Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Ян Ганак.

Мои воспоминания о войне, плене и службе в Красной Армии

Ян ГАНАК (родился в 1887 году) — чех, беспартийный. В 1916 году попал в плен к русским. В 1918 году вступил в Красную Армию и прослужил в ней до возвращения на родину в 1921 году.
В настоящее время — пенсионер.

Первый раз в жизни я праздновал Первое мая в 1906 году в Братиславе. Меня, восемнадцатилетнего юношу, очень воодушевил этот праздник. В рабочем клубе на Дунайской улице проходили собрания, в которых принимали участие ремесленники и рабочие многих национальностей. Венгры теснились вокруг своего оратора, немцы — вокруг своего, и мы, словаки и чехи, — тоже вокруг своего.

В Австрии к этому времени уже существовало всеобщее избирательное право, а в Венгрии, в состав которой входила в те времена Словакия, мы о нем только [107] мечтали. О венгерских «свободных выборах» знала вся Европа.

Тогда мы боролись за всеобщее избирательное право, за восьмичасовой рабочий день, за пенсию по старости и за все то, что в те времена казалось нам почти утопией, а сейчас считается у нас давно пройденным этапом. На заводах в Братиславе рабочий день продолжался десять с половиной часов, а в провинциальных городах доходил до двенадцати. Пособия по нетрудоспособности не существовало или оно было мизерным, бесплатная медицинская помощь почти не оказывалась. Только тяжелобольные могли надеяться на помощь врача, но она обычно приходила слишком поздно.

Деятельность профсоюзов ограничивалась борьбой за увеличение зарплаты на один — три процента, но и это не всегда удавалось осуществить.

В социалистическом движении Австро-Венгрии господствовали оппортунизм и ревизионизм. Но я в этом плохо разбирался. Начитавшись анархистских статей, я считал, что основным в революционной борьбе должен быть государственный переворот. Но в программах социал-демократических партий я не находил такой задачи. В Оломоуце, где я прожил два года, мы организовали «Свободный союз радикально мыслящих рабочих». Наиболее близким по духу нам казалось движение анархистов-федералистов. Они отвергали парламентаризм, выступали за прямые действия, всеобщую забастовку, социальный переворот. Наша организация состояла из десяти человек, и за два года мы не смогли привлечь ни одного нового члена. Мы были очень увлечены работой в организации, были «патриархами» всех собраний. Но это был лишь глас вопиющего в пустыне. Разочаровавшись в организации, я уехал в Вену, где позднее меня призвали на военную службу.

Во время Балканской войны я снова был мобилизован и прослужил в армии девять месяцев. В мае 1913 года меня отпустили в запас. Затем я стал работать на медеплавильных заводах недалеко от Ступавы в Словакии.

Это был старый завод, где недостаток техники восполнялся каторжным трудом. Кроме меня, там не было ни одного члена профсоюза. Кузнецы и прокатчики работали по 12 часов и, чтобы побольше заработать, оставались [108] на сверхурочные работы. Настоящие рабы австрийского капитала!

На нашем заводе работали немцы, словаки, чехи и венгры. Два года назад они проиграли забастовку из-за мастера Готлиба. Он хотя и происходил из старой рабочей семьи кузнецов, но был подхалимом и пользовался покровительством директора и хозяина завода. Начальство давало ему выгодную сдельную работу, и он получал в два раза больше других. Голодать, конечно, ему не приходилось, и свободные деньги он пропивал. Большинство же рабочих завода едва зарабатывали на пропитание.

— Берите пример с Готлиба, — говорил директор, — работайте и ведите себя, как он, и заработаете столько же.

Медеплавильные заводы славились в округе «баснословными» заработками. Говорили, что, мол, по воскресеньям в корчмах рекой течет вино. А между тем это «благоденствие» лучше всего выражалось в песне:

Мы здесь ходим господами,
Денег у нас воз.
Подмастерье — оборванец,
Да и мастер бос.
Подмастерье — с сапогами.
Деньги заплатил.
Только рядом их поставил —
Мастер их стащил.

Через год я ушел с этой каторги и стал работать в Братиславе в мастерской, которая помещалась за рынком во дворе по Коларской улице.

В один из солнечных дней лета 1914 года Братислава оделась в траур: в Сараеве Гаврило Принцип испробовал револьвер старой системы на эрцгерцоге Фердинанде и его супруге... И с успехом. Над городом нависла зловещая тишина. Каждый что-то предчувствовал, но что именно — сказать не мог. Над теми, кто опасался войны, смеялись — так верили в мир и в силу II Интернационала. Я вспоминал грандиозную антивоенную демонстрацию рабочих в Вене за несколько лет до этого, антиавстрийские выступления в Оломоуце во время аннексии Боснии и Герцеговины в 1908 году при отправке войск в Боснию, и мысль о войне казалась мне абсурдной.

Да, мало кто верил, что будет война. Считали, что такое варварство уже невозможно. И как грустно [109] становится при воспоминании об этих «идиллических временах» теперь, в век атомной опасности, когда кое-кто за океаном считает уничтожение человечества само собой разумеющимся делом.

Когда Австрия объявила войну Сербии, я находился на монтажных работах в районе Шаля на реке Ваг. Я уже немного разбирался в политике и понимал, что Россия не останется безучастной. На этот счет я не строил никаких иллюзий. Все ждали мобилизации.

Рядом с нами находился винокуренный завод. Его рабочие, не имевшие ни малейшего понятия о социализме, под влиянием происходящих событий начали рьяно обсуждать, кого они будут громить в первую очередь. Сначала — кабатчика, затем — торговца-еврея.

Однажды в полночь сельский глашатай под барабанный бой и при свете факелов объявил о всеобщей мобилизации. Рано утром я выехал в Братиславу. Город был заполнен мобилизованными. Меня тоже взяли в армию. Я задержался на один день у родных, а потом поехал к месту назначения в Моравию.

Поезд, в котором я ехал, был переполнен. Я вошел в вагон II класса. Там расположились резервисты-офицеры. Одного из них, видимо, оскорбило присутствие солдата, и он, обругав, выгнал меня вон.

Газеты сообщали об антисербских демонстрациях в Вене. Я с тревогой ждал, что произойдет в Моравии и Чехии. Как проявится славянская солидарность, так превозносимая во время Балканской войны? Как поступят рабочие всей Европы? Как поведет себя II Интернационал? Я верил в его силу и надеялся, что через две недели мы все вернемся домой. 1908 и 1912 годы не должны повториться.

Но мне пришлось пережить самое большое разочарование в своей жизни.

В Моравии мобилизация проходила спокойно. Только какой-нибудь пьяный крикнет: «Да здравствует Сербия!», его тут же одернут товарищи: «Не сходи-ка с ума!» Лозунги о мире оказались пустой фразой. Военный угар задушил интернационализм II Интернационала и заменил его шовинизмом и лояльностью к правительству австро-венгерского императора. II Интернационал не оправдал надежд людей, веривших в него. В связи с этим незаметно и у меня произошел переход от интернационализма [110] к национализму. Меня охватила ненависть, но не к русским, а к немцам и австрийцам. Постепенно многие из нас становились русофилами.

Сначала я служил в 13-м полку ополченцев в Оломоуце. Австрийское командование, предвидя ненадежность солдат славянских национальностей, слило нас с немцами. Так я оказался среди немцев в 15-м полку ополченцев в Опаве. Наш батальон стоял в Границе. В конце июля 1914 года нас отправили поездом в Краков. Однажды в пивной к нам подсел один лейтенант из чужого подразделения и рассказал, что австрийские войска уже вторглись глубоко на территорию русской Польши.

Ежедневно на полигоне, вдали от города, проходили полевые учения. А через неделю, в воскресенье, нам объявили, что в полдень мы отправляемся на фронт.

В этот день костелы были полны верующих, и священники не успевали всех исповедовать. Полны были и публичные дома.

Перед маршем нас построили на площади у театра. Немцы, столпившись, запели песни. Чехи тоже не остались в долгу и запели «Где родина моя»{4}. Когда же зазвучала песня «Гей, славяне!», которая поется на мотив Польского гимна «Еще Польска не сгинела», к ней присоединились поляки. А затем грянула «Красное знамя». Мы с тревогой ожидали, чем это кончится, но ничего не случилось. Офицеры, боясь усиления антиавстрийских настроений, сделали вид, что ничего не замечают.

Маршем нас погнали на север к русской границе. На другой день на проходившей невдалеке железной дороге мы увидели поезд, который шел навстречу. Это был первый санитарный эшелон. Нашему изумлению не было предела: столько раненых? А сколько же убитых? Настроение у всех было подавленное.

По понтонному мосту мы переправились через Вислу и сразу после этого перешли границу. Пограничные столбы были выворочены, сторожевые помещения сожжены, а у железной дороги виднелись три могилы с деревянными крестами и русскими фуражками на них. [111]

Мы добрались до городка Карник, где после боев находился на отдыхе 54-й полк из Оломоуца. Солдаты этого полка рассказывали нам о войне страшные вещи. Вечером нас вывели в поле, и мы заняли позиции на передовой линии. Рядом расположились подразделения 13-го и 15-го гонведских полков — сорокалетние солдаты в старых голубых формах — прекрасная мишень для русских стрелков. Нас, конечно, такое соседство мало радовало.

Утром мы заняли окопы под холмом, за которым расположились наши полевые гаубицы. Мы должны были прикрывать их. Стоял ясный солнечный день — воскресенье. Вправо к лесу местность понижалась, а слева, в двух — трех километрах, — поднималась, и там виднелась лента шоссе. Откуда-то доносился звон колоколов. В природе царила тишина. «Скоро начнется бой, — думал я, — и мне придется убивать людей, которых я никогда не знал. Невозможно! Невообразимо!»

Все началось очень просто. Неожиданно впереди, там, где терялась из вида лента дороги, появилось облако пыли. И в тот же момент из-за холмов загремели гаубицы, и через наши головы полетели снаряды, их свист затихал где-то вдали и сменялся взрывом в расположении противника. В ответ раздались выстрелы со стороны русских, засвистели снаряды, они рвались возле наших гаубиц. Через некоторое время на нас обрушился град шрапнели. Тогда русофилы принялись ругать братьев-русских.

Вдруг в наши окопы стали прыгать, спасаясь от шрапнели, солдаты польского пехотного полка (поляков в начале войны в австро-венгерской армии было немало). Поляки, находившиеся рядом со мной, поставили пулемет и открыли огонь. Стреляные гильзы, выбрасываемые механизмом, били мне прямо в лицо, от сильного треска я оглох на правое ухо. Польский лейтенант направлял огонь и подбадривал своих солдат:

— Не бойтесь, божья матерь охраняет вас.

Потом раздалась команда «Вперед!», она относилась к полякам. Наш трубач, решив, что это касается и нас, затрубил атаку и выскочил из окопа. Пробежав шагов двадцать, он упал как подкошенный. Это был наш первый убитый. [112]

В лесу перед нами стрекотали русские пулеметы, ритм которых отличался от наших.

Потом пошла в атаку наша часть. Русские засыпали нас шрапнелью. С наступлением темноты бой затих. Потери у нас были небольшие.

Ночь была холодной. Спали мы на опушке леса, на голой земле, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть. Я чувствовал себя совершенно разбитым и проклинал Франца Иосифа, сербского короля Петра, русского царя, II Интернационал вместе с Каутским, Адлером и остальными.

В одно пасмурное утро, продвигаясь вперед, мы натолкнулись на трупы русских и наших солдат. В мелком окопчике они лежали друг возле друга, скошенные пулеметной очередью. Они умерли здесь, покинутые и беспомощные.

На пятый день нашего пребывания на фронте завязался упорный бой. Против русских в атаку вышла целая дивизия. Все воинское искусство сближаться с противником перебежками группами и в одиночку, как нас учили, сразу забылось. Расстояние примерно в два километра мы преодолели тремя бросками. Потери после этого боя были большие: погибло примерно пятьдесят процентов состава дивизии, в том числе много офицеров.

Я думал только о том, чтобы уцелеть. Император и монархия меня не беспокоили. Так мыслил каждый наш солдат на передовой.

Три дня лежали мы в грязных окопах. Бой большей частью вела артиллерия. А как-то вечером, в сентябре, был дан приказ отступать. Мы с товарищами из Остравы хотели было отстать от наших и сдаться в плен. Но, посовещавшись, раздумали, так как все еще верили в близкий конец войны.

Отход продолжался два дня и три ночи. Нам ничего не давали есть, даже консервов и хлеба. Иногда на марше на скорую руку отрывали окопы, и охранение, прикрывавшее нас, занимало позиции и давало несколько залпов по русской разведке, а остальные тем временем отходили.

Некоторое время мы стояли в Ярославе, обороняя мост через реку. Потом Ярослав был эвакуирован, а мы, взорвав мост, направились на юг к Перемышлю. Повсюду были видны следы поспешного отступления [113] австро-венгерских войск. На полях, в канавах валялись трупы лошадей. В Саноке выяснилось, что наш полк направили сюда по ошибке вместо другого пехотного полка. Ускоренным маршем мы вышли на Тарнув.

В Саноке я потерял друга. Это был слесарь из Остравы, социалист и антимилитарист.

— Почему я должен стрелять в людей, которые мне ничего плохого не сделали? — часто спрашивал он. Для наблюдения за ним был приставлен ефрейтор. Но все равно слесарь открыто выступал против войны. Как-то он вставил в ствол винтовки плакат с надписью: «В одного русского я выстрелил и не попал, больше стрелять не буду!» Он хотел дезертировать и все время носил в своем мешке штатский костюм. В Саноке он подвыпил (у этого парня был туберкулез, однако он любил выпивать) и отстал от нас. Больше я о нем ничего не слышал. Думаю, его погубил штатский костюм, его могли принять за шпиона.

В октябре мы наступали на Ивангород. Сначала были долгие переходы без боев, а потом — бои за крепость Ивангород. Постепенно мы пришли к убеждению, что война скоро не кончится. Однако многие солдаты еще не теряли надежды на быстрое заключение мира. Однажды по окопам прошел слух: через три дня наступит мир, в дело будто бы вмешался римский папа. А когда я, не поверив этому, сказал, что война продлится еще целую зиму, меня чуть было не избили.

В австрийских газетах много писали о героизме наших солдат на фронте. Я же чаще всего видел трусость, страх за свою шкуру и страшную панику. Мужество и героизм проявлялись лишь тогда, когда дело касалось спасения собственной жизни. Почти никогда солдаты не стреляли организованно. Стоило какому-нибудь невыдержанному солдату выстрелить, как паника охватывала всю передовую линию, и офицеры ничего не могли поделать.

С самого начала похода я ни разу не выстрелил по противнику. Я оставался убежденным антимилитаристом и в роте скорее был наблюдателем, чем солдатом.

Помню, однажды мы находились в километре от русских окопов. Там в одном месте всегда можно было видеть группу русских, сновавших туда-сюда. Наши выстрелы не мешали им. И вот я решил испробовать свое [114] искусство в стрельбе и спокойно взял группу на мушку. После выстрела русские сразу исчезли. Может быть, пуля просвистела у кого-нибудь над ухом? Я тотчас раскаялся и твердо решил, что это мой первый и последний выстрел.

С меня было довольно увиденных мною убийств. Сердце мое разрывалось при виде обгоревших печей и труб — всего, что осталось от крестьянских хат, от деревень. Я не мог спокойно смотреть, как немцы расстреливали бедняков в деревнях, принимая их за шпионов.

Обдумав все, мы с двумя товарищами из Остравы решили сдаться в плен. К тому же и в роте на меня стали поглядывать косо, так как я не хотел стрелять в русских, а во время атак это было заметно. Сдаться можно было только на передовой, так как мы прекратили отступление.

Однажды утром командование нашим взводом принял один ретивый лейтенант. Он сразу повел нас в атаку. С полкилометра продвигались в направлении леса под непрерывным огнем русских. Они буквально не давали подняться с земли. Тогда я придумал собственную тактику: когда наши поднимались, я оставался лежать и таким образом пережидал особенно сильную стрельбу. Потом я вскакивал и догонял своих. Кое-как мы добрались до опушки леса, к первой линии русских траншей. Траншеи оказались пустыми. Солдаты бросились рыскать по окопам в надежде найти что-нибудь после русских. Никто, кроме нашего взводного, уже не стрелял. Вдруг он выпрямился в судорожном напряжении и через мгновение замертво рухнул на землю. Рядом стоял другой австриец. Он склонился над убитым и взял себе его часы и деньги.

— Это мой брат, — сказал он.

Мы продолжали наступать лесом. Вдруг я заметил, что исчез один мой товарищ. Вскоре впереди засветлел край леса. Русские обошли нас с флангов и вышли в тыл. Около меня осталось только трое солдат — остальные сбежали. Я видел, как русские продвигались между деревьями. Огонь усиливался. Я хотел отрыть окопчик, но мешали корни деревьев. Поблизости я увидел небольшую ямку. Я сунул туда голову и плечи, а винтовку отложил в сторону, чтобы русские видели, что я не стреляю. Сосед справа палил как шальной, видимо от страха. На мою голову сыпались комки глины, разбрызгиваемой пулями. Неописуемый ужас заставил меня подняться, чтобы [115] бежать к своим, пока еще было не поздно. Я судорожно схватился за корни, чтобы перебороть это искушение. И в этот момент я услышал:

— Бросай ранец!

Это говорил русский солдат. В ранце были банки с консервами, которые я собрал из брошенных рюкзаков.

Я хотел было сказать, что голоден и хочу взять хоть немного с собой, но он слегка ткнул в меня острием штыка, и у меня сразу пропал аппетит. Так я попал в плен. Это было 21 октября 1914 года.

Мы вышли из лесу. На опушке находился окоп, в нем было полно русских солдат. Мне сразу стало весело, ведь в наших сводках все время говорилось, что Ивангород вот-вот падет, что русских осталось очень мало. На широкой дороге у леса я увидел длинную колонну военнопленных, пожалуй батальон или два. Там были и офицеры, даже один майор.

Тут мне пришла в голову мысль: а что, если Ивангород и в самом деле окружен и наши отобьют нас. А вдруг они решат, что мы дезертиры? За это расстреливали на месте.

Вдоль дороги навстречу шел священник с длинной бородой, с волосами до плеч, с крестом на груди. Он громко нас укорял:

— Зачем вы воевали? Почему не остались дома есть свой хлеб?!

Со станции, где находились штаб и склады боеприпасов, мы двинулись вдоль железной дороги в крепость Ивангород. До нее оставалось километров десять. В сумерках мы перешли Вислу по понтонному мосту, в крепость попали только глубокой ночью и Ивангорода совсем не видели. В крепости у нас отобрали бритвы, ножи и все документы. После краткого допроса нас отправили на станцию и погрузили в вагоны. В каждом вагоне было сорок человек пленных и один охранник.

Нас повезли в Люблин. В Люблине мы переночевали в казарме, а на следующий день стали ходить по городу от одного склада к другому в поисках харчей. Но это хождение оказалось напрасным: склады были пусты. Мы сидели без еды уже третий день. Вечером нас построили в колонны по сорок человек в каждой. Это было сделано с большим трудом, потому что пленные перебегали из группы в группу к своим знакомым. На станции мы сели [116] в вагоны. Минуло еще два голодных дня, так как буфеты на станции были пусты. Но когда где-то за Минском пошел снег, то, несмотря на голод, мы почувствовали себя невероятно счастливыми, что не сидим в окопах в такую погоду. Мы находились в пути уже девятнадцать дней, потому что в первую очередь пропускались воинские эшелоны, идущие на фронт. Пищу доставляли обычно в баках на десять человек. Когда еды не было, нам давали деньги. Вдали от фронта мы уже могли купить кое-какую еду. Наши конвойные не обращали на нас особого внимания, и мы могли свободно ходить на базар, а если кто-нибудь отставал, его сажали на пассажирский поезд, и он догонял эшелон. Но пленные старались не потерять свою теплушку, так как там они получали пищу.

Наконец наши эшелоны прибыли в Омск. Была дана команда выходить. Нас разделили. Немцев и венгров отправили дальше на восток, а славян, итальянцев и румын — назад в Тюмень.

В казармах в Тюмени мы пробыли до конца рождественских праздников, а потом нас развезли по деревням и разместили у крестьян. Там мы прожили до 1 августа 1915 года. За это время пленные имели возможность познакомиться с жизнью крестьян в сибирской деревне.

Я попал в деревню, основанную ссыльными. Были в тех краях украинские, латышские, эстонские, немецкие и даже чешские деревни, основанные переселенцами. Каждый приносил с собой в Сибирь частицу своей родины и национальной культуры. Наш хозяин вначале посматривал на нас со страхом и недоверием и, ложась спать, клал рядом с собой топор. Однако вскоре мы подружились. Больше всего нас удивило безразличие крестьян и даже сельской интеллигенции к судьбе монархии. Войну они не одобряли и открыто высказывались против нее. Какое им дело до Польши и Константинополя? Везде чувствовалась ненависть к помещикам и офицерству. Когда в газетах помещали портреты кого-нибудь из царской фамилии или какого-нибудь генерала, люди говорили:

— Давно их пора всех перерезать!

Я научился читать и писать по-русски, и мы выписали на адрес учительницы Надежды Григорьевны ежедневную русскую газету «Биржевые ведомости». Благодаря этому я мог совершенствовать свои знания в русском [117] языке и быть в курсе политических событий. Четверо наших конвоиров были неграмотны, и я всегда читал им приказы, которые они получали от своего начальства, и писал за них рапорты. Государство выдавало нам по 25 копеек в день на питание. Две копейки исчезали в карманах у местного начальства, три — мы могли оставить себе, а двадцать — шли в уплату за питание и жилье.

Скоро этой жизни пришел конец. Нас перевели в другой уезд на полевые работы и распределили по хозяйствам солдаток. Жалованье нам платить перестали, так как у каждого была работа. Нескольких человек, в том числе и меня, не хотела брать ни одна солдатка, так как мы не были знакомы с сельскохозяйственными работами. Тогда волостной староста сказал нам:

— Кормитесь, как хотите.

Четыре наших товарища-жестянщика стали промышлять своим старым ремеслом и жили неплохо. Один пошел работать на маслозавод, другой — к купцу. Я пошел в услужение к попу, у которого уже был один работник. В дни строгого поста в доме попа варилось и жарилось, как на рождественское пиршество. И он не скрывал этого от своих прихожан. А от них требовал, чтобы они посты соблюдали строго.

Садясь за стол, поп отбрасывал свои длинные волосы, крестился и со словами «Господи, благослови» начинал поглощать мясо в таком количестве, будто соревновался с кем-то в еде. А его пономарь тем временем ругался во дворе:

— Вот черт! Разве это священник? Настоящая свинья!

Однажды я увидел у попа книгу Дарвина и с жадностью стал читать ее, но он отобрал у меня книгу и куда-то спрятал.

Я замечал, что поп и староста были объектами молчаливой ненависти крестьян. До нас доходили слухи о революционном брожении в городах, говорили, будто скоро начнется революция и что богатый купец Степанов, владелец магазина, паровой мельницы и маслозавода, будто бы собирается бежать с полными мешками денег. Но я не обращал внимания на все эти разговоры. Мне даже в голову не приходило, что революция уже стучится в дверь. [118]

Вскоре я стал работать жестянщиком. Еще зимой мы со словаком Ровняном, лудильщиком, поступили на работу к сербам, которые создали свое землячество. Я предчувствовал, что работа у них повлечет за собой вступление в сербскую добровольческую армию. И действительно, вскоре через Тюкалинск, где находился уездный воинский начальник, нас направили обратно в Тюмень. Там, за городом, пленные немцы построили лагерь на десять тысяч человек. Сюда стягивали и сербских добровольцев. В этом лагере среди пленных немцев, австрийцев и венгров мы прожили семь месяцев. За пределы лагеря выходить не разрешалось; мы подчинялись тому же режиму, что и другие пленные. Не так мы представляли себе добровольческое движение. Командование лагеря относилось к нам хуже, чем к другим пленным. Каждый хочет мира, а эти ненормальные, говорили о нас русские, сходят с ума по фронту, люди ненавидят царя, а они каждый вечер собираются и поют «Боже, царя храни», «Спаси, боже, короля Петра».

К концу мая 1916 года нас отправили в Одессу в добровольческие части. Поездка продолжалась семь дней. Еще в конце зимы я заболел тяжелой формой ревматизма, а быстрый переход от холодной сибирской зимы к жаркому украинскому лету совсем свалил меня. Друзья уже думали, что не довезут меня до места, но, пока мы добирались до Одессы, я поправился.

Стоял солнечный день, когда мы подъезжали к Одессе. Наши вагоны были украшены знаменами. На насыпи мы увидели нескольких сербов-добровольцев. Мы восторженно приветствовали их. Но, видно, рутина военной службы уже успела настолько высушить их энтузиазм, что они, не отозвавшись на приветствия, поспешили скрыться.

Так, попав в сербскую добровольческую армию, мы перестали быть пленными. Нам выдали легкую летнюю форму, и мы стали «добровольцами армии короля Петра», о которой писали, что там солдаты и офицеры — братья. Но мы скоро поняли, что все братство здесь сводилось лишь к обращению на «ты». В России мужик тоже говорил барину «ты», а разве в этом заключается братство? Солдаты в сербской добровольческой армии были так же бесправны, как и в других армиях. В ней [119] существовали даже телесные наказания. Однажды утром, когда было еще темно, мы шли на стрельбище. Одного добровольца, больного куриной слепотой, товарищи вели под руки, так как он не видел дороги. Майор на стрельбище возмутился результатом его стрельбы и рассек солдату плеткой лицо.

Нас включили в боснийскую роту. Командир роты, босниец, возмущался, что мы не хотели говорить по-сербски. Он нам не нравился. Но еще меньше нравились ему мы — он хотел, чтобы в его роте были только боснийцы.

Вскоре из-за ревматизма меня перевели в так называемую «танго роту» для больных, где начальство смотрело на нас с презрением как на калек, однако гоняло не меньше, чем здоровых.

В Одессе солдатам добровольческих сербских войск жилось более или менее сносно. Но солдат «танго роты» содержали, как пленных и даже хуже.

Между тем нас перебросили на фронт в Добруджу.

Однажды ночью в конце июня 1916 года, когда все спали, я со своим другом Соботиком выскочил в окно. Мы пошли на север в направлении к Киеву, где издавалась газета «Чехослован», обещавшая пленным, которые согласятся позднее служить в чехословацкой армии, работу на свободе и бравшая их на поруки.

Через несколько дней нас задержали два конных полицейских. Но мы не особенно волновались. Наш план состоял в том, чтобы убедить их, будто мы ушли из лагеря для военнопленных или отстали от эшелона. Тогда, может быть, мы и попадем в Киев, к чехословацким войскам. Но нам не верили и говорили, что мы австрийские офицеры и пытаемся через Румынию пробраться в Австрию. Однако военный комендант в Балте нам поверил и только для очистки совести запросил Одессу. Поскольку мы назвались своими настоящими именами, все сразу же выяснилось. Нас поместили в казарме, дали тюфяки и зачислили на военное довольствие. Здесь мы были не одиноки. Тут размещалась целая компания дезертиров, просрочивших отпуск или отставших от эшелонов. Мы только и делали, что читали газеты, курили махорку и рассказывали разные истории. Помню, был среди нас один украинец, веселый парень, [120] он высмеивал все на свете: и сообщения штаба русского главного командования, и войну, и начальство.

До сих пор мы верили, что добраться до Киева будет легко. И вдруг все наши надежды рухнули. Вместе с русскими арестантами нас перевели в губернскую тюрьму.

По пути в Балту и даже в казарме мы могли бы еще бежать, но в тюрьме это исключалось. Надпись над входом в камеру устрашающе гласила: «Входящий сюда, оставь надежду навсегда». Во дворе нас приняла тюремная стража. Нам приказали раздеться догола, и надзиратель осмотрел каждый шов одежды, чтобы никто ничего не пронес с собой. Деньги надзиратель откладывал в сторону и на листе бумаги записывал, у кого сколько было. Все же остальное исчезало в его карманах.

Вскоре за нами закрылись двери камеры. Это было не обычное, не предварительное заключение, а нечто вроде «ожидальни», откуда арестантов направляли в суды либо административным путем в ссылку или на каторгу.

Кормили нас плохо, хуже, чем осужденных, так как считалось, что у недавно арестованных есть деньги и они могут купить себе еду. А те, у кого не было денег, могли умирать с голоду.

Я всегда стремился побольше узнать о России. Я уже был знаком с жизнью крестьян, сельской интеллигенции, прошел через руки полиции и воинских управлений и, наконец, получил возможность познакомиться с жизнью царской тюрьмы. Никогда впоследствии я не жалел, что попал в эту тюрьму. Никакие книги не могли бы мне дать столько знаний и такого многообразия впечатлений.

В нашу камеру набили около пятидесяти человек. В камере не было ни нар, ни скамеек — ничего, кроме «параши». Спали на голом полу. Некоторым приходилось спать сидя, так как места было мало. Наш ежедневный рацион состоял из фунта хлеба, кружки кипятку утром и вечером и похлебки в ведре на десять человек. На поверхности этой жидкости плавали два глазка жиру и три кусочка солонины величиной с горошину, а между ними — кусочки свеклы. Десять деревянных ложек яростно бросались на лов солонины. Когда солонина [121] исчезала, начиналась охота за свеклой и... обед кончался.

Мы задыхались в этом аду около трех недель. На прогулку заключенных не выводили. Каждый вечер в замке гремел ключ, и начальник тюрьмы в сопровождении надзирателей делал обход. Все вскакивали на ноги и строились в ряды.

— Здравствуйте, ребята!

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — хором отвечали мы.

Надзиратель тщательно осматривал решетки, затем двери закрывались, и снова начиналось мучительное ожидание следующего дня. Что-то он принесет?.. Иногда ночью кому-нибудь становилось плохо. И если охранника, несшего службу во дворе, удавалось умилостивить, он приносил горсть соли и несколько капель уксуса, конечно за деньги.

На свои деньги, хранившиеся в канцелярии, мы ежедневно покупали чай, сахар, белый хлеб, колбасу. Надзиратель предупредил, чтобы мы истратили деньги до того, как нас выпустят, потому что нам не вернут ни копейки. Но откуда могли мы знать, сколько просидим в тюрьме?

И вот в один «прекрасный» день собрали нас во дворе, построили по два и надели парные стальные наручники — одному на правую руку, другому на левую, а всех соединили общей цепью. Ворота раскрылись, раздалась команда: «Шагом марш!» — и мы в сопровождении военного конвоя, шедшего с обеих сторон с саблями наголо, отправились в Одесский военно-полевой суд.

О деятельности военно-полевого суда мы уже кое-что слышали из газет и от бывалых людей. Он действовал как автомат: смертная казнь через повешение, расстрел, столько-то лет каторги.

Соботик, мой товарищ, совсем пал духом. Даже весельчак украинец загрустил; все шли молча.

До станции оставалось километров восемь. По дороге я попробовал вытянуть руку, но это мне не удалось. Рука совершенно одеревенела, и браслет наручников крепко держал ее за запястье. Нам перебежала дорогу свинья с поросятами, один был рыжеватый.

— Ого, счастливая примета, — сказал мой сосед. Утопающий хватается за соломинку, а приговоренный к повешению [122] до последней минуты верит, что веревка оборвется.

Поезда мы ждали несколько часов. Наконец он подошел; там для нас был специальный «салон-вагон». Снаружи он выглядел как обычный вагон, только на окнах решетки. Внутри вдоль стен стояли деревянные скамьи, в обоих концах находились маленькие купе для охраны.

Вечером мы прибыли в Одессу. И снова наручники на руки — и шагом марш в военно-полевой суд. Около девяти вечера мы пришли в канцелярию, и прапорщик стал вызывать нас по списку.

— Я не дезертир, я отстал от своего поезда, — говорит один.

— Все равно ты дезертир! — отвечает прапорщик.

— Я только сбегал со станции посмотреть на мать, — говорит другой.

— Все равно дезертир! — повторяет прапорщик.

Мы потеряли всякую надежду. Что значат здесь слова, сказанные в свое оправдание, или просьбы? Пришла наша очередь. Прапорщик, узнав, что мы из сербской части, стал ругаться:

— Какого черта вас ко мне посылают?! Позвони в штаб сербов, пусть их возьмут, — приказал он солдату.

Сколько иногда приходится пережить, прежде чем почувствуешь себя немного счастливым. У нас упал камень с сердца.

Нас отвели в большой барак, набитый русскими солдатами. Это были дезертиры. Каждый знал, что его ждет, но никто не унывал — они радовались, что избежали фронта.

Утром стража отвела нас в казармы на допрос.

— Мы хотим в Киев, в чешские войска, — говорили мы.

— А может, вы послужите королю Петру?.. — предлагали нам.

— Нет, мы хотим к чехам, — стояли мы на своем.

Нас послали на допрос к генералу, командиру дивизии.

— Принимали присягу? — спросил он.

— Нет! — соврали мы.

Если начальство этого не знает, то почему мы должны помнить? После этих неудачных допросов штаб сербских частей отказался от нас и отослал в местную [123] комендатуру; там мы попали в один барак с австрийскими пленными, которые бежали с работы или из лагерей. Рядом в избе находились русские пленные, бежавшие из Австрии через Румынию. Начальство боялось направить их в части, так как там они могли взбудоражить солдат.

В барак явился поручик чехословацкой бригады Лях, он уговаривал нас вступать в чехословацкие легионы. Мы записались, не подумав при этом, что агенты по найму всегда сулят все возможное и невозможное. На поезде, под конвоем, нас отправили в Киев, где мы в казарме вместе с русскими солдатами ожидали распределения по военным частям.

Через два дня конвой отвез нас в Борисовку, где мы должны были служить в резервном батальоне и официально вступить в чехословацкую армию. Не желая попасть на фронт, мы притворились больными, и нас увезли в лагерь для военнопленных в Дарнице.

В лагере последнее слово принадлежало вербовочной комиссии легионов. Деятельность филеров из вербовочной комиссии — это грязное пятно на добром имени чехословаков. Они контролировали приходившие в лагерь поезда с пленными и у немцев, венгров и чехов, не желающих вступать в легионы, отбирали буквально все. Пленным полагался в пайке сахар, но они его почти никогда не видели, да и вообще паек никогда не доходил до пленных полностью. Зато для филеров на наши деньги готовили кнедлики, шницели и кофе.

По прибытии в лагерь конвойный передал нас вербовочной комиссии чехословацких легионов. Дежурный поручик — чех, которого ночью подняли с постели, осыпал нас оскорблениями. Его поведение всех возмутило. Мы заявили, что вступление в легионы — дело добровольное и что мы не позволим запугивать себя. Утром в приемной канцелярии фельдшер измерил нам температуру и объявил, что пленные здоровы. Часовой дал каждому из нас пинка и выставил из помещения.

В восемь часов утра пленные вставали в очередь за похлебкой и хлебом. Мы же за шесть дней пребывания в лагере только два раза получили пищу. Вероятно, это делалось для того, чтобы принудить военнопленных «добровольно» и побыстрее записаться в разные отряды и легионы для защиты и поддержки царизма не только [124] на внешних фронтах, но и против надвигающейся революционной бури. И многие пленные соглашались записаться, только бы уйти из этого ада.

Мы сделали то же самое, и нас транспортом отправили в Житомир. Путь в 160 километров занял девять дней. Начальник охраны получил деньги на наше питание лишь на три дня, а потом мы опять голодали. Только на девятый день где-то перед Житомиром он достал немного хлеба. По приезде выяснилось, что нас посылают не на фронт, а на работу в конфискованное немецкое имение в районе Чернихова, севернее Житомира, где находился этапный лагерь царского министерства сельского хозяйства для перегонки скота на фронт. Начальники этапа были одеты в форму со знаками различия прапорщика. Им нравилось «служить родине» вдали от фронта, и они, как могли, набивали себе карманы. Овцы и крупный рогатый скот гибли сотнями, на фронт посылали обтянутые кожей скелеты: ведь у солдат было достаточно времени, чтобы обгладывать кости. С туш павшего скота сдирали шкуру, а падаль на лошадях отвозили в поле, где на нее набрасывались сотни голодных собак и ворон. Нельзя было точно определить, чего сдавали больше для фронта: живого скота или шкур с падали.

В имении находилось на поправке около 160 армейских лошадей с жеребятами. Кроме меня, там работали шесть украинцев из Словакии, которые называли себя русинами. Они тоже были русофилами. Мы вместе читали газеты. Однажды один из них на вопрос, кто победит, ответил:

— Наши.

— А какие наши? — спросил я.

— Ну те, которые победят.

Ближайшая украинская деревня находилась далеко, и с местным населением мы связаны не были, если не считать попа, церковное хозяйство которого граничило с имением. Когда наши лошади врывались на его обширное поле, поп начинал ругаться и призывать на наши головы гнев господний.

Недалеко от имения расположились чешские хмелеводческие колонии, целые деревни. На украинское население чехи поглядывали свысока, хотя сами отстали от своих соотечественников на много лет. Они ездили в допотопных [125] экипажах, женщины одевались по модам пятидесятилетней давности. Чешские колонисты лояльно относились к царской России, и многие из них почитали царя Николая. Одновременно они почитали и Франца Иосифа. Это была типичная сельская буржуазия — настоящие черносотенцы, и мы понимали, что нам с этими бывшими нашими соотечественниками не по пути.

В начале марта 1917 года я узнал от одного чеха, что царь свергнут и к власти пришло Временное правительство.

На следующий день в ожидании газет на улицах столпилось все население городка. Цены на газеты подскочили с пятака до рубля. Бородатые торговцы и усатые ремесленники, читая газету, улыбались чему-то или молча почесывали затылки. Так прошла мимо нас Февральская революция. Но она принесла надежду на скорое окончание войны, а следовательно, и на скорое возвращение домой. Уж больно истосковались пленные солдаты по дому!

Позднее я попал в Чарторийск на опытное поле министерства сельского хозяйства, где до меня занимался разведением овощей Соботик, мой приятель. Управляющим здесь был поляк-австрофил, его помощником — украинец, прогрессивный человек. С ним мы часто обсуждали положение на фронте, в России, да и во всем мире. С фронта бежали солдаты, они не желали больше воевать, хотя Керенский и агитировал за войну до победного конца. Большевики же требовали немедленного заключения мира. Иногда нам, не знакомым с истинным положением в России, первое время трудно было понять, кто прав — Керенский или большевики. Мы, славяне, ненавидевшие германский милитаризм, боялись одного: а вдруг фронт развалится, Временное правительство падет и победят немцы? Мы не могли так легко освободиться от старой идеологии. Еще недавно мы, венгерские и чехословацкие социалисты, находясь в плену антигерманской националистической ненависти, готовы были петь «Боже, царя храни».

И вот в этой тревожной обстановке, желая поскорее разобраться в происходящих событиях, мы вступили в армию, на этот раз действительно добровольно. Подготовку мы проходили в Бобруйске. Там в постоянных политических спорах чехи, словаки и венгры стали расходиться [126] во взглядах на политику. Здесь мы впервые узнали о том, кто такие большевики, и о существовании комитета большевистской партии. Однако связи с большевиками нам установить не удалось, так как вскоре нас послали на фронт.

После боев с немцами под Зборовом{5} дезорганизованные части чехословацких войск разбежались. Никто не знал, где они находятся. Наш поезд дошел почти до линии фронта, где нас хотели включить в состав русского полка. Но позднее мы нашли 2-й чехословацкий полк в районе Полонное.

Я был назначен в 10-ю роту. Вновь начались бесконечные учения. Чтобы избавиться от муштры, я перешел в формировавшийся в это время дивизионный обоз. Нам дали новые повозки, новую сбрую и тощих, ослабевших от голода лошадей. Когда мы впервые выехали на них, то сразу же завязли в грязи, а ведь нужно было снабжать полки. В то время мы сами нуждались в снабжении. Кормов не было, лошади объедали солому с крыш, одна за другой дохли от голода.

С украинским населением окрестных деревень у нас установились хорошие отношения. Но когда с фронта стали возвращаться солдаты, не желающие больше воевать, положение изменилось. Каждый крестьянин хотел мира, а «эти, черт их подери, австрийцы хотят войны до победного конца». Кроме того, присутствие чехословацких войск мешало им рассчитаться с панами. Крупный помещик из Черторийска спокойно сидел в своей усадьбе и эвакуировался только вместе с нашими частями. Правда, охрана поместий не входила в нашу обязанность, но наше присутствие сдерживало крестьян. Вот какую неблаговидную роль играли тогда чехословацкие войска.

Однажды на нашей станции остановился эшелон, который шел в Житомир. Реяли красные знамена, звучали революционные песни, на платформах стояли орудия. Это были солдаты Великой Октябрьской революции. Находясь в глубокой провинции и не имея, как и другие бывшие военнопленные, правдивой информации о пролетарской [127] революции в России, мы не все понимали в ней. Но мы приветствовали революцию, так как связывали с ней надежду на заключение мира, на то, что вернемся домой, не рискуя попасть в лапы немецкой или австрийской охранки, от которой мы не могли ждать пощады. Могучая волна энтузиазма захватила и меня. Я решил поехать вместе с революционным поездом в Житомир и побежал домой за вещами, а когда вернулся, эшелон уже ушел.

Между тем немецкие оккупанты, нарушив перемирие с Советской Россией, начали наступление на Украине. Они продвигались почти без сопротивления — старая русская армия развалилась. С нетерпением ждали мы газет и новостей из Киева. Однажды вечером, когда пришел поезд с газетами, мы узнали, что немецкие войска заняли Новоград-Волынский. Это известие ошеломило нас.

Новоград-Волынский находится недалеко от Житомира, мы решили первым же поездом уехать на собственный страх и риск, хотя наше начальство требовало, чтобы мы ждали приказа.

— Не ждать же, пока нас схватят немцы, — возмущались солдаты.

К счастью, через час протрубили тревогу, и это спасло нас от очередного дезертирства. Мы двинулись на Житомир, а оттуда отступили к Киеву. Немцы преследовали нас по пятам. Мы прошли через Киев по разрушенному Крещатику и переправились на другой берег Днепра. В городе Прилуки нас посадили на другой поезд и сообщили, что отправляют на восток. Ходили слухи, будто нас повезут во Францию для продолжения войны против Германии, но солдаты протестовали — кому это нужно? Каждый был сыт войной по горло.

До Тамбова наши эшелоны продвигались довольно быстро. В Козлове (ныне Мичуринск) мы простояли около трех недель. Мы подолгу обсуждали сложившуюся обстановку. Воевать во Франции, куда нас гнало командование легионов, мало кому хотелось. А тут еще стали поговаривать, будто штаб легионов намерен со всеми войсками присоединиться к белым. Мы только что оставили Украину, там царил хаос. А здесь, в России, уже от Курска чувствовалась твердая рука Советского правительства. [128]

Мы хотели бить немцев, но теряли время в бездействии. Наше начальство говорило, будто Советское правительство отказывается от нас.

Через три недели эшелон продвинулся еще на несколько станций и вновь застрял недели на две на одиноком разъезде.

Давно, еще до армии, я часто думал о социальной революции. Я представлял себе революцию как некую сумму действий народа под руководством сознательных социалистов, которые проведут революцию «в полном порядке». Так учил II Интернационал. Но я видел, что русские социалисты — большевики не признали этого рецепта и осуществили революционный переворот по-своему. Поэтому сначала, как мне казалось, я видел не революцию, а только хаос и отдельные столкновения. Я часто спрашивал себя, не тот ли это социальный переворот, о котором мы, чехословацкие социал-демократы, давно мечтали? Шаг за шагом искал я выхода из образовавшегося в моей голове сумбура.

В роте я один покупал газету «Известия», и на меня поглядывали с подозрением.

1 мая 1918 года я без разрешения вскочил на санитарный поезд, проходивший через разъезд, где мы стояли, и уехал в Пензу на первомайские праздники. Там, на площади перед зданием губернского Совета, состоялся грандиозный митинг. Я зашел в комиссию по набору в Красную Армию, где встретил немало своих соотечественников. Меня зачислили в чехословацкий революционный полк. Затем я поездом вернулся к своему эшелону за вещами. Эшелон уже отправлялся на Пензу. Там еще не знали о моем выходе из легионов, однако встретили меня крайне враждебно. В Пензе я пошел в штаб эшелона и потребовал отчислить меня из легионов. Но командование меня обругало, заявив, что из легионов меня не отпустят.

Тогда я ушел без разрешения. Ведь революция не совершается по разрешению?! Я чувствовал, что поступаю правильно.

В Пензе, в штабе полка Красной Армии, я находился только один день. В полку было несколько рот, всего 700–1000 человек, а когда через Пензу проходили эшелоны, полк постоянно пополнялся новыми резервами. [129]

В полном вооружении нас отправили поездом на Кузнецк.

В то время в городе и уезде вспыхнул контрреволюционный мятеж. Вооруженные мятежники избрали в Кузнецке свой «совет» и установили настоящий террор. Называли они себя «социалистами». Не знаю, к какой фракции они принадлежали — ведь в России тогда этих фракций было не меньше дюжины.

Из Сызрани на борьбу с мятежниками был послан отряд железнодорожной охраны. Он прибыл раньше нас, и когда мы приехали, бои уже кончались. Улица, ведущая от станции к центру города, была вся усеяна трупами мятежников. Оставшихся в живых мы захватили около церкви.

Я очень переживал из-за этой братоубийственной войны. Ввиду своей неосведомленности я считал эту разбойничью банду социалистами, за которых они себя выдавали. Тогда многие перекрашивались под социалистов, и действовать следовало решительно и энергично, иначе белогвардейцы утопили бы революцию в крови.

После подавления мятежа были проведены новые выборы в местный Совет.

Через две недели нас вызвали обратно в Пензу, где мы получили приказ двигаться на Саратов.

В Саратове размещались штабы бывших русских полков, снявшихся с фронта. В этих штабах давали отпускные свидетельства для демобилизованных. Многие солдаты возвращались с оккупированной немцами территории.

В Саратове, где мы пробыли два дня, мы несли охранную службу. Город сильно пострадал от артиллерийского огня. Потом три наших эшелона переправились на паромах через Волгу. Остальные переправлялись на пароходе. На другом берегу нас ждал пассажирский поезд. Мы выступили тогда против уральских белоказаков, центр которых находился в городе Уральске. Мы должны были оказать помощь чапаевским частям.

Командовал нашим отрядом Штромбах. Отряд состоял из чехословацкой, русской и смешанной латышско-венгерской рот. В каждой роте было по два пулемета. Кроме того, у нас была полевая четырехорудийная батарея, два пулемета и санитарный поезд. В распоряжении командира имелась конная разведка. Когда товарищу [130] Штромбаху нужны были верные сведения, он сам участвовал в разведке. Это был неутомимый, энергичный человек.

В приподнятом настроении, с песнями, переправились мы через Волгу. На другой стороне нас встретила бесконечная зеленая степь, протянувшаяся до самой границы с Азией.

На вокзале в Ерошове все было залито нефтью, которую белоказаки, отступая из города, выпустили из цистерн. Насосы на водокачке не работали, так как казаки вытащили из них некоторые детали. Положение спас пожарный локомобиль, он начал качать воду в паровоз прямо из реки.

Оказалось, что продвигаться дальше поездом нельзя: белоказаки разобрали километров пять пути, а чтобы рельсы нельзя было соединить, развезли их на верблюдах в разные стороны. Шпалы собрали в кучи, облили нефтью и подожгли. Железнодорожный мост был разрушен.

Железнодорожники, прибывшие из Саратова, привели дорогу в порядок. Для моста они поставили опорные балки из длинных свай, потому что на разборку металлических конструкций моста и их монтаж не было времени.

Наше наступление продолжалось. К станции Семиглавый Мар мы подходили уже в боевом порядке. За эту станцию были тяжелые бои, в которых отличились чапаевцы.

Приблизительно в километре от станции находился консервный завод и дубильня, сожженные белоказаками. Рядом была небольшая плотина и фруктовый сад, который в обычные времена поливали при помощи двух насосов. Теперь же земля вокруг высохла, нигде ни зеленого деревца, ни кустика. Стояла середина июня, трава уже вся выгорела, степь пожелтела, и верблюды ели только сухие колючки.

Нередко с тыла на нас нападали белоказаки. В начале июля 1918 года они снова захватили станцию Семиглавый Мар, но вскоре мы получили подкрепление: батарею полевых орудий с чехословацким расчетом и сильный отряд Красной Армии из Николаева (ныне Пугачев). Красноармейцы были полны энтузиазма. С их помощью мы отогнали казаков от станции. [131]

Начался поход через безводную заволжскую степь. Николаевский отряд первым вышел в поход, и о нем мы больше ничего не слышали. У нас было два самолета для разведки. Они улетели на задание и не вернулись. Товарищ Штромбах послал в разведку двух кавалеристов. Они тоже не вернулись, степь поглотила и их.

Мы получили приказ двигаться вслед за николаевцами на Уральск. Реквизировав со всей округи конные и верблюжьи упряжки и нагрузив их провиантом и боеприпасами, поздно вечером двинулись на восток. Как только мы миновали какой-то хутор (это было примерно в полночь), загорелся один дом — несомненно условный сигнал казаков. Утром мы дошли до казачьей станицы, где с возвышенности на правом фланге нас встретили огнем из окопов.

В станице было пусто — ни людей, ни скота. Все ушли в степь. Вдруг с восточной стороны донеслись звуки выстрелов. Это наступали белоказаки. Мы развернулись в боевой порядок и двинулись им навстречу. Вдали показалось облако пыли, оно неслось на нас. К счастью, мы вовремя определили, что это отступающие николаевцы. Мы с трудом остановили белоказаков огнем.

С непрерывными боями мы отступали в степь.

Вокруг свистели пули. На левом фланге за холмами, осыпая нас шрапнелью, продвигалась белоказачья горная батарея. Около полудня мы подошли к Семиглавому Мару, нашему исходному рубежу.

К этому времени мы получили газеты и из них узнали о действиях чехословацких легионеров, которые выступили на помощь русской контрреволюции. Нам было понятно, что это дело рук провокаторов и авантюристов вроде Гайды (который позднее получил от Колчака чин генерала) и капитана Чечека. Мы тогда еще не знали, что за их спиной стояли Масарик и западные империалисты.

Николаевцы, узнав о выступлении чехословацких легионов, решили возвратиться домой и защищать свой город от белогвардейцев и белочехов.

Сначала мы отступили на значительное расстояние, но потом вернулись и вновь заняли Семиглавый Мар. Мы разместились во дворе сожженного консервного завода, окруженного со всех сторон постройками. Посреди двора заняла позицию батарея, ее прикрывали два пулемета. [132] Красноармейцы вели огонь по казачьей батарее, находившейся за холмом. Казаки в свою очередь отвечали шрапнелью. В конце концов они нащупали нашу батарею и начали обстреливать ее позицию, хотя самой батареи за строениями видно не было. Красноармейцы не двигались с места и не прекращали стрельбы. Обманутые этим маневром, казаки стали обстреливать глинобитную стену завода.

Наши артиллеристы тоже вступили в бой. Они поставили орудия у станицы перед домами без укрытия, дали несколько залпов, но казаки осыпали их шрапнелью, и артиллеристы укрылись за домами.

В эти дни до больших боев не доходило, а ночные стычки и незначительные атаки противника мы легко ликвидировали.

В боях погиб наш командир роты, серб по национальности. У нас был отличный пулеметчик — словак Кучера. Как-то во время казачьего налета заклинило пулемет. Казалось, все потеряно. Но Кучера успел разобрать и собрать его, а затем стал в упор косить наступающих казаков. Помню и его второго номера, это был отчаянный смельчак. Он нашел где-то граммофон с пластинками и запускал его во время перестрелок, какими бы ожесточенными они ни были. Он успевал и пластинки менять, и пулеметные ленты подавать, причем делал все это с завидным спокойствием.

Вскоре я серьезно заболел и попал на лечение в Саратов.

В Саратове с приемного пункта, откуда больных распределяли по стационарам, меня отправили в госпиталь.

В госпитале я познакомился с бойцом какого-то анархистского полка, самостоятельно действовавшего на Южном фронте. Меня очень интересовало отношение анархистов к текущим событиям. Но «товарищ» анархист ничего не знал ни о программе анархистов, ни о Кропоткине{6}, хотя считал себя «настоящим анархистом». Его полк наводил ужас не только на буржуазию, но и на крестьян и повсюду вызывал беспорядки. Предметом наибольшей «гордости» моего нового знакомого были [133] хранящиеся в их полковой кассе миллионы, добытые путем взимания контрибуции с буржуазии и ограбления банков.

Когда я через месяц выздоровел, меня направили в интернациональный полк в Пензу. Это уже был не полк, а скорее батальон: одни погибли, другие попали в плен к легионерам. Теперь он насчитывал около 200 человек.

Мы несли охранную службу в губернской тюрьме, в государственном банке, в здании бывшей гостиницы, где размещалась ЧК, охраняли склады за городом. На учения времени не оставалось. Каждую минуту можно было ждать, что вспыхнет мятеж. За время моей службы в Пензе контрреволюционных выступлений там было немало.

Однажды ночью нас срочно послали в какой-то уездный город к северу от Пензы. Там начался контрреволюционный мятеж. Мы прибыли на место затемно и схватили охрану мятежников прежде, чем она успела поднять тревогу. Мятеж ликвидировали без боя.

Осенью 1918 года была создана интернациональная дивизия, командиром ее назначили товарища Штромбаха, отозванного с фронта. Часть бывших военнопленных унтер-офицеров отказалась повиноваться. Вместе с латышами мы помогли навести там порядок.

Однажды ночью прозвучала тревога. Оказалось, эшелон, посланный на фронт, отказался идти дальше. Пришлось и здесь нам вмешаться. Потом взбунтовался какой-то кавалерийский отряд, когда ему был дан приказ выступить на фронт. Следует отметить, что во всех случаях не раздалось ни одного выстрела, потому что красноармейцы сами выдавали зачинщиков и помогали устанавливать порядок.

Как-то в губернской тюрьме неожиданно вспыхнул бунт. Тюрьма была переполнена заключенными. Каждый день присылали туда все новых и новых контрреволюционеров. Персонал тюрьмы был ненадежен, и в хлебе часто передавали заключенным оружие. Мы несли наружную охрану перед воротами тюремного двора. Вход в помещение охраны был с улицы. При смене караула бойцы проходили через ворота и называли пароль. Заключенные из главного блока могли на глазах охраны [134] спокойно переговариваться жестами с больными, лежащими в тюремной больнице. Таким образом им, вероятно, удалось узнать пароль.

В четыре часа дня кончилась моя смена. Я радовался, что отдохну, стянул сапоги и лег было на койку, как вдруг поднялся страшный шум. Все схватили винтовки и выбежали во двор. В казармах не осталось ни одного человека. Кто-то крикнул, что в Пензе бунт (город был гнездом правых эсеров).

Наши казармы находились за городом, и, чтобы попасть к тюрьме, нужно было пересечь железную дорогу, соединявшую две станции и узкоколейку. Добежав до тюрьмы и увидев, что бойцы из пулеметов и винтовок обстреливают окна тюрьмы, я понял: взбунтовались заключенные. Через час бунт был ликвидирован. Большинство перепуганных заключенных вернулись в камеры, часть мы схватили на улице, но некоторым удалось бежать. Многих из них вскоре задержали. Когда через час прибыл с подкреплением комиссар ЧК, все было кончено. Мы вернулись в казармы, предоставив его отряду довершать дело.

В городе была напряженная обстановка. Латышская конница всю ночь патрулировала улицы, охрану удвоили. Через некоторое время в городе стало спокойнее.

Вскоре мы узнали о революции в Германии и о перемирии на Западном фронте. Каждый радовался, что наши мечты наконец сбылись.

В Пензе в это время происходил губернский съезд Советов. Я участвовал в его работе в качестве делегата от нашего батальона. Когда немцы эвакуировали Украину и Советское правительство аннулировало мирный договор с Германией, губернский съезд Советов абсолютным большинством одобрил политику большевиков и Ленина.

И вот наступила первая годовщина Октябрьской революции. Она отмечалась с большой торжественностью. В городе прошли многолюдные митинги, демонстрации. На площади перед бывшим губернаторским домом, посреди которой находилась братская могила бойцов, погибших в майских боях 1918 года, состоялся военный парад. Вечером устроили фейерверк, был разрешен бесплатный вход в кино и театры. [135]

На другой день наш батальон посадили на поезд, следовавший на запад. Никто не знал, куда мы едем. Сначала думали, на фронт, но оказалось — нет.

Накануне первой годовщины Октябрьской революции контрреволюционные элементы предсказывали, что в день годовщины Советское правительство будет свергнуто и будет восстановлен царский режим. Советские власти опубликовали в печати предупреждение, что любая попытка поднять мятеж будет жестоко подавлена.

На границе Пензенской и Тамбовской губерний организовали мятеж старые офицеры. Они распустили слух, что Советское правительство пало, и объявили мобилизацию офицеров и солдат. Против них из Тамбова был послан отряд с артиллерийской батареей. На одной станции мятежники окружили его и разоружили. Теперь у них были винтовки, ручные гранаты и пушки.

Когда наш поезд подошел к станции, два часовых из восставших, думая, что к ним прибыло подкрепление, явились к нашему командиру. Их сразу же расстреляли.

Со стороны Тамбова двигался еще один эшелон, и мятежники оказались в тисках. Офицер, возглавивший мятеж, бежал. Мы организовывали экспедиции по окрестным деревням, чтобы ликвидировать последние остатки мятежа.

При подавлении мятежа погибло много русских товарищей. Не вернулась товарищ Соколовская, наш агитатор, и один серб, которого я знал еще по Одессе и по лагерю для военнопленных в Тюмени.

Однажды, когда мы стояли на одной станции, пришел приказ отступать. Все быстро погрузились в поезд. Мы получили приказ прикрывать отход. Темным вечером наши бойцы собрались около станции и стали ждать нападения мятежников. Вскоре тишину ночи нарушили выстрелы, они раздались где-то совсем близко. Оказалось, это кучка мятежников захватила в плен нашего комиссара и повела его на станцию, где, как они считали, должен был находиться их штаб. Но тут они наткнулись на нас, мы освободили комиссара и быстро расправились с мятежниками.

Последний поход мы совершили на большое село, где укрепились мятежники. Как только артиллеристы начали обстрел села, мятежники бежали в леса, и мы заняли село без боя. Мужчин здесь не было. Остались только [136] женщины и дети. На окраине села мы нашли брошенные орудия и винтовки.

В первую же ночь выпало много снега. Мы знали, что мятежники в такой холод и без еды долго не выдержат. Прошло три дня. Я как начальник караула проверял ночью посты. Снег шел густыми хлопьями. Вдруг из-за снежной завесы показалась большая группа мужчин, идущих строем. Я замер, укрыться негде, стрелять бесполезно. «Выстрелю в воздух, подниму тревогу», — решил я и, подняв винтовку, крикнул:

— Стой! Кто такие?

— Мы тутошние. Идем домой, — спокойно ответили люди. Голод и мороз выгнали их из леса.

У меня отлегло от сердца.

— В Совет! — приказал я. В Совете находился наш штаб.

На следующий день мы получили приказ вернуться в Пензу.

К тому времени Австро-Венгрия как государство развалилась. Была создана Чехословацкая республика. Это нас очень обрадовало. Каждый истосковался по родине, по дому. Наше командование запросило разрешение об увольнении нас из Красной Армии. Советское правительство удовлетворило просьбу. Почти все мы, около двухсот человек, отправились домой. Несколько наших товарищей остались в Пензе. Они считали, что революция еще нуждается в них.

Нам предоставили пассажирский поезд, на котором мы доехали до Минска. Там сдали винтовки. Дальнейший путь до Чехословакии через Польшу каждый должен был проделать самостоятельно.

И вот мы снова дома.

Как решительно меняется сознание человека под влиянием внешней среды и обстоятельств! В последний год моего пребывания в России национализм и шовинизм казались мне пройденным этапом, хотя я и не был членом Коммунистической партии. Ведь там жизнь проходила в духе истинного интернационализма. А у себя в буржуазной Чехословакии мы видели, что многие прямо-таки захлебываются от националистической ненависти. Но когда человек прозревал, он видел, что под этой ненавистью скрывался классовый антагонизм, и выходило, что ненависть относилась не к народу какой-либо [137] другой национальности, а к капиталистам. Тогда человек начинал понимать, что национально-освободительная борьба — это только форма классовой борьбы. У нас в Чехословакии очень многие были прямо-таки опьянены борьбой за национальное освобождение, и это затрудняло подготовку социалистической революции в нашем национальном государстве, возникшем после распада Австро-Венгрии.

Национализм в Чехословакии смог только задержать приход социалистической революции, но не мог предотвратить ее. И у нас капитализм вместе с национализмом были сломлены пролетарским интернационализмом.

* * *

У нас есть люди, которые считают, что бывшие военнопленные в России много сделали для русской революции. Это не совсем так. Безусловно, нельзя считать, что мы что-то делали в русской революции за русский пролетариат. Мы, военнопленные, только помогали нашим русским братьям. Это тем более надо подчеркнуть, что большинство чехословацких легионеров было обмануто авантюристами, вроде Гайды и Чечека, за спиной которых стояли империалисты, стремившиеся уничтожить молодую Советскую республику. Но тем не менее мы горды тем, что участвовали в гражданской войне на стороне Советской власти. [138]

Дальше