«Фокке-вульф», рубашка и три пары носков
День двадцать пятого апреля был для нас очень тяжелым, начал рассказывать поручник Шварц. Мы меняли аэродром, так как летать из Барнувко на Берлин было уже довольно далеко. Вернее, мы летали еще дальше Берлина, и, чтобы попасть в районы воздушной разведки, расположенные на запад от фашистской столицы, нам приходилось огибать ее с севера. Итак, мы меняли аэродром, а это всегда неприятно. Я боялся, что в суматохе перебазирования мои туалетные принадлежности, белье и все прочее «прилипнут», как это обычно бывало, к кому-нибудь из моих товарищей так крепко, что те потом ни за что не захотят с ними расстаться. А ведь каждому понятно, как на войне человеку необходимы эти мелочи. Да и вообще, как бы хорошо ни было организовано перебазирование, оно всегда остается перебазированием. Человеку с цыганской натурой, может быть, это и все равно, но я, знаете ли, по характеру домосед. К тому же в этот день командование не отменило боевые вылеты. [137]
Меня немного позабавило такое заявление человека, которого судьба бросала из Польши к восточному рубежу Азии, а оттуда под Киев и наконец под Берлин. Очевидно, в эту минуту он подумал о том же и улыбнулся.
Правда, нельзя сказать, чтобы 8 последние годы я вел оседлый образ жизни, заметил он. И все же по характеру я домосед.
Так вот, я возвращаюсь к тому апрельскому дню, продолжал поручник Шварц. Должен сказать, что погода в тот день была отвратительная: низкие свинцовые тучи, ветер, холод, дождь, а временами даже град. И только после обеда, когда мы перелетели уже на новый аэродром, небо немного прояснилось. Мы слетали со штурмовиками на задание какое, уже не помню, а когда вернулись, узнали, что нас ждет еще разведывательный полет в район Нейруппина. Там наши передовые танковые подразделения вместе с пехотой вели в это время тяжелый бой за овладение городам и автострадой на Ратенов.
Не могу сказать, что меня охватило тогда дурное предчувствие. Просто я очень устал, и мне не хотелось никуда лететь. Конечно, мне и в голову не пришло отвертеться от этого задания, да, впрочем, я ни за что и не признался бы, что устал после полета. Однако я не возражал бы, если бы что-нибудь помешало нашему вылету. Я не скрываю этого от вас потому, что вы и сами отлично понимаете, какое порой у человека бывает мерзкое настроение и как иногда хочется отдохнуть. Если бы кто-нибудь сказал мне, что всегда [138] рвался на задание и никогда не мечтал, чтобы полет сорвался, я подумал бы о таком человеке, что он либо очень мало летал, либо кривит душой. Короче говоря, я не жаждал тогда лететь на это задание. А мой ведущий, подпоручник Хаустович, напротив, прямо-таки подпрыгнул от радости, узнав, что мы летим. Погода была на его стороне: тучи поднялись до шестисот метров, и кое-где даже появились голубые просветы.
В этот день полк уже совершил тридцать восемь вылетов; наш вылет был тридцать девятым. Мы поднялись в семнадцать сорок и летели за облаками.
Я люблю, отправляясь на задание, лететь над облаками. Во-первых, на меня благоприятно действует контраст между огромным светлым куполом лазурного неба и серой пеленой туч, придавленных низко к земле; во-вторых, если навяжут неравный бой, можно легко уйти в облака.
Все, что я вам сейчас рассказываю, совсем не похоже на героизм, но, думаю, что для вас важнее моя откровенность, чем захватывающий рассказ о героических подвигах, не правда ли?
Я улыбнулся и молча кивнул.
Кому-нибудь другому я. вообще бы этого не говорил, сказал он задумчиво. Я не сомневаюсь, что вы сами знаете, как трудно рассказывать такие вещи о себе. Самое верное представление о боевых действиях дает боевое донесение, которое пишется после выполнения задания и состоит из одних только голых фактов. А вы хотите, чтобы я рассказывал [139] вам о том, чего нет в донесениях... Не знаю, пригодится ли вам, вообще, то, о чем я сейчас говорю?
Я заверил его, что, безусловно, пригодится, и поручник Шварц продолжил рассказ.
Он летел над слоем облаков, испытывая т» состояние, которое сам называл «прояснением мыслей». Бесследно исчезло физическое, даже, скорее, нервное переутомление. Летчики спокойно шли над облаками, по неровной и клубящейся поверхности которых бежали тени двух самолетов. Эти тени то проваливались в ущелья между отвесными краями облаков, то вновь взбирались на их сверкающие от солнца белые холмы.
Так они летели некоторое время. Наши радиостанции несколько раз уточняли их местонахождение. Но вот Шварц услышал в наушниках голос Хаустовича. Он предупреждал, что они сейчас начнут пробивать облачность.
В такие минуты каждого летчика охватывает легкое волнение, нервы напрягаются, сердце начинает биться сильнее и все внимание сосредоточивается на одном как бы при выходе из облаков не потерять из виду своего ведущего.
Они почти одновременно вошли в густую белизну облаков. Силуэт самолета Хаустовича начал расплываться в теплом матовом свете, будто задернутый тонкой кисейной занавеской.
Стрелка высотомера медленно поползла вниз. На какое-то время самолет Шварца потонул в сумерках. Но вот снова стало светло. Последние обрывки облаков промелькнули мимо кабины, исчезли где-то наверху, и Шварц [140] увидел землю. Тут же показался неясный силуэт «яка» Хаустовича. Его машина с каждым мгновением все яснее и яснее вырисовывалась сквозь дымчатый полог и наконец стала четко видна на фоне широко разлившегося озера, вокруг которого петляла железная дорога и извивающееся шоссе. Озеро загромождала черная, выщербленная в одном месте ферма поврежденного моста; на берегу приютилось несколько домов из красного кирпича. Эти дома, железнодорожную станцию и ближайший лес заволокло дымом пожаров. Горели какие-то склады и заводы, а также несколько судов и барж у западного берега озера.
Вдоль шоссе, идущего из Альт-Руппина, и с севера, со стороны аэродрома, наступала наша пехота. Вырвавшиеся вперед танки подошли уже совсем близко к городу. Тем временем от железнодорожной станции и кирхи гитлеровцы предприняли контратаку. С ближайшего кладбища их артиллерийские батареи поставили заградительный огонь, перекрыв дороги, ведущие с севера на Нейруппин. Фашисты не щадили даже городские окраины, они уже превратили их в руины.
Шварц одним взглядом охватил всю эту картину и еще до того, как услышал в наушниках голос Хаустовича, сориентировался в обстановке.
Атакуем батареи на кладбище за кирхой, сказал Хаустович и вошел в разворот. Шварц летел следом. Он взял на прицел кладбище, спрятавшееся среди старых развесистых деревьев, между которыми непрерывно поблескивали частые вспышки орудийных залпов. [141] Гитлеровцы хорошо замаскировали свои батареи. Лишь внезапный трепет ветвей да вспышки и быстро рассеивающиеся облачка после очередного залпа выдавали их огневые позиции.
Шварц прицелился еще издали и, только пройдя половину расстояния между станцией и кирхой, нажал на гашетку. Огненные трассы устремились в самую гущу деревьев. Поручник бил короткими очередями, прочесывая кладбище от края до края, и старался точно попасть в сверкавшие среди зелени огненные вспышки. Огонь батарей заметно ослабел и стал беспорядочным.
Пронесясь почти над самыми деревьями, Шварц взмыл вверх. За озером он догнал Хаустовича, уходившего на юг, в сторону реки Альтер-Рин.
Шварц был немного обескуражен тем, что они не повторили заход, и уже было собрался сказать об этом Хаустовичу, но услышал, что тот вызывает нашу наземную радиостанцию.
Летим на «семьсот семьдесят семь», передал вскоре Хаустович, получив ответ с земли. Повторяю: летим на «семьсот семьдесят семь». Оттуда возвратимся на аэродром.
«Семьсот семьдесят семь» было условным наименованием Берлина, объяснил Шварц, заметив мой недоуменный взгляд. Станция, с которой говорил Хаустович, называлась «Янтарь» и находилась всего лишь в пятнадцати километрах от предместий Берлина. Значит, через десять минут мы должны были [142] быть на месте. Эта мысль прямо-таки подстегнула меня. Ведь я еще ни разу не видел Берлина. Берлин!.. задумчиво произнес он и вдруг умолк. Его глубокие темные глаза, казалось, видели в эту минуту столицу Германии тех дней, Берлин, извергающий огонь тысяч орудий и тысяч пожаров, Берлин, который рушился от разрывав бомб и снарядов, чадил и задыхался в тучах известковой пыли от рассыпавшейся штукатурки, который дрожал, объятый ужасом, от подвалов до крыш.
Знаете ли, сказал Шварц, хмуря брови, вы ведь не видели, во что гитлеровцы превратили Варшаву, а мы на это зрелище насмотрелась во время восстания и позже. Может быть, поэтому каждый из нас так стремился оказаться над Берлином, взглянуть на его улицы и плюнуть в логово фашистского зверя изо всех своих пушек, чтобы наконец избавиться от накопившейся за эти годы горечи, вызванной морем унижений, обид и отчаяния.
Шварц произнес эту тираду, сжав кулаки и гневно сверкая глазами. Впрочем, он быстро овладел собой и даже, казалось, был смущен тем, что так легко поддался охватившему его чувству. Успокоившись, он продолжал прежним размеренным тоном рассказывать, как они с Хаустовичем миновали болотистую пойму реки и повернули к востоку, прямо к северо-западным окраинам Берлина.
Уже издали можно было увидеть, что там все кипит и бурлит, как в котле. Огромный столб дыма над городом, казалось, подпирал облака, которые дальше, на западе, резко [143] обрывались над самым горизонтом. Из туч скатывалось вниз багровое, как бы присыпанное пеплом солнце. Облака по краям розовели, а к центру отливали лиловым. Подпиравший их столб дыма становился бурым, потом ржавым и наконец начал напоминать медную пыль. Этот столб под порывами ветра все время менял свои очертания и переливался в лучах заходящего солнца то золотом, то кровавым багрянцем.
Но вот из-за дымовой завесы показались штурмовики, прикрываемые звеном истребителей. Вероятно, они возвращались с задания, так как летели на северо-восток. Вскоре Шварц потерял их из виду.
Он посмотрел вниз, на землю, отливавшую, как и небо, пурпуром. Большой Канал вился через леса и поля, сверкая, как раскаленная проволока, и доходил до самых садов и парков Хеннигсдорфа. По обе стороны канала двигались колонны пехоты, автомашин и танков. Здесь была переправа, переправа у самых предместий Берлина, который там, внизу, лежал весь окутанный огнем и дымом, как некогда Варшава...
Но только у Берлина была мощная противовоздушная оборона и тысячи самолетов, в то время как Варшава не могла об этом и мечтать, с горечью произнес поручник Шварц и, помолчав минуту, добавил: Видите ли, наш полк прилетел под Варшаву в конце августа, и только в первых числах сентября, то есть через месяц после начала восстания, наши истребители смогли наконец прогнать оттуда гитлеровские бомбардировщики. [144]
Ну да я сейчас не о том говорю... Словом, у фашистов было чем оборонять Берлин: я видел это собственными глазами.
Прежде всего я заметил четверку «фокке-вульфов», которая вынырнула из облаков, слева от нас, как раз там, где только что скрылись советские штурмовики и «яки», возвращавшиеся с задания. Сразу же за этой четверкой, оправа от нас, появилась вторая, а затем и третья четверка самолетов. Она проплыла прямо над нами, даже не замечая нас. Как я уже упоминал, высота облачности возросла и над Берлином достигала примерно тысячи метров; таким образом, разница в высоте между нами и «фокке-вульфами» была около четырехсот-пятисот метров. К тому же, дым все больше сгущался, и видимость значительно ухудшилась. Вероятно, поэтому фашисты не заметили нас. Мне непонятно только одно почему они не атаковали переправу?! Возможно, они уже успели израсходовать боеприпасы, а может, у них было другое задание, леший их знает...
Но в тот момент, когда эта третья четверка проскочила над нашими головами, впереди из дыма появилась еще одна пара «фокке-вульфов». Самолеты летели чуть ниже нас, и поэтому я не сразу их заметил. Кажется, они пытались разведать или даже атаковать нашу переправу: они начали делать заход на нее. В тот момент, когда они стали снижаться, мы бросились наперерез.
Хаустович бросил мне по радио: «Атакую ведущего!» и тут же, как коршун, ринулся сверху на фашистский самолет. После первой [145] же очереди Хаустовича «фокке-вульф» свечой взмыл вверх и, очевидно, на миг заколебался, куда удирать налево или направо? Это его и погубило: Хаустович бешено рванулся за ним и расстрелял его в упор. Я оказался довольно далеко от своего ведущего и, возможно, благодаря этому вовремя заметил, что напарник сбитого гитлеровца боевым разворотом заходит в хвост Хаустовичу. Этот второй «фокке-вульф» был прямо передо мной, и мне даже не надо было прицеливаться, так как он сам попал мне на прицел. Я тут же нажал на гашетку и дал по нему длинную очередь. Мне казалось, что мои очереди очень точны и что, нагоняя его, я вот-вот врежусь ему в хвост, но он как ни в нем не бывало продолжал лететь и уже догонял Хаустовича. И в это мгновение о ужас! оба мои пулемета заело. Желая предупредить Хаустовича о близкой опасности, я крикнул ему: «Николай!» Но тут мой противник, выйдя из разворота, скользнул на крыло и медленно поплыл вниз.
Я не сразу сообразил, что произошло. Меня охватила досада и бешенство: фашист уходил от меня, неуклюже подставляя свой бок, уходил только потому, что я не мог его теперь прикончить из-за этих проклятых пулеметов. «Николай! крикнул я. У меня заело пулеметы! Слева за тобой уходит вниз «фокке-вульф». Ради бога, поспеши, а то уйдет!»
В ответ Хаустович громко рассмеялся. «Он уже готов. У меня тоже заело пулеметы!» Я решил, что он издевается надо мной, и чуть не лопнул от злости. Но вдруг «фокке-вульф» [146] клюнул носом, перевернулся на спину и упал недалеко от железнодорожной насыпи.
Даже не знаю, как вам рассказать о том, что со мной тогда творилось. Я пришел в неописуемый восторг. Мне казалось, будто меня каким-то чудом вытащили из сырого, темного подвала в светлый, солнечный мир; я почувствовал себя как утопающий, которому внезапно кинули спасательный круг. Да что говорить! Все эти сравнения слишком бледны, чтобы описать мое состояние. Но вы, надеюсь, найдете более удачные и яркие краски...
На этом, собственно, можно бы поставить точку, продолжил поручник после некоторого молчания. Но не забудьте и о наших «злополучных» пулеметах. Вероятно, вы уже догадались, почему и у меня, и у Хаустовича одновременно «заело» все пулеметы. Только после приземления, сдав свой «як» механикам, я узнал от них, что ленты моих пулеметов были совершенно пусты. А эти два «фокке-вульфа» нам засчитали без всякого спора ведь на земле, на переправе, было немало свидетелей нашего воздушного боя.
Итак, если не считать моей новой рубашки и трех пар носков, которые снова к кому-то накрепко «прилипли» в суматохе перебазирования на новый аэродром, то этот богатый событиями день можно назвать очень удачным.