Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Густав Сенчек.

От Кракова до Туркестана

Густав СЕНЧЕК (родился в 1891 году) — словак, член ЦК Коммунистической партии Словакии.
Во время первой мировой войны попал в плен к русским. В 1918–1921 годах служил в Красной Армии. В 1922 году возвратился в Чехословакию. В 1923 году эмигрировал в Аргентину, где жил до возвращения на родину в 1948 году. Все эти годы принимал активное участие в работе Компартии.
В настоящее время — пенсионер.

Миллионные армии, которые империалисты послали в 1914 году на братоубийственную войну, состояли из представителей различных национальностей, различных социальных слоев и различных вероисповеданий и политических убеждений. Огромное большинство их составляла масса политически мало сознательных, забитых жандармерией и запуганных костелом людей из провинциальных городков и деревень. К таким принадлежал и я. Перед первой мировой войной очень немногие имели возможность получить образование. А социал-демократия нас, рабочих, не научила даже основам марксистского учения. Поэтому мы, как овцы, послушно шли на империалистическую бойню. [209]

Первое боевое крещение под артиллерийским и пулеметным огнем я получил в начале декабря 1914 года под Краковом. Я остался невредим, но когда после ураганного огня русских я, весь промерзший, поднялся с земли, нас было уже гораздо меньше. Многие остались там лежать навеки, так и не узнав, за что они отдали свои молодые жизни. Из приказов мы знали, что воюем за родину, за императора, а священники пытались воодушевить нас словами: «Чем больше ты убьешь врагов, тем больше грехов отпустит тебе господь бог». Но один на один со смертью я чем дальше, тем больше сомневался как в родине, так и в безгрешной жизни, которой якобы я добьюсь, если буду убивать. Что касается императора, то такие, как я, и раньше его не жаловали. Я пришел тогда к выводу, что, должно быть, есть все-таки два бога: один штатский, который убивать запрещает, и другой военный, который убивать приказывает. Только потом, в русском плену в Туркестане, где в июне 1916 года я познакомился с одним русским солдатом Павлом Галушкиным, который со мной много беседовал и давал читать нелегальные брошюры, я понял, что оба эти бога служат интересам хозяев без различия национальностей.

В первую мировую войну в австро-венгерской армии для поднятия патриотического духа применялись телесные наказания. Таким способом нам внушали любовь к императору. Особенно часто пороли солдат славянских национальностей. Однажды на фронте, когда мы страшно голодали, многие солдаты и я в их числе нарушили воинскую дисциплину.

Это произошло 23 марта 1915 года.

Голод заставил нас, сорок восемь солдат 29-го пехотного полка, искать самим, чем наполнить свои пустые желудки, коль скоро интенданты о нас забыли. Мы обшарили всю брошенную жителями польскую деревню и нашли картошку, морковь, цветную капусту и т. д., хотя все это было тщательно припрятано. Эти овощи мы стали варить тут же, в пустых крестьянских домах, а там, где разводят огонь, появляется дым. Нас обнаружила русская артиллерия и сразу же начала сыпать снарядами. На нашу «пирушку» прибежали испуганные и разъяренные австрийские офицеры. Началась погоня за незадачливыми поварами. Вскоре венгерский лейтенант со взводом [210] солдат поймал все сорок восемь человек, и через некоторое время первый из нас уже получал положенные двадцать пять ударов палками по задней части тела. У каждого, кому они доставались, сначала появлялись рубцы, а потом выступала кровь. Это уж была не шутка. Я был восемнадцатый в ряду, и, поверьте мне, вид этой крови сделал из меня решительного человека. Как обычно бывает на фронте, мы всюду ходили с винтовкой. И при порке у каждого она была на ремне, и он должен был отдать ее, когда подойдет его очередь. На размышление оставалось немного времени. Голова работала быстро и напряженно. Через пять минут подошла и моя очередь. Я приблизился к лавке, посмотрел на окровавленные доски и забрызганный кровью снег и... не отдал винтовку. Лейтенант нетерпеливо ожидал. В конце концов ему надоело ждать, и он заорал: «Ложись, собака!» Я повернулся к офицеру и осекшимся голосом произнес: «Я не лягу! Пока я жив, из меня кровь течь не будет!» Тогда лейтенант выхватил револьвер, а я в свою очередь приставил винтовку к плечу и тоже приготовился выстрелить, крикнув: «Стреляйте, но цельтесь точнее! Иначе...» В этот момент четыре унтер-офицера набросились на меня сзади, и я был обезоружен. Раздалась команда: «Разойдись!». Так тридцать человек, стоявшие в очереди позади меня, были освобождены от наказания. Командир роты написал рапорт, и меня под конвоем двух солдат отвели на командный пункт батальона в соседнее село. Мои конвоиры отдали рапорт командиру батальона, он прочел его и строго оглядел меня. Приписав что-то к рапорту, он приказал моим конвоирам не спускать с меня глаз. Меня заперли в избе на восточной окраине деревни. В избе не было никакой обстановки; там стояла только обмазанная глиной печь. Командир роты прислал для охраны пятерых солдат — венгров. Одного поставили ко мне в пустую избу, а четырех расставили во дворе по углам возле дома. День клонился к вечеру, солнце уже почти зашло. На фронте было тихо, не слышалось ни одного выстрела. Через окно мне была видна узкая полоска поля, размокшего от ранних весенних дождей. Я пытался завязать разговор с моим часовым, но он решил исполнять свои обязанности молча. Мне оставалось только размышлять. Одна мысль гнала другую: «Люби ближнего своего, как самого себя», [211] «Геройски умирайте за короля!» Да, но когда ты страшно голоден и начинаешь сам заботиться о себе, то получаешь двадцать пять палочных ударов по голому телу. Не думайте, что я был тогда передовым человеком. У меня на шее висели четки, и я носил с собой в мешочке молитвенник. Мои мысли были похожи на какой-то необычный сон, который пробуждает человека от душевной спячки. Я предполагал, что военно-полевой суд будет ко мне беспощаден, и поэтому пытался убедить себя, что лучше смерть, чем такие лишения и издевательства на фронте.

Погруженный в свои мысли, я смотрел в окно и видел, как солдаты нашего батальона ставят перед своими окопами заграждения и как русские делают перебежки на опушке леса. Я почувствовал какой-то особенный подъем, будто близилась роковая минута решения: либо смерть, либо свобода.

Над фронтом понемногу спускалась ночь, но тишина не наступала; по-прежнему слышны были треск пулеметов и взрывы ручных гранат. Вдруг деревянные стены моей тюрьмы пробили три пули, которые заставили меня вместе с моим часовым спрятаться за глиняную печь. Треск пулеметных и винтовочных выстрелов заглушал крики «ура» и топот ног. Внезапно открылась дверь, и на пороге появились две мужские фигуры: это были русские солдаты. Они зажгли свечку и отобрали оружие у моего дрожащего от страха часового. «А ты что? Где ты забыл свою винтовку?» — спросил меня один из них. Русская речь для меня, словака, была понятной, и я ответил, что у меня ничего нет, даже пояса, так как я нахожусь под арестом. Они поговорили между собой, и один из них вдруг подошел ко мне, положил мне руку на плечо и сказал: «Ничего не бойся, камарад, сейчас отправишься в Россию». В полночь мы уже маршировали на восток. Так я и не дождался австрийского военно-полевого суда. Плен стал моей свободой.

Павел Галушкин

Во Львове нас посадили на поезд, который через две недели довез нас до Ташкента.

Азия! Это был для меня чужой, новый, интересный мир. По дороге мы узнали добросердечность русского [212] народа. Когда наш поезд останавливался на станциях, нам часто предлагали хлеб или другие продукты. Некоторые женщины плакали, глядя на нас. Вероятно, они вспоминали своих мужей. Поезд шел по бескрайней русской равнине. Нам было на что смотреть. Сначала мы проехали горы, потом плодородные поля Украины, потом донские степи и, наконец, пустыни Средней Азии.

После краткого пребывания в Ташкенте нас повезли на север, в Казалинск на Аральском море, где мы рыли в степи оросительный канал от реки Сыр-Дарьи. Я проработал там несколько месяцев, а потом меня отправили в город, где через несколько дней австрийские и венгерские офицеры попросили у русского коменданта послать меня с ними в Туркестан в качестве денщика. Приказ есть приказ, и я поехал. Среди этих офицеров находился один по фамилии Ягер, который был свидетелем того, как я отказался лечь под палки. Но он, вероятно, был в какой-то степени порядочным человеком, никому об этом не рассказывал и первое время не напоминал об этом и мне. Так что я даже и не подозревал, что он знает об этом случае.

Странные люди были эти австрийские и венгерские офицеры! Даже в плену каждый самый низший по чину сопляк требовал себе денщика. А так как офицеры не имели в своем подчинении других солдат, они муштровали своих денщиков. Без денщика они все бы пропали. Научили ли их матери хоть обуваться без посторонней помощи или нет, — не знаю, но без денщика они не могли сделать и шагу. Наконец, когда нам, денщикам, это надоело, мы отказались им повиноваться. Тогда лейтенант Ягер, полагая, что я зачинщик «бунта» денщиков, позвал меня на прогулку и напомнил мне о моем фронтовом прошлом. Он сказал, чтобы я вел себя лучше и хорошим, примерным поведением искупил бы наказание, которое ждет меня после возвращения на родину. Я ответил ему, что до этого еще далеко и бог знает, как еще все кончится. Так окончилась моя служба в денщиках. Это было уже в 1916 году.

В Туркестане я познакомился с Павлом Галушкиным. Этот русский солдат был приверженцем РСДРП, только, по-видимому, как я убедился позднее, тогда еще плохо разбирался в том, кто такие большевики и меньшевики. Во всяком случае, главное для него тогда было: [213] долой царя и самодержавие. Это был искренний товарищ, серьезный человек. Он часто читал политические брошюры и книги. Галушкин не любил хвастунов и за правду стоял горой.

Когда Галушкин был гарнизонным каптенармусом, он позвал меня однажды в склад и сказал мне: «Держи, Густав! Выкинь к черту этот паршивый австрийский мундир. Одень вот этот наш, славянский. По крайней мере, будешь выглядеть как человек». И он одел меня, как говорится, с головы до ног, так как он знал, что я за свое поведение уже не получу от австро-венгерского Красного Креста не только нового обмундирования, но и ни одной пуговицы — офицеры об этом позаботились. А от моего австро-венгерского мундира остались одни лохмотья. Чтобы понять мою радость, нужно было видеть меня в то время. А австро-венгерские офицеры при виде меня отворачивались и громко говорили: «Вот идет изменник родины». Но я уже думал по-своему. Обер-лейтенант Карпфен и капитан Пальцер написали обо мне кучу протоколов и донесений, но меня это совсем не беспокоило. «Все как-нибудь обойдется, — думал я. — В крайнем случае я останусь здесь, в России, на постоянное жительство».

Когда мы с Галушкиным стали близкими друзьями, он однажды спросил меня: «Ты состоишь в какой-нибудь политической партии?» «Я римско-католической веры», — ответил я ему. Он засмеялся, хлопнул меня по плечу и позвал в свой домик, где находилось хозяйство каптенармуса. Там откуда-то вытащил одну запыленную книжку, вытер ее о брюки и сказал: «На, читай, но так, чтобы понял из нее что-нибудь. Читай не одним духом, а внимательно, время от времени думай и решай, правда ли то, что ты прочел, или ложь?» Это была брошюра, которая резко, но умно критиковала все религиозные догмы. Она была первой в моей жизни прогрессивной книжкой, которую я прочел. Когда я изучил эту книгу, Галушкин позвал меня и устроил самый настоящий экзамен, как в школе. Увидев, что его семена попали в добрую почву, он продолжал свою работу. Каждый день мы встречались у стога клевера и читали политическую литературу. После двух часов чтения мы обсуждали прочитанное. Так я начал ходить в «университет» в Туркестане, в далекой от моей родины Средней Азии. Недели [214] и месяцы текли медленно. Приближался февраль 1917 года, а с ним и конец самодержавия царя Николая. Что происходило в Петрограде, мне было неясно, так же как и остальным, кто жил далеко от центра революционного движения. Но сообщения о революции в Москве и Петрограде произвели на меня и на других военнопленных рабочих глубокое впечатление. Галушкин начал анализировать события как социал-демократ. Первое время он даже хвалил мероприятия Временного правительства, одобрял длинные и хвастливые речи Керенского и говорил, что теперь русская армия должна воевать, так как ей есть что защищать. Царь свергнут, и в стране теперь республика и свобода. Я тоже думал об этом, но плохо разбирался в событиях. Мне кажется, Галушкин рассуждал тогда как меньшевик, потому что сам он на фронте не был и не знал, что такое война. От революционного центра он был далеко, а тут в глуши он находился под влиянием какого-нибудь местного или ссыльного меньшевика или эсера. От него он и получал, вероятно, книги и брошюры. Однажды я спросил его, кто такие Львов, Милюков, Гучков, Керенский? «Помещики и капиталисты», — ответил Галушкин; видно было, что он уже не очень убежден в том, можно ли им верить. А через некоторое время он сказал мне: «Революция не кончилась — она только начинается». Когда же начала распадаться армия и изголодавшиеся, измученные солдаты отказывались подчиняться Временному правительству, которое призывало продолжать войну, Галушкин стал настоящим большевиком.

Сообщения о событиях в Центральной России к нам, в Туркестан, попадали с большим трудом и искажались местными эсерами и меньшевиками. О большевистской организации в то время в городе не было слышно. Возможно, что ее еще не существовало там. Все же можно было понять, что революция не утихла, что она находится на подъеме и охватила пролетариат, беднейшее крестьянство и армию в тылу и на фронте.

Жизнь в лагере для военнопленных

Еще до демобилизации резервистов, летом 1917 года, я был на митинге русских солдат в Туркестане, который организовал начальник гарнизона Кручинин. На митинге [215] делал доклад какой-то полковник. Высокопарными фразами он говорил о деятельности Временного правительства, обрисовывал солдатам свободу и демократию. Я наблюдал за солдатами и видел, что они ухмыляются и не очень-то внимательно его слушают. После доклада были прения, в которых приняли участие и некоторые рядовые солдаты. До сих пор я помню отдельные фразы из выступления солдата Яковлева. Он говорил по адресу докладчика: «Господин полковник, как образованный человек, очень красноречив, у него много сладких слов для бедных людей, слов, которые никогда не осуществлялись и не осуществятся. У всех сладких речей и обещаний, которые раздает нам Временное правительство, одна цель — хорошо убаюкать нас, чтобы сонных потом господа могли жалить, как ядовитые змеи». После этих слов на митинге поднялся шум. Полковник выскочил из-за стола, но бурные аплодисменты солдат и возгласы одобрения Яковлеву заставили его сесть — и прения на этом закончились.

В то время в туркестанском гарнизоне требовалось много людей на разные работы. Галушкин предложил мне составить рабочую группу из пленных, которые хотели бы помогать гарнизону. Мне удалось набрать 14 пленных для несения хозяйственной службы; мы были подчинены командованию гарнизона. Это придавало нам смелости, и мы отказались выполнять всякие капризы австрийских офицеров.

Однажды австрийские офицеры отдали приказ своим денщикам сменить им солому в матрацах. Денщики начали вытряхивать старую солому и закладывать в матрацы новую. Один из пленных прибежал к нам и рассказал об этом. Я сообщил Галушкину, и тот, не теряя времени, направился к офицерской казарме. Придя туда, он приказал австро-венгерским солдатам новую солому вытрясти, а в матрацы вложить старую. Новой же соломой он велел пленным солдатам — их было человек пятьдесят — шестьдесят — наполнить свои матрацы, чтобы больше уже не спать почти на голых досках. После этого происшествия австро-венгерские офицеры готовы были нас съесть живьем. Для солдат же я с того времени перестал быть изменником родины, а стал их товарищем.

Вскоре произошло и другое подобное происшествие. Еще до того как мы начали работу по хозяйству в гарнизоне, [216] русские солдаты предоставляли австрийским офицерам упряжку лошадей для перевозки продовольствия со станции. Они возили его дважды в неделю. Каждое первое число месяца австро-венгерские офицеры получали по 50 рублей на человека. Питание им стоило примерно 8 рублей в месяц, потому что у них была своя офицерская кухня. Когда я увидел, что за упряжку они даже «спасибо» не говорят возчикам, я созвал собрание нашей группы и предложил не давать больше упряжку австрийским офицерам. Мое предложение было принято, утверждено, и резолюцию об этом мы послали в гарнизонный солдатский комитет.

Когда в гарнизонном комитете была получена наша резолюция, там шло очередное заседание. В моем присутствии комитет обсудил резолюцию и одобрил ее. На следующий день в комитет явился обер-лейтенант Карпфен и, как обычно, попросил упряжку. Секретарь комитета Галушкин дал ему прочесть нашу резолюцию, под которой подписались я и еще трое членов нашей группы: Антон Неннер (хорват), Шандор Можи (венгр) и Лашгофер (австриец). В стене у печки была дыра, и в нее я наблюдал за тем, что делается в комнате комитета. Я видел, как обер-лейтенант презрительно усмехнулся и спросил: «Вы уже начали слушать наших солдат?» Галушкин ответил: «Здесь речь идет не о том, кто кого слушает! Резолюция одобрена комитетом». Услышав, что обер-лейтенант хочет говорить со мной, я сразу же вошел в комнату. «А вот и товарищ Сенчек», — сказал Галушкин. Войдя в комнату, я поздоровался со всеми. «Это вы, Сенчек, мешаете мне получить упряжку?» — спросил меня Карпфен. «Да, господин обер-лейтенант, мы, — ответил я. — Это потому, что мы уже год работаем здесь на вас, а вы до сих пор ничего не сделали. У нас руки в мозолях от работы на вас, а у вас мозоли в мозгу от размышлений о том, как бы скорее погубить нас». Члены гарнизонного комитета посмотрели друг на друга, и, когда Карпфен ушел, Галушкин сказал мне: «Хорошо ты его отчитал, так и нужно».

С приближением осени 1917 года начался массовый самовольный уход русских солдат с фронта. В промышленных центрах стали обостряться отношения солдат и красногвардейцев с милицией Керенского. Временное правительство поспешило послать телеграмму [217] начальникам самых отдаленных гарнизонов с приказом распустить старых солдат по домам. Таким образом оно хотело отнять у большинства недовольных солдат оружие. Подобную телеграмму получили и начальники гарнизонов города Туркестан. Получил ее и начальник нашего кавалерийского гарнизона прапорщик Глухов. Галушкин и остальные резервисты уехали в город Верный (ныне Алма-Ата). Я не мог поехать с ними, так как у меня не было необходимых документов. С Галушкиным мы простились как добрые друзья. В кавалерийском гарнизоне, не считая нас, четырнадцати пленных, осталось всего пять солдат: четверо татар и один русский, по фамилии Ершов. В гарнизоне были большие запасы зерна, муки, круп, сахару и других продуктов, а также фуража для лошадей. Начальник гарнизона Глухов, конечно, знал, как развиваются события в Москве и Петрограде, и поэтому примерно 20 октября 1917 года, перед самой Октябрьской революцией, начал из собственных корыстных соображений распродавать запасы продовольствия. Вокруг нашего гарнизона теперь всегда стояли телеги купцов, и этот «патриот», как он называл себя, наживался за счет народа.

В первых числах ноября, когда к крепости съехались, как обычно, торговцы и ожидали распродажи товаров, Глухов отозвал меня в сторону и сказал: «Сенчек, завтра в гарнизон должна прийти комиссия железнодорожников. Она хочет приостановить распродажу. Вы знаете, что вы должны делать?» Я отвечал, что знаю. «Я дам вам оружие, так как на этих татар положиться нельзя. Вы не должны пускать сюда комиссию. Возможно, она будет вооружена, но не обращайте на это внимания». Я согласился, однако все это мне не понравилось. Я стал думать, что следует предпринять, чтобы помешать расхищению складов. К вечеру распродажа была приостановлена, и мы — все четырнадцать пленных — получили оружие. Своим солдатам Глухов сказал, что ночью киргизы готовят нападение на гарнизон, а для отпора у них мало сил; поэтому он призвал на помощь пленных — они уже испытаны в бою. Вечером Глухов принес бутылку водки и угостил свой новый «охранный отряд», как он нас назвал. После ужина я созвал собрание нашей группы. Мы должны были договориться, как нам действовать. В перестрелку [218] с железнодорожниками мы вступать не хотели, ведь это были такие же рабочие, как и мы. Решено было присоединиться к железнодорожникам.

На другой день в 8 часов утра торговля возобновилась. С десяток телег уже стояли, наполненные товарами. Глухов успевал только получать деньги. Когда я подошел к воротам, он тихо сказал мне: «Комиссия уже идет». Выйдя за ворота, я увидел метрах в пятидесяти семь вооруженных железнодорожников. Я побежал им навстречу и рассказал о том, что происходит у нас в гарнизоне. Мы все вместе пошли к воротам. Когда мы входили в них, я отдал приказ взять «на караул». Железнодорожники поблагодарили меня, и мы направились к складам. Там уже было полным-полно бородатых купцов. Когда Глухов заметил вооруженную комиссию, он сделал вид, что ничего не произошло. Я видел, как злобно горели его глаза, но сделать он уже ничего не мог: у нас было оружие. Он только тихо спросил меня: «Что вы наделали, Сенчек?» «Я привел комиссию, чтобы она произвела учет, сколько товаров вы продали», — ответил я.

Комиссия немедленно отдала распоряжение сгрузить зерно с телег и отобрать у Глухова деньги. Купцы начали было скандалить, но, когда двое железнодорожников вынули револьверы и выразительно потрясли ими, это, видимо, убедило торгашей, и они ринулись к воротам, толкая друг друга. Глухов был арестован, и с тех пор я его больше не видел. У него отобрали много денег, золота и ценных вещей.

На следующий день большевики создали городской комитет партии. Нашу группу вызвали в Совет и спросили, как мы получили оружие. Когда мы им все объяснили, члены большевистского комитета и Совета подали нам по-дружески руку и сказали, что мы поступили правильно. Оружие нам оставили. Так мы, пленные, установили связь с большевистской партией. Это было в первые дни Октябрьской революции. Власть Советов в городе Туркестан была установлена мирным путем.

На фронте в Средней Азии

Советская власть быстро распространялась по всей России. Но не все приветствовали пролетарскую революцию так, как мы. Первыми, насколько я помню, отказались [219] признать власть Советов уральские белоказаки, которыми верховодили контрреволюционные атаманы.

Перед местными Советами встала задача сосредоточить все силы для защиты Советской власти. Туркестанский Совет послал делегата и к нам, военнопленным. Делегат привез решение об освобождении всех нас из плена без различия национальности. В решении говорилось, что каждый, кто захочет поехать домой, получит документы и сможет вернуться к своим семьям, а кто хочет, может остаться в России и работать на тех же условиях, что и местное население, либо добровольно вступить в Красную гвардию. Нас было около шестидесяти человек. Одни поступили на работу, другие, и я в том числе, — вступили в Красную гвардию. Так сформировался красногвардейский отряд, большинство которого на первых порах составляли бывшие военнопленные. Но постепенно отряд рос. В него стали вступать и местные жители: русские, казахи, татары и узбеки. Мы патрулировали по улицам города, охраняли общественные здания и фабрики и, главное, арестовывали буржуазию и спекулянтов. Много их все же убежало на реку Урал к белоказакам.

Жизнь в отряде Красной гвардии была дружной, несмотря на то что в отряде были бойцы разных национальностей. Всех нас объединяла необходимость защищать Советскую власть, давшую нам свободу. Кроме ежедневной боевой подготовки, у нас проводились политические занятия, неразрывно связанные с боевой учебой. Политическое обучение помогло нам скорее понять политику РКП (б).

Когда в первой половине 1918 года начала формироваться Красная Армия, мы перешли туда как красноармейцы.

Осенью 1918 года белоказаки атамана Дутова начали нападать на население областей, лежащих к югу и юго-востоку от Оренбурга — на Актюбинск, Орск и другие города в северной части Туркестанского края. Местные Советы этих районов просили у штаба Красной Армии в Ташкенте помощи против белоказачьих отрядов. Просьбу Советов выполнили, и некоторые гарнизоны, в том числе и наш, выслали отряды бойцов в районы, подвергшиеся нападению. Большие морозы в декабре 1918 — феврале 1919 года, доходившие до 40 градусов, [220] несколько задержали продвижение белогвардейцев, но после ослабления морозов их нападения на Советы систематически повторялись, и в марте 1919 года в нашем крае образовался постоянный фронт. Наши силы в целом крае вместе с резервом составляли примерно дивизию слабо вооруженных бойцов, из которых около 40% имели старые «берданки», так как для новых винтовок и даже для пулеметов у нас не хватало патронов. Наши артиллеристы тоже испытывали недостаток боеприпасов. Словом, мы могли рассчитывать только на то, что у нас уже было, никто не мог нам помочь, потому что мы были отрезаны от центральной части России.

В этот период нижний Урал был полон царских офицеров, которые вместе с кулаками в каждой деревне составляли резерв белогвардейцев. Деревенская беднота могла бы нас поддержать, но она не была еще вооружена. Поэтому мы рассчитывали только на свои силы. По сведениям наших разведчиков белогвардейцы на этом фронте имели около 30 тысяч штыков. Все это были офицеры, бывшие солдаты или казаки, которые, как говорится, с саблями спали с малолетства. Они считались частями армии Колчака. В то время как враг расставлял свои силы на фронте по всем правилам боевого устава, мы должны были растягивать свои роты широко по фронту, чтобы избежать опасности обхода с флангов. Но, несмотря на все это, наши бойцы сражались отважно. В конце марта 1919 года наши войска под натиском намного превосходящих сил белых вынуждены были отступить на юг, по направлению к Кандагачу. Помню, на высоте недалеко от Орска находился наш пулемет. Около него оставались два красноармейца, которым белогвардейцы уже отрезали пути отхода. Наш пулемет непрерывно стрелял, кося вражеские цепи. Трупы белогвардейцев устлали склоны высоты. Наконец пулемет замолк — кончились патроны. Два наших товарища погибли, но благодаря им мы смогли спокойно отступить к реке Эмбе.

В конце апреля 1919 года белогвардейцы предприняли атаку на левом крыле нашего фронта. Огнем наших бойцов атака была отбита. Примерно в километре справа от нас находилась белогвардейская батарея, которая обстреливала наши окопы и станцию Кандагач. [221]

Мы решили заставить батарею замолчать. После отражения атаки белых мы с Федором Дмитриевичем Долженковым перебежали через небольшую долину вперед на высотку и замаскировались там. Стреляя из винтовок по белым, мы заставили их минут через двадцать отойти и сменить позицию.

В то время как мы огнем винтовок выбивали батарейную прислугу, пули белогвардейского пулемета засыпали нас землей. Долженков был ранен в ногу, но позицию мы не оставили, пока не подошла помощь. Долженков отказался отправиться в тыл и на перевязку стал ходить в медпункт за линией фронта. В мае 1919 года к отрядам атамана Дутова присоединились части одной разбитой армии адмирала Колчака, которого наступающая Красная Армия гнала на восток и на юг от Уральских гор. Поражение Колчака поставило белогвардейские войска, оперирующие против нас, в трудное положение. Они очутились между двумя фронтами. С севера на них наступали части Красной Армии, разгромившие Колчака, а на юге на их пути стояла наша туркестанская Красная Армия, малочисленная и слабо вооруженная, но сильная своим духом и боевой отвагой. У врага было мало времени на размышление, он должен был быстро принять решение. Он знал, что силы нашего фронта слабее, чем красноармейские части, наступающие с севера, и поэтому решил двинуться на нас, чтобы пробиться в Среднюю Азию. Наступление белых на Кандагач началось утром 9 мая при очень плохой погоде. Такой погоды не помнили даже старожилы Кандагача. Вдоль всей линии фронта лежал густой холодный туман. Шел дождь со снегом. Белогвардейцы под защитой тумана проникли через наши редкие линии и вышли к нам в тыл. Наш штаб вместе с фронтом очутился почти в полном окружении. Поэтому наши части стянулись в район станции Кандагач, уже захваченной противником.

Дождь со снегом продолжал идти. Густой туман все еще стлался по земле. Позиции белогвардейцев нельзя было разглядеть даже в бинокль. Все же мы начали стрельбу. Сосредоточенный огонь наших винтовок и пулеметов прорезал густой туман. Ряды врагов редели. Легкораненые красноармейцы оставались в строю. Противник ответил атакой пехоты. Первую атаку мы отбили, [222] вторую ожидали со штыками — другого выхода, кроме штыкового боя, не было. «Не дай бог, если начнет атаку казачья конница, с нами тогда будет все покончено», — подумал я. Туман уже рассеивался, когда около станции началась стрельба. Пули свистели над нашими головами. Это первый отряд красноармейцев, который шел нам на помощь, начал атаку. В густом утреннем тумане никто не заметил его прихода. Теперь станция была окружена нашими войсками с двух сторон. До полудня бой не прекращался. Все же 10 мая нам пришлось отступить на разъезд между Кандагачом и Эмбой. Эту позицию мы удерживали примерно неделю.

В это время к нам в штаб прибыла делегация в составе пяти белогвардейцев для тайных переговоров с нашим штабом об условиях перехода двух полков на нашу сторону. Переговоры длились около часа. Потом делегаты в сопровождении членов штаба вышли за будку обходчика у разъезда и сели на коней. На прощание наш оркестр заиграл «Интернационал». Это музыкальное сопровождение дорого обошлось и нам, и делегатам. Звуки «Интернационала» разнеслись далеко по степи. Они возбудили подозрение в белогвардейском штабе, и часовые противника обнаружили делегацию, когда она уходила от нас. Ее арестовали, а полки расформировали. Вся подготовка перехода войск на нашу сторону пропала даром.

Но вскоре мы заметили, что среди белых что-то происходит. Их атаки прекратились. В то же самое время мы узнали, что с юга, от границ Ирана, наступали банды, организованные англичанами. Теперь цель белых войск, стоящих перед нами, была ясна. Они стремились по частям пробиться на юг, так как с севера к нам двигался сильный Кустанайский отряд красноармейцев. Пехотой кустанайцев командовал товарищ Желяев, а кавалерией — его жена.

Наша усиленная кавалерийская разведка днем и ночью наблюдала за передвижением противника. 16 мая разведка штаба донесла, что крупные силы противника сосредоточиваются на восточной стороне станции Эмба, примерно в 14 километрах в нашем тылу. Штаб немедленно отдал приказ оттянуть наши силы к Эмбе. Примерно в трех километрах к северу от этой станции окопалась во втором эшелоне наша рота. На следующий [223] день на рассвете белогвардейцы начали обходить Эмбу с востока и с юга. Их войска находились восточнее железной дороги, занимая территорию вплоть до подножия Мугоджарских гор в 18 километрах к югу от Эмбы. На этом участке противник хотел осуществить свой план прорыва на юг по направлению к Ташкенту, Самарканду и Красноводску. Противник начал наступать на рассвете, и ему удалось окружить нашу роту, находившуюся во втором эшелоне. Один из наших красноармейцев прорвался сквозь вражеское кольцо и добежал до штаба. Через некоторое время к нам пришла помощь. Тут-то я и увидел боевую отвагу женщины-революционерки. Стройная, невысокого роста, в казацкой форме, с нагайкой на боку, командир кавалерийского отряда Желяева примчалась к нам с ротой кавалерии. Пыль клубилась под копытами коней; мы крепче сжали в руках винтовки — только бы выдержать! Внезапная контратака нашей кавалерии застала белогвардейцев врасплох и освободила нашу роту из окружения. Потом мы продолжали бой вместе с кавалерией. Бой становился все упорнее, батарея и пулеметы нашего бронепоезда поливали огнем вражеские цепи. Наша пехота и кавалерия героически отбивали атаки намного превосходящих сил противника, который стремился любой ценой пробиться на юг.

Бой не прекращался, и наши небольшие запасы боеприпасов почти целиком истощились. Поэтому штаб издал приказ по фронту о постепенном отступлении с боем на южный берег реки Эмбы по направлению к станции Берчогур, лежащей в широкой котловине Мугоджарских гор. В три часа дня наши отряды начали отступать с северного участка фронта. Их отступление прикрывалось артиллерийским и пулеметным огнем бронепоезда, находившегося севернее железнодорожного моста через Эмбу.

Белогвардейская артиллерия обстреливала мост, стремясь помешать отступлению нашего бронепоезда, но ее снаряды не долетали до моста, а огонь наших артиллеристов не давал ее батареям продвинуться вперед.

Отряды Красной Армии были уже стянуты на южной стороне станции Эмба, когда внезапно смолкли пушки и пулеметы бронепоезда. Как будто в звоне колоколов вдруг перестал звучать самый большой — сразу поймешь, что что-то не в порядке. Мы повернулись в ту сторону. [224] Бронепоезда не было. На станции уже толпились белогвардейские офицеры и казаки. Они с радостью осматривали трофеи — имущество, которое мы не сумели вовремя эвакуировать. Вдруг загремели орудия, затрещали пулеметы, и наш бронепоезд на полном ходу промчался через станцию. Вопреки всем правилам фронтового боя, мы подбрасывали в воздух над головами что попало. Мой сосед подбросил винтовку, которая упала мне на голову. У меня на глазах выступили слезы, но скорее от радости, чем от боли. После этой отважной вылазки бронепоезд шел за нами, прикрывая наш отход. Уже темнело, когда стрельба затихла. Только кавалерийский эскадрон Желяевой все еще вел стрельбу, задерживая продвижение передового охранения противника. 18 мая мы достигли станции Берчогур. На окрестных высотах мы расставили сильное охранение, чтобы противник не застиг нас врасплох.

Между тем в штабе шла горячая работа. Важнейшей проблемой был недостаток боеприпасов. Не было никакой надежды создать хотя бы небольшие запасы. Мы вынуждены были обходиться тем малым, что у нас имелось. В это время был получен приказ отступать в боевом порядке к Аральскому морю, где в это время подготовлялись укрепленные позиции и сосредоточивались боеприпасы из гарнизонов, расположенных южнее. Мы продолжали медленно отступать и время от времени огнем из винтовок и пулеметов останавливали противника, чтобы он не подумал, будто в дулах наших винтовок уже поселились пауки.

В конце мая 1919 года мы ускорили отступление, чтобы иметь время укрепиться на заранее подготовленных позициях у Аральского моря. В северо-восточном заливе этого моря находилась импровизированная, но в тех условиях боеспособная флотилия с орудиями разного калибра. Мы пополнили запасы боеприпасов и снова в боевой готовности ожидали боя. 3 июня перед заходом солнца наша конная разведка сообщила, что от Джуруна, который мы прошли за два дня до этого, наступают белогвардейцы. Фронт стоял как темная туча, которая вот-вот хлынет страшным ливнем: каждый сжимал в руках оружие и ждал появления противника. Все знали, что жестокий бой неминуем. [225]

Ночь была темная, но звезды светили ярко, как бы желая быть свидетелями этого боя.

Но когда противник приблизился к нашим окопам, уже занималась утренняя заря. Наше оружие все еще молчало. Противник начал атаку — и тучи молчания сразу рассеялись. Горячий дождь свинца и стали засыпал атакующих. Ряды врагов редели, как колосья после града. Все, кто остался жив, отступили. Белогвардейцы готовили вторую атаку. Она началась часов в семь утра, а около одиннадцати произошла третья и последняя их атака против Красной Армии на этом участке фронта. После успешно отбитой третьей атаки мы увидели, что к нам движется группа парламентеров с белым флагом. Мы ждали их в окопах. Наш штаб решил принять капитуляцию белых, не ставя каких-либо особых условий рядовым солдатам и унтер-офицерам.

Около часа дня на нашу сторону перешли два полка с полным вооружением. Остальные части начали отступать.

Наш штаб отдал приказ о наступлении. Кавалерийская разведка двигалась в нескольких километрах перед фронтом наших войск. На флангах шли кавалерийские эскадроны. Мы постепенно снова занимали станицы и хутора, оставленные при отступлении. Приближаясь к станции Челкар, мы услышали стрельбу. В пяти километрах от станции наши войска остановились. Разведчики получили приказ выяснить обстановку на станции и в ее окрестностях. Через час они доложили, что на станции Челкар еще два белогвардейских полка отказались воевать против нас и разоружают офицеров.

Эти события ясно говорили о том, что белогвардейский фронт рушится и близится час, когда под ударами Красной Армии он будет полностью ликвидирован.

Наш штаб решил наступать на Челкар. Город и станция были окружены с трех сторон. Когда первые наши отряды проникли на станцию, им добровольно сдались два белогвардейских полка.

Из показаний некоторых из разоруженных казаков выяснилось, что наступающие с севера красные войска уже заняли станцию Эмба, где за несколько недель до этого наш бронепоезд устроил такую панику.

На следующий день на рассвете наш фронт, усиленный четырьмя пехотными полками, добровольно перешедшими [226] на нашу сторону, повел наступление дальше на север — на Мугоджарские горы и Берчогур (примерно в 30 километрах от Челкара). К вечеру 27 июня мы достигли подножия Мугоджарских гор.

Командование приказало приостановить наступление, подготовить позиции и как можно лучше разведать обстановку в горах. Наши пешие и конные разведчики облазили склоны гор. На южной стороне все было погружено в ночную тишину, только на северной стороне слышался треск винтовок и пулеметов.

«Это уже, наверное, наши», — говорили красноармейцы. Одна из групп наших разведчиков в одиннадцать часов спустилась с гор, ведя с собой трех белогвардейских офицеров. Их доставили в штаб.

Рано утром мы продолжали наступление на Берчогур. У самого Берчогура с северо-западной стороны мы услышали треск винтовочных выстрелов. Часов в пять утра к нашему штабу прискакала кавалерийская разведка с левого фланга фронта с радостной вестью: она встретилась за Берчогуром с разведкой Красной Армии, завязавшей бой с деморализованной белогвардейской частью. Мы немедленно начали соединять наши телефонные линии со штабом фронта на севере и координировать с ними свои действия, окружая белых со всех сторон.

Части правого фланга нашего фронта атаковали белых с востока, где были угольные шахты, и соединились с красноармейскими частями, наступавшими с запада.

Полностью окруженные остатки белогвардейской армии мы загнали в берчогурскую котловину, где утром 28 июня они сложили оружие.

Мы пережили тогда неповторимые минуты. Кто изо дня в день не глядел смерти в глаза, с трудом поймет наши чувства. Мугоджарские горы были немыми свидетелями нашей радости.

После ликвидации фронта и очищения от белогвардейцев всей территории Западного Туркестана части Туркестанской Красной Армии возвращались в свои гарнизоны, где их торжественно встречали рабочие и все трудящиеся.

После прихода нашей части в город Туркестан общее собрание партийной организации гарнизонов приняло [227] меня в члены РКП (б), что было для меня большой честью.

Часть гарнизона перевели на станцию Туркестан. В начале декабря 1919 года производился набор людей на трехмесячные политические курсы в Ташкенте. Из нашего гарнизона выбрали Ф. Д. Долженкова и меня. В конце декабря мы начали учебу вместе с другими участниками боев на Туркестанском фронте. Эта учеба дала мне очень много. Я начал глубже разбираться в революционной теории марксизма-ленинизма. Я теперь понял те ошибки и заблуждения, которые были во времена Керенского у моего друга и первого учителя солдата Галушкина.

Против польских панов

После окончания курсов партия поставила нас на различные ответственные посты. Я стал начальником хозчасти 1-й интернациональной бригады в Мерве, юго-западнее Самарканда. Политкомиссаром в этой бригаде был товарищ Корн, по национальности эстонец. После того как наша бригада сформировалась в Мерве, она в первых числах июня 1920 года была отправлена на Украину, на Южный фронт, где в это время империалисты сделали ставку на свою последнюю карту — генерала Врангеля. Наши эшелоны остановились в Ташкенте; там мы пополнили запасы бригады. Затем мы останавливались в Аральске и в Оренбурге. В Самару мы прибыли утром 10 июня. Станция была переполнена составами, которые один за другим отправлялись на Южный и Западный фронты.

Наши эшелоны, согласно приказу, отправлялись из Самары в 18 часов, и поэтому в 17 часов каждый должен был быть на своем месте. В нашем распоряжении оставался почти целый день. Мы провели его, осматривая город и купаясь в Волге. Одни раньше возвращались к эшелонам, другие — позднее. А между тем время отправления эшелонов было изменено. Они отправились со станции в 11.30, и семьдесят восемь человек из нашей бригады, в том числе и я, отстали от поезда, хотя и пришли за три часа до установленного срока. Мы немедленно явились на сборный пункт, где собралось более 500 человек, отставших от своих частей. [228]

Начальник сборного пункта получил приказ отправить нас на Западный фронт в 21-ю дивизию, которая оперировала на варшавском направлении. Отрыв от своей части нас огорчил, но делать было нечего, начальник был неумолим и не разрешил нам догонять своих.

Сразу же началось распределение бойцов по отделениям, взводам и ротам. Был сформирован маршевый батальон, который вооружили и 15 июня отослали на Западный фронт.

После отражения наступления белополяков, вторгнувшихся в апреле 1920 года на Украину, Красная Армия перешла в контрнаступление по всему фронту и стала наносить удар за ударом по польской армии, а тем самым и по антисоветским планам Антанты.

Когда наши войска проходили по польской территории, рабочие и бедняки-крестьяне бурно выражали свои симпатии к нашей армии. Ведь с нашим приходом начиналась новая жизнь и для польского трудового народа.

Вскоре мы подошли к Варшаве с севера и с востока. Мы оторвались от своей базы и три дня лежали в окопах без патронов. Создавшуюся обстановку использовал штаб польской армии, который ввел в бой несколько хорошо вооруженных частей и на рассвете четвертого дня боев прорвал наш фронт. Началось наше отступление от Варшавы.

Польские войска пытались окружить нас западнее Белостока, взять нас в плен и захватить наше военное имущество.

Я по поручению комиссара нес полный мешок политических брошюр. Внезапно на меня напал польский кавалерист. Он вырвал у меня мешок, но, увидав его содержимое, бросил. На краю леса появилась польская пехота и начала обстреливать наших бойцов, рассыпанных по полю. Поляк-кавалерист обыскал меня и нашел партийный билет. Увидав его, он выругался и схватился за револьвер. Но упал, не успев выстрелить. Случайная пуля польской пехоты, которая нас обстреливала, настигла его. Поляки думали, что их кавалериста убил я, и стали преследовать меня. Мне удалось уйти за насыпь железной дороги, связывающей Бельск с Белостоком. Наши части сосредоточились в лесу восточнее Белостока и ожидали дальнейших событий. Ждать пришлось недолго. Примерно через час к Белостоку приблизились [229] наши кавалерийские и пехотные полки, артиллерия и пулеметные роты. Город уже был занят польскими войсками, напавшими на нас во время нашего отступления. Наши разведчики установили силы противника в Белостоке, и через полчаса город уже был в наших руках. Польские солдаты, надеявшиеся поживиться за счет отступающих войск, внезапно оказались в плену.

Польское правительство, вероятно, поняло, что означало бы новое наступление Красной Армии, и предложило Советскому правительству начать мирные переговоры. Мирная политика Советской России победила, и 12 октября 1920 года в Риге было подписано перемирие между РСФСР и Польшей.

После перемирия с Польшей меня в начале ноября 1920 года вместе с остатками нашей бригады перевели на Южный фронт, на Украину. В Харькове из нас сформировали «особый продовольственный отряд» и отправили в Полтаву. Мы ходили по селам и скупали запасы продовольствия для фронта. Много раз нам приходилось бороться с бандами анархиста Махно и другими бандитами. Во время одной из таких стычек я попал в плен к махновцам. В плену я пробыл две недели и однажды ночью бежал, воспользовавшись паникой среди махновцев, когда на них напала буденновская конница. На следующий день буденновцы мне дали коня, отобранного у махновцев, и на нем я добрался до Полтавы, где мои товарищи думали уже, что я погиб в бою с махновцами.

Снова в Туркестане

Красная Армия победоносно продвигалась на юг, к Черному морю. Войска Врангеля терпели поражение за поражением. Наконец был ликвидирован и Южный фронт. Большая часть врангелевской армии попала в плен, меньшая — удрала в Европу. Наш отряд вернулся в Харьков, где нас 2 февраля 1921 года демобилизовали. Из Харькова нас направили в Москву. После двухнедельного отдыха я поехал в Самарканд. Там я работал в отделе агитации и пропаганды продовольственного отряда, который базировался на железнодорожной станции. В Самарканде я пробыл три месяца — с 15 марта до 15 июня 1921 года. Потом я был переведен в город [230] Туркестан, где работал в сельскохозяйственной комиссии. Задачей этой комиссии было ликвидировать старую феодальную систему, которая все еще держала тысячи казахов на положении рабов у баев. Было страшно смотреть на людей, доведенных до положения домашних животных. Они работали от темна до темна и полуголые спали на земле в глиняных хижинах. Они не умели ни читать, ни писать, не знали даже, что год делится на месяцы, а месяц на недели. Одним словом, это были темные, забитые люди, настоящие рабы, которые не понимали, что и они имеют право на лучшую жизнь. С таким положением нам надо было покончить, так как мы не могли допустить, чтобы в Советской России, где после революции политическая и экономическая власть перешла в руки трудового народа, существовали рабы и рабовладельцы. Мы ездили на лошадях от кишлака к кишлаку, от одного кочевого рода к другому. Одновременно мы скупали зерно и другие товары по государственным ценам. Так как баи по соглашению с агентами британского империализма не хотели продавать излишки зерна ни по государственным, ни по иным ценам, а прятали зерно в глубоких ямах, застланных рогожами, наш отряд стал проводить реквизиции. Однажды мы остановились в одном кишлаке на обед. Пока готовился обед, мы стали расспрашивать бая, нет ли у него каких-либо запасов продовольствия. Он клялся и божился, что у него ничего нет. Вскоре я «случайно» вышел во двор, где у нас были привязаны лошади. Вдруг я заметил, что земля под ними как-то оседает. Я подошел к лошадям и, вытащив из ножен казацкую саблю, воткнул ее в землю по самую рукоятку. Я осторожно вытащил саблю, подставил ее под лучи солнца, и, когда я стряхнул с нее высохшую землю, сабля оказалась как бы посыпана мукой. Я провел по ней пальцем. Это был крахмал. Значит, там спрятан картофель. Я позвал товарища Зуммера, нашего переводчика. Он тоже воткнул саблю в землю, а затем, когда ее вытащил, согласился со мной. Мы немедленно оцепили кишлак и произвели обыск. В яме мы нашли 235 возов продовольствия: картофель, пшеницу и т. д. Все это мы передали в заготовительный орган местного Совета, а бая арестовали. [231]

Домой, за море и снова домой

В октябре 1921 года в газетах появились сообщения, что среди рабочих в Чехословакии начались волнения. Эти известия заставили меня подумать о возвращении на родину. После образования Чехословацкой республики я уже мог не опасаться ни австрийских, ни венгерских офицеров. Меня тянуло на родину, хотя Чехословакия была буржуазным государством. Я был уверен, что и там рабочий класс должен скоро взять власть в свои руки. Товарищи, члены нашей сельскохозяйственной комиссии, первое время не советовали мне ехать. Они говорили, что я уже внес свою долю в дело социалистической революции в России и, если что-нибудь произойдет у меня на родине, там справятся без меня. Я понимал их добрые намерения, но уже ничто не могло меня задержать. Когда товарищи увидели, что я твердо хочу выполнить то, что задумал, они подготовили мне документы и сказали, что раз я твердо решил, то они приветствуют это. Мы по-братски простились, и в ноябре 1921 года я отправился в путь. Дней восемь я пробыл в Петрограде, а потом сел на немецкий пароход и добрался на нем до Штеттина. Оттуда после карантина я на поезде приехал в Чехословакию в город Пардубице. Там меня на две недели задержали в лагере для различного рода допросов. Жандармы называли это «санитарной обработкой» для очищения от большевизма. По дороге из Пардубице ко мне в купе сел некий господин с золотой цепочкой на животе. Я был в красноармейской форме, и поэтому он глядел на меня так, как будто бы я упал с Марса. Наконец ему захотелось со мной поговорить, но он не знал, каких я убеждений и чем кончится разговор со мной. Все-таки он осмелился спросить меня:

— Откуда едете?

— Из России, — ответил я ему.

— А, от этих проклятых большевиков, черт бы их побрал! Сколько их оказалось на моем заводе, добытом моими мозолями! («Они у тебя в душе и в печенке», — подумал я.) Большевики в октябре 1917 года нас заперли в пивной; там нас чуть тараканы не съели. («Ах, бедняжка!»)

— Послушайте, — говорю я ему, — ведь уже прошло много лет, как рабочие на вашем заводе справляются и [232] без вас. С того времени они, наверно, получили большую прибавочную стоимость.

— И у них, наверное, вырос большой живот, — прервал он меня.

Я понял, что он не знает, что такое прибавочная стоимость, и продолжал:

— Я вам не говорю, сударь, что у вас вырос живот, а говорю, что у вас выросло богатство за счет рабочих.

Мне показалось, что мой солидный собеседник сейчас меня проглотит со злости. Он вскочил, плюнул, собрался и ушел в другой вагон, видимо решив, что я «не настоящий чех», а большевик.

Наконец я прибыл в город Банска-Бистрица, где я должен был явиться в военную комендатуру. В казарму я пришел вечером, когда солдаты уже поужинали. Когда они узнали, что я приехал из России, они сразу же собрались вокруг меня. Посыпались вопросы.

— Долго вы были в России?

— Какая там была революция?

— Кто такие эти большевики?

— Что представляет собой Красная Армия?

Я терпеливо отвечал на все их вопросы. Незаметно беседа продлилась до глубокой ночи.

Утром я явился в канцелярию к надпоручику. Пока он с кем-то разговаривал, я разглядывал карту республики. Увидев это, он обратился ко мне со словами:

— Что вы так смотрите на карту? Пришли шпионить для большевиков?

— Возьмите свои слова обратно, — ответил я ему, — я не шпион, а гражданин Чехословацкой республики и имею право глядеть на карту своего государства.

— Ну, ладно, я пошутил, однако вчера вечером вы слишком затянули свою беседу с солдатами.

Он оформил мои военные документы, и я пошел в районный секретариат Коммунистической партии к товарищу Шварцу. Там мне обменяли членский билет РКП (б) на билет Компартии Чехословакии. В секретариате мы долго говорили о русской революции и о Красной Армии. Затем я поехал в свое родное село Предайна в Брезненском районе и остановился у брата. [233]

Я никак не мог найти работу. Не нужны были даже дровосеки в горах. Жандармы целый год следили за мной, как за драгоценным кладом. Моя свояченица ругалась, что они ходят к нам, как будто мы что-то украли. Они расспрашивали ее, куда я хожу, что делаю, кто ко мне приходит. Бедняжке это осточертело, и она очень сердилась на меня. Я надеялся, что когда получу работу, то уйду и избавлю ее от этих непрошеных гостей.

В марте 1922 года я наконец получил работу на Гарманецкой бумажной фабрике. За меня попросил мой брат Ян, который тогда был машинистом на паровозе. Директор фабрики вызвал меня в канцелярию. Мой брат по незнанию проговорился ему, что я только недавно вернулся из России, и директора это обеспокоило. Я вошел в канцелярию и вежливо поздоровался. Директор пригласил меня сесть и тотчас же начал расспрашивать меня о России:

— Так вы только недавно вернулись из России?

— В конце прошлого года.

— А что вы там так долго делали, ведь война окончилась в 1918 году?

— В России война тогда не кончилась, господин директор, там люди долго еще должны были бороться за свободу и права русского народа!

— И вы тоже боролись?

— Только как рабочий. («Не буду же я тебе говорить, что я был в Красной Армии», — подумал я про себя.)

— Да, но эти большевики привели Россию в упадок, и русский народ за это должен «благодарить» Ленина. Что вы на это скажете?

— Да, господин директор, русский народ должен благодарить Ленина, — отвечал я, думая о своем.

Наш короткий разговор вывел директора из себя. Он больше всего хотел бы тут же выгнать меня за ворота, но он уже обещал брату, который имел влияние среди рабочих, что примет меня. Поэтому он как бы нехотя сказал мне, чтобы я утром приступил к работе.

По фабрике очень быстро разнеслась весть, что я долгое время жил в России. Рабочие стали расспрашивать меня о том, что происходит в России. Каждый вечер [234] в бараке, где нас жило 16 человек, набивалось до 60 гостей. Я долго и подробно рассказывал рабочим об Октябрьской революции и о Красной Армии. Ведь мне было о чем рассказать!

На Гарманецкой фабрике я проработал месяца четыре. Потом началась забастовка.

Предприниматели подготовляли увольнение 80 процентов рабочих. Рабочие ответили на это забастовкой. Рабочие делегаты ходили на переговоры в Ружомберок и Братиславу, но хозяева фабрики не хотели идти на уступки. Профсоюз нам не помог, и нас выгнали на улицу.

Измучившись в поисках хоть какой-нибудь работы у себя на родине в буржуазной Чехословакии, я в 1923 году решил уехать к своему брату в Аргентину, где он жил с 1905 года. Я был вынужден эмигрировать, чтобы заработать на кусок хлеба. Мне было тогда 32 года. Я не хотел уехать за границу, как некоторые «товарищи», которые не вышли из компартии на родине и не вошли в компартию в эмиграции. Оформив выездные документы, я пришел в районный секретариат Коммунистической партии в Баньске-Бистрице, заплатил членские взносы, снялся с партийного учета и попросил о переводе в Компартию Аргентины. Товарищ Готвальд, который оказался в то время в секретариате, подал мне руку на прощание и сказал:

— И там, товарищ Сенчек, ты сможешь достойно работать. Только сохрани верность партии, энергию и твердую волю в борьбе за рабочее дело.

На этом мы и простились.

В начале января 1924 года я уже был в Буэнос-Айресе. На следующий же день после приезда я пошел на улицу Индепенденсиа, 3789. Там помещался Центральный Комитет партии. Я увидел там несколько членов ЦК, среди них Виктора Кодовилья, Америко Гиольди, Хозе Пенелона, Пабло Канторо и других. Пабло Канторо говорил по-русски и переводил наш разговор. Я стал членом Коммунистической партии Аргентины и оставался в ней до 1948 года.

В Аргентине я не мог найти постоянной работы, чтобы обосноваться в этой стране окончательно. Поэтому [235] в 1948 году я вернулся в освобожденную Советской Армией Чехословакию и там нашел свое счастье.

Сейчас, когда прошло так много лет после Великой Октябрьской революции, когда Советский Союз строит коммунистическое общество, а Чехословакия — социалистическое, мы можем сказать, что кровь трудового народа России не была пролита напрасно во время революции и гражданской войны. Уже тогда были заложены семена, плоды которых сейчас дали нашим народам возможность строить новую счастливую жизнь. [236]

Дальше