Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Мир!

И снова как маленькое чудо — грузовик и солдат-шофер, который довозит нас почти до Летшина. Мы прощаемся, ему надо в Ландсберг. Он пытается что-то сказать нам, но его так трудно понять. Наконец я поняла: 8 мая — конец войне! Мир! Боюсь поверить, прошу его повторить. Он удивлен: неужели мы ничего не слышали? Салют, стрелять, бах, бах, никс война, все, конец, мир! «Это официально?» — спрашиваю его. «Вполне официально, салют, бах-бах-бах, мир!» Вот она, долгожданная весть, дошла она все-таки до нас! Значит, выдержали! Спасибо тебе, дорогой, за эту весть! Значит, мы все же выстояли!

К вечеру приходим в Летшин. Что там творилось! Однако в комендатуре сказали, что продолжать нам путь нельзя. Австрийцы должны быть отправлены в Берлин, поляки — в Кюстрин, русские — во Франкфурт-на-Одере. Я возмущена: возвращаться по самой печальной, самой заброшенной из всех дорог, по дышащему войной безлюдью? Да комендант и понятия не [169] имеет, что это значит для нас! Нет! Мы должны как можно быстрее попасть в Вену.

Из громкоговорителя доносится радостная весть: гитлеровская Германия капитулировала!

* * *

За Летшином солдаты указывают нам дом, где разместились поляки. Женщины на кухне у плиты, мужчины за столом ждут обед. Молодая полька дает нам кипятку, у нас есть пачка чаю, его нам дали советские солдаты. Другая полька приглашает нас попробовать только что сваренную картошку, мужчины согласно кивают: «Берите, берите».

Картошка великолепна. Ее надо есть не торопясь, медленно наслаждаясь, но мы слишком голодны...

* * *

Итак, мы снова в пути. Вокруг мертвые деревни, ни души, ни одного живого существа... Видимо, когда приблизился фронт, не обошлось без террора отступавших эсэсовцев. Нацистские радио и газеты предвещали населению «ужасный конец» в случае прихода русских. Когда тотальная война обернулась тотальным поражением, немцы в страхе бежали на Запад.

Дома полностью невредимы. Впечатление такое, будто хозяева ненадолго вышли и скоро возвратятся. Очевидно, бежали многие из тех, кому бояться было нечего. Такова была сила нацистской пропаганды.

Вот и Кюстрин, а в нем снова нас подстерегают трудности. Предупреждение — как можно реже заходить в города — оправдывается. Нам никак не удается спокойно рассказать коменданту о наших заботах. Снова нас поучают, [170] как следует вести себя в этой обстановке, будто из-за нас забиты дороги и создалось напряженное положение. Не знают, как решить проблему пробок на дорогах, но мы, бывшие узники, не можем бездействовать и ждать, пока будет ясен вопрос с транспортом. Мы не в состоянии рассказать коменданту обо всем увиденном нами: пустынных дорогах, мертвых деревнях...

С чувством облегчения узнаем, что можем идти дальше. И все же я пытаюсь объяснить ему, что живем мы только надеждой, которая исчезнет, если нас заставят ждать, пока отправятся поезда, и только возможность идти вперед придает нам силы. Не следует нас удерживать. Конечно, я понимаю, у коменданта много своих забот. Тем не менее удивлена, что никому не поручено позаботиться о таких людях, как Герми и я.

А рюкзаки наши с каждым днем кажутся все тяжелее, хотя в них нет ни единого лишнего лоскутка...

На Одере

Какой простор, какие дали! При иных обстоятельствах хотелось бы подольше задержаться, полюбоваться окрестностями. Но сейчас пейзаж вызывает в нас чувство беспокойства, в этих просторах легко, кажется, затеряться.

Почему-то мне вспомнилась история одной бывшей заключенной, молодой женщины из Крыма. В 1942–1943 гг. мы сидели в одной тюрьме. Она часто напевала песенку: «И никто не узнает, где могилка моя». Как давно это было! Перед зданием тюрьмы в Вене на Россауэрленде [171] протекал канал. В «Лизль» (так называлась тюрьма) однажды на короткое время в «одиночке» оказались четыре человека: дама полусвета, презиравшая всех политических заключенных, занимающихся, по ее мнению, самым никчемным делом, и без конца рассказывавшая двусмысленные анекдоты; представительница низкопробного публичного дома на Пратере; угнанная из Крыма красавица и я — обе убежденные антифашистки. Крымской красавице (ей едва ли исполнилось двадцать лет, но в жизни ее было уже много ужасных событий) нацисты предложили на выбор — либо солдатский бордель, либо отправиться служанкой в Германию. Она избрала второе. В камере она просила рассказать ей какую-нибудь печальную любовную историю, плакала, возможно вспоминала друга, которого потеряла. Ее часто уводили на допрос.

С того времени я хорошо знаю горький вкус слез. Во время пыток в гестапо, стоя на коленях перед одной из стен, я видела множество светло-серых пятен на темном, засаленном полу. Потом я поняла: это высохшие слезы, следы пережитых унижений, боли и гнева. Мне казалось, что вместе со мной здесь незримо присутствуют неисчислимые жертвы злодеяний, совершенных в этих застенках. И я перестала чувствовать себя одинокой. Старалась не показать своего испуга, когда слышала шаги эсэсовцев. Проходя мимо, наци всегда кричали: «Что, эта потаскуха еще не заговорила? Отдайте ее нам, у нас она будет посговорчивее!»

Убедившись, что от меня им ничего не добиться, они отправили меня в концлагерь. Следователь гестапо обещал, что там меня бросят [172] на растерзание псам, а вместо воды будут давать уксус. А потом добавил (и для меня это было открытием): «Сейчас летят ваши головы, но если не дай бог войну проиграем, то пропали мы». И тогда, летом 1943 г., я поняла, что их уверенность в победе уже поколеблена и многие из них охвачены страхом перед грядущим возмездием.

В тюрьме слушают и ждут подолгу. Здесь остро ощущаешь свою полную беспомощность. Поэтому даже намек на сопротивление, каждый, даже самый маленький жест солидарности, просто товарищеская помощь — неоценимы. Таким было, например, решение одной молодой женщины, принятое ею за несколько минут до освобождения из тюрьмы. Ее посадили за мелкую спекуляцию на «черном рынке». Сидели мы в общей камере, и она поведала мне о своей печальной судьбе, рассказала, что брат ее воевал во Франции. Она восторгалась этой страной. Я заметила ей, что зимой 1940/41 г. врачи в Тулузе обнаружили среди населения большое число больных язвой и другими желудочно-кишечными болезнями. Одной из причин этого, вероятно, являлось недоедание значительной части населения города. Молодая женщина была очень удивлена, она думала, что Франция — прекрасная, сказочная страна. Однажды женщина спросила, почему гестапо доставило меня в Вену. Я рассказала о побеге из французского лагеря и доносе на меня. Когда ее освободили, она, выходя из камеры, набросила на меня свое пальто. Если бы это увидела тюремщица, женщину не выпустили бы, обвинили бы в государственной измене. Ее поступок был актом солидарности. [173]

История эта имела продолжение. Вернувшись после войны в Вену, я узнала, что единственный раз за все эти годы удивительным образом стало известно о моем существовании. В Париже молодая австрийская участница Сопротивления познакомилась с австрийским солдатом, получившим отпуск и уезжавшим в Вену, откуда был родом. Спустя время они снова встретились в парижском кафе, и он рассказал об одной интересной встрече его сестры в тюрьме «Лизль» в Вене. По совпадениям фактов можно было догадаться, о ком шла речь. Между прочим, в то пальто я куталась постоянно, хотя оно и недостаточно грело, было слишком тонким, а зима очень суровой — так называемая зима Сталинграда! — но оно давало мне силы, согревало душу.

* * *

Идем по проселочной дороге. Приближается машина и останавливается возле нас. Водитель настороженно прислушивается: мы говорим по-немецки. После некоторого колебания польский офицер, сидевший в машине, соглашается взять нас с собой. Так мы оказываемся на восточном берегу Одера. Но потом, видимо желая избавиться от нас, офицер приказывает выйти из машины и оставляет нас посреди дороги.

Встречаем солдат, остановившихся на отдых. Они угощают нас, договариваются с шофером проезжающего мимо грузовика, чтобы тот захватил нас с собой. Шофер дает немного продуктов, наш маленький чемоданчик пополнился, и мы чувствуем себя более уверенно. Шофер удивлен, что мы торопимся, предлагает ехать с ним в Берлин, но не уверен, что быстро [174] доберется до столицы. Жаль, мы не можем принять его предложение, охотно посмотрели бы Берлин.

Как много везде могил русских солдат! Шофер тихо произносит: «Да, здесь, на чужой земле, много погибло наших»...

Наконец мы добрались до Франкфурта-на-Одере. Находим комендатуру, но нам говорят, что мы напрасно пришли в этот город. Мы давно оставили надежду найти наших австрийских товарищей, отправленных из Фюрстенберга на повозке. Как потом узнали, большие группы австрийцев направились в сторону Одера и через Шведт, Франкфурт, затем через Чехословакию добрались до Австрии.

11 мая распространился слух, что Одер скоро станет границей и нельзя будет свободно перейти на его западный берег.

Вопреки распоряжениям коменданта мы на свой страх и риск намерены идти дальше. У моста через Одер появляется повозка, на которой восседают два солдата. Они согласны перевезти нас.

Повезло! Мы переезжаем через Одер.

От различных людей, встречавшихся нам в пути, мы не раз слышали, что в Фюрстенвальде организован сборный пункт для освобожденных военнопленных, угнанных в Германию, и так называемых добровольных иностранных рабочих, ожидающих возвращения домой. Там как будто бы хорошо кормят и тепло принимают.

* * *

Во время нашего трудного пути мы почти не интересовались названиями населенных пунктов, через которые проходили, никто не расписывал [175] нам достопримечательностей того или иного городка, было не до рассказов и восторгов. Конечно, можно когда-нибудь повторить этот маршрут и все рассмотреть. А сейчас нам нужна карта, чтобы различать бесчисленные Рингенвальде, Эберсвальде, Фрайенвальде, Фюрстенвальде и прочие похожие названия местечек и городов. На помощь приходит пожилая женщина, которая направляет нас к учителю. Это молодой немец в штатском, неразговорчивый, в дом не впускает, но выносит небольшую, сильно потрепанную географическую карту германского рейха, на обратной стороне которой написано: «Европа, великое переселение народов», а внизу обязательное — «расовая карта». Это карта путей сообщений, и мы, идущие пешком, можем любоваться авиалиниями на Дрезден, далее через Баварию, Верхнюю Австрию на Вену. Словом, это не просто карта, а целое сокровище для нас.

Поначалу, опьяненные тем, что живы и свободны, мы думали, что на одном дыхании дойдем до Вены. Но как же трудно идти! Отказываются служить ноги, они распухли. Меня лихорадит. Кончились продукты.

Нам ничего не остается, как пойти на сборный пункт.

Наконец отдых

В населенном пункте, в который мы попадаем, повсюду слышна французская, итальянская и даже русская речь (поблизости расположен лазарет для советских солдат). Вероятно, сборный пункт, который мы ищем, неподалеку. [176]

Наконец находим администрацию. Здесь слышим советы одуматься и дождаться официального разрешения на возвращение домой. Начальник, как мне кажется, все же понимает наше состояние. Он выслушивает нас, расспрашивает и распоряжается предоставить нам комнату.

Поселяемся на первом этаже. Едва мы устроились, как начались к нам визиты соседей. Хотели узнать, говорят они, откуда вы пришли и куда направляетесь. Оставляем открытыми двери и окна — под предлогом, что нам нужен воздух.

Сильно болят ноги, я раздражена и устала, но лежать в кровати не хочу. Кто знает, встану ли, если расслаблюсь. У Герми ангельское терпение, она хороший товарищ, заботливая подруга.

Самое время расспросить Герми о ее прежней жизни.

«Я была внебрачным ребенком, моя мать не могла оставить работу и отправила меня к приемным родителям в лесной район. Им, небогатым крестьянам, жилось трудно. У них было семь детей, но, несмотря на это, к детям, взятым на воспитание, они относились по-доброму, как к своим. Работать родителям приходилось от зари до зари, чтобы свести концы с концами. В 1914 г. мой родной отец погиб на войне, а в шесть лет я оказалась круглой сиротой. После школы пошла на фабрику разнорабочей, но мне очень хотелось получить какую-нибудь профессию. Однако совет по опекунству тогда считал, что девушке незачем учиться, ей следует идти в прислуги. Моя старшая сводная сестра устроилась в Вене и пригласила меня к себе. [177]

Я долго была безработной, но наконец нашла место в прачечной, где на меня взвалили все обязанности. Потом уволили, и я снова вынуждена была искать заработок. Наконец взяли меня в крупную прачечную, но подсобной рабочей. Вскоре заболела старшая работница, и я получила ее место, но хозяева повысили мне зарплату всего на два гроша{1}. Я была возмущена такой несправедливостью. К несчастью, случилось так, что мой безымянный палец попал в машину, и это стоило мне рабочего места, меня уволили. При этом я еще должна была бороться за то, чтобы все было сделано в соответствии с договором, хозяин же хотел отделаться «подарком», что меня никак не устраивало.

Но представь себе, в концлагере меня направили в группу ремесленников, так что я все же стала ремесленницей. Мы должны были заниматься различным ремонтом, дел всегда хватало. В лагере я могла кое-чем помочь товарищам, например отремонтировать обувь, а ты знаешь, что такое всегда иметь сухие ноги. Мои подруги по работе и я три недели тайком ремонтировали обувь заключенных. Конечно, это не разрешалось, и нам надо было держаться настороже. В последний раз мы починили, веришь ли, 50 пар».

«А как получилось, что ты встала в ряды борцов?»

«В 1934 году я вышла замуж. Муж часто был безработным, нам приходилось довольствоваться в неделю 28 шиллингами. Я работала прислугой или разносчицей молока — как придется, ведь выбора не было. [178]

Однажды мы посмотрели кинофильм, в котором шла речь о коммунальном строительстве жилых домов в Вене. В фильме выступал бургомистр Карл Зайтц и говорил о многих жизненно важных проблемах. Я долго размышляла над этим фильмом, он произвел на меня сильное впечатление. Мне всегда нравились первомайские демонстрации, вообще, все, пробуждавшее во мне надежду, что жизнь могла быть совсем иной, лучше. Но только в 1934 году я стала задумываться всерьез о политике, а оккупация Австрии в 1938 году завершила мое прозрение.

В общем-то активной я стала благодаря соседям, молодым коммунистам. С ними я ходила на курсы, а с 1936 года принимала участие в нелегальной расклейке и распространении листовок против террора фашистов и войны. Потом настало 13 марта 1938 года, и все стало иначе. Мы образовали группы из трех человек и очень строго следили за тем, чтобы не оставлять на частных квартирах никаких антифашистских материалов. Но нацисты сумели внедрить своих людей в антифашистские группы и в августе 1939 года арестовали многих молодых людей, среди них и моего мужа. Через одиннадцать месяцев его из тюрьмы освободили, надели мундир и отправили на фронт...»

Полученное Герми в лагере официальное уведомление о том, что по требованию мужа брак расторгнут, было для нее тяжелым ударом и могло сломить последние силы. Благодаря подругам по заключению она преодолела душевный кризис. Терпеливое, дружеское, внимательное отношение помогло ей не сдаться.

Внезапно Герми меняет тему разговора и спрашивает: «А ты знаешь, куда направишься [179] в Вене? Я иду к своей сводной сестре и ты пойдешь со мной. Увидишь, какая она славная, она хорошо нас примет». Договорились, это будет нашим первым шагом в Вене, а потом посмотрим, что делать дальше.

Наше пребывание в Фюрстенвальде было довольно интересным. Здесь много молодых людей, есть с кем поболтать, поспорить. Война закончилась, все в ожидании лучшего и находятся в приподнятом настроении. Среди парней есть здесь и такие, что не знаешь, как они себя поведут, поэтому мы сохраняем дистанцию. Да и сил нет на проявление каких-либо симпатий.

Нас часто спрашивают, не боимся ли мы, что в столь долгом пути с нами что-нибудь случится? Герми, волнуясь, убеждает: «Поймите, советские солдаты относятся к нам как к друзьям, они наши освободители. Когда Мали обращается к ним по-русски, то в их ответах нет ничего, что вызывало бы страх и боязнь, наши встречи проникнуты симпатией и доверием».

В одной из квартир есть старый граммофон, его часто заводят, веселая музыка правится, мы иногда танцуем, много смеемся и говорим о политике. За нами порой наблюдают, когда мы стираем свои вещички, вероятно, хотят увидеть что-то напоминающее родной дом.

Мы можем часами распевать песни, французы свои, мы — свои. Однажды я напевала испанскую песенку. Навестивший нас русский офицер внимательно прислушивался, а потом сказал: «Вы напоминаете мне одну испанку». Спрашиваю, не был ли он в Испании? Как я выгляжу? Может быть, как девушка из Мадрида или из Андалусии, а может, из Астурии или Каталонии? Он улыбается: «Да-да, как из Бильбао»... [180]

О немцами разговор завязывается с трудом, они явно нас избегают. Фрау Эмма, наша хозяйка, с которой мы делимся своим пайком, расположена к нам. Мы получаем ежедневно по 700 граммов хлеба и другие продукты, часть припасаем на дорогу, остальное отдаем хозяйке. Она очень довольна, и, когда мы собираемся снова в путь, уговаривает остаться у нее. Ее благожелательность к нам — прежде всего заслуга Герми, которая считает себя ответственной за «внутренние дела», за контакты с местным населением.

Местная администрация настаивает, чтобы мы перебрались на женский сборный пункт, предварительно урегулировав этот вопрос с бургомистром. Распространился слух, будто объявлен карантин, вызванный эпидемией, утверждают, что местные жители обеспокоены тем, что здесь собрались две тысячи мужчин... В общем, мы чувствуем, что нам пора в путь. Добиваемся у бургомистра, чтобы он выдал нам удостоверения, и 24 мая покидаем городок, где провели двенадцать дней.

Дальше