Патрульный полет над Варшавой
24 сентября 1944 года в 12.00 с аэродрома в Задыбе-Старе поднялось звено истребителей под командой майора Вихеркевича. Летели попарно майор Вихеркевич с подпоручником Подгурским и подпоручник Поручничак с подпоручником Лобецким. Летчики должны были патрулировать над Варшавой и вести борьбу с вражескими самолетами, обстреливавшими и бомбившими позиции повстанцев.
Это был мой шестой боевой вылет, рассказывает мне Вихеркевич (теперь он уже полковник). Всего лишь шестой, так как в сентябре тридцать девятого... вы ведь сами знаете, летать было не на чем.
Да, я знаю об этом. Горсточку польских летчиков, которые имели возможность летать в первые дни войны, сражаться с врагом, все считали счастливчиками. Вихеркевич, тогда еще поручник, не относился к числу этих «избранников судьбы». Я встретил его во время нашего отступления из Демблина, кажется, под Коцком, а может, и под Влодавой или [35] Красныставом, когда уже не было никаких сомнений в том, что мы разбиты. Он выполнял какое-то задание по эвакуации и старался выполнить его как можно лучше и добросовестнее.
Сегодня, вспоминая прошлое, мы оба видим, каким ненужным и нелепым было это поручение; но в то время оно казалось нам важным и ответственным. Именно чувство ответственности заставило тогда поручника Вихеркевича остаться в тылу. Он считал, что должен во что бы то ни стало выполнить приказ. 1939 год разлучил нас с Вихеркевичем. И только сейчас, в Модлине, я наконец снова встретил его, уже как командира полка «Варшава». Мы вспомнили нашу давнюю мимолетную встречу в дни сентябрьской катастрофы.
О своей судьбе он рассказал мне в нескольких словах, сжато и без излишних лирических отступлений.
Когда я спросил его о патрульном полете над пылающей Варшавой, Вихеркевич посмотрел на меня с улыбкой:
Вы будете об этом писать? Я утвердительно кивнул.
Я не сумею рассказать об этом так, как хотелось бы. Вы уж сами продумайте, что надо, а что не надо описывать, и выбросьте все лишнее все, что смахивает на фразерство и ложную патетику о несокрушимой отваге. Я не переношу этой чепухи...
Он замолчал и пристально посмотрел на меня.
Я поспешил успокоить его: [36]
Постараюсь не переборщить.
И полковник стал рассказывать.
...Началось это не совсем обычно: в самолет его посадили механики, потому что сам он не мог без посторонней помощи залезть в кабину. В последний день перед вылетом на фронт он на Гостомельском аэродроме, под Киевом, растянул себе связки в колене. Врачу об этом, разумеется, не сказал: дьявол его знает, что тому могло прийти в голову. Вдруг еще отправит в санчасть, а то и в госпиталь!
В такую минуту, вы понимаете?!
Из-за такого пустяка смешно было отказаться от полетов. При ходьбе колено, конечно, побаливало, но в самолете он без труда мог пользоваться педалями управления. Труднее было влезать в кабину и вылезать из нее. Но он доверял механикам, и они его не выдали.
Звено, вырулив на подветренный край аэродрома, приготовилось к взлету. Полный газ! Самолет с ревом пронесся над землей и исчез вдали.
Две пары «яков», развернувшись над Ярчевом, сделали круг над аэродромом и, быстро набрав высоту, легли на курс. Сильный ветер дул с правого борта.
Этот восточный ветер и погубил меня, сказал полковник. Если бы не он... Но об этом позже. Мы миновали аэродром наших ночных бомбардировщиков в Гарволине, оставили слева Отвоцк и вышли к Милосной. С высоты в тысячу пятьсот метров Варшава была видна как на ладони. Она пылала! Ветер гнал дым со стороны Праги. Он огромной [37] тучей тяжело поднимался вверх. Из предместий Варшавы Прушкува, Рашина и Белян вела огонь немецкая артиллерия. Из центра города, наверное из Саского парка, били минометы. А из разрушенного Старого города часто стреляли танки. В то время позиции повстанцев уже представляли собой лишь отдельные, изолированные друг от друга, яростно обороняющиеся очаги сопротивления. С каждым днем их становилось все меньше и меньше...
Вихеркевич погасил окурок и умолк, следя за тонкой струйкой дыма, которая через минуту исчезла.
Этого забыть нельзя, сказал он. Снова воцарилось молчание. Он не стал мне рассказывать, что творилось в его душе, когда он, летя впереди своего звена, вновь, после пяти лет скитаний, увидел Варшаву нет! руины ее... Варшаву, гибнущую в неравном бою. Я догадался об этом по его плотно сжатым губам да по жесткому взгляду, устремленному куда-то вдаль, поверх окружающих предметов.
И верьте мне, добавил Вихеркевич внезапно, как бы договаривая недосказанное, верьте мне, что каждый из нас, вернее, каждый из них, поправил он себя, каждый из наших летчиков помнил об этом. Помнил над Одером и над Колобжегом и особенно там, над Берлином! Меня тогда уже не было в полку. Все ветер проклятый... До сих пор не могу забыть.
...Когда звено было уже у Вислы, варшавский берег встретил истребителей огнем зенитных [38] батарей. Один из снарядов разорвался прямо под мотором машины Вихеркевича. И только он успел скомандовать: «Поворот влево!» как тут же заметил пламя на дне кабины.
В лицо ударило удушливым дымом, пахнуло, как из печки, жаром, ослепило. И все же он продолжал скользить на крыло: «Может, удастся сбить пламя?» Но огонь перебросился на фюзеляж и подбирался к хвосту самолета. Клубы черного дыма и темно-красные языки пламени горящего бензина и масла с каждым мгновением все больше и больше заполняли кабину... Дальше тянуть было нельзя. Комбинезон снизу уже тлел и дымился. Брови и ресницы обгорели. Нестерпимо жгло слезящиеся глаза. «Прыгать», промелькнула мысль.
Но он все еще медлил: пражский берег был так близко; ему хотелось дотянуть до своих. Он открыл кабину и поджал под себя ноги. Встречный поток, затрудняя дыхание, хлестал в лицо и прижимал к спинке сиденья. Осторожно, чтобы не потерять равновесие, Вихеркевич нащупал ногой ручку управления и выровнял машину.
Каждая секунда грозила взрывом баков и в то же время приближала его к Праге. Он оглянулся на свое звено. Три «яка» шли за ним. Его ведомый, подпоручник Подгурский, прикрывал его, продолжая держаться несколько левее и выше.
Именно это меня и успокоило, сказал Вихеркевич, сопровождая каждое слово легким ударом ладони о стол. Именно это! Они [39] летели за мной, они видели меня и не могли не видеть того, что должно было произойти. Конечно, я подумал о том, продолжал он, что они прикроют меня, если гитлеровцы станут меня расстреливать, когда я буду болтаться на парашюте. Но особенно размышлять у меня не было времени. Да и вообще все, о чем я сейчас так подробно и медленно рассказываю, происходило молниеносно. На все ушло едва десяток секунд. А может, и того меньше. Я не мог больше выдержать пламени, заживо поджаривавшего меня и, задыхаясь от дыма, оторвался от самолета. И именно в это мгновение я вспомнил ужасный случай, который произошел в Демблине. Вы помните поручника Гжибовского? Он вопросительно взглянул на меня.
Конечно помню, сказал я. Он был моим учеником в Быдгощи, в двадцать пятом году.
Да, это он. И вы, наверно, знаете, как он погиб?
Я знал и это. Поручник Гжибовский был отличным летчиком-истребителем и никогда не терял головы в полете. Но однажды он потерял ее. Потерял в буквальном смысле слова. Гжибовский выпрыгнул с парашютом из самолета, вошедшего в безнадежный штопор, и тут же выдернул кольцо парашюта. Это его и погубило: слишком рано раскрывшийся шелковый купол затормозил его полет, а самолет был еще очень близко. Острое ребро крыла полоснуло Гжибовского по шее...
И именно об этом я вспомнил в тот короткий миг, продолжал полковник. [40] Лишь бы не раньше времени! Лишь бы со мной не случилось то, что с беднягой Гжибом! Вся картина этой ужасной истории, от начала и до конца, промелькнула в моем сознании молниеносно и удивительно отчетливо, в какой-то промежуток времени, когда я оторвался от кабины и ударился о мачту антенны. От этого удара я завертелся волчком... В чем было дело, я понял позже. На всякий случай я свернулся в клубок, как еж, и кувырком полетел вниз. Я знал, что в момент прыжка подо мною было около полутора тысяч метров высоты, а теперь никак не мог сориентироваться, сколько я пролетел. Небо и земля казались мне бешено мчащейся каруселью. Я не понимал, куда меня несет, то ли к облакам, то ли к земле, которая оказывалась у меня то над толовой, то под ногами.
Я немного пришел в себя, когда заметил, что вблизи нигде не видно моего самолета. Опасность столкновения с обломками моей машины миновала.
Не забывайте, что все это длилось лишь считанные секунды; все мысля проносились в моей голове, как в калейдоскопе; ударившись о мачту антенны, я совершенно потерял чувство времени. Поэтому (очевидно, это было еще на высоте тысячи, а может, и тысячи двухсот метров) я решил раскрыть парашют. Я знал, что если сделаю это сейчас, то стропы обовьются вокруг моего кувыркающегося тела, как нитки вокруг шпульки, и купол может не раскрыться. Поэтому я развел руки и ноги и постарался выпрямить тело. Когда летишь камнем вниз, сделать это совсем нелегко. Я [41] все же каким-то чудом привел свое тело в нужное положение и сразу же перестал кувыркаться, хотя горизонт по-прежнему плясал перед моими глазами. Я нащупал вытяжное кольцо и дернул его изо всей силы. Вытяжной парашютик раскрылся и потащил за собой белый волнистый бутон еще не распустившегося цветка шелкового купола. От него отходили ровно раскручивающиеся стропы. Все это я заметил в тот момент, когда летел спиной к земле.
Парашют раскрылся. Меня несло над Вислой к берегу. Сначала я никак не мог понять к варшавскому или пражскому. Да, я забыл о ветре...
Вихеркевич встряхнул головой и провел ладонью по лбу, словно отгоняя от себя какую-то назойливую мысль, которая, казалось, мешала ему рассказывать.
Видите ли, в Праге тоже были пожары: Не такие, как в Варшаве, но были, быстро и на первый взгляд без всякой связи с предыдущим произнес он. Казалось, он оправдывается передо мной.
Понятно! ответил я сочувственно, ошибиться было легко.
Да, да, но ветер! Я должен был вовремя вспомнить о ветре! Но не тогда, конечно. Раньше.
И только теперь я понял, что он имеет в виду. Ветер, восточный ветер о нем он совсем забыл, когда загорелся его самолет, относил его к Варшаве.
Неужели он и теперь еще упрекает себя в том, что выпрыгнул слишком рано? Попытайся [42] он выдержать еще десяток секунд то пекло в горящей машине, ведя ее дальше на восток, он смог бы приземлиться на правом берегу Вислы. Но разве можно было выдержать?.. И выдержали ли бы баки, грозившие вот-вот взорваться?
Я высказал свое мнение вслух. Но полковник махнул рукой:
Ну что же, так уж случилось! Теперь поздно говорить об этом...
Он продолжил рассказ.
Его, без сомнения, относило к Варшаве, а звено кружилось над ним, готовое в любую минуту подавить огнем своих пушек и пулеметов малейшую попытку немцев расстрелять беззащитного летчика. Но немцы не стреляли. Они видели, что летчик все равно попадет в их руки.
Он же еще надеялся, что опустится у повстанцев. Ветер нес его над рекой, потом над домами, развалинами, над какими-то садами, площадями...
Он видел, как по этим развалинам со всех сторон к нему бежали люди в немецкой форме. Кто эти люди немцы или поляки? Он знал, что часть повстанцев была одета в трофейное обмундирование и отличалась от немцев только бело-красными повязками на левом рукаве.
Вихеркевич всматривался в них сверху, но, естественно, не мог разглядеть, есть у них повязки или нет. Несколько раз он даже крикнул: «Поляки?» Но ответ потонул в шуме голосов, доносившихся с близкой уже земли. [43]
Вихеркевич приземлился около высокой деревянной ограды, опутанной сверху колючей проволокой. Гаснущий парашют поволок его по земле. Он попытался встать, но ему помешала резкая боль в колене. Он все же приподнялся, опираясь обеими руками о землю. В тот же момент несколько человек подхватили его и заломили руки за спину. Он почувствовал, как кто-то вытащил из заднего кармана пистолет, а из бокового удостоверение. Услышав немецкую речь и окрики, которых не понимал, он понял, что никакой надежды на спасение нет. Вокруг были враги. Вихеркевич громко спросил:
Кто-нибудь из вас говорит по-польски?
Держа в руке его удостоверение, к нему подошел молодой офицер-эсэсовец.
Вы взяты в плен, господин майор, сказал он по-польски и козырнул.
Эта фраза, произнесенная с чувством явного превосходства и торжества, словно обухом ударила Вихеркевича по голове, хотя он и так понимал, куда попал.
Я был буквально убит, проговорил полковник. И мне показалось, что ему и сейчас все еще больно вспоминать об этом. Поймите меня! Только начал драться с врагом и такой конец... Но тут я услышал над головой рев моторов. Надо мной, над толпой вооруженных врагов пронеслось мое звено. Пронеслось, выполняя боевое задание: получасовой патруль над Варшавой. Я увидел его еще раз, когда меня под охраной везли в автомобиле через руины. Видел и слышал, как в бессильной ярости по самолетам били батареи. [44] Я следил, не появятся ли в воздухе фашистские самолеты, но в небе над пылающей Варшавой были только три наших «яка». Меня везли в открытой автомашине. Рядом, удобно развалившись, сидел эсэсовец. Когда мы свернули в узкий проезд между развалинами домов, он театральным жестом показал мне на руины и, покачав головой, произнес с притворным сочувствием: «Нет уже больше Варшавы, а жаль!» Эта фальшивая жалость или бессмысленный упрек черт его знает в чей адрес задели меня за живое: кого же этот идиот считает ответственным за страшные разрушения города? Нас? Или повстанцев? А может, всех тех, кто не захотел стать рабом «высшей», «арийской» расы? Я посмотрел ему в глаза и тут же перевел взгляд на небо, по которому победно кружило мое звено.
Нет уже вашей «люфтваффе», гордо произнес я. Нет уже ваших самолетов над нашей Варшавой. И скоро, вот увидите, не будет их и над Берлином. Скоро, уже скоро наступит расплата.
Мои слова подействовали на него, как холодный душ. Самодовольства как не бывало. Он словно подавился и молча вытаращил на меня мгновенно налившиеся кровью глаза. Я подумал, что он сейчас бросится на меня или пристрелят прямо в автомобиле. Но он сдержался.
Вы, кажется, забываетесь, господин майор, процедил он сквозь зубы. Не я ваш, а вы мой пленник! Вы находитесь в немецком плену! [45]
Я ответил ему на это, что, напротив, отлично об этом помню, но только это продлится не так уж долго.
И действительно, майор Вихеркевич пробыл в плену недолго. Из Варшавы его вывезли в Скерневице, потом в Лодзь, откуда он бежал и укрылся у родственников недалеко от Плонска. Спустя четыре недели после побега район, где он нашел убежище, был освобожден от гитлеровцев. [46]