвост колонны сразу же свернет в ту или другую сторону и откроет огонь, а при кучном движении всегда может произойти путаница и никто не будет знать своей позиции... А для чего высылается дозор? — задал он второй вопрос.

— Дозор имеет своей задачей охранять колонну, — поторопился опередить с ответом других Велко.

— Не столько охранять, сколько вести разведку и предупреждать колонну о возможной опасности, — поправил его Стефан.

Таким же образом он объяснил, на каком расстоянии от колонны должен двигаться дозор, что обусловливает это расстояние, как соблюдается конспиративность при посещении ятаков, как надо держаться с крестьянами и многое другое, что представляло интерес для новых бойцов.

Все они с большим вниманием слушали Стефана. Некоторые все это время даже не шелохнулись, хотя сидеть на камнях или на дровах было не очень удобно.

Время прошло незаметно. Дождь продолжал стучать по крыше, а мрак все плотнее прижимался к земле.

— Пора идти, — сказал Делчо, взглядом спрашивая у меня согласия.

— Пора. Завтра нам предстоит встреча с югославскими партизанами.

— Подъем, товарищи! — крикнула Бойка.

— Подъем! — повторил Ванчо.

Еще не испытавшие трудностей партизанской жизни, молодые бойцы подхватили свои рюкзаки и, быстро надев их, дожидались приказа выступить в поход.

Рассвет застал нас на Большой Рудине. Возле заброшенного пограничного поста не было никаких следов. Дождь смыл даже следы домашних животных, а наша одежда так напиталась влагой, что стала тяжелой, как железо. Мы отыскали местечко поукромнее и развели костер. Обнаружили неподалеку и родничок. Тучи ползли [158] на запад. За ними открывалось небо — чистое и свежее, как лицо девушки. Выглянуло и долгожданное солнышко.

— Вот оно, вот оно! — крикнул Ванчо с нарочито цыганским акцентом.

— Кто? — спросил Велко.

— Да солнышко — мамка и папаша родный мой!

Ванчо рассмешил всех. Он здорово умел изображать цыганенка и всегда вызывал дружный смех. Для нас такие веселые, жизнерадостные ребята, как выросший среди цыган Ванчо, были просто находкой.

К полудню, когда одежда наша подсохла, мы перебрались поглубже в лес. Тут Стефан преподал первый урок по овладению боевым оружием, а затем каждый произвел по два выстрела. Это еще больше подняло настроение молодежи, все приободрились, заговорили о предстоящих боях.

К вечеру мы отправились в махалу Тодоровцы. Тут мы застали Васо Смаевича и Милована. Они уже слышали про наши дела в Трынской околии и с нетерпением дожидались нас, а когда увидели, что ряды наши умножились, обрадовались еще больше. Теперь Трынский отряд мог отвлечь на себя уже значительные полицейские силы, которые были бы брошены против югославов.

— Пошли в лес, там наш дом, — предложил Смаевич, — а сюда каждую минуту может нагрянуть полиция.

Мы отправились в ближайший лес. Тут со Смаевичем договорились о необходимости совместной борьбы против общего врага — фашизма — и о помощи, которую необходимо оказывать друг другу.

* * *

Все три девушки и двое парней, Велко и Ванчо, остались у югославских партизан. Они должны были научиться владеть оружием, а мы в это время занялись кое-какими организационными делами. Во-первых, надо было раздобыть хоть немного оружия, во-вторых, укрепить некоторые связи, вырыть одну-две землянки, чтобы держать в них небольшой запас продуктов, — можно было ожидать, что в скором времени к нам придут и Другие подпольщики, — и, наконец, подготовить нападение на главановские постоялые дворы, где находились общинное управление, полицейский участок и сыроварня. Эту акцию мы собирались провести совместно с югославскими партизанами. [159]

Землянками занялись мы со Стефаном. Место для них выбрали на горе Большая Рудина и начали рыть, а Делчо и Мордохай отправились в Ярловцы к бабушке Леие, чтобы познакомить с нею Мордохая и взять у нее продуктов...

Все задания мы выполняли с большим воодушевлением. Нас очень радовало и то, что скоро к нам вернется товарищ Денчо. Мы уже договорились об этом со Смаевичем. Тогда наш отряд будет насчитывать уже десять человек. Настроение у нас было хорошее и день ото дня становилось все лучше.

Мы приступили к сооружению землянок. Рыть их нам было приятно. Физический труд тяжел только для тех, кто не имеет тренировки. Для нас, познавших его с детских лет, он был источником даже какой-то радости. А наши мысли и мечты, когда мы занимались им, становились еще смелее. Они были связаны прежде всего с предстоящими действиями отряда, с его жизнью, с оружием, с новыми партизанами — мечтать о чем-то другом в такое время мы считали непростительной роскошью.

— Послушай, брат, — заговорил Стефан, — когда же наконец мы уберем старосту и сборщика налогов? Люди перестанут нам верить. Ведь ты же знаешь, что мы обещали...

— Знаю, Стефан, помню... Все, что мы обещали и что будем обещать впредь, мы выполним. Иначе никакие мы не коммунисты, никакие не партизаны.

— Когда же?

— Скоро. Немножко терпения. Заговорят и наши ружья! Надо все предусмотреть, хорошенько все организовать. Враг ведь тоже не спит...

Закончив с землянками, мы отправились на заброшенный пограничный пост. Тут мы условились встретиться с Делчо и Мордохаем — они рассчитывали вернуться к полуночи. Было еще рано, и у нас оставалось достаточно времени, чтобы поспать.

Опустилась ночь. Взошла луна, замерцали звезды. В лесу наступила мертвая тишина. Замолкли птицы, я даже листва перестала шелестеть. Стефан заснул, а я бодрствовал. Тишина стала меня тяготить. Просто не на чем было сосредоточить внимание. Я смотрел на звезды, обводил взглядом изломанную линию горизонта, вглядывался в ту сторону, откуда должны были появиться наши [160] товарищи, но все это не облегчало моего тягостного состояния. Я дошел до того, что готов был разбудить Стефана и поговорить с ним, но не решился. После целого дня напряженной работы ему нужно было отдохнуть.

Вдруг в поле раздался ружейный выстрел и разорвал тишину. Немного спустя грохнул второй. Меня обожгла тревожная мысль: не наткнулись ли Делчо и Мордохай а засаду? Так со мной всегда бывало — стоило послать кого-нибудь с заданием, как я уже не мог не ждать встречи без тревоги и плохо скрываемого волнения. Боялся я за людей, боялся и как бы не разрушилось все то, что с таким трудом удалось создать. И сейчас мое беспокойное воображение допускало, готово было верить, что случилось что-то плохое. Я не удержался и разбудил Стефана. Волнуясь, рассказал ему о выстрелах. Он тоже встревожился. Но обдумав все, мы решили, что особой опасности нет, успокоились и улеглись на куче сухих веток. Похоже, что мы оба заснули, потому что я в полусне услышал сигнал, о котором мы условились с Делчо, и вскочил. Вслушался получше, чтоб проверить, не послышалось ли мне. Сигнал повторился. Я дал ответный и растолкал Стефана, чтобы встретить ребят.

Выражение лица Мордохая недвусмысленно говорило о том, что они попали в переделку.

— Говорите же, что случилось? — накинулись мы со Стефаном на них.

— Мы наткнулись на засаду, — сказал Делчо, — но все обошлось. Только Мордохай потерял свой ранец.

— Нет, я не потерял его, а он у меня свалился с плеча, когда я залег. Когда же мы стали перебегать от межи к меже, я сразу не обратил внимания, что ранца нет, а когда заметил, то было уже поздно.

В ранце у Мордохая было несколько пар нижнего белья, клещи для перерезания проводов и пара кусочков мыла. Мордохай здорово испугался и весь дрожал, а когда мы со Стефаном его успокоили, он расплакался, потом схватил лежавшее рядом с ним тесло и попытался покончить с собой. Я выхватил тесло у него из рук и отчитал парня как следует. В эту минуту я невольно вспомнил слова Велко, сказанные им в ответ на похвальбу Мордохая в Мало-Бучине: «А ты полегче, не заносись так. Какой ты герой, увидим после!»

Эта история с засадой была началом деморализации Мордохая, и, если бы я мог представить себе тогда, на [161] какую мерзость он решится через несколько дней, я ни за что не стал бы отнимать у него тесло.

В следующий вечер мы со Стефаном отправились в Бохову и по пути туда узнали, что засада была организована слишовским старостой Смило Гиговым, а нападение на Делчо и Мордохая совершил подрядчик Асен Радойнов. С этого дня Смило Гигов и Асен Радойнов были внесены в список врагов народа, и их ждала кара.

Боевое крещение

"Утром 16 июня отряд наш находился на Большой Рудине. Туда же пришла и группа югославских партизан во главе с незнакомым нам прежде Миличем. День выдался солнечный, видимость была хорошей. Слева и справа от нас поднимались, вонзаясь вершинами в голубое небо, Руй и Выртоп, похожие на близнецов; а дальше, к югу, виднелась Милевская гора, окутанная белесым туманом, словно горячим дыханием какого-то гиганта. Все были в сборе и с нетерпением ждали Делчо, который отправился на последнюю разведку в свое родное село Главаиовцы. Время текло медленно. Стефан не смог усидеть на одном месте и пополз на гребень Рудины, откуда словно на ладони виднелся весь Трынский округ, и не мог удержаться, чтобы не излить перед югославским товарищем свое восхищение открывшейся перед ним красотой.

— До чего ж прекрасен наш край! Погляди, как разнообразен — поля, леса, горы. Вот течет Эрма. Летом и зимой она маленькая, кроткая, зато весной, когда тают снега, ее не укротить — затопляет поля и город.

Стефан рассказал ему и о живописном ущелье Эрмы, о зарослях сирени в нем, о прекрасных людях нашего края, заботами которых живет и растет Трынский отряд. Комиссара все еще не было. Перед ним стояла сложная задача. Он должен был одновременно разведать обстановку на нескольких объектах — в полицейском участке, на сыроварне — и разузнать все о старосте Тричкове.

Это должна была быть наша первая боевая операция, поэтому мы вкладывали в нее все наши знания и способности, старались, чтобы она была хорошо подготовлена и чтобы мы уже первым своим ударом привели в растерянность всех фашистов околии и показали населению, [162] что отряд действительно в состоянии защитить его интересы. Желание бойцов поскорее вступить в настоящую борьбу было так велико, что уже трудно было сдержать их нетерпение и дождаться возвращения Делчо, от сведений которого зависел успех нашей акции. Он был сейчас тем фокусом, в котором соединялись мысли всех без исключения бойцов.

— Идет! — радостно возвестил часовой.

Все вскочили и, обернувшись на возглас, стали искать глазами комиссара отряда.

— Вот он! — в один голос закричали сразу несколько человек.

— Возвращается живой и невредимый, — сказал Велко. — Подтянитесь, пахнет порохом!

Все оживились. Успешным ли будет их боевое крещение — вот о чем думали сейчас бойцы. Как отряд в целом, так и каждый в отдельности — все хотели поскорее пройти это первое испытание. Не проявлю ли я малодушия, не дрогнет ли у меня рука — вот что волновало сейчас каждого.

Чувство страха вовсе не было чуждо этим юношам и девушкам, и они оказались в отряде не потому, что считали себя бесстрашными. Готовность, с которой они шли на смертный бой, объяснялась не тем, что они не любили жизнь, что она им опротивела, а именно тем, что они ее очень любили. Что же касается самого сражения, то оно страшно до первого выстрела, до того, пока не будет отдан приказ действовать. После этого тобой овладевает стихия боя, ты забываешь обо всем на свете. Но это еще только предстояло открыть в себе нашим молодым бойцам.

Командир и комиссар отряда, начальник штаба и командир югославской десятки обсудили данные разведки, составили схему местонахождения объектов, стрелками отметили на них тропы, по которым подойдет отряд, определили состав групп, которые должны действовать против каждого объекта, и время для занятия исходной позиции. При распределении бойцов мы старались, чтобы в каждой группе был хотя бы один местный товарищ, который хорошо бы знал расположение села. В группу для поимки старосты был назначен Стефан, а для нападения на участок и сыроварню — мы с Делчо.

Очередность объектов установили в соответствии с их важностью. Самым серьезным мы считали полицейский [163] участок. Для него выделили и самую большую группу, в которую включили товарища Милича и югославского пулеметчика — опытного и смелого партизана. Пулемет был нашим единственным автоматическим оружием. Остальные были вооружены карабинами и винтовками «манлихер», каждому было выдано от двадцати до тридцати патронов. Этого количества патронов было совершенно недостаточно для ведения продолжительного боя, поэтому мы очень рассчитывали на внезапность нашего удара и стремительность действий. На захват всех трех объектов мы предусматривали не болев одного часа. Нападение должны были произвести ночью.

Около полудня я обратил внимание на особое оживление среди бойцов. Велко, окруженный со всех сторон, что-то рассказывал, а они его о чем-то расспрашивали и возбужденно восклицали. Это оживление было вызвано, оказывается, бегством хвастуна Мордохая. Этот молодчага не выдержал первого испытания.

Когда Велко пошел с ним доканчивать одну из землянок, Мордохай спрятался от него и исчез в лесу. До самого вечера мы исходили все вокруг, искали его везде и всюду, но так и не нашли. В это время он уже был в гостях у полиции.

Дезертирство Мордохая нас очень встревожило. Не зная точно, где и когда мы собираемся проводить акцию, он все же, как и остальные бойцы, знал, что какая-то акция готовится. Об этом недвусмысленно говорило и присутствие югославских партизан. Бегство Мордохая поставило под сомнение ее успех, грозило опасностью засад на дорогах и возле тех сел, где была полиция и вооруженная сельская охрана, но, несмотря на все это, командование отряда не отменило своего решения. К вечеру, когда солнце коснулось самой высокой части Выртопа и на склоны Большой Рудины легла тень, отряд построился в две шеренги. Пока не стемнело, бойцы сориентировались на местности в районе, где им придется действовать, а на случай, если кто-нибудь во время акции оторвется от группы, наша исходная позиция была назначена также и сборным пунктом.

До главановских постоялых дворов было километров восемь. По настоянию Стефана мы отклонились от маршрута и прошли мимо его села. Он заглянул на минутку к своим родителям, и, к общей радости, его отец, бай Рангел, дал согласие той же ночью прийти к нам в отряд. [164] Готовность старого члена партии участвовать в вооруженной борьбе вызвала энтузиазм и у болгарских и у югославских партизан, тем более что фашисты приложили немало усилий, чтобы подкупить бая Рангела и уговорить его выдать им сына. На такую подлость отец Стефана, воспитанный партией в преданности к ней и к народной борьбе, разумеется, пойти не мог. Новость эта рассеяла неприятный осадок, вызванный поступком Мордохая.

К исходной позиции мы пришли в одиннадцать часов вечера. Луна добралась уже до середины неба и, словно гигантской кистью, серебрила все, чего касались ее лучи. На постоялых дворах царила глубокая тишина. Все спало. Никто не подозревал, что через каких-нибудь несколько минут неожиданная стрельба заставит всех в тревоге вскочить с постели. Наши наблюдатели замечали даже едва заметное покачивание ив, тени от которых чуть ли не тянулись до безмолвных домов, глядевших прямо на нас своими окнами.

Для успешного исхода боя необходимо было еще раз уточнить задачи групп и каждого бойца. Было определено, кто перережет телефонные провода, связывающие полицейский участок с городом и соседними селами, назначены места засад у входа и выхода из села, время завершения акции и объявлен сигнал отбоя.

Заранее были заготовлены листовки, в которых разъяснялось, почему мы казнили старосту, обезоружили полицейских и разрушили сыроварню, а также говорилось о нашей будущей деятельности. После завершения акции Делчо должен был разбросать эти листовки на улицах и во дворах.

Покончив с организационной работой, группы направились к объектам. Первой должна была начать действия группа, направленная к полицейскому участку, поскольку была опасность, что полиция может взять инициативу в свои руки и сорвать всю операцию. Ведь для нас внезапность и инициатива имели сейчас первостепенное значение.

Полицейский участок помещался в старом одноэтажном здании. Позади него был двор, а фасад выходил прямо на главную улицу, которая была частью шоссе Трьщ — Стрезимировцы. Напротив участка, по другую сторону улицы, высился двухметровый плетень, отделявший огороды от шоссе и соседних дворов. Хотя мы перебрались [165] уже через несколько плетней и высохшие прутья трещали при этом довольно громко, несший охрану полицейский нас не заметил. Когда мы приблизились к участку, пулеметчик установил за плетнем пулемет, направил ствол прямо на здание и по сигналу дал длинную очередь по дверям и окнам помещений, в которых, как мы предполагали, спят полицейские. Одновременно мы открыли и ружейный огонь. На белом фоне здания появилось множество серых облачков пыли, которые постепенно переросли в большое бесформенное облако, а на тротуар посыпались осколки стекла и черепицы. Неподалеку на фоне ярко освещенного окна показалась женщина — она плачущим голосом что-то кричала.

Стрельба подняла на ноги все село. Залаяли собаки, закудахтали куры, заскрипели ворота. Люди быстро сообразили, что происходит. «За старостой, видать, пришли — так ему и надо!» — шепотком говорили женщины и проклинали его за все то зло, которое он им причинил. Они с нетерпением ждали конца стрельбы — надо же выйти и узнать толком, что творится.

Приказав пулеметчику перенести огонь на правую часть здания, я перескочил через плетень и кинулся к входу в участок. Следом за мной побежали Милич, Делчо и Йово Рашич. Я позабыл обо всем на свете, не думал ни о собственной жизни, ни о своих родных. Думал только об одном — как бы поскорее захватить полицейских. Я нажал на дверную ручку. Дверь отворилась. В лицо мне ударила плотная волна пыли. Внутри было темно. Я стал искать электрический выключатель, но никак не мог его найти. Тогда я крикнул полицейским, чтоб они сдавались, но никто мне не ответил. Я двигался ощупью. Наткнулся еще на одну дверь. Толкнул. Напротив зияло отворенное окно. Только теперь мне стало ясно, почему мне никто не отвечал.

— Эх, Гошо, Гоню, разве так ведут разведку? Как же ты нв увидел, что есть заднее окно? Теперь бегай по холмам — ищи полицейских!

— Тьфу, черт их возьми! Вот гады, предвидели, что бежать им придется, — выходил из себя от злости Делчо.

— Конечно, предвидели, ты думаешь, они будут сидеть и ждать, когда мы их живьем схватим?

Мы перетряхнули весь участок и обнаружили семь новых карабинов, автомат с четырьмя обоймами, два новых девятимиллиметровых пистолета «вальтер», бинокль, [166] ручные гранаты и много патронов. В спешке полицейские не успели взять ни оружие, ни одежду. Они думали только о том, как бы спасти свою шкуру.

Квартира старосты находилась неподалеку от полицейского участка. Он жил у богатого торговца Милко Йонева и, уповая на высокую ограду вокруг дома и солидные ворота, продолжал оказывать сопротивление группе Стефана, которая нажимала со стороны двора. От участка моя группа перебросилась на второй объект. Мы постучались к Тричкову с улицы. Отозвался хозяин дома. Как только мы сказали ему, что сломаем ворота, он тут же отворил их. Начались поиски старосты — тут ищем, там ищем. Наконец обнаружили его в погребе под лестницей. Тричкова арестовали, прочитали ему приговор и тут же привели его в исполнение.

Задержка получилась и у сыроварни. Ее массивные двери доставили много хлопот нашим бойцам. Вот почему, купив у Милко Йонева нафталин и краску, мы отправились к ним на помощь. В это время Делчо занялся расклеиванием листовок, а товарищи, находившиеся в засаде, открыли стрельбу по какому-то типу, бежавшему по улице, стреляя и крича: «Держите этих воришек, мать их... Чего им здесь надо?!» Наши ответили на его выстрелы и чуть ли не первой пулей сразили его — он упал неподалеку от своего дома. Это был не случайный человек — село избавилось от полицейского агента.

Не устояли и двери сыроварни. Наши грохнули по ним раз, другой, и скоба отлетела. Перед нами лежали сотни килограммов брынзы, сыра, масла. Раздать их крестьянам было нельзя. Оставалось одно — уничтожить. Мы облили сыр керосином, брынзу и масло посыпали нафталином и краской и хорошенько перемешали, чтобы испортить все до конца. Когда очередь дошла до котлов, в которых перерабатывалось молоко, то мы их порубили топорами. Этим наша акция закончилась. Точно в полночь я подал сигнал к отходу. Товарищи собрались на маленькой площади и, построившись колонной, двинулись на запад. Только сейчас со стороны города засверкали фары автомашин, но полицейская помощь пришла слишком поздно.

Все шло бы прекрасно, если бы неожиданно не прозвучали выстрелы со двора Младена Стайкова. Этот человек долго скрывал свою ненависть к партизанам и, наконец, дождавшись удобного случая, спрятался за оградой [167] и обстрелял нас из своего охотничьего ружья. Дробью были ранены два югославских товарища, в том числе и Йово Рашич, наш старый знакомый. Раны были легкие, но идти раненые не могли. Мы вынуждены были взять в селе Ранилуг двух лошадей, на которых и доставили их на Большую Рудину.

Бай Рангел сдержал слово. Подкрутил усы, сунул ноги в галифе, вскинул на плечо с давних времен хранимое ружье и сразу стал заправским партизаном. Его пример был поучителен не только для молодежи, но и для старых коммунистов, которые все еще не могли побороть в себе колебания.

— Хватит, наломали мне кости эти гады, пришло время и им малость подрожать от страха, — сказал бай Рашо.

Утром в урочище Буче, по ту сторону Большой Рудины, мы оказали первую медицинскую помощь нашим раненым и детально разобрали ход операции. Отметили все положительные и отрицательные стороны, обнаружили слабые места в подготовке и проведении акции, обменялись мыслями с югославскими товарищами по вопросам партизанской тактики, а вечером сердечно попрощались с ними.

Эта первая совместная акция стала первой страницей в большой книге дружбы, написанной кровью болгарских и югославских партизан, пролитой ими в борьбе против общего врага — фашизма.

Весть о нашей успешной операции прокатилась по всем окрестным селам еще в ту же ночь. Больше всего радовались крестьяне главановской общины, потому что теперь было покончено с реквизициями молока и притеснениями старосты. Хоть полиция сбила даже штукатурку со стен, на которых были написаны наши алые лозунги и еще затемно обшарила все дворы, пытаясь собрать разбросанные нами листовки, наши правдивые слова дошли до всего населения Трынского края.

Обращение партизан, призывавшее крестьян положить конец долготерпению, требовать увеличения хлебного пайка и активно, с оружием в руках защищать свой труд, свои права и свободу, передавалось из уст в уста, из села в село.

«В борьбе вы не одиноки, — говорилось в листовке. — С вами партизаны. Наши общие усилия непременно приведут [168] к свержению фашистского режима и установлению истинно народной власти».

На следующий день после нашего нападения на Главановцы туда прибыли начальник околийского управления, начальник околийской полиции и целая куча всяких агентов и полицейских. Они сразу же занялись расследованием, допрашивали людей, которые нас видели, пытались установить подробности относительно нашей численности, вооружения, одежды и способов действия, чтобы организовать контрудар и клеветническую пропаганду против нас.

Прежде всего агенты вызвали Милко Йонева — хозяина дома, где жил общинный староста Тричков, и дали ему понять, что говорить надо только то, что будет чернить партизан. Но страх перед нашим возмездием заставил богача торговца говорить правду, и он заявил во всеуслышание: «Парни эти честно со мной расплатились. Заплатили сполна и за нафталин, и за краску, и за сигареты, и за конфеты».

Не побоялся открыто сказать про нас правду и лешниковский священник. Воодушевленный нашей преданностью населению, он сказал в проповеди: «Придет день, когда преследуемые ныне партизаны будут чтимы всем народом как последователи Ботева и Левского, и день этот уже недалек».

За партизан, за поддержку нашей справедливой борьбы выступали сотни и тысячи крестьян и крестьянок. На нас возлагали они свои надежды. Они делились с нами последним куском и были уверены, что иначе и быть не может, потому что партизаны — плоть от их плоти и кровь от их крови.

Любовь народа к нам вызывала ярость у местных властей. Но они ничем не могли искоренить эту любовь или запретить ее. Приказы и угрозы, которые они слали крестьянам, чтобы те не давали нам приюта и не помогали нам продовольствием, уже не действовали. Народ твердо верил в победу и потому геройски сносил все невзгоды.

На могиле старосты Тричкова начальник околийского управления Драгулов высказал по адресу крестьян ее одну угрозу и предупреждение.

— На каждом столбе вдоль шоссе, — сказал он, — будет висеть голова партизана или его пособника, а вы, — обратился к присутствующим Драгулов, — и впредь будете [169] продолжать сдавать государству и молоко, и шерсть, и хлеб. Эти продукты идут на важные государственные нужды, они предназначены для нашего великого союзника — Германии.

В ответ на его угрозы и запугивания принудительно собранные на похороны женщины и мужчины желали в душе, чтобы этого правителя постигла участь их старосты.

В дни когда мы делали свои первые боевые шаги, было крайне важно поднять авторитет нашего отряда. Мы мобилизовали все партийные и молодежные организации, Они разъясняли правильность наших действий, разоблачали ложь и клевету, возводимую на нас фашистскими руководителями и их приспешниками, и вместе с тем мобилизовали население на более решительные действия и более твердое сопротивление.

Наша операция в Главановцах имела не только политическое, но и военное значение. Мы на практике познакомились с искусством ведения партизанского боя.

Встреча с Денчо

— У меня замечательная новость! — сказал Делчо.

— Какая?

— А чарочку поднесешь? Тогда скажу!

— Разумеется. Чего хочешь, вина или ракии?

— На этих днях придет Денчо. У меня письмо от Радована.

После ранения Йово Рашича вместо него поддерживал с нами связь Радован.

Мы с нетерпением дожидались встречи с Денчо. Каждый из нас по-своему представлял себе его. Одни думали, что он пополнел и возмужал, а в моем воображении он оставался таким же тощим парнишкой, каким бежал отсюда три-четыре месяца назад. И я не ошибся — Денчо казался еще тоньше, чем был раньше, но, несмотря на это, чувствовалось, что он крепок и бодр. Суровая партизанская жизнь наложила отпечаток на его физическое состояние и на его юную душу. Теперь Денчо рассуждал как зрелый человек, позабыл он и свои прежние шутки, за которые его так любили и так льнули к нему мальчишки — так он называл гимназистов, но его высокий лоб все еще был прыщеват, и он непрерывно ощупывал его тонкими пальцами. [170]

— Ну, как ты, Денчо? — схватив его за руки, спросил Делчо.

— Хорошо. Гоню, а ты как? — ответил он. — Дивился я, кто такой у нас Гошо? Гадал, гадал, но, пусть грех тяжкий ляжет мне на душу, так и не смог догадаться. И кто это придумал тебе такое ребячье имя?.. Гошо... — И он сделал удивленную гримаску.

— Да вот он, мой крестный отец, — указывая на меня, сказал Делчо. — Он нас всех окрестил. И тебя перекрестит.

— У меня и имя есть: Жлынил, — пошутил я. — У нас когда-то был теленок, бабушка моя отваживала его от матери, а он был такой крепкий и упрямый, что ей никак не удавалось справиться с ним. Подпустит его, бывало, к материнскому вымени, а сама злится и бормочет: «Ух, жлынил окаянный, и в кого он пошел такой?!» Для меня слово «жлынил» стало синонимом упорства и стойкости, и я решил, что оно лучше всего подойдет Денчо. Синонимом упорства и стойкости должно быть оно и для остальных партизан. Гарантия этому — сам Дедчо.

— Выходит, Денчо похож на вашего телка! — рассмеялся Делчо и заразил своим смехом и нас.

Денчо, конечно, не обиделся. Это имя так за ним и осталось, и он даже забыл его происхождение.

На Денчо были галифе и полушубок, а ноги были обуты в рваные постолы.

— Ничего, — сказал Делчо, — мы его первым делом отправим в ремонт.

— И в баню, — дополнил Денчо. — Расплодил во каких зверей! — И он изобразил на пальцах: — Как чечевица!

— Тогда не подходи ко мне близко! — шутливо предупредил его Делчо. — Иначе и мне придется переодеваться.

Денчо схватил было его, чтобы побороться, но Делчо убежал. Он знал, что вши быстро переползают на чистое.

Теперь у Денчо был большой боевой опыт. За четыре месяца он успел подраться и с дражичевцами, и с недичевцами, и с болгарской полицией. За достойное поведение в бою командир отряда Радко Павлович подарил ему совсем новенькую винтовку «крагуевку». Подарком был и «вальтер», который Денчо чуть ли не каждые пять минут вытаскивал, разглядывал и все никак не мог налюбоваться. [171]

Самым грозным его оружием, однако, был двенадцатимиллиметровый черногорский револьвер с барабаном, который стрелял как берданка — с треском и сильной отдачей. Это была память об односельчанине его Симо Попове, который дал Денчо этот револьвер в тот день, когда он перешел на нелегальное положение.

Всего лишь несколько дней понадобилось Денчо, чтобы познакомиться с делами Трынской околии и сказать, что мы располагаем солидной базой. В наших ятаках и партизанах Денчо увидел ту же смелость, преданность и самоотверженность, какие он наблюдал среди югославских патриотов. Бабушка Лена, бабушка Сета, бабушка Райна и тетя Божана были нашей гордостью. Они радовались вместе с нами и страдали тоже вместе с нами.

Ровно через неделю после нашей акции в селе Джинчовцы Крыстенка, сноха бабушки Сеты из Слишовцев собрала подробные сведения насчет стрезимировской сыроварни, общинного управления и их охраны. Она же снабдила нас краской, керосином и нафталином. Мы перевели на нашу территорию пятерых товарищей из первой группы, которых оставили у югославских партизан, после короткой подготовки к концу июня были готовы к новой операции.

Охрану сыроварни и общинного управления в Стрезимировцах теперь несла вооруженная стража. Фашист; извлекли урок из случая в Главановцах и в сельскую стражу стали подбирать самых верных своих людей. Кроме того, в Клисуре в постоянной боевой готовности стоял полицейский взвод.

Но как бы тщательно ни подбирался состав сельской стражи, в нее все равно попадали наши люди, а если это и не удавалось, они узнавали про все через своих родичей. Именно таким образом Крыстенка и установила, что сельская стража настроена в нашу пользу и что караульные уговорились при первом же нашем выстреле покинуть свои посты.

Операцию эту мы проводили исключительно своими силами. Теперь мы уже располагали достаточным количеством бойцов и оружия. У всех были винтовки, а у некоторых и пистолеты. Автомат был закреплен за Стефаном — самым лучшим и опытным нашим стрелком.

Внезапность нападения обеспечила нам и в этой акции быстрый успех. После первого выстрела стража действительно покинула свои посты и убежала в овраг, откуда, [172] чтобы потом оправдаться перед властями, вела беспорядочную стрельбу и израсходовала все патроны. А мы за это время разгромили сыроварню, часть продуктов взяли с собой, часть уничтожили, подожгли архив вместе с постройками, которые были государственной собственностью. Нашими трофеями были десять итальянских винтовок и пишущая машинка, а крестьяне в результате наших действий освободились от реквизиций и накопившейся за десятки лет задолженности по налогам, штрафам, пошлинам, которые значились в общинных реестрах. Вскоре прибыла полиция из клисурского участка, но мы были уже вне опасности. Теперь опасности подвергалась она сама; боясь засады, полицейские начали предупредительную стрельбу издалека; так что, пока они добрались до здания общины, оно успело сгореть.

Больше всего радовались после операции наши девушки. Хотя боя мы не вели, им все же удалось раза по два выстрелить. Кроме того, быстрота действий у объектов вырабатывала и закаляла навыки, которых у них еще не было. Самым трудным для них, однако, оказалось нести сыр. На этот раз, наученные прежним опытом, мы прихватили с собой изрядное количество сыра.

— Ох, этот чертов сыр! Не могу больше тащить его, — пожаловалась Виолета, но так, чтобы ев не услышал Стефан; при нем она всегда старалась быть образцовой партизанкой.

— Чертов! А вот что ты, деточка, завтра запоешь, когда захочешь ням-ням? — поддразнивая, ответил Ванчо.

— Я и есть не буду, только бы кто взял его у меня.

— Вижу, на что намекаешь, только у меня и без того ноша будь здоров!

— Но ведь ты же мужчина, можешь и большие тяжести носить, — уговаривала его Виолета.

— Ну, а если я мужчина, так что, у меня души нет? — сердито возражал Ванчо.

Но несмотря на это, он взял у Виолеты большой круг сыра и понес его под мышкой. Увидев это, Цеца (Стела Мешулам) вытаращила глаза и крикнула:

— Как это понимать, Ванчо? Что за такие особые чувства у тебя к Виолете? Возьми и у меня круг, не то возьму грех на душу и доложу куда следует, что между вами что-то есть! [173]

— Да замолчи ты! Я же не каторжный, чтоб на меня каждый взваливал сколько ему вздумается! Ищи-ка себе кого-нибудь другого. А что касается твоих подозрений, то лучше попридержи язык, не то я сам его придержу.

— Ну, хватит, Цеца, — вступилась за Ванчо Виолета. — И чему позавидовала! Пусть Ванчо понесет немного мой сыр, а потом возьмет твой.

— А ты не будь доброй за чужой счет, потому что я вот сейчас возьму и брошу твой сыр. И откуда только вы взялись такие хитруши!

Виолета обернулась и увидела Стефана. Он шел неподалеку от них и молча слушал разговор. Виолета примолкла. Что, если он подумает о ней: «Вот она какая, оказывается».

Ванчо сильно запыхался и с трудом произносил слова. Но девушки ему не сочувствовали, иначе им сами пришлось бы нести сыр.

— Ну-ка поглядите на Бонку, — с усилием продолжал он. — Ни у кого помощи не просит, не жалуется, а вы что такие квелые?

— Ох, Ванчо, и я едва дышу, — отозвалась Бонка. — Да и у кого просить, когда каждый нагружен сверх сил?!

— Еще немножко, девчата, еще совсем немножко, и ваши мученья кончатся, — успокаивал их Велко.

— Пора сделать привал.

Я слышал этот разговор, но вмешиваться не хотел, мне казалось, что так они отвлекаются немного, и время пройдет для них быстрее, и на гору они взберутся легче.

До поляны на Большой Рудине, где я рассчитывал устроить привал, оставалось еще минут десять пути. После утомительной ходьбы с тяжелым грузом продолжительный отдых среди красивой природы подействует на ребят, как целительный бальзам. Именно поэтому и нужно было им потерпеть еще малость.

И вот наконец мы на поляне, где бьет родничок. Вся она залита солнцем, роса уже просохла на листьях, и воздух напоен запахом медуницы. Сбросив поклажу, почти все тут же сняли с себя верхнюю одежду и пошли поплескаться в холодной водичке. Виолета осталась. Она вытерла платочком с лица пот, глубоко вздохнула и, обернувшись к Стефану, сказала тихонько:

— Мне очень тяжело. Никогда я не чувствовала себя такой слабой. [174]

Это вырвавшееся из глубины души признание заставило Стефана вздрогнуть и по-другому взглянуть на Виолету. В ее глазах он увидел не столько усталость, сколько страдание, тоску, томление. Стефан подошел к ней, впился взглядом в эти печальные глаза. Виолета поняла. Это было не просто обыкновенное сочувствие, а что-то куда более глубокое — оно читалось и в его глазах, и на всем его лице. И она доверилась ему. Сталкиваясь с трудностями и чуть ли не с безысходностью, в которой она находилась в последнее время, она все чаще и чаще подумывала о самоубийстве.

Отчаяние Виолеты было сигналом того, что с людьми надо усилить политическую работу.

* * *

Третье подряд выступление партизан вызвало еще большую тревогу фашистской администрации. В бессильной злобе она предприняла жестокие меры против наших семей, арестовала их и выслала в самые отдаленные концы страны. Когда фашисты убедились, что и это не заставило нас сложить оружие, они приступили к формированию так называемых контрачет. Такая контрачета из шестидесяти человек была сформирована в Софии. Главарем ее стал наш земляк — трынчанин Борис из села Насалевцы, совершивший в Греции десятки бесчеловечных убийств женщин и детей. Из таких же примерно типов состояла и вся контрачета — туда специально подбирались подонки и садисты. Кроме жалованья, выплачиваемого им, они получили право грабить население, забирать у него все, что им приглянется. Это был новый, узаконенный разбой. По ночам они стучались в ворота и окна крестьян, представлялись партизанами, провоцировали честных людей, а затем подвергали их зверским истязаниям. Продовольствия контрачеты не покупали. Они крали у крестьян овец, поросят, кур и жили так, как когда-то жили турецкие беи. Днем приставали к девушкам и молодухам, а по вечерам уходили на поля и стреляли, принуждая работавших там людей еще засветло расходиться по домам. Запрещено было зажигать лампы. По освещенным окнам стреляли без предупреждения. Женщинам и мужчинам, которые до наступления темноты не успевали вернуться с гор или с поля. Жестоко доставалось. До сих пор на теле Райны Павловой из села Боховы остались следы страшных побоев — ее [175] избили за то, что она вернулась из леса с пустой торбой. В школьном здании села Стрезимировцы бандиты из контрачеты обесчестили пять женщин, арестованных по подозрению в пособничестве партизанам. В селе Црвена-Ябука они безо всякой причины убили деда Станчо, украли у нескольких девушек приданое, а одну обесчестили. Напившись в Слншовцах, они до смерти избили пожилого крестьянина, убили теленка и съели его, объяснив, что он напоролся на их засаду. Подобных бесчинств контрачеты совершили множество, и поэтому против них поднялось возмущение всего населения. Десятки крестьян по указанию партии отправляли правительству полные возмущения письма и требовали немедленно убрать контрачеты из околии и прекратить издевательства над невинными людьми. Однако ко всем этим письмам и прошениям фашистские правители оставались глухи и немы.

Когда же протестов набралось так много, что не предавать их огласке стало уже невозможно, фашисты вынуждены были выполнить волю народа и расформировать контрачеты. Но вместо них немного позднее была создана куда более страшная жандармерия.

В семье бабушки Тонки

— Пойдем в Бохову, — предложил Делчо вскоре после стрезимировской операции. — Послушаем, что там говорят насчет наших дел, познакомим Денчо с нашими людьми и узнаем подробности о высылке твоих родны. Я не возражал, и после нескольких часов утомительного пути Делчо, Денчо, Велко и я встретили рассвет в кошаре бабушки Тонки.

Первой нас обнаружила ее внучка Ценка. Она сразу же побежала сообщить об этом бабушке и тотчас вместе с нею вернулась обратно. Они принесли нам завтрак, а мы подарили им полкруга сыра. Мы на этот раз сделали хорошие запасы. Хотя сыр изготовляли из молока, которое забирали у трынчан, многие из них даже не знали его вкуса. Сельские шутники утверждали, сыр потому имеет такой резкий запах, что его, когда изготовляют, месят ногами. Возможно, по этой причине бабушка Тонка и Ценка с недоверием и любопытством смотрели на наш подарок. [176]

Следом за бабушкой Тонкой пришли ее снохи: Донка — мать Ценки и Сингилия — мать Райчо Николова. Донка была небольшого роста и немного помоложе своей золовки. В селе она слыла кроткой женщиной. Тем более не было никаких причин Сингилии ссориться с нею. Про Сингилию же люди не напрасно говорили, что она от злости худа, как палка. Прежде золовки все выискивали, из-за чего бы поссориться, в доме их вечно стоял шум от перебранок, но теперь борьба, в которой принимала участие вся их семья, сделала обеих женщин сдержаннее и уступчивее по отношению друг к другу. Едва войдя в кошару, они принялись нас благодарить за то, что мы разрушили сыроварню, называли нас освободителями и заявили, что готовы ради нас взяться за самое рискованное дело.

Когда приблизился час обеда, в село приехал автомобиль. Мы услышали радостные восклицания и смех, после чего в доме бабушки Тонки наступило большое оживление. Прибыли ее сыновья Никола и Борис, оба работали в Софии. Еще от ворот почуяли они запах вареной курицы и пирога и подивились, откуда и как жены узнали об их приезде. Но поскольку за хорошую еду никто еще никогда не сердился, они выразили благодарность своим любезным супругам.

— А мы вовсе не для вас готовили, — заявила Донка. — У нас другие гости.

Муж ее, Борис, сразу надулся, глаза засверкали, словно у лисицы, подстерегающей добычу. Он замигал и ревниво спросил:

— Что ж это за гости?

— Партизаны, — сказала Донка.

Братья переглянулись, словно хотели сказать, что лучше вернуться в Софию, чем подвергать себя риску.

Шены выслушали не одно ругательство по своему адресу. Когда же бабушка Тонка увидела, что страх ее сыновей переходит всякие границы, она сердито отчитала их:

— Как вам не стыдно! Разве можно бранить их за то, что они приготовили обед для наших спасителей?! Вы не знаете, как мы тут мучились. А лучше спросили б нас, как мы живем. Эти люди нам помогли освободиться от реквизиций. Теперь мы не отдаем ни молока, ни масла, ни шерсти. Ступайте в чулан да поглядите, сколько напасли мы масла, брынзы. Да для них и телка не жаль [177] зарезать, не то что курицу. А если вас страх берет — ступайте, скатертью вам дорога!

И бабушка Тонка указала сыновьям на дверь.

Смелые и правдивые слова старой женщины укротили разъяренных мужчин. Братья успокоились, смягчились.

— Где они? — спросил у матери Борис.

— В сарае.

— Сколько их?

— Пойдешь и увидишь.

— А наш среди них?

— Да. Он у них главный.

— Доведете до того, что дом сожгут как пить дать, — сказал Никола. — Только бы глаза наши не видели, как вы тогда запляшете.

* * *

Пришла пора обедать, и мы начали поглядывать в оконце сарая. Каждый из нас предвкушал удовольствие от любимого яства — один ждал пирога, другой — мамалыги, третий — наваристого куриного супу. Я, например, был за куриный суп. Аппетит наш усилился еще больше, когда до нашего обоняния дошли соблазнительные запахи приправ. Но тут в дверях показались все чада и домочадцы бабушки Тонки. Никола и Борис, прежде чем войти в сарай, снова заколебались, однако встретив наш укоризненный взгляд, нерешительно перешагнули порог и по очереди поздоровались с нами за руку.

Они сразу же пошли в наступление.

— Ну, до каких пор вы намерены прятаться по углам и подвергать нас риску? — спросил Борис.

— Пока не разгромим врага!

— Вы спятили! Да как вам осилить стотысячную полицию и армию?

— Осилим. Ты не думай, что нас столько, сколько ты видишь. Нас тоже целая армия!

— Лучше вовремя сдаться. Все равно вас всех перебьют, — вдруг заявил Борис. — Да разве можно против всего государства бороться? Чего вы добились пока? Ничего! Кроме того, что выслали ваших родных. Из-за вас когда-нибудь и мой дом сгорит.

— У тебя нет здесь дома, — оборвала его бабушка Тонка. — Дом мой. И как не совестно говорить такие [178] глупости? Скажу тебе прямо, мне стыдно, что я родила и вырастила таких трусливых сыновей.

— Папа, — заговорила вдруг маленькая Ценка, — раньше я тоже боялась партизан. А когда поняла, какие это хорошие люди, сама позвала их к нам в дом.

Отец ее весь затрясся, губы его искривились от злости. Он не мог даже допустить, что и его маленькая дочка связана с партизанами и что этот птенец учит его, взрослого мужчину.

— Молчи, малявка, а то как стукну тебя, так сразу же вылетишь отсюда!

Теперь уж я не сдержался и перешел в наступление.

— Зачем угрожаешь ребенку? Хорош отец! Вместо того чтобы взять ружье и пойти бороться, ты взялся нас запугивать властями. Если ты трясешься за свою шкуру, скажи, и мы уйдем, а если тебе жаль обеда, тоже скажи, мы обойдемся и без обеда — мы привыкли к голоду и к холоду. Но помни, придет время, когда ты не осмелишься посмотреть нам в глаза.

— Борис! — крикнула бабушка Тонка. — Замолчи! Заткнись! Будь я проклята, что родила тебя, болтуна такого! Если ты против этих людей, ступай прочь из моего дома! Горевать по тебе не стану!

Все это время Никола молчал. Видно, он нам симпатизировал и потому иначе смотрел на вещи. Сингилия и Донка тоже молчали, но их молчание сопровождалось выразительной мимикой, означавшей, что нам пора начать жестокую войну против их мужей, чтобы одолеть их страх.

Никола, почувствовав, что спор переходит границы, поднялся с камня, на котором сидел, и сказал брату:

— Борис, ни к чему поднимать шум. Это наши люди. Верно, страшновато — и за них, и за себя. Но ведь борьбы без риска не бывает. Наконец, если надо кому-то из нас пострадать — пострадаем.

— Ты прав, бай Кольо, — сказал Денчо. — Достигнуть коммунизма без борьбы и жертв — невозможно.

— Так оно и есть, — продолжал Никола, — мы боимся и признаемся в этом, но... Разве ж вы не знаете, сколько я натерпелся горя и сколько потратил денег, когда арестовали Райчо? Все лето работал я на Драгулова и Байкушева. [179]

После этого признания он обратился к женщинам:

— Мама, Сингилия, Донка, помогайте им, это наши люди. Помогайте и берегите себя.

— Ну, а ты что скажешь? — обратилась к младшему сыну бабушка Тонка.

— Будем помогать, — пробормотал Борис и, взяв меня за руку, сказал: — Славо, племяш, до свидания, а когда будет нужда, приходите.

— Какое там «до свидания», садись-ка тут возле меня — пообедаем.

Борис сел, успокоился и подозвал Ценку. Девочка обвила его шею тонкими ручонками, погладила по лицу, поцеловала. Она была больше всех довольна наступившей в отце переменой.

Когда все расселись и приготовились есть, бабушка Тонка перекрестилась и сказала:

— Дети, ешьте на здоровье! Да хранит нас господь от всякого лиха!

10 июня в Бохову явились несколько полицейских. Они вызвали в корчму моего отца и заставили его подписать следующий документ:

«Я, нижеподписавшийся Стамен Савов Златанов из села Боховы Трынской околии, удостоверяю, что получил через господина трынского околийского начальника письмо от начальника областного полицейского управления в Софии, в котором предлагается сыну моему Славчо Стаменову Савову в пятидневный срок, считая с 10 июня с. г., вернуться домой к своим родителям и жить на легальных условиях, поскольку ему объявлено, что он не будет преследуем, несмотря на все преступления, совершенные им против закона о защите государства. В противном случае он будет считаться разбойником.

Село Бохова. 10 июня 1943 года.

Получатель Ст. Савов».

Не знаю, действительно ли околийский начальник рассчитывал на мое возвращение и легализацию, по он был взбешен до крайности, когда совершенно неожиданно для его полиции мы совершили нападение в Главановцах. Тогда Драгулов вызвал моего отца в Трын и передал [180] ему чрезвычайное уведомление. В нем говорилось, что все наше семейство подлежит немедленной высылке. Потрясенный страшной вестью, отец в тот же день вернулся домой. Едва переступив порог, он крикнул матери:

— Собирай пожитки!

— Какие, зачем? — испугалась мама.

— Нас высылают. Должен же кто-то расплачиваться за все эти разрушенные сыроварни и сгоревшие управы.

— Лишь бы Славчо был жив, а нас пусть высылают куда хотят.

— Раз так, давай укладывай пожитки, а я, пока не встречусь с ним, ни к чему не притронусь. Может, он скажет, чтоб и я ушел в лес.

— Только тебя там не хватает! — иронически заметила мать. — Они как раз таких и собирают, чтобы им смердели цигарками.

— Рангела же они взяли, а ведь он тоже курит?

— Рангел — это одно дело, а ты — совсем другое.

— Почему это я — другое? Ох, смотри поссоримся, — пригрозил отец.

Мама замолчала. Спорить с ним было бессмысленно. К тому же она была уверена, что все эти разговоры про уход в лес — пустое дело.

На следующий день двор поголубел от полицейских мундиров. Ввалились в дом и принялись распоряжаться:

— А ну-ка собирайтесь побыстрее и выходите, в вашем распоряжении один час...

Мама и бабушка засуетились, а дети стояли растерянные под взглядами полицейских.

— Чего рот разинули, выметайтесь отсюда! — гаркнул на них один из полицейских. — Полиции никогда не видели, что ли?

— Почему же, видели, вы же весной приходили, — сказал Пешо, мой братишка.

— А раз видели, марш отсюда! — приказал полицейский и замахнулся на них рукой.

Дети юркнули в дверь и выбежали во двор.

Покрикивание полицейских, их злобные взгляды, которые следили за каждым шагом наших, привели бабушку и маму в еще большую растерянность. Они метались из комнаты в комнату, останавливались, чтобы собраться с мыслями, но от волнения только переставляли вещи с места на место. Это взбесило одного из полицейских, он подошел к маме и заорал: [181]

— Ты что прохаживавшься туда-сюда, словно на прогулке, а не собираешь вещи? Уж не думаешь ли ты, что все обойдется?

Мама вся сжалась, чтоб он ее не ударил, и задрожала, но не от страха, а от горя.

— О боже, до чего мы дожили — из собственного дома выгоняют... — сказала она почти про себя, но полицейский услышал ее слова и заорал еще сильнее:

— Не богу молись, а пошевеливайся быстрее! Сама в бога веришь, а сын разбойник!

— Он не разбойник, это вы его так называете.

— Ты мне поворчи еще, смотри, плетки попробуешь, — пригрозил полицейский.

— Да замолчи же ты в самом деле, — накинулась на нее бабушка. — Они ведь ни при чем — получили приказ и выполняют!

Мама умолкла, но не могла успокоиться. Что взяла и что оставила, ничего не помнила. Хорошо еще, что отец держался спокойнее и запер на замок сундуки.

— Зачем столько добра оставляете? — иронически, с вызовом спросил тот же полицейский, просто исходивший злостью. — Все равно того, что оставите, не застанете! — И засмеялся цинично.

— Может, придет день, и мы посмеемся, — зло возразил ему отец.

— Так ты угрожать? Гляди, не в последний раз видимся. Вот встретимся в подвале околийской полиции — костей не соберешь!

Отец даже подскочил от гнева. Он не находил слов, чтобы ответить ему, но в этот момент мимо него проходила мама, она толкнула его в бок и шепнула:

— Хватит, проглоти!..

Что-то буркнув, он сунул руки в карманы и вышел. Следом за ним вышел и полицейский.

Уходя со двора, мама и бабушка перекрестились. Но вслед за тем из груди их вырвались проклятья: «Тысячу раз будь проклят тот, кто выгнал нас из дому!» Потом попрощались с несколькими соседями, которые отважились подойти к их дому, и зашагали впереди полицейского конвоя.

В городе их продержали без пищи трое суток. Сюда же пригнали родных Денчо и Стефана, их тоже ждала неизвестная судьба ссыльных. 182

Когда они проходили через площадь, собралась большая толпа провожающих. Полиция расценила это как демонстрацию и приняла срочные меры к разгону людей. Отец мой сидел в грузовике, на который погрузили все три семьи, он не выдержал, встал на борт грузовика и крикнул:

— Граждане, видите, как поступают с ни в чем не повинными людьми?! Такого и при турках не было...

Он не успел высказать все до конца. Один из полицейских стащил его и пнул ногой.

Поведение представителей и блюстителей власти способствовало тому, что бунтовщиками становились даже такие люди, как мой отец, которые прежде были готовы верой и правдой служить фашистскому режиму.

По пути в Софию

Хотя после того как мы разрушили две сыроварни и стрезимировское общинное управление, в Трынской околии оставались еще три общинных управления и одна сыроварня: общины в селах Вукан, Лева-Река, Филиповцы и сыроварня в Лялинцах. Мы считали, что пришла пора перебираться в Брезникскую околию. Здесь мы рассчитывали разрушить сыроварню в селе Ярославцы и поджечь общинное управление в селе Красава возле самого Брезника. Все это мы наметили сделать в августе. Это были серьезные операции, которые мы не могли выполнить только своими силами. Надо было привести из Софии пополнение. В начале июля мы с Делчо отправились в столицу. Попутно выяснили насчет поведения Мордохая в полиции и сделали все, чтобы предупредить секретарей партийных организаций и других ответственных товарищей о необходимости принять все меры предосторожности. При наличии отряда и при прочих благоприятных условиях было бы преступлением, если кто-либо из нас не сумеет или не пожелает воспользоваться этими обстоятельствами и позволит себя арестовать.

Лялинская сыроварня лежала как раз на нашем пути в Софию. Чтобы разрушить ее, требовалось не более трех-четырех человек. Потому на всякий случай с нами отправился и Денчо — а вдруг представится возможность. Одновременно мы хотели познакомить его с нашими доверенными людьми по всему софийскому каналу, которых [183] он еще не знал, — ведь оии ему тоже могут понадобиться. В Забеле мы зашли к баю Тошо — мельнику. Он тоже боялся предательства Мордохая. Чтобы ввести в заблуждение полицию, мы в тот же вечер изготовили письмо, которое отправили по почте. Бай Тошо, получив его, должен был якобы тайком от нас уведомить о нем Байкушева и Драгулова.

Письмо было следующего содержания:

«Нам известно из многих источников, что ты продаешь на черном рынке муку. Ради личного обогащения ты без зазрения совести дерешь три шкуры с бедняков крестьян и снабжаешь бесплатно самой лучшей мукой тех, кто стоит близко к власти и разделяет твои фашистские взгляды.

Предупреждаем: если ты в кратчайший срок не прекратишь эти безобразия, мы будем вынуждены строго наказать тебя. Ты знаешь, как мы поступили с Тричко Тричковым, и можешь понять, насколько серьезно наше предупреждение». Под письмом мы поставили три подписи: Делчо, Денчо и мою.

В это время в главановской общине подбирали человека на должность старосты. Но никто не хотел браться за это дело без нашего согласия. Единственным же подходящим для нас кандидатом был шурин бая Тошо Асен Груев, но и он не решался подавать заявление околийскому начальнику, прежде чем получит наше согласие. Встретившись с Груевым у бая Тошо, мы предложили ему следующие условия: не давать никаких сведений полиции относительпо нашего местонахождения и передвижения; незамедлительно сообщать нам имена крестьян, которые доносят ему что-либо о партизанах; не производить у населения реквизиций продуктов; не вести никакой агитации в пользу фашистского режима и уведомлять нас о всех предписаниях и распоряжениях вышестоящей администрации, а также и о переброске и намерениях полиции и контрачет.

Асен Груев принял наши условия, и мы сказали, чтоб он подавал заявление околийскому начальнику. Это было уже свидетельством нашей силы и авторитета.

Дом бая Тошо мы покинули в полночь. Жена его, тетя Доца, энергичная и сердечная женщина, наполнила наши рюкзаки свежевыпеченным белым хлебом, дала нам [184] изрядный ком только что сбитого сливочного масла, яблочного повидла, заботливо упакованного в металлическую коробку, и мы направились в Ярловцы. Разузнали про родных Денчо, которые тоже были высланы, а потом вернулись в сосновый лесок между Ярловцами и Радовом, где должны были пробыть три дня.

После вчерашнего проливного дождя земля была мокрой, стоял густой туман. Мы нашли в лесу маленькую ложбинку и развели костер. Ближе всех к костру подсел Денчо. На нем были новые брюки, новая кепка и первый раз обутые постолы из бычьей кожи. Наши верные помощницы-крестьянки обстирали, отмыли Денчо, дали ему чистую одежду.

Кто сиживал у костра в дождливую, туманную пору, может представить себе, какое удовольствие в такой обстановке рассказывать разные истории и предаваться приятным воспоминаниям. Вот и Денчо с волнением рассказывал нам, как перешел на нелегальное положение, как односельчане Георгий Белков, Георгий Маринов, Станко Йорданов проводили его до сербского села Црвеиа-Ябука, как во время столкновения А1ежду 2-м южноморавским отрядом и болгарской полицией, происшедшего в первую же ночь по его прибытии в отряд, он чуть было не погиб от партизанской пули. Денчо полностью оправдывал в этой истории югославских партизан, потому что, когда они вступили в бой, он заговорил не по-сербски, а по-болгарски, а многие из югославов не знали, что он из их отряда. «Руки вверх!» — строго крикнул ему югославский боец и навел на него винтовку. Растерявшийся Денчо подчинился и поднял руки. Только благодаря партизану-болгарину Трифону Балканскому он остался жив.

С большим воодушевлением рассказывал нам Денчо о нем и о другом партизане-болгарине — Георгии Гелишеве (Шуйском). Оба они по указанию партии еще в 1942 году дезертировали из болгарских оккупационных войск в Югославии и вступили в партизанский отряд. Воспоминания о сердечной встрече с ними в отряде и о боевой Дружбе с партизанами Радко Павловича снова вернули Денчо к тем дням. Задумавшись, он умолк, положил на колени голову да так и заснул. Задремали и мы с Делчо. Но вскоре меня разбудил запах горящей шерсти. Новенькая кепка Денчо свалилась с головы в костер и уже успела наполовину обгореть. Я решил не будить его из-за этого и снова постарался заснуть. Долго ли мы спали, я [185] не знаю, но, когда проснулся, Денчо «горел» опять — на этот раз он прожег штанину новых брюк. Теперь уж я не только разбудил его, но и хорошенько отругал за нерадивость.

— Славо, не брани меня, — умоляюще сказал он. Очень уж спать хочется.

— Спи себе на здоровье, только кто тебе будет покупать каждый раз новую одежду, если ты будешь так ее жечь? — ответил я насмешливо.

Денчо устыдился и замолчал. Молчали и все мы.

Хотя уже рассвело, из-за тумана невозможно было ничего разглядеть даже на недалеком расстоянии. А мы явственно слышали скрип повозок. Люди уже поднялись и принялись за работу. Принялся за работу и Денчо. Он пытался починить прожженные брюки и тяжело вздыхал. Это занятие, которое в иных условиях он предоставил бы своей матери, добрейшей бабушке Анне, напомнило ему о ней, о ее ласковой улыбке, погашенной теперь фашистами, которые выслали ее, несмотря на преклонный возраст, и заставили, словно преступницу, трижды в день расписываться в свиштовском околийском управлении полиции.

А в чем она была повинна? Только в том, что родила и вырастила сына с честной душой, готового отдать себя всего служению людям. Когда партия призвала его сражаться за свободу, личное благополучие и спокойствие стали для него далекой мечтой. Он знал, что, если возьмется за оружие, фашистские власти всю свою ненависть к нему обратят на его родных, но в это жестокое время не мог поступить иначе. Нам и нашим родным выпала честь бороться и страдать за благо народа, и мы гордились этим.

Денчо понял, что он и сам сумеет залатать дыру; вдали от матери у него не было другого выхода, кроме как самому по мере сил следить за своей одеждой. Ничего, что стежки ложатся не по правилам, а шов получается грубым. Хорошо, худо ли зашито — важно, что зашито.

— Это тебе наука, — сказал Делчо. — В другой раз, когда захочешь спать, ноги в костер класть не станешь.

— Хватит меня корить, Гошо, я же не нарочно сделал это! Мало меня Славо ругал — теперь ты за меня взялся!..

Денчо был самым младшим из нас троих и, следовательно, самым любимым. Мы с Делчо были к нему особенно внимательны. За все время нашей партизанской жизни мы ни разу не поссорились и не нагрубили друг другу. Даже серьезные замечания часто делали в шутливой [186] форме, но это ни в малейшей степени не способствовало несерьезным отношениям. Наша дружба была простой, но настоящей и полной глубокого смысла.

У нас существовало правило: если есть возможность наесться — едим, пока желудок не откажется принимать пищу, если есть нечего — затягиваем пояс до последней дырочки. Верные этому правилу, мы единодушно решили уничтожить все, что нам дала тетя Доца. Расположившись поудобней, мы открыли наши котомки и без особого труда умяли две буханки белого хлеба и все масло, а от повидла осталась самая малость.

— Теперь, если нагрянет полиция, — сказал Денчо, — бежать нам будет трудновато, зато им не удастся поживиться нашим харчем.

— Ну-ка помолчи, — прервал его вдруг Делчо. — Как будто бы ружейный выстрел.

— Выстлел, выстлел, ты все выстлелы слышишь, — безобидно передразнил его Денчо и засмеялся.

— Смеешься, а шутка может и правдой обернуться, — рассердился Делчо. — Уши меня не обманывают — где-то близко выстрелили.

— Да, велно, стлеляли, — снова передразнил его Денчо.

— Да прекрати ты наконец, Денчо, будь серьезней, — нравоучительно заметил Делчо. — Если у тебя уши не слышат, прочисть их.

— Ладно, ладно, становлюсь серьезным, чтобы услышать твои несуществующие выстрелы. По крайней мере я доволен, что всласть наелся горячего хлеба и свежего масла, иначе их могли бы отобрать те, кто стреляет поблизости, — ответил Денчо и замолк.

Делчо был прав. Не один, а несколько выстрелов послышались со стороны Ярловцев.

Теперь и Денчо поверил. Время близилось к полудню, туман рассеялся. Сквозь просветы сосен показались клочки полей, отрезки гор. Виднелась и часть дороги, ведущая к Ярловцам. Выстрелы участились. Они все приближались и приближались к лесу, словно это охотники вели облаву на зверя. Только теперь меня и Денчо охватило беспокойство. Что это ружейные выстрелы, что они приближаются к нам, в том не было теперь никакого сомнения, но какова цель этой стрельбы, никто из нас объяснить не мог.

— Предлагаю быстренько спрятать рюкзаки и коробку [187] с повидлом в кустах и приготовиться сматывать удочки. По всему видно, что нас окружают, — сказал Делчо.

Денчо сразу стал серьезным. Он молча взял свой рюкзак, зарыл его под сосной и хорошо замаскировал. Я стоял в полном недоумении. Трудно было поверить, что мы окружены. Ведь никто нас не видел.

Вдруг меня осенило: ведь в ту пору в селах играют много свадеб! И, обрадованный, что нашел разгадку, я обнял товарищей.

— Что такое? — взглядом спрашивали они оба.

— Это свадьба, братцы, свадьба!.. Люди женятся, веселятся, а мы с вами пугаемся...

Денчо уже был склонен согласиться со мной, но Делчо продолжал оставаться Фомой неверующим.

— Зря вы успокаиваете себя, что это свадьба. Ваше промедление выйдет нам боком, — бросил Делчо.

В это время на дороге появилась группа парней и девушек, вышедших на прогулку, и донеслось эхо барабана.

— Ну, вот видишь, Гошо, люди свадьбу справляют, а ты заладил: полиция и полиция, — развеселился Денчо.

— Обжегшись на молоке, дуешь и на воду, — ответил Делчо и громко расхохотался.

Лялинская сыроварня

По дороге к лялинской сыроварне мы остановились в Глоговице у Асена Йорданова, который снабдил нас всем необходимым для ее уничтожения, в том числе и старым топором. Мы с Делчо оставили свои в Радово, а с собой взяли только пистолеты, у Денчо же был еще и карабин.

Сыроварня была расположена в теснине на верхнем конце села. Возле нее поднимались высокие, с пышными кронами древние дубы, огромные ветви которых не только прикрывали крышу здания, но чуть ли не касались противоположных склонов теснины. А каким гордым казался отсюда Любаш! Скрыв в скалистых складках село, он, казалось, мечтал вырасти еще выше, коснуться своим каменным челом необъятного небесного простора, где сновали одни только легкие облака, позолоченные заходящим солнцем.

Запах брынзы дал нам знать о том, что цель близка. Вскоре прямо перед нами блеснул костер, вокруг него двигались несколько старческих фигур. Один из стариков [188] что-то рассказывал, остальные внимательно его слушали, время от времени затягиваясь крепким табаком. Ружей у них не было. У некоторых в руках были длинные палки, которыми они ворошили в костре головешки.

До чего ж неприятно было нам нарушать мирную беседу этих уже близких к закату жизни людей, но делать было нечего. Общие интересы всех крестьян, и их самих в том числе, требовали нарушить стариковский покой и побыстрее разгромить сыроварню.

Сторожа оказались добрыми, податливыми, но огромный висячий замок, замыкавший обе створки дверей сыроварни, долго упорствовал перед топором. Наконец он отлетел в сторону, и двери отворились. Склад был полон брынзы. Сыра не было. Поскольку мы располагали ограниченным временем, то не стали звать крестьян, чтобы раздать им брынзу, а решили ее уничтожить. Засучили рукава и старики. Закипела работа. Одни подносили нафталин, другие посыпали им брынзу, третьи выкатывали кадки в овраг. Сильный стук разбудил людей в соседних домах. На помощь нам пришли человек двадцать мужчин и женщин, кто с ведрами, кто с казанками. Они уносили брынзу к себе домой.

— Круши все к чертовой матери! — крикнул какой-то крестьянин. — Тут и от моих пяти овечек есть молочко.

— От твоих пяти, а от моих двадцати пяти, — ответил ему другой и изо всей силы спихнул в овраг двухсоткилограммовую кадку. — Пусть швабы проклятые постолы мои жуют!

Эти слова вызвали общий смех.

Мы и не заметили, как прошел час. За это время дно оврага побелело от брынзы. Воздух вокруг пропах нафталином, все котлы были разбиты на куски. Тем и завершилась наша акция. Мы научили крестьян, как держать себя с полицией, и распрощались с ними. Расстались мы и с Денчо. Он должен был вернуться в отряд, а мы с Делчо направились к селу Баба.

В Бабе мы зашли к баю Неделко. Вести о наших делах дошли и сюда, взволновав старых и малых. Бай Не-Делко радовался, словно ребенок. Вера в нашу окончательную победу крепла в нем день ото дня.

Заволновался и филиповский староста. Он тревожился за собственную судьбу и изыскивал способ узнать мнение партизан о своем поведении. Мы воспользовались тем, что у бая Неделко были с ним какие-то связи, и передали [189] старосте условия, выполняя которые он мог и впредь занимать свой пост. Тот принял их, и мы его оставили в покое.

Бай Неделко собрал сельскую партийную группу, чтобы сообщить членам партии о нашей акции в Лялинцах, в результате которой от реквизиции молока освобождалось еще несколько сел, в том числе и село Баба. Теперь и тут люди почувствовали помощь партизан, и, может, это и было причиной того, что собрание проходило очень активно. Настроение коммунистов проявлялось и в их улыбках, и в крепких рукопожатиях. После собрания, взяв у бая Неделко кувшин воды и хлеб, мы ушли в поле и укрылись во ржи. Там было безопаснее, но мы с трудом выдержали зной. Весь день солнце изливало на нас потоки огненных лучей, а когда наконец оно скрылось за горизонтом, жар волнами стал подниматься от раскаленной земли. Вечером мы двинулись дальше, к селу Ярославцы. Надо было встретиться с Тодором Младеновым, и в случае благоприятной обстановки разрушить и тамошнюю сыроварню.

После акции в Лялинцах можно было ждать, что полиция всполошится и усилит охрану сыроварен и общинных управлений. Это требовало от нас максимальной предусмотрительности.

К ярославцевской сыроварне мы добрались к восходу солнца. Возле нее расхаживали какие-то люди. Но густые вербы на берегах речушки не позволяли нам их разглядеть. Сделав вид, будто поправляем обувь, мы остановились неподалеку от сыроварни и внимательно оглядели обе дороги, которые соединялись возле нее. По одной пришли мы, а другая, вдоль реки, вела к селу Билинцы.

Мы услышали щелканье ружейных затворов и сквозь стволы ив разглядели, что группа крестьян двинулась по дороге к селу, а возле сыроварни остались только двое, про которых мы никак не могли понять, были это полицейские или штатские. Когда крестьяне исчезли из виду, из здания сыроварни вышел какой-то толстяк и почти бегом направился по дороге к Билинцам. Заметив, что мы за ним наблюдаем, побежал обратно к сыроварне. Мы поняли, что показались ему подозрительными, и быстро зашагали по дороге к селу, которая проходила возле самой сыроварни. Нашей целью было опередить его на тот случай, если он задумал против нас что-либо худое. [190]

Среди ив блеснули пуговицы полицейского. Толстяк, стоявший рядом с ним, был, видно, сыроваром. Когда мы с ним поравнялись, полицейский спросил нас, кто мы такие. Мы ему ответили спокойно, что мы путники, но на всякий случай взялись за пистолеты, которые лежали у нас в карманах пиджаков. Мой дождевик, сумку с едой и парикмахерским инструментом нес Делчо.

— Идите-ка сюда! — приказал полицейский.

— Мы торопимся, у нас нет времени, — ответил я и дал знак Делчо перебегать к ближайшей каменной ограде.

Делчо побежал, следом за ним побежал и я. Полицейский зарядил винтовку и выстрелил в воздух. Делчо швырнул сумку в ближний огород, чтоб она ему не мешала, и повернул влево. Тут было много фруктовых деревьев. Я последовал за ним, но, чтобы сбить с толку полицейского, свернул еще левее, где деревья росли гуще и где мы окончательно скрылись из виду. Следя за Делчо, я услышал второй, третий, пятый выстрел. Делчо упал. Я подумал, что он ранен, и остановился, но он быстро вскочил и побежал снова. Похоже было, что он просто поскользнулся. Плаща моего у Делчо не было — он лежал на земле уже далеко позади под одним из сливовых деревьев.

Пробежав еще несколько шагов, Делчо отвернул предохранитель у гранаты и швырнул ее в направлении, откуда неслись выстрелы полицейского. Я ждал взрыва, но граната не сработала. Полицейский продолжал стрелять.

К северу от огородов стояло несколько домов. В одном из этих домов жил бай Исай — наш ятак, с которым меня связал Тодор Младенов и к которому я заходил уже не раз осенью и зимой. Услышав стрельбу, жители этого края села — мужчины, женщины, дети — повыскакивали из домов поглядеть, что происходит.

— Бегите в лес, ребята, в лес! — крикнул знакомый мне голос.

Это была Станка, дочка бая Исая. Ничего ей не отвечая, я продолжал бежать к лесу. Я старался обнаружить Делчо, но тщетно — он потерялся из виду, и я даже не знал, в каком направлении его искать. Оставшись один, я решил побыстрее уйти подальше отсюда и направился к Брезнику. Пересек несколько высохших речек, вышел на проселок. Он довел меня почти до села Гырло. Я обогнул село и вошел в хлеба. Тут просидел целый день, питаясь кислыми сливами, а вечером, когда брезничане возвращались с полей, побрел к городу вместе с ними. Зайти к [191] баю Лазо безопаснее было засветло, чем ночью. Я взял под мышку пук сена, отломал палку, прижал ею сено и, держась все время реки, добрался до дома бая Лазо. И он сам, и жена его сперва удивились тому, что я пришел к ним в такое время. Они считали, что после его ареста никто из нас больше и искать встречи с ним не станет.

— Беги, братец! — крикнул бай Лазо, увидев меня. — Я под наблюдением. Не то попадешься и ты. Беги скорее!

— Не бойся, бай Лазо, полиция не такая уж всемогущая и всезнающая, а партийные дела выполнять надо при всех обстоятельствах.

— Понимаю, но мы живем в такое время! Надо остерегаться, — сказал бай Лазо.

Когда я рассказал ему о наших делах в Трынской околии, бай Лазо довольно улыбнулся. Ему стало стыдно своей боязливости, он почувствовал себя виноватым.

— Пришло время ударить по этим гадам и в Брезникской околии. Уж слишком они здесь распоясались, — сказал он.

— Скоро ударим, бай Лазо, но вы тоже держите фронт покрепче.

— Есть, держать, — твердо заявил он. — От вас ждем небольшой подмоги.

— Вы ее получите...

Этой же ночью я пришел в Расник. Попытался выяснить что-нибудь насчет Делчо, но никто ничего о нем не знал. На следующий вечер я провел здесь собрание, хотя с трудом собрался с мыслями — тревога о товарище не оставляла меня ни на минуту. После собрания я сидел на соломе в кошаре Бориса и думал о Делчо. Больше всего мучила меня неизвестность. Что могло с ним случиться? А вдруг он нарвался на засаду или его окружили где-то возле села и убили? Догадки одна страшнее другой раздирали мой мозг. Утешало немного только одно: в селе ничего такого не говорили, а раз не говорили, значит, ничего худого пока не произошло.

Как раз тогда, когда я старался отогнать эти мысли, возле сарая послышались шаги. Скрипнула дверь и без всякого сигнала в двери показалась крупная фигура — Делчо!

— О-ох, Гошо! Ты жив?! — вскрикнул я, на радостях забыв, что кто-нибудь может меня услышать, и кинулся обнимать его. [192]

Он тоже обнял меня, мы расцеловались, счастливые, что снова вместе, и решили сразу же двигаться в Софию.

* * *

На следующий вечер я явился на место, где была назначена встреча с товарищем Якимом, но он почему-то не пришел. Не пришел он и на другую явку. Борис Нованский — член военного руководства зоны — не явился на условленную встречу с Делчо. Моя квартира на улице Одрин и дом в Овча-Купели, в котором я скрывался, были под наблюдением полиции. Обстановка вдруг оказалась очень тяжелой. По всему было видно, что с нашими руководителями случилось что-то скверное.

Как-то вечером я зашел к Манчовым, чтобы переночевать. Эвда еще в дверях встретила меня тревожными, словами:

— Уходи, за нами наблюдают!

И я ушел. Рисковать было нельзя. Но куда идти? «Может, к Калистру Пешеву?» — подумал я и зашагал по бульвару Овча-Купель.

Пешев жил в доме номер восемь со своими родителями — дедом Георгием и бабушкой Эриной — и братом Александром. Мы хорошо знали друг друга, это были наши люди. До этого я никогда еще не ночевал у них, но считал, что мне они не откажут.

— Ночевать тебе у нас нельзя, — сказал Калистр. — Сюда приходят ответственные товарищи, и у меня есть приказ не допускать никого другого. Иначе может произойти провал.

И действительно, как я потом узнал, тут скрывались Владо Тричков, Цола Драгойчева — все из центрального партийного и военного руководства.

Надо было снова припоминать все возможные квартиры, прикидывать, где безопаснее, и где меня могут принять, потому что далеко не все шли на жертвы. Я направился к Василу Петрову. Прямым путем через луга прошел в квартал Красно-Село. Луга были скошены, и сено собрано в копны. Поглядел на часы. Была полночь. Я вспомнил, что в этот час мы расстались с Денчо поело акции в Лялинцах, и это напомнило мне о его единственном желании — приобрести часы. Это стало моей первой заботой на следующий день.

Воздух был напитан запахом сена. Я невольно вспомнил детство, когда самым большим удовольствием для [193] меня было спать на сене или на траве. Почему бы мне и сегодня не выспаться на сене, укрывшись в ближних кустах? И нет никакой опасности, что тебя арестуют, и беспокоить никого не надо будет.

Сон на сене действительно был сказочным! Никогда еще в своей нелегальной жизни я не спал так спокойно и так сладко!

Когда я проснулся утром, одежда моя была влажной от росы, а легкие, казалось, промыты.

День предстоял трудный. Надо было любой ценой связаться с кем-нибудь из ответственных товарищей из партийного руководства. Мы с Делчо тыкались туда-сюда, но все наши попытки в течение нескольких дней были безрезультатны.

Выяснилось, что товарищ Яким арестован, а Борис Нованский убит. Нам пришлось искать сторонних лиц, связанных с партией или РМС. Так мы встретили Здравко Георгиева, который был начальником штаба зоны. Через его посредство мы немного позднее связались и с окружным руководством партии.

* * *

Ночью после разрушения лялинской сыроварни Денчо снова зашел в Глоговицу к Асену Йорданову. Только он заснул, как его разбудила Дочка.

— Возле кошары стоит человек в туристской одежде. Ищет кого-нибудь из партизан.

— Ты что ему ответила? — спросонья спросил Денчо и зарядил свой черногорский пистолет.

— Я сказала, что не видела никаких партизан и знать не знаю, где они.

— Хорошо ему ответила. Он ушел?

— Нет, ждет, чтобы я показала ему дом Сотира.

— Ладно. Покажи ему, но непременно проследи, куда он пойдет.

Дочка вышла снова во двор, показала «туристу» дом Сотира Тодорова, который в то время учительствовал в городе. В доме жили только два его брата, Стоян и Саздо, оба члены партийной организации. Стоян портняжничал я имел в селе свою мастерскую, а Саздо занимался хозяйством.

«Турист» прицепился к Саздо. Говорили, говорили, но Саздо так и не доверился ему. Он отвел гостя на ночевку в ближние заросли кустарника с намерением уведомить об [194] этом человеке Денчо и получить необходимые инструк дни, как действовать дальше. «Турист» назвался Славчо Цветковым. Это был тот самый Славчо, который сопровождал меня во время первого обхода Трынской околии.

Денчо слышал от меня о нем, но лично не знал его, а мы со Стефаном не рассказали ему ничего о недостойном поведении Цветкова. Денчо не знал и того, что он бросил свою жену с двумя детьми и жил незаконно с какой-то Юлией, не знал и о ряде других его слабостей. Самый же факт, что Славчо искал партизан, обрадовал Денчо, и он с нетерпением ждал, когда стемнеет. Вечером он пошел на встречу с ним, но решил на всякий случай предпринять некоторые меры предосторожности. Держа наготове оружие, он спрятался в кустарнике у дороги, по которой должен был идти Цветков. Со стороны села показались двое. Когда оба они поравнялись с кустарником и Денчо убедился, что тут нет обмана, он вышел к ним. Встреча была радостной. Они обнялись и не могли нарадоваться друг другу.

Из Глоговицы Денчо вместе с Цветковым направился в Ярловцы, там его должен был ждать Стефан. Соблюдая партизанский принцип не рассказывать всего сразу новому человеку, Деичо говорил с Цветковым с известной осторожностью. Он рассчитывал, что Стефан обрадуется Цветкову еще больше, чем он сам, поскольку они не только односельчане, но и родичи. Не доходя до Бреянова источника, места их встречи, Денчо оставил Цветкова, подошел к источнику и дал условленный сигнал. Загугукала горлинка, и из-за кустарника выскочил Стефан. Горя нетерпением поскорее поделиться с ним приятными новостями, Денчо еще издалека крикнул ему:

— Стефан, мы разрушили и лялинскую сыроварню! — И он рассказал вкратце, как все проходило. Затем сообщил и вторую радостную новость: — Я привел нового партизана — Славчо Цветкова из вашего села!

— Славчо! Чего ему здесь надо, этому трусу? Зачем ты его сюда привел? Разве ты не знаешь, как к нему относится командир?

— Нет, не знаю. А что такое? — удивленно спросил Денчо.

Стефан рассказал ему о дезертирстве Цветкова, о том, как тот использовал на личные нужды средства, предназначенные для высылаемых, и настоял на том, чтобы Денчо отослал его обратно. Денчо оказался в щекотливом [195] положении: он не мог не прислушаться к тому, что сказал ему Стефан, но ему было и неловко отсылать обратно Цветкова. Чувствуя свою вину, Денчо принялся убеждать Стефана, что Цветков исправился — ведь он пришел сюда по собственной инициативе, а это говорит о том, что он осознал свои прежние ошибки, да и в конце концов они могут оставить его до моего возвращения, а тогда решить вопрос о нем коллективно. Стефан согласился, но, прежде чем отправиться за Цветковым, Денчо попросил Стефана быть, хотя ему это и неприятно, с Цветковым поприветливей, чтоб у того не создалось впечатления о недружелюбном приеме.

Как ни старался Стефан выполнить его просьбу, он все же не мог скрыть своего негодования против того, кого в глубине души так осуждал. Он чувствовал, что ему слишком трудно простить Цветкову проступки, которые партия осуждает строже всего.

Прошло всего несколько дней после встречи Денчо и Стефана со Славчо Цветковым. Но за это время между ними не раз уже возникали споры, главным образом по поводу активности партизан.

Еще в Софии Цветков наслушался разговоров о том, что отряд насчитывает сотни бойцов, что партизаны располагают целыми складами продовольствия и одежды, что они только лежат да едят. Соблазнившись такой «райской жизнью», он решил отправиться в Трынскую околию, где всего лишь год назад отказался от организационной работы, предпочтя отсиживаться в Софии. И вот теперь, едва приобщившись к партизанским будням, бесконечным переходам, недоеданию, постоянному преследованию полиции, засадам и непрестанным дождям, он снова разочаровался и как-то заявил:

— Что мы собой представляем? Ничто! Жизнь наша чернее, чем у этого черного воронья. Вечные облавы и засады, шагу невозможно ступить спокойно. Не лучше ли законспирироваться где-нибудь и отсидеться подольше...

— Что-о, отсидеться? — накинулся на него Стефан. — Значит, ты рекомендуешь спрятаться от народа, зарыться в землю и ждать, когда кто-то поднесет нам готовенькой свободу?! Мы так не думаем, а тому, кто не способен переносить трудности, лучше к нам не соваться. Мы тебя силком не тащили к себе, ты сам пришел, так и прекрати свою болтовню насчет облав-засад, ты нас все равно не поколеблешь. [196] Гнев Стефана испугал Цветкова. Он почувствовал, что коса нашла на камень, и замолчал. Но молчание его вовсе не означало согласия.

* * *

В плане деятельности отряда был один невыполненный пункт: мы еще не покарали сборщика налогов Цоньо Дорданова из села Ярловцы, а это значило, что приговор должен быть приведен в исполнение в самое ближайшее время. Пока мы с Делчо были в Софии, Денчо и Стефан решили организовать его поимку или ликвидацию.

После казни старосты Тричкова Цоньо Йорданов предпринял попытку переселиться в Трын, но Драгулов и Байкушев не разрешили ему этого, потому, мол, что бегство его плохо отразится на остальной местной администрации, и он вынужден был остаться в селе. Хотя сборщик налогов давно уже не спал дома и его охраняли заместитель старосты и собственный сын, это его не спасло.

28 июля на рассвете наши парни укрылись в недостроенном доме на окраине Ярловцев, как раз у самой дороги, по которой обычно возвращался Цоньо Йорданов. Дом был необитаем, но ребята на всякий случай забрались на чердак. Тут они провели целый день. Когда стрелка часов приблизилась к шести, Денчо и Стефан осторожно спустились на первый этаж, а Цветков остался на чердаке. С ним был и рюкзак с яблоками, которые они набрали ночью в лешниковских садах. Не соображая, что делает, он швырнул несколько огрызков яблок через слуховое оконце. Огрызки упали возле какой-то влюбленной парочки, которая уединилась на лужайке рядом с домом, и привлекли ее внимание. Молодые люди решили, что за ними кто-то следит, и подняли крик. Денчо и Стефан встревожились. Они решили, что их присутствие раскрыто, и замерли. Когда же они поняли, что причина криков — яблочные огрызки, Денчо поднялся на чердак, предупредил Цветкова и велел ему спуститься вниз.

На дороге со стороны Эрмы показалась двуколка сборщика налогов. Она быстро приближалась к околице села. Откормленная лошадь легко везла трех человек. В двуколке сидели сборщик, заместитель старосты — его телохранитель и его сын, который правил лошадью.

Наше письменное предупреждение Цоньо Йорданову встревожило его родных и друзей. Брату Йорданова минувшей ночью приснился дурной сон: будто его укусила в [197] правую ногу гадюка и вытекло много крови. По толкованию сонника, лежавшего под подушкой, это означало, что умрет кто-то близкий. Веривший в сны человек безо всякого колебания решил, что плохое случится именно с Цоньо, и попытался сообщить ему по телефону, чтобы тот не возвращался домой. Но было уже поздно, Цоньо Йорданов был уже в пути.

Двуколка поравнялась с домом. В это время Стефан и Цветков лежали в бурьяне с винтовками на изготовку, а Денчо стоял у дома. Десять шагов отделяли его теперь от сидящего в двуколке Цоньо с карабином в руках. Рядом с ним сидел заместитель старосты. Встретившись взглядом с Денчо, сборщик налогов растерялся, руки у него затряслись. Через секунду после команды Денчо Стефан дал длинную очередь из автомата. Цоньо Йорданов выпустил карабин и наклонился вперед. Пригнулись и оба его телохранителя, а испуганная лошадь пустилась вскачь. Она промчалась через все село, и никто не мог ее задержать. У дома Йорданова она остановилась сама, но медицинская помощь была уже излишней.

Разнесся тоскливый звон колокола. Крестьяне сразу же догадались, в чем дело, и с облегчением вздохнули. Встретив на поле наших парней, односельчанин Денчо дед Тошо Стоянов крикнул:

— Ну как, ребята, отправили на тот свет Муссолини? Муссолини дед Тошо прозвал сборщика налогов.

— Отправили, — ответил Денчо.

— Будьте живы и здоровы! От большого зла нас избавили!

На следующий день полиция предприняла преследование партизан и устроила множество засад.

Шестнадцать

Ничего не зная об этой акции, мы с Делчо и группой подпольщиков из Софии направились прямо к громадному развесистому дереву у дороги, которое находилось всего в двух километрах от села Бохова.

Мы рассчитали, что новички дня два проведут в окрестностях моего села, а мы за это время разыщем остальных партизан, соберем всех вместе и начнем действия против фашистской администрации. Часть наших партизан находилась на территории околии, часть — на территорий [198] югославских партизан. С нами пришли товарищи Владо Циколов, Трайко Филипов, его жена Данка, Христо Спасов, Елена Аргирова, Петр Шкутов, Александр Василев. Эти товарищи были переданы нам Здравко Георгиевым. Почти никто из них не имел оружия. Было оно только у нас с Делчо. Это обязывало нас передвигаться крайне осторожно, соблюдая полную тишину.

Когда мы взобрались на крутизну, которая прикрывала с востока давно примеченное нами громадное дерево, я подал команду остановиться. Мы сделали небольшой привал и за это время уговорились с Делчо, что он пойдет к тете Божане, у которой был наш ягненок. Делчо его заколет, приготовит еду, а тетя Божана принесет нам ее в Ясеницу, куда прибудет и сам Делчо. Помимо этого места мы на всякий случай условились еще и насчет Дысчен-Кладенца — в июне я встретился там с Денчо. Этот пункт находился на Большой Рудине, вблизи югославских сел Кална и Црвена-Ябука.

От Боховы нас отделял только гребень горы, отрог которой вел прямо к дому тети Божаны. С восточной стороны гребня проходила дорога, связывавшая села Цигриловцы и Верхняя Мелна. По ней крестьяне вывозили дрова для топки. Почти на всем своем протяжении дорога проходила через буковый лес. Только вокруг примеченного нами громадного дерева росли высаженные лесниками сосны.

Не прошел Делчо и пятисот метров, как из лесочка застрочил автомат. Я с группой тут же повернул в противоположном направлении и спустился в заросли кустарника, к югу от ветвистого дерева. Мы, без сомнения, напоролись на засаду «контрашей» — так народ окрестил фашистских наемников из контрачет, боровшихся против партизан. Заметив, что мы отклонились в сторону от дороги, они вышли из леса, чтобы обстрелять нас, но мы уже находились в мертвом пространстве. Хотя мы уже ушли далеко от места засады, «контраши» продолжали стрелять до рассвета. Они полагали, что мы находимся где-то совсем близко. Это помешало Делчо пойти к тете Божане, и наш первоначальный план пришлось менять. Вместо Ясеницы я отвел группу в район села Верхняя Мелна.

В этом селе я знал Митко Кирова, но он в то время был в тюрьме. Правда, в соседней махале жила еще одна знакомая мне семья. Я несколько раз останавливался у них осенью и зимой 1942 года. Это была семья моего [199] соученика по гимназии Милана Георгиева, который принял на себя секретарство после того, как секретарь сельской партийной организации Стоян Георгиев сбежал в Софию, боясь, что его возьмут в отряд. Он был учителем в соседнем селе, и это благоприятствовало партийной работе.

Оба брата Милана — соученики Митко Кирова Стоян и Захарий — были членами РМС. Но и они были напуганы арестами, и у них не хватало смелости стать партизанами, а брат их Милан поступил вскоре так же, как и его предшественник. Недавно Стояна арестовали, и единственным человеком, представлявшим сельскую организацию, на которого мы могли опереться, был Захарий.

Я связался с Захарием и на несколько дней оставил группу новоприбывших на его попечение, а сам со Шкутовым отправился к Дысчен-Кладенцу, где у нас с Делчо была назначена встреча. Оттуда мы вместе должны были отправиться на поиски отряда югославских партизан, чтобы забрать оставшихся там своих партизан. Теперь этим отрядом командовал Милич.

С Делчо мы встретились 1 августа. В тот день большая группа американских «летающих крепостей» подвергла жестокой бомбардировке нефтяной центр Румынии Плоешти. Румыния была сателлитом Германии: на румынской нефти работала германская промышленность и военная техника, брошенная против Советского Союза. Признаюсь, мы радовались этой безжалостной бомбардировке. Вечером мы втроем добрались до села Црвена-Ябука. С помощью доверенного человека мы связались с Миличем. Милич с отрядом находился в это время в селе Радосин. Командир отряда правильно понимал политические события и общие цели борьбы. У него было прекрасное впечатление от болгарских партизан. Они проявили смелость, решительность во время боевых действий и тем завоевали заслуженный авторитет у югославских партизан и у самого Милича. Поэтому при расставании многие даже прослезились, а Милич сказал мне: «Друг Кольо, очень сожалею, что расстаюсь с вашими партизанами. Они отличные бойцы. И вообще болгары хорошо сражаются».

Я собрал обе группы. Оставалось только, чтобы к нам присоединились Денчо, Стефан и Цветков. Встреча с ними должна была произойти в один из последующих дней. У нас было достаточно времени, и поэтому все мы остались на неделю в окрестностях села Верхняя Мелна на довольствии [200] махалы Тричковцы. Мы разбили лагерь вблизи большого изгиба шоссе Трын — Волчья Поляна — Нижняя Мелна.

В этих высокогорных местах, где и в августе было прохладно, а по ночам просто холодно, часто ложился туман. Он лежал неподвижно на ровных местах, а к полудню, когда его разгоняло солнце, лениво полз вверх и после еще долго тянулся по высоким склонам.

В то время когда пелена тумана плотно прижималась к земле, запрет разжигать костры не действовал. Мы торопливо собирали сухие сучья, и вспыхивало пламя, предусмотрительно загораживаемое со всех сторон партизанами.

Развели мы костер и в тот раз. Вокруг разлилось приятное тепло, лица у всех раскраснелись, и незамедлительно котелок для мамалыги встал на два больших камня, вбитых по обе стороны костра.

Вода быстро закипела и бай Трайко, наш самый опытный повар, всыпал кукурузную муку. Когда она заварилась, он перемешал ее, положил масла, накрошил брынзы, и мамалыга была готова.

Прежде чем начать есть, надо было принести свежей воды. Идти по воду была очередь бая Трайко. Хотя ему было всего сорок лет, он выглядел много старше. Таким его сделала нелегкая жизнь бедняка. Низенький, худой, но закаленный в трудностях, бай Трайко быстро привык к длинным переходам. Он уже с первых дней показывал всем пример волевого бойца. Заядлый курильщик, не выпускавший изо рта сигарету, он, когда мы ему объяснили, с каким риском связано порой снабжение сигаретами и само курение, сразу же бросил курить. Мы поразились. Помню, одно время отец мой бросил было курить, так у него даже глаза запухли и губы потрескались. Некоторые наши курильщики заявляли, что без хлеба обойтись они могут, а вот без табаку — никак. А бай Трайко сразу же бросил курить. Уважали мы его и за то, что пришел он в отряд вместе со своей женой. Единственного своего ребенка они оставили на попечение родителей. Данка, жена его, была скромной и молчаливой — полной противоположностью болтливой Елене Аргировой, которая часто принималась рассказывать о своих знакомствах с ответственными товарищами, что было совершенно неправильно, и потому она не без оснований вызывала возмущение и критические замечания остальных партизан. [201]

— Кто тебя спрашивает, кого ты знаешь и кого не знаешь? — прерывали иногда ее разглагольствования бойцы. — Кто чего стоит и на что способен, мы как раз и узнаем теперь!

Данка, тоже не одобрявшая болтливости Елены, подружилась с Цецой, Бонкой и Виолетой, которые были куда сдержаннее и скромнее. Тут среди повседневных трудностей еще в первые дни совместной жизни безошибочно раскрывались характеры всех партизан.

Владо Николов, или бай Захарий, как мы его называли в отряде, был одинокий холостяк. Стеснительный и немного замкнутый, он всегда усаживался подальше от женщин, и поэтому негласно был объявлен женоненавистником. Задетые за живое его странностями, некоторые женщины часто его поддразнивали. Особенно резкие стычки происходили между ним и Еленой Аргировой. Они никогда не разговаривали в товарищеском тоне. Это был всегда не разговор, а словесная перестрелка, в которой каждый стремился как можно больнее ранить другого. И когда бай Захарий, чтобы уязвить, заявлял, что из-за нее он готов ненавидеть всех женщин, Лена, ничего ему не отвечая, начинала вызывающе хохотать. Но ее смех сердил его не меньше, чем резкости. И тогда, уже в раздражении, он заявлял:

— Вам, бабам, не к нам надо идти, а дома сидеть, детей рожать, растить их. А воевать — дело мужское, а не женское!

Почему-то сейчас Лена подошла к баю Захарию и села рядом с ним. Он сказал ей, чтобы она пересела на другое место, но она не пожелала, и началась перепалка.

— Уходи отсюда! — крикнул уже сердито бай Захарий.

— А я не уйду! Хочу с тобой посидеть, — ответила с иронией Елена.

— Это ты хочешь, а я не хочу. Ступай отсюда! — повторил он.

Лена не послушалась. Все оживились. Одни стали на сторону бая Захария, а другие — на сторону Лены.

Порой, когда товарищам становилось скучно, они сами старались вызвать пикировку между Леной и баем Захарием и развлекались этим.

Увлеченные кто своим делом, кто шутливой перебранкой Лены с баем Захарием, мы не обратили внимания на то, что бая Трайко все еще нет. Худощавый, подвижный, [202] в легких постолах, он давно уже должен был бы вернуться.

— Куда же запропастился бай Трайко? — спросил вдруг кто-то. — Мамалыга стынет, а он все не идет!

Одни стали отпускать шутки насчет того, что он решил совершить омовение перед едой, другие — что поскользнулся в своих постолах, третьи — что потопал в Софию.

— Если Лена так интересовалась дорогой к станции Земен, то почему бы и баю Трайко не вернуться обратно? — ехидно поддел Александр Василев, который выбрал себе партизанское имя Огнян.

— Хватит! — сердито крикнула Лена, — уж и пошутить нельзя, сразу же прицепитесь...

— А то, что ты хочешь охмурить одного мелничанина, это тоже шутка? — обратился к ней бай Захарий.

— Нет, не шутка. Я никогда не зарекалась выйти замуж. Если встречу хорошего парня, почему бы мне не охмурить его?

— Да кто тебя возьмет? Если бы я даже никогда другой женщины не увидел, и то бы на тебе не женился!

— Да и я за такого, как ты, никогда бы замуж не пошла. Ты не мужчина, а злость ходячая. Лучше лечи свой диабет.

— Больше, чем у тебя, злости нигде не найдешь, — заключил бай Захарий и поднялся.

— На что похожи ваши споры, товарищи, — вмешался в разговор Делчо. — Начинаете с шуток, а кончаете перебранкой! Кто хочет подшучивать над другим, сам должен понимать и терпеть шутки. Тебе, Лена, негоже поддразнивать бая Захария. Он вдвое старше нас, и возраст требует, чтобы к нему относились с уважением.

Пока Делчо говорил, я послал несколько человек на поиски бая Трайко. Они долго искали его, но нигде не могли найти. Ни в овраге, где протекала речушка, ни на тропе, которая вела туда, не было никаких следов. На многочисленные наши сигналы нам отвечало только эхо. Все встревожились. Больше всех волновалась Данка. А предположение некоторых товарищей, что бай Трайко дезертировал, очень оскорбило скромную и добродушную женщину.

— Нет, товарищи, — уверяла она. — Я ведь знаю, с каким желанием Трайко шел в отряд, и не могу допустить, что он мог решиться на такую подлость. [203]

— Допускаешь ты или нет, это не так уж важно. Paз его нет, скажи тогда, где он? — допекал ее Огнян.

Дайка расплакалась. От стыда она опустила голову. Факт оставался фактом, и она была не в силах доказать обратное, хотя ей было даже совестно подумать, что ее Трайко мог совершить такую мерзость.

Я отозвал Данку в сторону и стал расспрашивать об их отношениях с мужем, о его слабостях, о его чувстве к ребенку, но на все мои вопросы она отвечала положительно. Данка уважала мужа и просила нас не торопиться выносить ему приговор. Она и сама терялась в догадках. То считала вполне допустимым, что он заблудился в лесу, то сама себя опровергала, говоря, что невозможно человеку потеряться на таком близком расстоянии, да к тому же на утоптанной тропинке.

Но сколь бы невероятным ни казалось нам его бегство, мы должны были все же принять необходимые меры предосторожности. Этому нас научил случай с Мордохаем. Я приказал раздать всем обед и собрать поклажу. Здесь можно было найти для лагеря и другое место.

Только мы собрались в путь, как кто-то радостно вскрикнул:

— Эй, бай Трайко, добро пожаловать! Где ты пропадал?

— Заблудился, черт его побери! — злясь на самого себя, ответил бай Трайко.

Счастливые, что ошиблись в своих догадках, все кинулись к нему. Только Данка не шелохнулась. Она была глубоко огорчена его нерадивостью и не могла найти в себе ни сострадания, ни радости.

После недельного пребывания мы покинули наш бивак и направились к Яничева-Чуке — небольшой возвышенности к западу от моего села, по которой проходила старая болгарско-югославская граница и где, словно птичка на ветке, примостился полуразрушенный пограничный пост. Там была назначена встреча с Денчо, Стефаном и Цветковым. После недолгого ожидания товарищи пришли.

Теперь наш отряд насчитывал шестнадцать человек.

Денчо и Стефан сразу же пожаловались мне на поведение Цветкова. Вопрос о нем я решил поставить на обсуждение всего отряда, тем более что о Цветкове нужно было выяснить и кое-что еще. [204]

На маленькой полянке в окрестностях села Кострощовцы состоялось первое собрание нашего отряда. Единственным пунктом в повестке дня было поведение Цветова. О его дезертирстве с работы в августе 1942 года я сформировал товарищей, а о его поведении в партизанском отряде и о злоупотреблении партийными средствами докладывали Стефан и Денчо. Хотя Цветков всячески пытался отвести от себя все обвинения, факты были очевидны и все без исключения товарищи возмутились его трусостью, слабохарактерностью и себялюбием. Для коммуниста нет большего греха, чем злоупотребить партийными средствами, воспользоваться ими для собственных нужд и обмануть товарищей, заявив, что они израсходованы на содержание политзаключенных, а Цветков именно так и поступил. Товарищи строго предупредили его: если он не избавится от своих недостатков, то за подобные проступки в следующий раз его будут судить. На всех произвела большое впечатление принципиальность Стефана. Хотя Цветков приходился ему двоюродным братом, Стефан критиковал его в высшей степени объективно, не щадя своих родственных чувств.

К заходу солнца весь отряд находился в махале Сталкичова, в полутора километрах от села Кострошовцы. Здесь жил наш верный ятак Исак Захариев. Он был родичем моего отца и благодаря этому родству я, перейдя на нелегальное положение, провел несколько дней в его доме зимой 1942 года. А позже, после нашей акции в селе Джинчовцы, когда мы вылили молоко и уходили от полиции, которая пытала пастушат Божурку и Ценко, мы вчетвером пришли к баю Исаку, взяли у него еды и поднялись в горы. Бай Исак производил впечатление человека бесстрашного и сообразительного.

Теперь мы виделись с ним в третий раз. Я передал ему некоторые материалы, осведомился о работе на селе, а затем, впервые, не таясь, провел собрание. Интерес к нему был большой и у нас и у крестьян. Пришли не только взрослые, но и дети, и старики. Собралось чуть ли не полсела. Они впервые видели партизан и с любопытством ждали, что мы им скажем. Собрание состоялось в фруктовом саду. Партизаны и крестьяне расселись на траве. Стояла только наша охрана. Я впервые выступал перед таким большим собранием и волновался. Боялся сказать что-нибудь такое, чего не следовало говорить. Каждое мое слово должно быть выверенным, точным. Первой трудностью, [205] которую мне пришлось преодолеть, было обращение. Как назвать их — «товарищи» или просто «крестьяне»? Первое слово выражало большую близость, но может быть, не каждый из них разделяет наши взгляды, а второе подчеркивало наше различие.

— Хорошо прошло собрание, — сказал Денчо, когда мы вышли из села. — Пока ты говорил, люди не шелохнулись. Но больше всего им понравилось, когда ты высказался против реквизиций.

— База расширяется, — вставил Делчо. — Если нас всегда так будут встречать, будет просто здорово! И продуктов дали уйму!

— Продукты — это, конечно, важно, но еще важнее отношение, которое этим выражено. Вы заметили, что труднее всего было тому, кто первым решился дать их? И как только бай Исак дал нам хлеб, все его соседи кинулись за продуктами. Не пострадать бы только баю Исаку...

— Не верю, — убежденно заявил Делчо. — Люди здесь хорошие.

— В каждом стаде есть паршивая овца, — заметил Стефан. — Они даже среди нас попадаются...

Все сразу же подумали о Мордохае, а Стефан поглядел на своего двоюродного брата, который шел далеко впереди, и по лицу его пробежала тень.

Стефан был, конечно, прав. В Сталкичеве жили родные известного богача предпринимателя Косты Иванова, и именно они могли уведомить полицию. Остальные ничего хорошего от власти не видели, следовательно, от них дурного поступка можно было не ждать. Об этом говорили и сердечные пожелания, и приглашения, когда мы покидали махалу.

— Приходите, будем вас ждать! — кричали нам вслед крестьяне и махали руками.

И мы обещали им прийти снова.

Прошло достаточно времени. Затаив дыхание следили мы, не случится ли чего с баем Исаком, но, к счастью, ничего худого с ним не произошло. Что остановило подлеца — страх, или такого человека вообще не было в этом селе?..

Гостеприимство кострошовчан было для нас неожиданным, и, наверное, потому нас так долго согревало это проявление народной любви. Из махалы отряд двинулся к Каленому Валогу — обширной горной равнине, поросшей [206] буковыми рощицами. Когда-то на лугах мои односельчане откармливали большие стада крупного и мелкого рогатого скота.

Через Каленый Валог протекало несколько ручейков, которые, сливаясь, давали начало реке Эрме, вобравшей Р себя еще десятки таких же горных речушек.

Мы отыскали возле одной из таких речушек удобное для стирки и купания местечко и разгрузили поклажу. Стефан выставил ближние и дальние дозоры, а Делчо распределил людей по сменам. Сразу всем нельзя было раздеваться, купаться и стирать.

Бритвенные принадлежности, мыло, иглы, нитки — все пошло в ход. Полянка стала похожа на парикмахерский салон. Так же сильно пахло одеколоном, а свет ярких электрических ламп заменяло сияние солнца.

Лучшим мастером стрижки показал себя бай Захарий. Машинка так и плясала в его руках, послушно поворачиваясь то в одну, то в другую сторону. За короткое время у его стола — большого камня — выросла целая куча разноцветных волос.

Скрипели бритвы. На славу пенилось мыло, мытье шло вовсю. Через несколько часов, на зависть тем, кто страшился невзгод партизанской жизни, и на удивление сельских девчат, бойцы отряда стали еще чище, еще опрятнее.

— Вы только поглядите на парней: подстриженные, выбритые, даже духами пахнут, — снова будут говорить за нашей спиной сельские девчата.

В самом деле, у нас иногда появлялся одеколон. Скромный партизанский бюджет не предусматривал на него ассигнований. Он обычно поступал к нам вместе с новым пополнением, а как только появлялся, сразу же становился общественной собственностью.

Мы еще не успели покончить с купанием, как немного ниже по течению реки показалось стадо. Чабана не было видно. Должно быть, уверенный в послушании овец, он сидел где-нибудь в тени. Бай Трайко, стоявший в дозоре в этой стороне, старался, не нарушив спокойствия чабана, отогнать осторожно овец к лесу, но те, испытывая жажду, упорно двигались к быстрому потоку. Когда он попытался отогнать их во второй раз, на него набросились две огромные косматые собаки, и, чем больше он сбивался от них, тем свирепее они на него налетали. На помощь ему прибежал чабан — бородатый старик лет семидесяти. [207] Несколькими словами он заставил собак поджать хвосты и удалиться с виноватым видом. Я приказал задержать чабана до тех пор, пока мы не подготовимся к отходу.

Немного времени спустя ко мне подошел бай Трай и шепнул:

— Товарищ командир, этот старик из твоего села, его зовут дед Рангел.

— Дед Рангел? А что он тут потерял? — спросил не сообразив, что весь этот лес и луга вокруг него — собственность деда Рангела.

Хотя мы давно не виделись с дедом Рангелом, он сразу же меня узнал. С нескрываемой радостью старик принялся разглядывать меня, обнял и заговорил сквозь слезы: — Эх, Славо ты мой, Славчо, полиция ищет вас везде и всюду, а вы чихаете на нее — купаетесь всласть, стираете, и хоть бы что!

Горя желанием оказать нам какую-нибудь услугу, дедушка Рангел рассказал нам самым подробным образом обо всем, что говорят в селе. А мы его за это подстригли и побрили как следует. Старик сразу стал другим — помолодел, стал благоухать одеколоном.

Приведя деда Рангела в человеческий вид, мы отпустили его восвояси, попросили выполнить несколько наших поручений и уговорились с ним встретиться на следующий день снова.

Вечером дед Рангел спустился со своим стадом в свою махалу Орловец. Она была расположена у подножия Яничова-Чуки и состояла из четырех или пяти домов, в которых жили три его сына. Четвертый его сын, Петр, перебрался в Софию. Овцы, которых пас дед Рангел, принадлежали не только ему. Он пас и чужих, поэтому вечером возле овечьего загона, находившегося немного в стороне от села, наступало большое оживление.

Когда к загону пришел старший сын деда Рангела, Григор, он просто глазам своим не поверил. Что случилось с отцом, совсем другим стал! Смотрел, смотрел, усмехнулся было, с чего это старик побрился в будний день? Но тут же лицо его приняло озабоченный вид. Он пригнулся к уху отца и спросил:

— Батя, ты ведь спозаранку ушел заросшим, небритым, а теперь от тебя даже духами пахнет. Какой это цирюльник тебя побрил? [208]

— Ладно, кто меня брил, тот и брил. Не твое дело, — ответил старик.

— Я тебя по-человечески спрашиваю, чего сердишься? Знаю, что в горах цирюльни нет.

— А мажет, и есть, — сказал дед Рангел и тихонько шепнул сыну: — Славчо меня побрил. Большой привет тебе передал, но ты никому про то ни слова! И матери не говори. Женщина все же, разболтает!

Григор больше не расспрашивал отца, но с нетерпением ждал, когда они наконец придут домой, чтобы узнать подробности.

Дома дед Рангел рассказал обо всем сыну и наказал ему приготовить две пары кожаных постолов и конопляных веревок.

— Завтра снова встречусь со Славчо. Тебе надо пойти в село и узнать все новости. Их интересует, что о них говорят, и все передвижения полиции. Как-нибудь вечером они и к нам придут, — сообщил он сыну.

— Пусть приходят, — одобрил Григор и в свою очередь напомнил отцу, чтобы тот никому больше не доверялся.

Утром, прежде чем выпустить овец на пастбище, Григор собрал все новости и сообщил их отцу.

Когда-то Григор был членом буржуазной партии «Демократический сговор». В политике он вообще-то ничего не понимал, думал, что если запишется в какую-нибудь правящую партию, то сможет получить и какую-то выгоду, а когда увидел, что никакой службой и не пахнет, он, как и Гюро Симов, отошел от этой партии. Теперь, когда родилось партизанское движение, защищающее интересы народа, оба бывших «сговориста» восприняли это движение как свое и посвятили служению ему свою жизнь и жизнь своих семей — они помогали нам до самого конца, пока не завершилась вооруженная борьба. Они не были коммунистами и, следовательно, не состояли на учете в полиции как неблагонадежные, поэтому фашисты ни в чем не могли их заподозрить. Так тесноватый дом деда Рангела превратился в наш склад и техническую базу.

Наш августовский план был довольно напряженным. Он предусматривал десятки политических и боевых акций, целью которых, с одной стороны, было напугать врага, а с другой — привлечь к себе новых приверженцев. В то же время каждая акция давала возможность вооружаться. В конце месяца у нас уже было несколько запасных [209] винтовок. Они предназначались для новых партизан, которых мы ждали и которые непременно должны были пополнить наши ряды.

— Куда мне теперь деваться? — спросила тетя Божана, прежде чем я успел поздороваться с нею. — Этот Йоно Панин несколько раз уже ехидничал, что я стала партизанкой, что мой дом превратился в разбойничий притон. Не можете ли вы отобрать у него червонцы, которые он принес с той войны? Вы смотрите, сколько магазинов у него: в селе магазин, на главановском постоялом дворе магазин. Скоро всю Трынскую околию откупит на краденые червонцы.

— Не тревожься, тетя Божана, — успокоили мы ее. — Червонцы его брать мы не станем, а рот закрыть заставим.

— Ну, как знаете. Лишь бы он мне глаза не колол, — со вздохом сказала тетя Божана и только в эту минуту спохватилась и пригласила меня сесть.

В это время отряд наш находился в урочище Тесковец, к югу от моего села. Мы уговорились с Денчо и Делчо и отправились к Панину. Его дом вместе с несколькими другими находился на краю села, несколько на отшибе.

Еще до наступления темноты партизанская колонна пробралась через фруктовый сад, отгороженный высоким плетнем, и оказалась во дворе позади дома Паниных. Соседские собаки подняли такой лай, что всему селу тут же стало известно о нашем приходе.

— Партизаны пришли к Паниным, — передавали из уст в уста.

Этого мы и хотели: надо было, чтоб все знали, что и в его доме побывали партизаны.

Когда мы вошли к нему, старый фельдфебель весь трясся. Думал, что мы намерены прикончить его. Едва мы показались в дверях, он принялся молить оставить его в живых.

— Мы пришли не убивать тебя, — сказал Денчо. — Мы пришли завязать с тобой дружбу. Ты человек богатый, у тебя есть деньги, есть хлеб и всякое другое. А мы, как ты знаешь, бедны, нуждаемся в помощи. В помощи, а не в милостыне, — пояснил он.

— Чем могу, тем помогу, — уже спокойнее ответил Панин, — Дал мне господь и хлебушко, и брынзу. [210]

— Э-э, нет! Брынзу тебе не господь дал, — заявил бай Захарий. — Если бы не мы, не было бы у тебя ни брынзы, ни масла.

— Верно, верно, вы наши спасители! Будьте вы жиры и здоровы тысячу лет! — блеснув золотыми зубами, подхватила угодливо жена Панина — высокая, с восковым лицом женщина.

— Для нас хлеб и брынза не проблема, папаша, — сказал Денчо. — Деньги, деньги нам нужны! Сколько можешь нам дать взаймы?

— Денег у меня нет. Все, сколько скопил к старости, отдал детям. Вот ведь и Славчо знает, что мы бедны.

До этой минуты я молчал. Предоставил вести разговор Денчо и Делчо, но поскольку Йоно стал прикидываться бедняком и решил взять меня в свидетели, я откликнулся:

— Ты действительно не самый богатый в околии, но тысяч двадцать — тридцать вполне мог бы дать нам под расписку. Мы ведь их у тебя взаймы возьмем, а не просто так.

— У-У-у, тридцать тысяч! — завопил как ужаленный старый фельдфебель. — Где я возьму столько денег?

— Как где? Да из тех, что ты награбил во время войны.

— Эх, Славчо, племянник, да это же все брехня! Откуда у нас такие деньги? Ты ведь знаешь, как бедно мы живем!

— Знаю, тетя, знаю, что были вы бедняками, пока приходилось прятать эти червонцы, но как только вы их вытащили на белый свет, вы зажили по-другому, зажили прекрасно.

— Ох, услышь твои слова господь! Дай боже вырваться из этой проклятой бедности... — продолжала двуличничать моя «тетка» Маца.

После долгих увещеваний Йоно Панин развязал узелок с банкнотами и отсчитал десять тысяч.

— Вот это все, больше нет... — сказал он чуть не плача.

— Если тебе так жаль этих денег, мы их не возьмем. Ты же даешь их нам взаймы, а не даришь, — оборвал его Денчо и протянул ему расписку. — Вот... возьми...

Йоно Панин дрожащими руками взял расписку и начал читать по складам: [211]

—  «Штаб Трынского партизанского отряда взял взаймы у Йоно Панина десять тысяч левов, которые обязуется вернуть сразу же по установлении народно-демократической власти.

Славчо, Денчо, Делчо

Наш будущий приятель не верил, что когда-нибудь получит обратно свои деньги. Он считал наши действ!: вымогательством. Еще отсчитывая эти пестрые банкнот) он был уверен, что они навсегда уходят из его рук, потому-то он и пустил слезу. Он не понял, что своими подписями на расписке мы представляем нашу партию, что ее авторитет, за ее честное слово готовы погибнуть И все же старый фельдфебель спрятал расписку.

Уйдя от Панина, мы втроем, Денчо, Делчо и я, зашли к тете Божане. Рассказали ей, как все происходило у соседа, и она, вздохнув, сказала:

— Теперь у меня на душе спокойно.

Наутро, едва дождавшись, когда рассветет, тетя Божана собралась, найдя подходящий предлог, к Паниным. Увидев, что хозяин умывается возле двери дома, она перегнулась через ограду и крикнула:

— Доброе утро, Йоно!

— Пошли тебе боже добра, Божана! — учтиво ответил тот.

— Что происходило у вас ночью? Собаки ваши побудили все село. Партизаны заходили или кто напал на вас? — не без подначки спросила тетя Божана.

— Ну, приходили, а у тебя что — свербит? — по-фельдфебельски отрубил Панин.

— У меня не свербит, а вот все село говорит, что ты им много денег дал — сто тысяч, говорят...

Панин подошел к ограде, огляделся по сторонам, не слышит ли кто, и злобно, с угрозой прошипел:

— Не сто, а десять дал им... А ты держи язык за зубами, потому как скажу им, что ты против них, так хлебнешь лиха!

— Ты меня не пугай! — горда ответила ему тетя Божана. — Я сама к тебе их послала — осточертели мне твои намеки и угрозы. Теперь мы с тобой оба одной веревочкой связаны!

— Ах, вот ты какая гадюка! Значит, это ты их ко мне послала? — процедил сквозь зубы Йоно и, покачивая угрожающе головой, отошел от ограды. [212]

После его собственного признания, что он дал партизанам деньги, тетя Божана развеселилась еще больше. «Теперь он у меня в руках», — сказала она себе и ушла.

Этот случай не только укротил Панина, но и заставил остальных односельчан придержать языки да и вообще быть сдержаннее в поступках.

Удар по партийной организации

Раннее июльское утро. Кругом лежит мелкая роса. Почти все ярловское поле уже скошено. Сено давно собрано в копны, а тут наступил и самый разгар жатвы. Один только лужок бабы Лены так и засох, пожелтел нескошенный. Сандо только что вернулся из какой-то продолжительной командировки, а Владо был мобилизован.

Хотя солнце еще не взошло, люди уже задвигались — торопились убрать на диво удавшийся урожай. Несколько перистых облачков в небе предвещали легкий ветерок, такой желанный в солнечный зной.

В это время по шоссе за селом мчался на большой скорости мотоцикл с коляской. Подскакивая на камнях, проваливаясь в выбоины, он поднимал облако пыли, расстилавшееся над полями и скошенными лугами.

— Чью же это мать заставят они плакать сегодня? — спросила бабушка Бона свою соседку, когда разглядела полицейские фуражки приезжих.

— Направляются к верхнему краю — то ли Аврама, то ли Ивана увезут, они запримечены в селе, — ответила соседка.

Бабушка Лена проснулась спозаранку, привиделся ей дурной сон: будто кошару ее со всех сторон обложила полиция. А вдруг там спрятался кто-нибудь из партизан? Вздохнув, она открыла глаза и увидела, что лежит на постели, что нет никакой стрельбы, но долго не могла успокоиться. Ее не покидала тревога, что рано или поздно Мордохай сообщит о ней полиции.

Бабушка Лена поднялась с постели и захлопотала по хозяйству. Прежде всего надо было замесить хлеб, а затем пойти на ближний лужок, чтобы собрать сено. Уставший за вчерашнюю косьбу Сандо еще спал. Ему надо было бы докосить лужок и увезти на телеге уже подсохшее сено, но ей было жаль будить его.

Только отсеяла бабушка Лена муку, как в дверь ворвались двое с револьверами в руках. [213]

— Что за диво? — воскликнула баба Лена и выронила из рук сито.

— Где Сандо? — спросил полицейский в штатском не дожидаясь ее ответа, толкнул ногой противоположи; дверь и остановился на пороге, нацелившись пистолет на кровать, где лежал Сандо.

Полицейский в мундире тоже шмыгнул в комнату Сандо и заорал:

— Живо поднимайся! Никак не отоспишься после встреч с шумцами{11}?

Сорвав одеяло, он схватил Сандо за руку.

— Эй, люди, погодите, чего вам надо от моего парнишки? — вмешалась бабушка Лена.

— Чего нам надо, мы ему после скажем, а ты пока стой в сторонке, дойдет и до тебя очередь, — огрызнулся полицейский агент.

— Нет, вы поглядите на них — в моем же доме меня пугают! — возмутилась баба Лена.

Полицейские стащили Сандо с кровати, надели на него наручники и потащили к мотоциклу.

Бабушка Лена пошла следом за ними, тайком утирая слезы. Попросила полицейского подождать минутку и кинулась в кладовку, схватила из квашни последнюю краюшку черствого ржаного хлеба, вынула кружок жесткой брынзы из кадушки, запихнула его в хлеб и быстро выбежала во двор. Но там уже никого не было. Мотоцикл, сопровождаемый ватагой босоногой детворы, вовсю пылил к школе по узкому проулку.

— Дядя Сандо, — кричали они, — возьми нас с собой, покатай на мотоцикле!

Сандо поднял скованные наручниками руки. Дети поняли, с ненавистью поглядели на полицейских и остановились.

Бабушка Лена долго стояла у ворот, вглядывалась в густые клубы пыли, но Сандо так и не увидела. Теперь, когда враги были далеко, она дала волю слезам, а поплакав, вздохнула, прокляла бесчеловечных полицейских и ушла в дом. Весь день бабушка Лена не могла и крошки взять в рот, все валилось из ее рук. Слонялась от дома к кошаре, от кошары к дому и так убивала время. [214]

С 7 по 12 июля продержали Сандо в темном, сыром погребе, тесном, как могила, к тому же заваленном всяким хламом и нечистотами. Крохотное квадратное оконце, окованное частой крепкой решеткой, выходило к стены, сложенной из серо-зеленых заплесневелых камней. Высокие стены камеры были сплошь покрыты лозунгами, рисунками, пятнами крови, исписаны прощальными словами смертников, строчками стихов, изречениями великих мыслителей...

Заключенные узники оставляли здесь следы своих сокровенных дум, мечтаний, стремлений, обозначенных иногда всего лишь несколькими буквами. Отгороженные от всего мира четырьмя толстыми стенами, люди неопытной рукой пытались воссоздать то, чего им так недоставало: солнечную полянку, сосновый лесок, быстрый ручей, дорогие лица, дополняя воображением то, на что не хватало умения.

Мордохай совершил страшную подлость. Он рассказал полиции все, что знал о семье бабушки Лены. Что мы укрывались в ее кошаре, подтвердил и парнишка, который пас ее скотину. При этих обстоятельствах Сандо не мог упорствовать и вынужден был признаться. Так полиция ухватилась за конец нити, ведущей к партийным организациям сел Радово, Глоговица, Сисловштица, Баба и Крайште. Прошло немного времени, и она арестовала бабушку Лену и ее второго сына Владо. Затем полиция перебросилась в соседние села.

Опустел дом, опустела кошара нашей доброй бабушки Лены. То же ждало и десятки других семей.

Однажды до нас дошли сведения, что Тако Симов из Радова, Асен Йорданов и братья Христо и Рангел Тодоровы из села Глоговица перешли на нелегальное положение. Это нас очень обрадовало. Радость, однако, длилась недолго. Скоро мы узнали, что один за другим эти товарищи оказались в застенках околийской полиции. Одни из них были схвачены, а другие сами полезли в волчью пасть. Не был схвачен только Тако Симов. По нашему Указанию он перебрался в Кюстендил, чтобы замести следы, и должен был, если выяснится, что полиция продолжает его разыскивать, сразу же прийти к нам в отряд.

Его внезапное исчезновение поставило полицию в затруднительное положение, потому что Тако должен был подтвердить показания, данные кем-то из членов радовской партийной организации, да и пролить свет на некоторые [215] другие связи, еще не известные полиции. Прошло несколько дней. Полиция искала Тако буквально днем с огнем, но нигде не могла обнаружить. Его поисками занялся и радовский староста. Он создал свою разведку, организовал круглосуточное наблюдение за домом Тако, и все было напрасно.

Люди, на которых опирался староста, не слушали сто. Они были убеждены, что Тако давно уже с партизанами и внушили своему предводителю, что ему надо отказаться от дальнейших поисков. Староста, однако, был упрямый в не такой уж глупый человек. Он реагировал на самые незначительные, казалось бы, сигналы и приметы.

Однажды утром ему принесли кучу писем. Он надел очки и принялся медленно читать неграмотно написанные адреса. Сквозь мутные стекла очков, сидевших на самом кончике его длинного носа, он разглядел адрес: «Русаида Такова, с. Радово, Трынской околии».

— Да ведь это жена того разбойника! — воскликнул староста и крепко сжал письмо дрожащими пальцами, словно это был слиток золота.

В верхнем левом углу конверта староста прочитал: «Т. С. Р., ул. Христо Ботева, 12, Кюстендил».

— Вот так конспирация! — даже подскочил от радости староста и стукнул себя ладонью по лбу, словно ученик, вдруг нашедший правильное решение трудной задачи. — Попалась наша птичка!

Он велел жене быстро оседлать ему лошадь. Та сразу же кинулась выполнять приказ своего строгого мужа. Через несколько минут оседланная лошадь в нетерпеливом ожидании стояла у ворот.

Всю дорогу до города староста несся галопом. Он даже не заметил, что едва не загнал лошадь. Он остановился только на площади у кабака, привязал лошадь к старей акации, одним духом опрокинул бутылочку сливовицы и направился к околийскому начальнику. Отворил, не постучавшись, дверь и с видом знаменитого сыщика направился к бородатому Драгулову.

— Вот он, господин начальник! Вот он, разбойник! — заявил староста и протянул ему письмо. — Этот тип живет себе преспокойненько, а я, несчастный, столько ночей уже не сплю!

Глядя с усмешкой на старосту, Драгулов взял письмо, переписал адрес на клочок бумаги и вернул обратно. Затем заявил с видом человека, дающего щедрую награду: [216]

-Благодарю вас, господин староста, от всего сердца благодарю! — и пожал его руку своими пухлыми ручками, на которых сверкали золотые перстни. — Передайте письмо его жене — и никому ни слова. Иначе не ручаюсь за вашу голову. Если те узнают, они вас укокошат!..

Удовлетворенный мудрыми речами начальства, староста вернулся в село, а через два дня Тако со связанными руками спускался по вонючей лестнице в подвал трынского полицейского управления и долгое время не мог понять, кто же его предал.

* * *

В начале августа в Трыне наступила тяжелая пора. Не проходило дня, чтобы полиция не арестовала несколько человек. Славчо Николова отправили в лагерь Эникьой. На очереди был его брат Йордан. Это явствовало из уже совершившихся арестов, и члены околийского партийного руководства Стоян Якимов и Арсо Рашев сочли необходимым предупредить его. К Йордану отправился Якимов. Он был околийским агрономом, и его служба давала ему возможность в любое время выезжать из города. Он раздавал населению то семенной картофель, то какой-либо другой посадочный материал, то еще что-нибудь.

Якимов сразу же по приезде в Шипковицу встретился с Йорданом и с большой тревогой и озабоченностью рассказал ему о событиях в городе и околии и о том, что может получиться, если Йордан немедленно не перейдет на нелегальное положение. Йордан выразил сожаление, что у него нет связи с партизанами, обругал ненавистную фашистскую власть, дал Якимову директивы относительно предстоящей в околии работы и среди всего этого позабыл лишь уведомить его о том, собирается ли он стать партизаном или нет. На прощание Йордан крепко пожал агроному руку, покровительственно произнес несколько ободряющих слов, в которых звучала уверенность в победе, и проводил его долгим взглядом.

Оставшись один, он спокойно взвесил все обстоятельства. Наступила решительная минута, когда партия потребовала от него, коммуниста, на протяжении ряда лет воспитывавшего партийные кадры в околии в духе самоотверженности, чтобы он сам отдался целиком борьбе. Но у него не было никаких гарантий, что в этой борьбе он сохранит свою жизнь. И Йордан заколебался. Выход решило следующее событие. [217]

6 августа утром перед Николовым предстал маленький, хлипкий, желтый от страха полицейский. Рядом с высоким плечистым Йорданом он выглядел просто карликом. Короткий карабин, который он держал в руке, придал ему храбрости только на то, чтобы сказать:

— Господин Николов, господин пристав просит вас явиться к нему для срочной справки. Вот повестка! — И полицейский дрожащей рукой протянул клочок бумаги.

Йордан внимательно прочел повестку, понял, что было в ней написано между строк, небрежно натянул на голову кепку, взял плащ и, обняв маленькую Гергану с видом человека, добровольно жертвующего собой ради близких, обернулся к жене и сказал:

— До свидания, Николичка, если я задержусь, не тревожься. Так, может быть, будет лучше.

До села Лева-Река, где находился полицейский участок, было километров шесть. Это расстояние Йордан и маленький полицейский прошли за час с небольшим.

Увидев Йордана в участке, полицейские растерялись. Они даже не предполагали, что он клюнет на их удочку. Но раз опыт оказался удачным, пристав решил, что Йордана можно с этим же полицейским отправить, прямо в Трын. По дороге, которая проходила через густой лес, Йордан и полицейский не раз останавливались, полицейский даже подремывал, так что была вполне подходящая обстановка для бегства, но наш коммунист на это не решился. Он рассчитывал на милость Драгулова и Байкушева, злейших врагов партизанского движения в Трынской околии. На их милость надеялись и другие.

Так из-за того, что вовремя не были приняты эффективные меры для ухода в подполье, в руки полиции попали тридцать два члена партии. Вместо тридцати двух новых партизан в нашем отряде в полиции сидело тридцать два новых политзаключенных. Из борцов они превратились в пленников. Околийская партийная организация получила серьезный удар. Для деятельности партии и отряда создавались новые большие трудности. Мы лишились таких верных помощников, как бабушка Лена из Ярловцев, Асен Йорданов из Глоговицы, Ангел Стоянов из Мисловштицы, бай Неделко из села Баба. Раскрыт был почти весь наш канал до Брезника. Мы серьезно рассердились тогда на всех этих товарищей, кроме бабушки Лены. Нельзя было сказать, что у них не было возможности [218] хотя бы временно скрыться или же установить связь с отрядом. При малейшем желании с их стороны они могли стать партизанами, отряд очень хотел пополнить свой состав местными людьми, хорошо знавшими здешние условия, мы все хотели и были в состоянии нанести врагу смелые удары. Но этого не произошло. Не произошло по той простой причине, что товарищи или не были убеждены в правильности партийной линии, или считали,, что в руках полиции они будут в большей безопасности, чем сражаясь в партизанском отряде.

Присяга

На усиление полицейского террора мы ответили еще большей активностью. Каждый вечер мы проводили одну, а иногда и две акции. Это требовало от бойцов большой стойкости, и физической и нравственной, и закаляло пашу волю и выдержку. Даже самые слабые наши девушки, как Бонка и Виолета, и те уже совершали тридцатикилометровые ночные переходы и преодолевали большие расстояния без отдыха. И в то же время мы не прекращали занятий по боевой и политической подготовке, изучали оружие и его практическое применение, усваивали инструкции командования зоной, в которых давались указания относительно жизни и деятельности партизанских отрядов, регулярно читали и обсуждали партийные документы, освещавшие последние события. Во время этих обсуждений бойцы и командиры глубоко вникали в решения партии, задавали вопросы, высказывались; в результате они лучше разбирались в целях борьбы, еще крепче связывали себя с нею, готовые к любым испытаниям, ибо ясно сознавали, что идут на эти испытания ради блага своего народа.

Больше всего волновал партизан вопрос об искренности отношения Англии и США к Советскому Союзу. Многие товарищи сомневались в честности западных союзников, высказывали предположения, что те еще попытаются обмануть Советский Союз. Это, мол, произойдет к концу войны, когда Англия и США, полагая, что Советский Союз истощен, нападут на него и разгромят — вот почему они и приберегают свои силы. Этими замыслами союзников СССР товарищи объясняли ряд событий и особенно задержку с открытием второго фронта в Европе. [219]

Мы разъясняли бойцам, что для Советского Союза намерения капиталистов, очевидно, не тайна, но он не может отказаться от договоров и союзов, которые благоприятствуют его укреплению и способствуют завоеванию симпатий народов капиталистических стран, которые видят в лице СССР подлинного борца за мир. Капиталисты всех стран одинаково ненавидят коммунизм. Они его лютые враги, но между ними существуют противоречия, которые порой заставляют их самих искать сотрудничества с советским государством. Советское правительство с готовностью принимает это, потому что основу советской внешней политики составляет стремление жить в мире и взаимопонимании со всеми народами и государствами независимо от их общественного строя.

Политические беседы ободряли бойцов и обогащали их новой аргументацией, касающейся международных и внутриполитических событий, которая была столь необходима для агитации среди крестьян.

В некоторых селах, расположенных высоко в горах, мы отваживались появляться даже днем, вернее утром, когда люди еще не ушли на работу.

Первый раз мы это проделали в Кышле, одном из самых маленьких селений околии, у самой болгаро-югославской границы. Прежде чем появиться в центре села, мы зашли к братьям Арсо и Генчо. Они жили несколько на отшибе, и пробираться до их дома было очень удобно.

Арсо и Генчо я знавал. еще раньше. Это были хорошие люди, честные и трудолюбивые. Арсо столярничал, делал превосходные крепкие стулья, ульи, вилы, грабли и прочее. Он был другом моего отца, и в нашем доме стояли стулья, сделанные его искусными руками.

Встречаясь с обоими братьями, я старался понемногу выяснить их отношение к политике нашей партии и в конце концов убедился, что они наши единомышленники, теперь же, обсуждая цели нашего посещения села Кышле мы поставили себе задачу связаться с Арсо и Генчо и поручить им определенное задание.

Оба брата очень обрадовались, когда подтянутые молодцеватые партизаны и партизанки заполнили их двор. Они познакомили нас с обстановкой в селе, указали нам людей, у которых есть оружие.

После восхода солнца отряд спустился по крутой извилистой тропе к той части села, где жил староста, и тая оставался около часа. Староста распорядился насчет продовольствия, [220] а партизаны провели разъяснительную работу среди крестьян. Около полудня отряд вошел в лес у пограничной линии. Во второй половине дня, двигаясь по лесу, мы наткнулись на дровосека. Это был Сава Петков, тоже из Кышле. Дом его притаился в глубине леса, а такие дома, да еще с добрыми людьми, были нам как нельзя кстати.

Вечером, когда отряд направлялся к Церковному лесу, что южнее села Верхняя Мелна, мы с Денчо снова зашли к Арсо и Генчо, чтобы узнать у них, что за человек Сава Петков. Так в тот день мы увеличили сеть наших доверенных людей еще на две семьи — братьев Арсо и Генчо и бая Савы.

Ночь мы провели на поляне, поросшей папоротником и окруженной буковым лесом. Кышлевские крестьяне хорошо снабдили нас продовольствием, да и староста тоже приложил для этого немало старания.

— Пускай служит. Мы разрешаем, — шутили некоторые товарищи.

Утром мы все умылись у быстрого холодного потока в ближней долинке, позавтракали и занялись своим повседневным делом — военной подготовкой, политическим просвещением.

— А где же Петр? — прозвучал вдруг чей-то тревожный вопрос.

В самом деле, Петра Шкутова не было. Мы обыскали папоротниковые заросли, может, он где-нибудь заснул или, может, плохо себя почувствовал, но не нашли пропавшего. Искали его у родника, оглушили весь лес нашими сигналами, но Шкутова не было. Все встревожились не на шутку. Шкутов был самым юным из наших партизан. Одно время он состоял в отряде «Чавдар», затем оторвался от него, вернулся в Софию и оттуда был направлен к нам. Если судить по его настроению, никто бы не мог допустить, что парнишка мог решиться на дезертирство. Но вскоре это подтвердилось серьезными доказательствами. В кобуре Велко вместо пистолета оказался камень того же примерно веса, что и пистолет. Неподалеку от полянки мы обнаружили запас нижнего белья. Ясно: он украл пистолет у Велко и выбросил белье, чтоб не мешало. Все подтверждало, что Шкутов дезертировал. Мы обязаны были принять меры предосторожности и в тот же день переместили лагерь. На собрании отряда рассмотрели поступок Шкутова. [221]

К этому времени назрела необходимость в некоторой перестройке руководства отряда. Дело в том, что на Делчо часто приходилось отсутствовать, и тогда вся ответственность за боевую деятельность отряда возлагалась на одного Денчо. Поэтому нам с Делчо нужно было иметь заместителей, которые руководили бы работой в наше отсутствие. Более подходящими для этой роли были Стефан и Денчо. Стефан был назначен заместителем командира а Денчо — заместителем комиссара. Оба они были опытными, политически зрелыми людьми и пользовались авторитетом и среди бойцов отряда, и у населения. Поэтому наше предложение было одобрено всем отрядом.

Кроме того, бойцам предстояло принести партизанскую присягу. Они давно уже ждали этого торжественного момента, но сначала нужно было провести разъяснительную работу о смысле и значении присяги и проистекающих из нее обязанностей. Присяга в жизни партизан — большое и важное событие. Она обязывала их проявлять самоотверженность, твердо и терпеливо сносить все трудности, никогда не пасовать перед ними, быть честными, бороться за свободу и независимость народа и сурово наказывать его врагов. Тот же, кто нарушит присягу, подвергнется самой строгой каре. Теперь, после бегства Шкутова, решено было принести присягу в тот же день.

Гробовая тишина стояла в лесу. Все замерло, не шевелились даже листья на деревьях, ветви которых зеленым сводом сомкнулись над маленькой полянкой. Бойцы, построившись в две шеренги, с волнением ждали торжественной минуты. И вот она наступила. Я фразу за фразой читал, а бойцы и командиры негромко повторяли хором:

—  «С гордостью и радостью принимаю звание участника народно-освободительного партизанского движения. Перед лицом товарищей, перед лицом всего народа, перед памятью героически погибших борцов Отечественное фронта клянусь, что отдам все свои силы и жизнь освобождению родины и всего мира от гитлеровских тиранов захватчиков и их болгарских прислужников, от фашистской тирании. Клянусь с оружием в руках бороться за осуществление программы Отечественного фронта. Клянусь выполнять боевые приказы своих командиров, не выдавать тайн, которые может использовать враг. И да падет на меня суровая кара и позор, если я изменю этой клятве.

Да здравствует Отечественный фронт! [222]

Да здравствует народно-освободительная партизанская армия!

Смерть фашизму — свобода народу!»

Товарищи поклялись.

Принеся присягу, они словно бы прошли через чистилище. Всем вдруг стало как-то легче. И вместе с тем в каждом возросло чувство ответственности. Теперь они солдаты новой армии — армии народа. С этого момента они, казалось, стали бодрее и увереннее в победе, мужественнее и сильнее, были готовы бесстрашно ринуться в бой. Весь день в лагере только и было разговоров, что о партизанской клятве.

* * *

Вечером мы явились к Страти Гигову, кузнецу из села Верхняя Мелна. У него были два сына — Милко и Басил. Басил был моим соучеником по гимназии. Тогда он был членом РМС. Позже он уехал в Софию, поступил в университет, закончил школу офицеров запаса и остался на военной службе до конца войны.

У отца его была кузница, двухэтажный дом и порядочно земли. Не только внешность у него была богатея чорбаджии, он и по своему имущественному положению был таким. Высокий, дородный, крепкий, этот старый «демократ» был очень похож на начальника трынской полиции Байкушева (Байкушеву недоставало только великолепных усов кузнеца), с которым у него на многое были общие взгляды, за что они и уважали друг друга. Страти Гигов умел сладко говорить. Иной раз казалось, мед капает у него с губ — так умел он изобразить, сколь он любит, уважает и почитает тебя. Таким я его знал еще в гимназические годы, когда приезжал к Василу. Таким он остался и теперь.

Едва я вошел во двор, Страти Гигов сразу же кинулся мне навстречу, протянул мясистую руку, словно я был его давний приятель.

— Вот осел! — беззлобно воскликнул он. — Почему не бережешься? Смотри, схватит тебя Коча! — Так он называл Байкушева.

— Схватит, если ты меня выдашь, а иначе ему меня не схватить!

— Славо, мальчик мой, как можешь ты даже подумать такое? Я тебя люблю, как своего Васо. Если бы я вас ненавидел, то по крайней мере хоть одного из вас убил [223] бы, когда вы заходите ко мне. Нет-нет, я не такой человек.

Не дожидаясь моего вопроса, Страти Гигов сам сообщил мне, что у него есть ружье, но я пропустил это мимо ушей и решил изъять ружье потом. Теперь же я только осведомился о передвижении полиции, о тропах и селах, которые нас интересовали, и ушел. Из разговора со Страти Титовым я понял, что Шкутов уже пойман органами власти, — другого пути для дезертиров быть и не может. Нам приходилось готовиться к новым испытаниям. Шкутов, как и Мордохай, мог причинить нам много бед. Но несмотря ни на что, руководство отряда стало готовиться к следующей операции.

* * *

Нам предстояло поджечь вуканское общинное управление. Село Вукан лежало на шоссе между Костуринцами и Трыном и сильно охранялось контрачетой. Однако мы рассчитывали, что после нашего появления в Кышли полиция ринется в тот район и ослабит охрану в других местах.

Поскольку расстояние до вуканской общины было больше, чем можно было одолеть за один переход, отряд разбил лагерь возле поворота дороги к Верхней Мелис, неподалеку от того места, где когда-то потерялся баи Трайко. Весь день мы имели возможность наблюдать з» движением полиции. Она ехала на грузовиках по направлению к Кышле. Все шло так, как мы предполагали. Противник оголял один район, чтобы преследовать нас в другом.

Чтобы не терять времени, мы, как только опустились сумерки, отправились вниз по долине речки ; через два часа уже находились неподалеку от вуканской общины. Организовали разведку. Сведения со всех сторон подтверждали, что объект не охраняется.

Бойцы действовали молниеносно. Одни разбивали ceйфы, другие упаковывали трофеи, третьи выносили документы. За короткое время на дороге перед зданием общинного управления был свален весь архив. Тут были все реестры, налоговые книги, разнарядки реквизиции, штрафные квитанции, политические характеристики и жителей общины. Мы полили эту огромную кучу керосином и подожгли, а когда пламя охватило ее со всех сторон, ушли в сосновый лесок, севернее села Забел. До прихода [224] полиции архив сгорит дотла, а население освободится от разных налогов, штрафов и поборов на много тысяч левов. Так была выведена из строя и вуканская община, а ее староста — коммунист Алексей Апостолов — остался без места.

Сборщик налогов этой общины, ожидая нападения, каждый вечер брал деньги из сейфа и уносил их с собой, рассчитывая, что, если партизаны попадут на общину, он обвинит их в краже, а сам на этом разбогатеет.

В тот вечер сборщик, как обычно, забрал деньги. На следующий день он явился к околийскому начальнику и доложил, что мы взяли из общинной кассы сто пятьдесят тысяч левов.

Узнав об этой подлости, мы отправили ему письмо, в котором обязывали его незамедлительно вернуть деньги общине, иначе за клевету на партизан он будет наказан самым строгим образом. Одновременно мы сообщили об этом и всему населению.

Через два дня сборщик передал все деньги общине.

После этой акции отряд два дня находился у горы Руй. Нашей целью было укрыться на какое-то время и замести свои следы, а также собрать сведения о численности полиции, находившейся в гарнизоне села Кална, расположенного к северо-западу от горы.

Хлеб у нас кончился, но мы рассчитывали продержаться на небольшом количестве зеленой фасоли, которую мы набрали, проходя через Знеполе, а также на тех овцах, которые паслись на склонах горы Руй. Так что опасности голода у нас пока не было.

Утром на следующий день на горы пал легкий туман. Это позволило нам развести костер. Мы разломали стручки фасоли, расчехлили манерки, наполнили их фасолью и водой и зарыли в горячую золу костра. Соли у нас не было. Предстояло попробовать, можно ли есть несоленую фасоль. Скоро все убедились, что это варево не многого стоит.

— Только испортили манерки, — досадовали партизаны.

Фасоли, однако, не осталось пи у кого. К полудню туман рассеялся. У лагеря появились долгожданные овцы.

— А случайно ли забрели сюда эти овцы? — не обращаясь ни к кому конкретно, озадаченно спросил Стефан.

— Необходимо установить. Это твое дело, — ответил [225] ему кто-то. — Но как бы то ни было, мы можем сказать что они очень кстати.

Не дожидаясь моих указаний на сей счет, Стефан стал спускаться по тому склону, откуда появились овцы.

— Стой! — окликнул я его тихонько, и он сразу же обернулся. — У тебя есть деньги?

— Есть.

— Сколько?

— Больше тысячи.

— Тогда возьми с собой Огняна и купите барашка. Огнян пусть останется с чабаном, а ты принеси барашка.

— Слушаюсь! — по-военному ответил Стефан, и они с Огняном зашагали по склону на расстоянии десяти метров друг от друга.

Стадо, как оказалось, принадлежало нескольким хозяевам. Пастух, увидев вооруженных людей, так испугался, что предложил барашка бесплатно.

— Выбирайте, какой вам больше нравится, — сказал он. — Я скажу хозяину, что потерялся.

— Мол, волки его съели? — пошутил Стефан.

— Причем двуногие, — так же шутливо добавил Огнян.

Пастух поглядел на них — ему понравилась шутка — и осмелел.

— Теперь в горах, — сказал он, — и четвероногие, в двуногие волки бродят.

— Мы подарков не хотим. Сколько стоит, столько заплатим, — сказал Стефан.

Пастух заартачился. Сперва совсем отказывался от де нег, а потом назвал цену раза в четыре или пять меньшую, чем надо.

Стефан, видя, что парень боится, как бы не взять у нас больше, чем положено, отсчитал ему восемьсот левов.

— Возьми эти деньги и отдай их хозяину барашки через пять дней. До того не говори ничего. Если не вы полнишь наше распоряжение, то дружбе нашей конец!

Чабан взял деньги, поблагодарил и обещал сделать все так, как мы того требуем.

Христо Спасов (Петко) занялся барашком — он был опытным мясником, а Огнян приготовил вертел.

Всем казалось, что уж слишком долго возимся мы с мясом. Терпение наше окончательно лопнуло как раз тогда, когда барашек прекрасно обжарился, и мы начали чувствовать такой голод, что даже если бы у нас была соль [226] и мы могли бы есть как положено, то и тогда мы бы не справились с ним лучше — от барашка не осталось ничего!

* * *

По данным разведки, полицейский гарнизон в селе Кална составлял примерно роту; туда каждый вторник и субботу доставляли на лошадях продовольствие из Главановцев, отстоящих на шесть-семь километров от Калны. Везли его обычно через местность Барное, широкую полосу голых сланцевых пород вдоль линии границы, с трех сторон обрамленную низкорослым буковым лесом.

Ранним утром в субботу наши ребята заняли удобную позицию у восточного края Барпоса и стали следить за движением полицейских. Невооруженным глазом мы увидели, как четверо всадников в синих мундирах во главе с офицером пересекли пограничную борозду и начали спускаться к селу Ранилуг. Офицер был вооружен автоматом, а полицейские — карабинами.

Нам было выгоднее обстрелять их не сейчас, а когда они будут возвращаться — тогда нам достанутся и белый хлеб, и овощи, и сигареты для курильщиков. Мы решили поэтому потерпеть. Полицейские должны были на собственной шкуре почувствовать, что значит отбирать у девушек приданое, избивать ни в чем не повинных крестьян, сжигать дома партизан. У нас и у крестьян накопилось уже достаточно злости, чтобы рассчитаться с ними, и мы были готовы ждать в засаде удобного случая пять-шесть суток. Нашей целью было выкурить полицейских из Калны. Они тут досаждали и нам и всему населению.

Место, выбранное нами для засады, имело и свои положительные, и свои отрицательные стороны. Самым скверным было то, что маленькая ложбинка, по краю которой вилась тропа, заросла густым кустарником, — в случае, если кто из полицейских останется жив и решится бежать, он легко сможет в нем укрыться. Но как мы ни старались избежать этого неудобства, как ни выискивали более удачную позицию, ничего лучшего не нашли и вынуждены были остаться в первоначально выбранном месте. В устройстве засад у нас был не бог весть какой опыт. Мы сами чувствовали, что допустим немало просчетов, по были уверены зато, что следующие засады, безусловно, будут лучше.

Бойцы заняли свои места и получили разрешение отдохнуть до определенного времени. Кому хочется [227] поспать — пусть спит, но по условленному сигналу, который подаст дозорный, каждый должен подготовиться к бою и неотрывно следить за своей целью.

Не так уж быстро прошло несколько часов ожидания. То, что засада эта была первой, что полицейская группа могла оказать сопротивление, что после операции предстоит продолжительный, форсированный переход, — все это волновало товарищей и не давало им не то что заснуть, но и помолчать. Им хотелось, несмотря на разделявшее их расстояние, поделиться своими мыслями и чувствами. Но это было строго запрещено. Успех операции зависел прежде всего от сохранения ее в строжайшей тайне и полной неожиданности нападения. Напуганные полицейские были очень осторожны — они заглядывали за каждый камень, за каждый куст. При такой сверхосторожности даже самый незначительный шорох или звук мог привести к полному провалу.

Около пяти часов дня мы услышали условленный сигнал, электрическим током пробежавший по телу каждого бойца. И тут же мы увидели, как на большом расстоянии друг от друга, перевалили через гребень горы четверо конных полицейских. Начальника с ними не было.

— Приготовиться! — пробежала слева направо команда.

— Есть, приготовиться! — последовал ответ в обратном направлении.

— Огонь! — раздался мой взволнованный голос, и в ту же секунду четырнадцать бойцов дали залп.

— Огонь! — повторил я команду, а следующие выстрелы каждый давал уже по своему усмотрению.

При первом же залпе упал один из полицейских. Он попытался отползти в ближний кустарник, но не успел. Так и остался лежать у тропы. Упал и второй. И он, видно, был серьезно ранен. Два полицейских, ехавшие последними, бросили лошадей и кинулись наутек в лес. Наш огонь не был точным. Да он и не мог быть точным, поскольку две трети наших бойцов не проходили военного обучения, а хорошим стрелком можно стать только систематически тренируясь. Но для этого у нас просто не было достаточно патронов.

Нам достались отличные трофеи. Прежде всего свежий белый хлеб, овощи, сигареты, почтовые посылки и вообще вся полицейская почта. Теперь отряд на несколько дней был обеспечен едой. [228]

В тот же день полицейская рота вынуждена была покинуть село Кална. Она расквартировалась в школьном здании села Главановцы. За несколько дней полицейские превратили школьный двор и фруктовый сад — собственность школы — в мощный укрепленный пункт, с бункерами, пулеметными гнездами, ходами сообщения и колючей проволокой. Очевидно, они готовились оставаться здесь продолжительное время.

Жтели Калны, находившиеся в районе действия югославских партизан, были нам бесконечно благодарны за то, что мы вынудили полицию уйти из их села. Ведь при ней крестьяне жили словно дикари — им не разрешалось собираться вечером на площади, зажигать в домах лампы. Как только в каком-нибудь окошке загорался свет, в него сразу же стреляли. Днем полицейские ходили по селу и хватали все, что попадет под руку: кто кур, кто овец, кто поросят, кто телят. Днем грабили, а ночью пировали. Крестьяне стонали от них, но жаловаться было некому. Единственными их защитниками оставались партизаны.

На второй день в Калну явилась группа полицейских. Они пришли выместить злобу на двенадцатилетнем Бранко и его отце, которых обвинили в связи с Трынским отрядом. В тот день крестьянин из соседнего с Калной села Градско со своим сынишкой Бранко отправился по делам в Главановцы. Они проезжали мимо нашей засады незадолго до того, как проехали полицейские. Теперь полиция представляла все дело так, что они, мол, были связаны с нами, и обвинили отца и мальчугана в предательстве. Их арестовали и доставили в Калну. Следствие вел полицейский начальник Диков. Допрашивал он их перед школьным зданием публично, согнав на это зрелище всех жителей. Поняв, однако, что его жестокость только внушает собравшимся крестьянам отвращение, Диков загнал арестованных в одну из школьных комнат и продолжал допрос там.

— Были вы в день нападения в Главановцах? — спросил Диков арестованных.

— Были, — ответил отец.

— Зачем туда ездили?

— За покупками.

— Предлагали вам наши полицейские ехать вместе с ними?

— Предлагали.

— Почему вы поехали впереди? Чтобы предупредить [229] партизан, сказать им, что полицейские следуют за вами? Для этого, для этого, подлые скоты?! — И Диков принялся избивать палкой отца и сына. — Говори, с кем из партизан вы встречаетесь? — снова накинулся он на отца.

— Мы ни с кем не встречались, господин начальник. Никаких партизан мы в глаза не видели, — ответил крестьянин, держась рукой за плечо, по которому Диков ударил особенно сильно.

Мальчик молчал и время от времени поглядывал на отца. Не за себя, за отца боялся он.

— Говори! — заорал полицейский начальник теперь уже на него. — Когда вас догнал раненый полицейский, почему вы не дали ему лошадь, а заставили его идти пешком? Говори, почему? — И снова принялся колотить мальчика дубинкой по спине, пока она не сломалась.

Бранко продолжал молчать. Что ему сказать? Он не дал полицейскому лошадь, потому что ненавидит полицию. Разве не они сожгли их сеновал?

— Отвечай, чурбан! Молчит, как чурбан, и все! Говори, не то расстреляю, — припугнул его Диков и приказал одному из полицейских взять винтовку.

— Господин начальник, оставьте мальчика. Убейте меня, если надо, — взмолился отец.

— Убьем и тебя, и его, всех коммунистов перебьем, слышишь, скотина! — ревел озверевший полицейский, и с еще большим ожесточением колотил резиновой дубинкой несчастного отца.

Отец не выдержал и упал на пол. Но резиновая дубинка продолжала хлестать по его худым плечам.

Увидев в руках полицейского винтовку, Бранко подумал, что все равно пришел конец, собрал все свои силы и кинулся через открытое окно наутек. Прыжок с небольшой высоты дал ему возможность быстро сбежать по спуску, но полицейский, не теряя времени, присел на корточки, прицелился и выстрелил. Бранко из последних сил как раз в это время добежал до пожелтевшей от засухи кукурузы. Но тут его настигла пуля и поразила насмерть. Он упал ничком, из левого уха потекла кровь и засохла на побелевшей щеке.

Озверевшие полицейские поставили стражу у тела мальчика и не разрешили никому к нему приблизиться. Так и лежал Бранко на солнцепеке целых два дня, в только когда полицейские уехали из Калны, у тела юного патриота собралась сотни крестьян. Погребение Бранко [230] происходило в его родном селе; когда гроб с телом опускали в землю, группа црнотравских партизан дала ружейный залп.

На белом камне, поставленном на могиле Бранко, и сейчас горят слова партизанского приветствия: «Смерть фашизму!»

До операции в Барносе мы не бывали в Калне и не знали тамошних людей, но после убийства Бранко ненависть их к болгарской полиции усилилась еще больше. И мы так сдружились с крестьянами, что все село до конца нашей борьбы было одной из лучших наших баз.

Вернувшись на Руй, мы провели основательный разбор наших действий и извлекли серьезный урок: внимание всех должно быть направлено на огневую подготовку. За это мы и взялись.

Во время трехдневного отдыха руководство отряда пересмотрело всю почту полиции. Были тут письма из Русенской, Разградской, Шуменской, Поповской и других околий страны. Полицейским писали их жены и дети. Писали, что жизнь стала невыносимой, что налоги, которыми их облагает община, невозможно выплатить, что реквизиции тяжелым камнем висят у них на шее. Это дало нам основание вступить в письменную связь с ними и подчеркнуть, что положение в Трынской околии ничем не отличается от того, которое сложилось в их краях, что их родные, одетые в полицейскую форму, мешают улучшить положение, что они защищают интересы не народа, а иностранных и своих, болгарских, фашистов. В заключение мы предлагали им обратиться в министерство внутренних дел с настоятельной просьбой вернуть в кратчайший срок домой служащих в полиции — в противном случае мы не даем никаких гарантий относительно их жизни.

Эти письма, как мы и ожидали, сыграли большую роль. Все получившие их не только встревожились, но и обратились в соответствующее полицейское управление с настойчивой просьбой освободить их близких от полицейской службы. Это заставило полицейских запросить министерство внутренних дел, а министерство — околийское управление полиции в Трыне, потребовав у его начальника объяснение, каким образом полицейская почта попала в руки партизан. Так дело дошло до строгого выговора полицейскому начальнику за то, что он не обеспечил охраны снабжающих органов [231]

После этой акции и сами полицейские стали более осторожными, тех же, кто был деморализован, перевели в другие околии.

Дед Стоян и сын его Вельо

Ангел Стоянов из села Мисловштица тоже был арестован. Отец его буквально не мог найти себе места. Целыми днями бродил он по сельским улицам, искал какого-нибудь доброго человека, с которым мог бы поделиться своим горем, а когда приходил домой, то чувствовал себя как в пустыне. Старика тревожило не столько то, что его самого могут арестовать и выслать в какой-нибудь незнакомый край. Еще больше тревожило его, что на его попечении осталось трое душ, что он больше не сможет помогать партизанам, что они теперь уже не смогут приходить к нему. Эти мысли не давали ему покоя, гнали его с места на место.

Второй сын деда Стояна — Вельо — работал в Пернике шахтером. Узнав об аресте брата, он с разрешения партийного руководства оставил шахту, чтобы уйти в партизанский отряд. Вельо считал, что обязан занять место брата в борьбе, независимо от возможных последствий.

Добрался он до села ночью. Дед Стоян удивился его приходу в такое, обычное только для партизан, время и сильно обеспокоился, как бы и он тоже не попался полиции.

— Зачем ты пришел, Вельо? Неужто мало того, что Ангела забрали, так теперь я и за тебя должен дрожать.

— Я не дамся им в руки, как брат. Я иду в партизаны. И если ты знаешь какой-нибудь канал, прошу тебя, отец, не огорчай меня, помоги мне.

Дед Стоян опустил голову и, уронив слезу, погладил Вельо по голове. Это было все, что мог сделать старик отец в ту минуту. Вельо поглядел на его поседевшие волосы, и ему стало жаль старика.

Вечерело. Лес возле Мисловштицы зашумел. Колонной один за другим вышли из него партизаны. Бойцы были в бодром настроении. В последнее время они действовали успешно и решительно. Собрание в селе Кострошовцы, появление партизан среди бела дня в Кышле, поджог вуканского общинного управления, засада против полиции на Барносе и собрание прошлым вечером в селе Забел — все это придавало им новые силы для борьбы. [232]

Стефан построил бойцов, проверил оружие, назначил патрульных и охрану села и повел колонну. Когда она проходила мимо ворот деда Стояна, мы с Денчо зашли повидать старика. Трудно описать радость, с какой он и сын его встретили нас.

Дед Стоян не мог скрыть волнения. Не стыдясь своего возраста, он плакал, как дитя.

— Ангела моего забрали гады, Славчо. Остался я один, как кукушка, — сквозь плач заговорил он и положил мне на плечи руки.

Когда я принялся объяснять ему, что борьба с врагом жестока, что она будет стоить нам еще немало жертв, дед Стоян перестал плакать.

— Знаю, что все это так, дорогой мой, да ведь мне так больно... Вот теперь и Вельо хочет меня покинуть. Решил идти с тобой.

— А ты его пустишь?

— Вы, молодые, понимаете в таких делах больше нас. Поступайте так, как вам разум велит...

Дед Стоян вытер глаза, взял посох и пошел с нами на площадь, где уже собралось много народу. Разговор с людьми начался непринужденно. Мы не делали докладов по международному и внутреннему положению, все события излагали и разъясняли в разговорах с крестьянами или в споре с каким-нибудь приверженцем власти. На лестнице перед канцелярией старосты стояла Бонка. Она горячо призывала девушек и парней последовать примеру партизан. Но тут среди собравшихся произошло какое-то волнение. Оказалось, Виолета и Петко захватили полицейского с шахты Злата, обезоружили его и привели сюда. Увидев это, Вельо сделал несколько шагов вперед и сказал громко:

— Товарищ Славчо, разреши мне взять оружие полицейского и вступить в ряды твоих смелых бойцов. Я хочу занять место моего арестованного брата.

Я поблагодарил Вельо за решительность и поцеловал его. По площади разнеслось «ура!». Петко передал Вельо винтовку и пистолет, а девушки затянули партизанскую песню. Когда песня кончилась, Вельо поднялся на лестницу и крикнул во все горло:

— Товарищи, дорогие односельчане, наступил и для меня час расплаты с фашизмом! В этот вечер я принимаю обязательство служить с оружием в руках нашей Равной рабочей партии и до конца выполнить свой партийный [233] долг. Клянусь вам и всему нашему народу, что не пожалею жизни своей ради свободы и счастья наше: рабочего класса!

Произнеся клятву, Вельо поцеловал оружие, обняли на прощанье с отцом и сестрой и занял место в партизанской колонне.

Бойцы затянули песню, а крестьяне хлопали в такт и кричали:

— Ребята, приходите почаще, с вами нам спокойнее и веселее!

Многие из партизан не слышали приглашения. Они уже отдалились и шли, увлеченные бодрыми словами песни:

По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье —
Белой армии оплот.

Один за другим расходились крестьяне по своим до мам. Дед Стоян остался на площади один и слушал партизанскую песню, пока она совсем не затихла. Вернувшись домой, он вздохнул и сказал:

— Лучше умереть бойцом, чем заживо гнить в фашистской тюрьме.

* * *

Филиповцы находились от Мисловштицы всего в пяти километрах. В этом селе имелось свое общинное управление и полицейский участок, но у нас там не было чело века, который бы доставлял нам нужные сведения.

Прежде здесь была большая и активная партийная организация. Большинство ее членов работали шахтера ми в Пернике, где были привлечены в партию Димитровым и Темелко Ненковым. Год за годом росли они под её крылом, разнося коммунистическую правду. Многие из них выполняли в 1923 году работу, связанную с риском для жизни. Тогда, после поражения Сентябрьского восстания, надо было создать подпольный канал для переброски в Югославию старых революционеров, которым угрожал неминуемая смерть.

Теперь этих людей не было в селе. Одни погибли, других выслали, третьи эмигрировали. Партийной организации не существовало. Но революционные традиции продолжала молодежь — юноши и девушки, многие из которых жили теперь в Софии. С некоторыми из них я поддерживал [234] связь, а они, со своей стороны, время от времени наезжали в село, чтобы довести до сведения своих Земляков правдивые слова партии, и поддерживали бодрость духа у многих людей, которые прежде симпатизировали нашей борьбе, а теперь сникли, напуганные террором.

Полицейский участок и общинное управление очень нас соблазняли. Соблазн этот усиливался еще и тем, что Вельо днем разведал все об охране общины, а также о численности полицейских, и не предвиделось особых препятствий для нашего нападения в этот же вечер. К тому же полиция потеряла наш след, и мы поэтому располагали достаточным временем, чтобы перейти в другой район, решено — сделано. Еще в пути мы разработали план. Одна группа будет действовать против общины, а другая — против полицейского участка. Первая группа состояла из трех человек, во второй были все остальные.

К селу мы подошли не замеченные никем. Никто не догадывался о нашем присутствии даже когда мы заняли исходные позиции для атаки. Огороды и сады служили нам превосходным укрытием.

Поскольку архив общины помещался на втором этаже частного дома и у нас не было времени вытаскивать его на дорогу, мы сожгли его на месте, своевременно предупредив живущих в нижнем этаже, чтобы они покинули помещение. Когда я сообщил об этом владельцу дома, его маленькая дочка, показывая на окно, спросила:

— Дяденька, вы ведь не поджигаете дома?

— Никогда, девочка, но на этот раз у нас нет времени вытаскивать архив. Государство вам построит новый дом.

Вскоре архив был объят пламенем, и мы ушли помогать второй группе, действовавшей против полиции.

Участок помещался в легкой постройке. Перед домом не было никакой ограды, и вход в него был прямо с улицы. Но с боков дом был огорожен высокой каменной стеной, перескочить через которую было непросто. Позиция полицейских была выгодной. Они заблаговременно подготовили на чердаке позиции, удобные для отражения нападения, и оттуда обстреливали из автоматов всю улицу и противоположные дома, в которых жили наши люди.

Симка Гюрова — мать нескольких детей, большинство которых были членами РМС, — с самого начала перестрелки подошла к окну и стала смотреть, что происходит. Она [235] беспокоилась о своем муже — человеке сознательном, которого староста назначил в сельскую стражу. Поскольку ему предстояло на следующий день молотить, он попросил какого-то односельчанина поменяться с ним сменами: он в первую, а тот во вторую. Так и сделали. Но не к добру это было для славного деда Гюро.

Мы с ним были старые приятели. Нас познакомила его дочка Станка в январе сорокового года, во время выборов в Народное собрание. Сам Гюро был не очень грамотным, но благодаря влиянию своего сына Стоянд и дочери Станки, той самой девушки, которая была членом подпольного руководства строительных рабочих в Софии, он хорошо разбирался в политике нашей партии и всегда поддерживал ее. Стоян уже несколько месяцев сидел в тюрьме за коммунистическую деятельность; это еще больше озлобило старика против фашистов и теснее привязало к коммунистической партии.

Симка Гюрова не долго стояла у окна — пули быстро заставили ее спрятаться. Ползком добралась она до крышки, которая прикрывала вход в погреб, осторожно приподняла ее и спустилась по лесенке в безопасное место, так и не сумев предупредить мужа, чтоб он был поосторожней.

А пули продолжали цокать по валявшимся на улице камням, со свистом влетали в окна, впивались в стены домов.

В это время дед Гюро искал партизан, чтобы отдать им свою винтовку, показать, как пройти к участку и захватить полицейских. Но пока он бродил в темноте среди дыма и пыли, какая-то шальная пуля, видимо, рикошетом ранила его в живот, и он упал. Стараясь не стонать, он подозвал одного из наших товарищей, отдал ему ружье и патроны, даже не назвав своего имени, да так и остался лежать тяжело раненный возле ступенек кооперативной лавки. На следующий день его отнесли в больницу! но из-за недостатка внимания врачей, в дела которых вмешалась полиция, через две недели он скончался.

Бой затянулся. Полицейские, забаррикадировавшись на чердаке и заняв другие выгодные позиции, продолжали оказывать сопротивление. А в ночной тишине стрельба слышалась далеко. Нарушение телефонной связи с городом, находившимся всего в восьми километрах, могло надоумить тамошнюю полицию, что в направлении Филиповцев что-то произошло, и заставить ее выслать сюда подкрепление. [236] Да и патроны у нас подходили к концу. Продолжать перестрелку было совсем ни к чему. Необходимо было как можно быстрее ликвидировать полицейское гнездо. Мы решили забросать помещение участка гранатами и, разрушив его, вынудить полицейских сдаться. Бросили всего две гранаты — и их автоматы замолкли.

Ушли мы к Завальской Купе — лесистой высоте в окрестностях села Ярославцы.

Переход от Филиповцев до Завальской Купы был довольно напряженным. Войдя в село Завала, отряд уже оказался на территории Брезникской околии. До сих пор нам все никак не удавалось разрушить сыроварню в Ярославцах, и вот теперь такая возможность представилась.

Вечером мы спустились прямо к ярославцевской сыроварне. Охраны не было. Брынза в кадках уже перебродила и, казалось, ждала нашего прихода.

Только мы принялись за дело, как прибежали несколько крестьян.

— Ребята, погодите, не выбрасывайте брынзу, она оставлена для нас, — сказали они.

— Хорошо, не будем, — согласились мы. — Раз брынза ваша, нам незачем уничтожать ее.

— Дай бог вам здоровья. Вот это называется разумные люди, — сказал бай Исай, наш ятак.

Мы покончили с сыроварней и, сопровождаемые крестьянами, отправились на площадь. Наш патруль уже держал речь перед парнями и девушками. Среди них я узнал Станку и Зору, дочек бая Исая. Увидев меня, они отделились от компании и подошли поздороваться.

— Твой дождевик у нас. Я сейчас принесу его, — шепнула мне на ухо Станка.

Я очень обрадовался. Это был тот самый дождевик, который Делчо бросил в июле во время перестрелки с полицией. С того дня его берегли ремсисты — активисты молодежного движения, твердо надеясь на встречу.

Как только мы вошли в село, Делчо отправился в Софию. Зная, что мы собираемся напасть на общинное управление в селе Красава, он сообщил товарищам в столице, что эта операция уже выполнена. Однако осуществить вам ее не удалось, потому что полиция значительно усилила охрану общины, к тому же всего в четырех километрax от села в Брезнике стоял кавалерийский полк. Потому мы и решили тогда отложить эту операцию до более благоприятного времени. [237]

Зато в Ярославцах произошло еще одно радостное для нас событие: отряд увеличился на два человека. Из этого села с нами ушли товарищи Тодор Младенов и Крысто Пырванов. Окрыленные своими успехами, мы в тот же вечер отправились в Новое село Годечской околии. Тут мы провели собрание, на которое пришло много жителей. Но среди них не было моих знакомых, которых я знал по Софии, они не вернулись в родное село, как мы уговаривались, и я так и не встретился с ними.

Тодор Младенов хорошо знал здешние места, и лам не грозила опасность заплутаться. Он привел отряд в густой лес, где найти нас было нелегко. Вскоре от наших друзей мы узнали, что полиция отобрала у ярославцевских крестьян брынзу, которую мы им оставили. Это вызвало у них всеобщее возмущение.

— Теперь ясно, кто наши друзья и кто враги, — говорили крестьяне, когда полицейские погрузили брынзу на грузовик и уехали в Брезник.

* * *

27 августа мы решили перебазироваться в район моего родного села Бохова. Неподалеку от села был большой лес, который я хорошо знал с детства. Мне там были знакомы каждый овражек, каждая тропка, чуть ли не каждый камень.

Я, Стефан, Велко, Денчо и Лена отправились первыми. Другие оставались в одном лесочке. Ночью мы пробрались к дому тети Божаны. Собака нас почуяла и подняла лай. Мы бросили в окно три камешка, тетя Божана тут же показалась в нем и вышла нам навстречу. Она наскоро рассказала все известные ей новости и дала нам еды. Уговорившись, о чем ей надо будет разузнать днем, мы направились в урочище Бож, где был наш первый лагерь. Тут мы распрощались с Денчо и Стефаном, которые вернулись к отряду, а Велко, Лена и я остались в лагере.

По нашему поручению товарищи Гюро Симов, Никола Христов и Макарий Теодосиев — брат моего ятака Басила Теодосиева с улицы Булина-Ливада в Софии — должны были разведать численность полиции в ближних селах, а бай Тазо, муж тети Божаны, — выяснить, что происходят в Трыне, и приобрести для нас шапки, кастрюли, гребня, зеркальца и другие нужные нам вещи. Мы должны были их дождаться.

Первые трое вернулись еще засветло и сообщили нам, [238] что нет ничего, что могло бы вызвать тревогу. Бай Тазо почему-то запаздывал.

Вечером в лагерь, запыхавшись, прибежала взволнованная тетя Божана.

— Славчо, в селе полно контрашей. Человек двадцать сама видела во дворе вашего дома. Собирали яблоки. Боюсь, что кто-то вас приметил и сообщил этим гадам. Хорошо бы вам уйти подальше отсюда. Еда для вас у меня готова, но я побоялась ее взять.

И только под конец, как будто речь шла о совсем незначительном событии, тетя Божана сообщила, что умер царь.

Мы убедили нашу неутомимую помощницу, что контраши нам не страшны, и проводили ее до опушки леса. Когда Божана ушла, я взобрался на высокое дерево и стал осматриваться. Но ни увидеть, ни услышать, что происходит в селе, не смог. Все потонуло во мраке и тишине. Один только голос бабы Гюны, разыскивавшей корову, доносился из ближнего оврага. «Петкана, Петкана, иди сюда, дочка, иди сюда!» — слышались оттуда тоскливые призывы.

Я слез с дерева, и мы вернулись к отряду. Неподалеку от места его стоянки нам повстречался дозор, а затем и вся колонна, как это и было условлено.

Восточнее Боховы поднимается невысокий хребет. Когда-то я тут пас скот, а летом 1928 года, когда ливни смыли несколько домов и много скота, едва спасся от града вместе с одной девчонкой, нашей родственницей, с которой мы пасли коз. Сейчас я вспомнил не только про град и ливень, но и про хитрую козу Станику-кривошейку, которая, не обращая внимания на град в мутные потоки воды, стекающие повсюду, забежала в хлеба, и я вынужден был выгонять ее оттуда толстой палкой.

Увлекшись воспоминаниями, я не заметил, что мы поравнялись с нашим домом. Отсюда до него было не больше двух километров по прямой.

Вдруг мое внимание привлек дымок. Он поднимался высоко в небо, расползался, а из-под него поползли сперва желтоватые, а затем ярко-красные языки пламени. Они взорвали мрак и потянулись к луне, словно хотели лизнуть ее, а она в страхе убегала от них. Горел наш дом. Так вот для чего пришли контраши! Родной дом! Сколько воспоминаний связывало меня с [239] ним! Каждый уголок, каждая ступенька, каждая песчинка в нем и возле него были мне дороги, связаны со множеством детских и юношеских переживаний. Было грустно, что больше не увижу я ни просторной горницы с трехстворчатым окном, ни покосившейся ступеньки перед входом, ни деревянной кровати с толстым слоем соломы вместо тюфяка, на которой мы, восемь братьев и сестер, кувыркались и боролись, ни кривой черешни, с которой я как-то упал и сломал себе ногу, ни каменной плиты, на которой я грифелем написал первое в своей жизни слово «мама». С домом было связано воспоминание о собаке Султане, моем закадычном друге. Я вспомнил, как декламировал на экзамене, поступая в первый класс: «Не радости ради, не для развлеченья к тебе я вернулся, мой отчий дом...», не сводя с учительницы глаз, боясь сбиться. Для меня тогда это были всего лишь красиво подобранные слова. Я понял их смысл, лишь когда мне впервые пришлось покинуть родной дом. Теперь же эти слова звучали для меня с новой, незнакомой прежде силой.

Дом пылал буйным пламенем. Вскоре от него осталось только пепелище. Вокруг царила необычная тишина. Не слышно было ни выстрелов, ни криков. Напуганные соседи не отваживались и носа высунуть из своих домов. Контраши не раз грозились сжечь все село. Этот пожар был первым, а сколько их всего будет и чей дом загорятся вслед за нашим — никто не знал. Поэтому все дрожали от страха.

Кто-то из товарищей предложил спуститься и напасть на контрашей, но, не выяснив предварительно их численности и вооружения, делать это было неразумно. Мне не хотелось, чтобы из-за моего дома мы понесли жертвы. Сгоревшее имущество раньше или позже можно восстановить, а погибшего в бою человека уже ничто не вернет к жизни. Смотреть дальше на пожар было бессмысленно. Надо было уходить на Большую Рудину. Приближалось 1 сентября — день, назначенный нами для приведения в исполнение приговора партизанского суда, вынесенного Смило Гигову и Асену Радойнову за совершенное ими нападение на комиссара отряда Делчо.

Урочище Братул необыкновенно красивое. Когда-то здесь жило все наше многочисленное семейство. Раскидистые ореховые деревья, островерхие сосны, просторные луга... Присядет тут человек, и не захочется ему встать, до того прекрасна природа, так бы и остался здесь до [240] конца дней своих. Особенно хорошо здесь после сенокоса — сено собрано в копны, а на скошенных лугах пасется скот. Какие только игры не затевали мы тут — прятки, «чижик», «жгут», а иногда затевали борьбу, которая обычно кончалась дракой. Не раз я возвращался домой с плачем. Кулаками те, кто был постарше, создавали себе авторитет.

В Братуле росло большое ореховое дерево. Орехи у него были крупные, мягкие и очень вкусные. Теперь, понятно, они еще не созрели и для еды не годились. Но душистая листва привлекла нас, и мы расселись под развесистой кроной гигантского дерева. После короткого отдыха мы с Денчо пошли к кошаре Гюро Симова, чтобы узнать о положении в селе и забрать купленные баем Тазо вещи. Затем мы должны были отправиться в родное село Денчо — Ярловцы, где нас ждал один выпущенный полицией на волю паренек. Остальные в это время должны были продолжать марш к Большой Рудине.

* * *

На юго-западной окраине Ярловцев жил бай Мито. Крестьяне почему-то звали его Мито Лягушатник. Был он высокого роста, а ходил как медведь.

До села мы добрались к середине ночи и, решив не будить Мито, спрятались у него в битком набитом сарае. Лягушатник держал здесь не только солому, но и мякину, которая доходила до самой крыши.

Всю дорогу от Боховы до Ярловцев шел проливной дождь. Одежда и обувь наши промокли насквозь. Усталые, мокрые, мы думали только о том, чтоб поскорее добраться до сухого места, и потому тут же зарылись в мякину. Но разве можно было заснуть? Остья сразу же вонзились в нас тысячами игл. Мы вынуждены были перебраться на солому и раздеться. Но и здесь нам не удалось заснуть. Иглы застряли и в нижнем белье. Так мы поневоле прободрствовали остаток ночи.

Рано утром мы услышали покашливание. Через длинную щель в дощатых стенах увидели огромную фигуру Лягушатника. Когда он неуклюжей походкой приблизился к сараю, Денчо бросил сверху пучок соломы. Она разлетелась в стороны. Бай Мито медленно поднял голову, огляделся вокруг и, не подумав о том, что куры не поднимаются так рано, крикнул:

— Кыш, беспутные!.. — А затем схватил горсть песку и бросил на крышу. [241]

Мы испытывали мальчишеское удовольствие, дразня Лягушатника. Развеселившись, мы сбросили на него еще пучок соломы. Нам хотелось посильней раздразнить его.

— Ну, погодите, чертовы твари, вот возьму прут и задам вам жару, — пригрозил Лягушатник и вошел в сарай.

Когда мы показались под самой крышей, он вздрогнул, а потом зашептал сердито:

— Разрази вас господь, до чего ж напугали! Почему не отозвались? — И он подполз к нам. — Куда вы идете? Почему в Ярловцы не заходите? С той поры как вы укокошили Муссолини, в селе у нас тишь и гладь! Никто ничего худого про вас не говорит. Тот разбойник нас со свету хотел сжить... Вы не голодны, а то я пойду принесу чего? — Не дождавшись нашего ответа, он соскользнул по соломе вниз, побежал домой и с невероятной для его темперамента быстротой вернулся, неся обильный завтрак. — Уминайте на здоровье. Ваш бай Мито может для детей не иметь хлебца, а для вас всегда найдет. Если государство не даст — Тошо Летниковский даст. Он добрый человек, голодными вас не оставит.

Многие надеялись на бая Тошо, когда для них наступали голодные времена. И он действительно выручал людей — некоторые бедняки, если б не он, попали бы в совершенно безвыходное положение.

Лягушатник был преданным нам человеком. Он не дрожал от страха, когда мы давали ему опасные задания, и теперь, едва услышав нашу просьбу привести к нам Димитра Такова, молодого парня, только что освобожденного полицией из-под ареста, бай Мито сразу же отправился за ним.

Этого парня я видел впервые. Довольно высокий, со светло-каштановыми, почти русыми волосами, он держался спокойно, сдержанно. В глаза бросалась несимметричность его лица — одна щека была немного больше другой. Его густой голос, казалось, доносился из пустой бочки. От Денчо мы знали, что Димитр, или Мито, как его все звали в Ярловцах, отслуживший службу солдат, отличие стреляет, а нам как раз и нужны были такие люди — крепкие, выносливые, и самое главное, хорошие стрелки

Димитр был ремсистом и хорошо знал директивы партии. Хотя его выпустили из кутузки, он знал, что в любой момент его могут снова забрать обратно. А ему ни в коем случае не хотелось опять становиться узником. [242]

— Возьмите меня, сегодня же вечером возьмите с собой, — просил нас Димитр. — Ведь я не знаю, что может со мной статься завтра, тут, сами знаете, или пан, или пропал. Я попробую уговорить и своего брата Райчо. Он вчера только вернулся из концлагеря... Как хорошо, что вы пришли. Старики мои, конечно, будут вопить, но лучше быть с вами, чем снова попасть в руки врага.

Но старики не «вопили», хотя им было особенно тяжело расставаться сразу с двумя сыновьями, которых они долго не видели — один несколько месяцев находился под следствием, а другой был выслан в далекие края.

Вечером на явку к большой груше в Мало-Брапиште вместе с Димитром пришел и Райчо. Райчо был младше, пониже ростом и потемнее брата. Внешне он был похож на своего отца — деда Тако, а Димитр — на мать, бабушку Бону.

Дед Тако занимался починкой обуви и едва зарабатывал себе на хлеб, но считал, что дети его должны жить иначе, и потому употребил всю свою энергию на то, чтобы они, раз он не может дать им образование, стали, по крайней мере, честными и хорошими людьми. В этом он преуспел. А баба Бона своей веселостью и добродушием умела ободрить и развеселить самого отчаявшегося, человека.

Они провожали сыновей в партизанский отряд как раз тогда, когда полиция ставила повсюду виселицы для народных борцов, назначала огромную награду за их поимку, безжалостно сжигала их дома. Дед Тако знал, что следом за нашим придет черед его дома, но не только не попытался помешать уходу сыновей, а от всего сердца пожелал им удачи в борьбе. Это был сильный и мужественный человек.

Следовало бы сказать старикам несколько утешительных слов, поблагодарить их за проявленную сознательность, но этого нам сделать не удалось.

Вступление в отряд Димитра и Райчо было новым и большим нашим успехом. На радостях мы и не заметили, как пересекли поле и поднялись на крутой склон Слишовских гор. И вдруг мы встретились с товарищами: они ждали нас в заброшенном пограничном посту над Слишов-Цами. Приход двух новых партизан-братьев вызвал у них настоящее ликование. Разумеется, трудно было предвидеть сразу, что получится из этих парней. Если о Димитре нам было известно, что он хороший стрелок, смельчак [243] и преданный нашему делу человек, а это давало основание видеть в нем будущего командира четы и даже батальона, то о худеньком, маленьком Райчо мы ничего не могли ни сказать, ни тем более угадать его будущее. Но Райчо все же произвел на меня хорошее впечатление в первую же ночь, укрепившееся в последующие дни. Был он ловкий, сообразительный, легко запоминал тропы и людей, разведка удавалась ему, спал он чутко, как заяц, и умел хранить тайну. К тому же хорошо знал, как обращаться с оружием. Не зря Делчо и Денчо предложили, чтобы я, отлучаясь из отряда, брал его с собой. Рискованно было ходить одному. Всегда можно было наткнуться на засаду, а зимой — и на зверя или в сугроб провалиться.

За короткое время мы с Райчо хорошо узнали друг друга, свыклись друг с другом и поладили. Много раз, когда нам приходилось отсиживаться где-нибудь, я делал так, чтобы он спал первым. Он отказывался: «Ложись ты, ты же больше устал». А я говорил: «Нет, ты ложись, ты устал больше». И так каждый уступал другому право спать первым.

Позднее, когда в полиции поняли, что Димитр и Райчо ушли в партизаны, дом их был разрушен гранатами, а сами старики высланы куда-то в Добруджу без права писать письма даже родным. Но Райчо и это не сломило. Он был убежден, что если не сегодня, то завтра враг будет вынужден вернуть их в родное село.

Как только мы возвратились в отряд, Денчо занялся подготовкой литературно-музыкального концерта. Предполагалась декламация стихов Ботева и Смирненского, отрывки из музыкальных произведений в исполнении на губной гармошке, партизанские песни и юморески.

Наш самодеятельный концерт закончился пением «Интернационала». Потом все закружились в хоро. Буйный темп довел всех плясунов до седьмого пота. Только бай Захарий, страдавший сахарной болезнью, стоял в сторонке и возмущался небрежно подпоясанными брюками Лены.

В разгар пляски началась гроза. На горизонте засверкала молния, а вслед за тем разнесся оглушительный грохот. Листва вековых буков зашумела, лес закачался, хлынул ливень.

Стефан, который вел хоро, вдруг повернул вправо и не нарушая такта, повел свою цепочку к заброшенному [244] пограничному посту. Последним вошел Денчо. Он был нашим музыкантом. Так как в будке не осталось для него места, он набросил себе на голову дырявое полотнище и, став под стрехой, запел «рабочую Марсельезу». Остальные сразу же подхватили. И полетели на вольный простор призывные восторженные слова революционной песни:

Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Вставай на врага, люд голодный!
Раздайся клич мести народной:
Вперед! Вперед! Вперед! Вперед! Вперед!

Последние два дня августа отряд провел у слишовского поста. Хотя от него остались только стены и крыша, мы были благодарны и за это, потому что могли укрыться там от дождя или сильного ветра. Мы разводили костер и, когда у нас была фасоль или картошка, варили похлебку.

Сведения относительно врагов народа Смило Гигова и Асена Радойнова были собраны. Оба они имели оружие и ночевали дома. В ночь на 2 сентября отряд спустился в Слишовцы. Мы разделились на две группы — одна направилась к дому Смило, а другая — к Радойнову. Но Радойнова дома не оказалось, и приговор не был приведен в исполнение.

Сразу же после акции группа бойцов отделилась от отряда и направилась в Бохову, чтобы узнать, каковы были отклики на казнь Смило Гигова. На обратном пути они снова завернули в Слишовцы и зашли к Георгию Тодорову. Он был примаком в семье известного сельского ростовщика Атанаса Выжарова. Хотя Георгий считался человеком передовым, крестьяне ему почему-то не верили. Считали, что девяносто девять процентов сказанного им подлежит проверке.

Товарищам Георгий Тодоров показался человеком душевным. Он угостил их медом, хорошим ужином, а на прощание пообещал сохранить их посещение в полной тайне. Это было прежде всего в его собственных интересах. Но Георгий переменил свое решение. То ли боясь, что полиция каким-нибудь образом может узнать, что к нему приходили партизаны, и накажет его за то, что он не сообщил об этом, или просто чтобы показать себя честным перед нею, он ни свет ни заря поднялся и подался прямо в Трьш, к Байкушеву. Рассказал ему самым подробным образом о внезапном появлении партизан, об их мнимых [245] запугиваниях и о том, что он не в силах был ничего сделать, потому что они были хорошо вооружены.

Начальник трынской полиции, не зная всех жителей околии, не поверил Тодорову, что партизаны силой отобрали у него продовольствие, и приказал немедленно выслать его из села на шесть месяцев.

Возвратившись домой, Георгий сто раз раскаялся в своем глупом поступке, еще раз попытался через посредников воздействовать на начальника полиции, чтобы тот отменил свое решение, но все было напрасно... На следующий день пришлось ему связать в узелок свою одежку и снова отправиться в город.

Так, желая быть честным и добросовестным по отношению к полиции, Георгий Тодоров сам сделал все, чтобы его отправили в ссылку.

* * *

В первых числах сентября я и Христо Спасов (Петко) отправились в Црна-Траву. У меня там была назначена встреча со Смаевичем, а Петко хотел добраться до новой границы, чтобы отыскать там своего младшего брата Недялко, служившего в царской армии, и увести его к нам в отряд.

Смаевич уже ждал меня. Он и секретарь окружного комитета Ристо Антунович (Бая) находились тогда с бригадой, которая пришла в село на отдых. Ристо Антуновича я видел впервые. У него была внушительная внешность, спокойное, сосредоточенное лицо. Мы обменялись взаимной информацией. Действия нашего отряда отвлекли на себя и задержали на территории околии почти всю трынскую полицию и контрачеты. Теперь полиция редко совершала наскоки на югославские села, а полицейская рота из села Кална после нашей засады в Барносе ушла из этого села. Наши действия оказывали ощутимую помощь югославским партизанам: если бы не Трынский отряд, все вражеские силы были бы брошены на подавление партизанского движения на югославской территории. Основываясь на нашей прежней договоренности, Антунович дал согласие организовать совместное нападение на полицейскую роту в селе Главановцы и переправить на нашу территорию всех болгарских партизан, которые сражаются в югославских партизанских отрядах, действующих вблизи нашего района. Это были в большинстве своем совсем молодые люди, проходившие военную службу [246] дли же мобилизованные в армию, которые, выполняя директиву партии, дезертировали из царской армии и вступали в партизанские отряды.

Вторым после Денчо пожелал вернуться к нам Кирил Марков (Златан), мой софийский знакомый. Он состоял в бригаде, с которой теперь пришли в Црна-Траву Смаерич и Антунович.

Златан оставался все таким же живым и подтянутым парнем, каким я его знал по работе в банишорской организации РМС в Софии. Когда я сообщил ему, что югославы не имеют ничего против его возвращения к нам, он вспыхнул от радости, и в тот же день мы оба отправились обратно в Трынскую околию, а Петко ушел с бригадой искать своего брата.

* * *

В Тодоровцах нам сообщили, что Трынский отряд напал где-то на полицию и разгромил ее. Это прозвучало для меня неправдоподобно, ведь я знал, какие у нас намечались акции, и я попросил югославских товарищей уточнить эти, по-видимому, случайные данные.

Скоро до нас дошли совсем другие, совершенно противоположные, сведения: не отряд напал на полицию, а полиция напала на отряд, многие товарищи убиты и попали в плен. Говорили, что только одна группа человек в десять во главе с Делчо успела спастись и находится в махале Златанцы возле Црна-Травы. Изучив путь ее продвижения, мы отправились в Калну.

В селе не было никого из наших, однако все крестьяне с печалью и беспокойством говорили о постигшем нас несчастье. Но как бы ни были искажены и преувеличены эти сведения, я считал, что в них есть доля истины. С нетерпением и тревогой стремился я встретиться хоть с кем-нибудь из отряда.

В это время прибывшие в Калну югославские политические работники организовали общее собрание жителей села. Пригласили на него и меня, и я это понял как необходимость сказать там несколько слов. Собрание еще не закончилось, как я почувствовал, что кто-то трогает меня за плечо. Я обернулся. Незнакомый югослав шепнул мне: «Тебя зовет Гошо, товарищ Кольо».

Я вскочил и, протиснувшись через толпу, выскочил на Улицу, у каменной ограды школы стояли невеселые Делчо и Здравко Георгиев. [247]

— Что случилось? Рассказывайте! — взволнованно и нетерпеливо еще издали крикнул я. — Где остальные?

— Все тебе расскажем, — печально ответил Делчо.

Он принялся обстоятельно рассказывать с самого начала. Мне казалось, что он очень затягивает свой рассказ, и я не раз подгонял, а то и прерывал его.

Вот что, оказывается, произошло с ними. В ночь на 5 сентября на западной окраине села Ярловцы, возле кошары Тричко, Денчо и Димитр ждали Делчо, который должен был привести из Софии нескольких подпольщиков. После обмена сигналами к ним подошла группа из восьми человек. Они отвели их в урочище Потурченица, где отряд расположился на отдых. Новые и старые партизаны познакомились, начались расспросы. Новички интересовались партизанской жизнью, а старые партизаны — событиями на фронтах, в Софии и в их краях. В группе новоприбывших были Здравко Георгиев (Владо), Славчо Радомирский (Васо), Виолета Якова (Иванка), Методий Божилов (бай Пантелей), Марин Димитров (Боян) и Донка Ганчовская (Милка). Бай Пантелей бежал из казармы и пришел в отряд в солдатском обмундировании и с оружием.

Самую большую радость вызвал маленький портативный радиоприемник. Он сразу же был приведен в действие, и товарищи услышали голос Левитана из Москвы, а вечером и передачу радиостанции «Христо Ботев» на болгарском языке. Сообщения об успехах Красной Армии на фронтах и бодрая советская музыка развеселили и ободрили бойцов.

Днем в лагерь пришел дед Станко из села Лешниковцы. Он рассказал Денчо, как обстоят дела в их селе, и кстати сообщил ему, что уже несколько дней в селе проводит свой отпуск наш общий приятель Манол Захариев, ремсист, работавший в Софии.

Услышав про Манола, Денчо загорелся: «Вот нам еще один партизан!» Он попросил старика устроить ему в тот же вечер встречу с Маполом. Когда стемнело, отряд отошел к соседним махалам — Йовичииой и Крыстиной. Туда должен был прийти и Мапол Захариев. Товарищи поужинали, обстоятельно поговорили обо всем с крестьянами, а Манол все не шел.

— По всему видно, что Мапол не собирается стать партизаном, — сказал Делчо. — Давайте уйдем. Путь у нас долгий, а погода портится. [248]

Приготовились к отходу. Отряду предстояло совершить бросок к Реяновскому монастырю, что неподалеку от Яничова-Чуки, а затем провести несколько акций в реяновцах, Джинчовцах и Кострошовцах.

Только отряд выступил, хлынул проливной дождь. Никаких видов на то, что он прекратится, не было, а оставаться в этом районе было рискованно. Поэтому Стефан, Делчо и Здравко решили продолжать марш, несмотря на плохую погоду.

От отряда отделилось несколько групп. Денчо и Димитр отправились куда-то по организационным делам, а Славчо Радомирский и Виолета Якова, из-за того что у них были совершенно стерты ноги и они не в состоянии были проделать такой большой путь, были отданы на попечение Славчо Цветкова, который должен был отвести их куда-нибудь неподалеку, чтоб они передохнули.

Как человек, лучше остальных знавший здешние места, и как заместитель командира отряда, колонну повел Стефан. Он выбрал направление через лешниковские поля на Бреянов источник. В сгустившемся мраке Стефан сбился с пути. Вместо того чтобы идти на северо-запад, он повел колонну на юго-запад. Вскоре колонна оказалась не у Бреянова источника, а у Цигриловского дерева. Когда стало ясно, что они идут не в том направлении, Стефан и Делчо решили добраться до кошары Гюро Симова из Боховы, чтобы провести там день, а затем продолжать путь к монастырю. Так и сделали. Партизаны шли, не обращая внимания ни на дождь, ни на грязь, в которой они увязали по щиколотку. К кошаре они подошли перед самым рассветом, сняли с себя поклажу, растопили печурку в комнатке, которой бай Гюро пользовался зимой как теплой овчарней для ягнят. На следующий день первой в кошару явилась тетя Ката — жена бая Гюро, а позже пришел и он сам. Их не смутило и не испугало, что гостей оказалось так много, напротив, они сразу же занялись Делом. Тетя Ката тут же вышла, чтобы дать поручение Сестре приготовить побольше еды, а бай Гюро встал на Стражу. Чтобы не привлечь внимания крестьян, время от времени проходивших мимо кошары, своим беспричинным Стоянием во дворе в такое ненастье, он замесил глину и стал замазывать ею дыры в стене старой кошары. Со своей стороны все товарищи строго соблюдали установлений командованием порядок. [249]

Вечером несколько партизан во главе с Делчо направились за продуктами к тете Божане, а Стефан и Тодор Младенов с той же целью пошли к сыновьям деда Рангела. И те и другие принесли продуктов, поужинали в кошаре, а утром пораньше двинулись к Реяновскому монастырю. Но опустился густой туман, и они вместо монастыря оказались у Яничова-Чуки. Увидев заброшенный пограничный пост, партизаны подумали, что и тут неплохо будет провести неделю.

По указанию Стефана бойцы, чтобы не было сквозняка, затянули палаточными полотнищами оконные и дверные проемы. Первым на дежурство заступил Огнян, а за ним новый партизан, Марин Димитров. Марин не знал ни здешних мест, ни партизанских правил и стоял возле самых дверей. В таком положении он не мог наблюдать за всем, что происходит вокруг, тем более что и туман еще не рассеялся.

В помещении буйно горел костер. Большинство товарищей, нарушив основные правила партизанской жизни, разделись, чтобы просушить одежду. Кое-кто даже отложил винтовки в сторонку, позабыв о том, что они всегда могут им понадобиться.

А в это время по приказу Байкушева на ноги была поднята вся полиция. От своей агентуры он получил сведения о том, что заброшенные пограничные посты служат укрытием партизанам, и приказал все их одновременно обследовать. Полицейская рота из Главаповцев должна была проверить пост у Дысчен-Кладенца, взвод из села Стрезимировцы получил задание проверить слишовекпй пост, а взводы из сел Клисура и Стайчовцы — посты на Яничова-Чуке и на Огорелице. Еще затемно полиция приступила к выполнению задачи.

Вдруг Марин заметил, что к посту осторожно приближаются несколько полицейских. Он вздрогнул, но не потерял самообладания.

— Товарищи, полиция! — крикнул он. Первый вражеский залп застал наших неподготовленными. Началась суматоха, однако несколько кратких команд Стефана и Делчо быстро восстановили порядок. Одни выскочили через дверь, другие — через окна. Заняв окопы, партизаны открыли прицельный огонь и дали первый отпор. Растерянность была преодолена, но патронов оказалось слишком мало. Каждый боец имел не больше десяти — пятнадцати патронов. Это заставляло их [250] строго экономить боеприпасы и вести только прицельный огонь. Натиск полицейских был остановлен, они залегли неподалеку от окопов и продолжали стрелять в упор.

По окопу с восточной стороны поста разнесся едва уловимый шепот: «Стефан ранен, Стефан ранен...» Его действительно ранило в руку. Здравко сразу же перетянул рану носовым платком, а затем к Стефану с санитарной сумкой подползла Лена и сделала перевязку. Из окопа Стефана снова раздались выстрелы его послушного «манлихера».

В течение часа партизаны успешно отбивали атаки, но подошли к концу патроны. Поэтому Стефан принял решение об организованном отходе отряда.

Первыми прорвались через вражеское кольцо окружения Райчо и Вельо, они пробрались через ближние заросли кустарника, а Стефан, поднявшись в окопе во весь рост, бросил гранату и крикнул:

— Товарищи, выходите, я вас буду прикрывать!

Граната взорвалась, полицейские испугались и побежали. Этим воспользовались Делчо и Здравко. Они двинулись вперед, а следом за ними кинулись Лена, бай Трайко, его раненая жена Данка и Крыстьо. На бегу бросили гранату. Она тоже отогнала полицейских и облегчила отход вышедшим из окружения товарищам. Оказавшись вне опасности, они направились к Црна-Траве.

Из окопа к северо-востоку от поста предприняла атаку и группа Тодора Младенова. С ним были бай Пантелей, Виолета, Цеца, Ванчо, Милка, Бонка и Божко. Они отбили атаки многократно превосходившего их противника, но, как раз когда они готовы были прорваться, упала смертельно раненная Эва Волицер (Виолета). Товарищи засуетились возле нее. Через несколько минут она скончалась, а оставшиеся в живых пустились по следам Здравко в Делчо. Новая атака полицейских расчленила группу Мдвое. В одной были Пантелей, Цеца, Милка и Божко. А в другой — Тодор, Ванчо и Бонка. Милка была уже тяжело ранена, а две остальпые из их группы бросились бежать в разных направлениях. Оставшись одни, Тодор, Ванчо и Бонка направились к монастырю. Тут их встреча новая засада, но они ее избежали и спустились по Хребту, проходящему у села Кострошовцы. Воспользовавшись замешательством врага, отошли и остальные партизаны, но что произошло со Стефаном, товарищи не видели. [251]

Полицейские, почувствовав, что Стефан остался один, сосредоточили против него все свои силы. На выстрелы он не отвечал. В магазине «манлихера» оставался один-единственный патрон. Его Стефан берег для себя. «Лучше погибну от своей, чем от гнусной полицейской пули», — думал он, вглядываясь в безжизненные тела Марина и Виолеты. Глаза Виолеты, ее прекрасные черные глаза, которые всегда глядели на него с такой теплотой, доверчивостью и нежностью, угасли. Острая боль сдавила ему грудь. Он решил отомстить за своих убитых товарищей, поднялся во весь рост и приготовился пустить последнюю свою пулю в лицо врагу, грозя штыком подбегавшему к нему полицейскому.

— Стой, мерзавец! — крикнул Стефан и нажал на спусковой крючок.

«Маплихер» сверкнул, раздался грохот, и полицейский свалился мертвым. Теперь у Стефана оставался только штык, но он решил бороться до конца.

Когда заглох последний выстрел, туман уже рассеялся. Сияло жаркое солнце. Его первые лучи ласково осветили лица трех народных борцов — Стефана, Марина и Виолеты, брошенных злодеями в кустарник. Даже мертвые, они выглядели гордо, а с губ их, казалось, готов был сорваться боевой клич партизан: «Смерть фашизму, свобода народу!»

Около полудня тела молодых героев полицейские отвезли в село Реяновцы. Их положили перед школой. Фашисты хотели запугать население. Они распустили слух о том, что отряд разгромлен, а его руководители ранены или убиты.

Но вместо страха убийцы вызвали у населения еще больший гнев и возмущение, а любовь к народным мстителям только усилилась.

Выйдя из окружения, Райчо и Вельо пересекли боховский лес и оказались у Огорелицы — горного хребта, который отгораживает село Бохову с юго-востока. Тут они наткнулись на полицейский взвод, прибывший из Стайчовцев. Полицейские заметили их и открыли огонь. Оба партизана соскочили в узкую ложбинку, промытую ливневыми потоками, и сбежали вниз. Оголенные корневища деревьев цеплялись за ноги. Вельо и Райчо падали, поднимались, снова бежали, снова падали, снова поднимались и бежали. Это все больше и больше изматывало их [252] силы, а буквально по пятам по обе стороны ложбины за ними неотступно следовали полицейские.

Но вот путь партизанам преградил огромный бук, снесенный потоком и засыпанный песком. Вельо зацепился за его сук и упал. Тут его настигла вражеская пуля, и Вельо погиб, а маленький Райчо продолжал бежать и только чудом спасся.

* * *

Немало испытаний пришлось выдержать также Огняну и баю Захарию. От поста они спустились к монастырскому лесу и притаились там до наступления темноты. Когда опустилась ночь, они решили попробовать как-нибудь добраться до Калны. Но чтобы попасть в Калну, надо было пройти через реяновские, а затем через слишовские поля, подходы к которым находились под тщательной охраной полиции.

Неподалеку от Реяновцев Огнян и бай Захарий наткнулись на полицейский патруль. Партизаны залегли. Двое полицейских приблизились, и наши без предупреждения открыли огонь. Один из полицейских упал, а другой убежал. Огнян и бай Захарий, воспользовавшись этим, быстро пересекли поле и добрались до Калны.

В течение двух дней в Калне собрались почти все уцелевшие в боях партизаны. Кроме убитых и раненой Милки, схваченной полицией, не хватало еще бая Пантелея, Цеды и Божко. Позже выяснилось, что Цецу схватила полиция в районе села Стайчовцы. Божко вернулся домой и под нажимом брата отдался в руки полиции, а бая Пантелея мы так и считали пропавшим без вести. Отряд потерпел тяжкий урон: четверо убито, трое схвачены полицией и один пропал без вести.

Хотя враг хорошо организовал свои действия против партизан, подняв на ноги все наличные силы околии, хотя наши дерзкие августовские акции страшно его озлобили, может быть, этой страшной беды удалось бы избежать, если бы товарищи, возглавлявшие отряд, приняли в этот день более строгие меры по охране и до конца соблюдали Партизанские правила. Этот случай был для нас наукой; теперь мы знали — партизаны всегда должны строго соблюдать правила партизанской жизни и всегда должны быть готовы отразить любое неожиданное нападение.

Собрав всех оставшихся в живых бойцов, командование серьезно задумалось над тем, как восстановить отряд. [253] Это стало пашей первой заботой. Мы решили показать населению, что отряд не разгромлен, что его руководители живы и что он продолжает наносить еще более смелые удары по разлагающемуся фашистскому режиму. Таким ударом стала акция против полицейской роты в селе Главановцы, о которой мы договорились со Смаевичем и Антуновичем. В ней участвовали несколько десятков югославских и болгарских партизан, и она развеяла в пух и прах ложь фашистов о том, что отряд разгромлен. С того дня Драгулов и Байкушев перестали спать у себя дома, что только доказывало, с какой неимоверной быстротой нарастал страх у столпов режима.

Приход товарища Здравко Георгиева в Трынскую околию имел целью, во-первых, дать ему возможность ознакомиться на месте с условиями, в которых живет и действует Трынский отряд, и, во-вторых, познакомиться со всеми нами и оказать нам посильную помощь. Как начальника штаба зоны, его больше интересовали военные вопросы, но это вовсе не мешало ему рассмотреть и пашу партийно-политическую работу. По его указанию Денчо. который в то время был заместителем комиссара отряда принял на себя обязанности начальника штаба и заняла: боевой подготовкой личного состава и разведкой, а мы с Делчо продолжали выполнять прежние функции: Делчо — комиссара, а я — командира отряда и ответственного за политическую работу в Трынской и Брезниковской околиях. Ввиду давно прерванной связи с партийным руководством округа мне пришлось вместе со Здравко Георгиевым отправиться в Софию, чтобы там с его помощью попытаться восстановить эту связь.

Дальше