Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В томительном ожидании

В апреле 1945 г. в концентрационном лагере Равенсбрюк под Фюрстенбергом, в 80 километрах севернее Берлина, еще находились 15 тысяч заключенных, в том числе больные и полностью истощенные — живые тени. Мы дожили до конца войны: фронт быстро приближается. Каждый день распространяются новые слухи, но все ждут — придет ли освобождение? Нет, нас хотят увезти, и никто не знает куда. Один эсэсовец, сам боясь возмездия, дал понять, что запланировано взорвать нас вместе с заводом боеприпасов... Удастся ли узникам выбраться отсюда, если сами эсэсовцы собираются бежать? Мы не знаем, как далеко до линии фронта, но гром орудий уже слышен.

Подписан приказ об «эвакуации» Равенсбрюка. Опять это туманное выражение, кто разъяснит, что оно означает на гестаповском жаргоне? Скоро мы выйдем за ворота — а потом? Я уже была однажды «эвакуирована» — в январе из Освенцима. Сколько же тогда узников, которых эсэсовцы гнали, как скот на бойню, вскоре окоченели от холода! Многих, обессилевших от голода и мучений, пристреливали, и они кончали свой путь на обочине дороги...

28 апреля все узники, еще способные передвигаться, должны были построиться. В лагере [136] оставались лишь тяжелобольные. Мы, австрийки, образовали свою группу. Я примкнула к товарищам, которых едва знала, ибо моих старых знакомых в этом лагере уже не было.

Эсэсовцы пьяные, конвой распустили, охранять колонну обязали самих заключенных. В концлагере хаос.

Выйдя из лагеря, мы идем по улице, по которой движется поток беженцев. Нас ничто от них не отделяет — ни стена, ни колючая проволока. Еще вчера мы были для многих проклятыми изменниками, кто мы для них сегодня? Но беженцы не обращают на нас внимания. Может быть, все еще есть стена, мешающая нас заметить? Не думали, что встретим равнодушие. Несмотря на общий развал, мы остаемся замкнутой колонной заключенных. Несколько человек выскакивают из строя, куда-то бегут, может быть, последовать их примеру? Чувствуем, сейчас это возможно. Но можно ли рассчитывать на помощь местного населения? Хорошо бы.

Наконец короткая остановка. Беспрерывный грохот орудий. Он пугает нацистов, режим террора рушится. «Прорвались танки», — шепчет одна узница другой. «Не пора ли нам исчезнуть?» — советуемся мы вчетвером и придвигаемся поближе к кустам и деревьям. Заметив это, к нам подходит эсэсовец. В его тоне, которым он задает вопросы, не чувствуется, как ни странно, прежнего всемогущества. Я втягиваю его в разговор, и он снисходит до того, чтобы я рассказала ему немного о себе. Он кажется сочувствующим, и тогда я спрашиваю, почему мы должны куда-то уходить из лагеря? Эсэсовец молчит. Не ждет ли он чуда?.. [137]

От побега вчетвером отказываемся, мне кажется это делом сомнительным. Надо поступить иначе.

Две женщины из нашей четверки, дружившии годы, имели собственные планы, о которых не хотели говорить. Они незаметно отделились от нас, и я осталась с Герми. Тех двух я немного знала, а Герми — совсем нет. Но не в этом дело. Сейчас надо было выстоять. Я давно уже решила, что после краха нацистского режима придется идти домой пешком. Начнутся массовое бегство и «эвакуация» — о каком транспорте можно будет тогда мечтать? И то, что я вижу сейчас на дороге, убеждает в правильности моего решения. Поначалу надо затеряться среди беженцев и переодетых, явно не гражданских, лиц, а потом разработать свой план. К счастью, в последнее время на нас, узниках, была только гражданская одежда, а концлагерную маркировку на платьях мы прикрыли мешками, которые приспособили вместо рюкзаков. Их заготовили заранее наши товарищи.

Мы с Герми пытаемся нырнуть в поток беженцев, но какая-то эсэсовка хватает нас за шиворот, орет. Мы смотрим удивленно и глупо, как бы не понимая, что она от нас хочет, и возвращаемся в колонну. «И все-таки мы снова попробуем, Герми». Но эсэсовка снова нас схватила и втолкнула в строй. Однако мы не сдаемся, еще раз выскальзываем из рядов, быстрым шагом проходим мимо головы колонны. Только не оглядываться, только вперед, торопливо, как и другие беженцы, в панике стремящиеся неведомо куда. [138]

Волнения, тревоги и — тишина

Нас никто больше не останавливает. Стемнело. Свет от автомобильных фар пугает, но он лишь ощупывает дорогу. Стремительно и молча идем дальше, скорее, скорее вперед. Порой кто-то осветит нас карманным фонарем, но мы ни на что не реагируем, нас ничто не касается. Скорее в лес, спрятаться, укрыться. Притаившись около кустов, прислушиваемся. Кругом тихо. Тихо и спокойно. Побег удался.

Теперь быстрее прочь отсюда, как можно дальше от того, что осталось позади, тогда никакой патруль не догонит, никто на нас не донесет. Близится конец войне, и я как бы сбрасываю с себя самый тяжкий груз — прожитые страшные годы. И Герми чувствует себя свободной, совсем свободной, она счастлива.

* * *

Мы не можем сориентироваться, еще не обрели чувство времени и пространства. Проселочная дорога ведет к маленькой деревне. Герми определяет сторону света — важно не сбиться с нужного направления. Видим, что перед одним из домов беспокойно ходит взад-вперед мужчина. Возможно, он мог бы нам помочь, но нет уверенности, что нас не услышит еще кто-нибудь и не поймет, что мы из концлагеря — ведь он совсем недалеко. Присев в лесу, мы договорились, как отвечать на вопросы: идем с северо-востока, уже давно в пути, при бомбардировке — нет, при бомбежке — мы все потеряли. Наш внешний вид должен говорить, что мы запуганы, растерянны и вряд ли понимаем, о чем нас спрашивают... [139]

К нам подходят два эсэсовца. Что это, проверка, нас ищут? Нет, они вылавливают дезертиров, не желающих защищать свой фатерланд, нуждающийся в спасении. Мы же — полностью обессиленные девушки, мы лишь хотим домой. «Из Остмарка (так называли немецкие фашисты Австрию после аншлюса)? — переспросил один. — Ну тогда вам топать и топать». Они пошли дальше, у нас отлегло от сердца, но коленки дрожали. Вдруг эсэсовцы потребовали бы документы?

Тишина обманчива. Везде снуют вервольфы (оборотни — члены сформированных в конце войны террористических фашистских групп). Как кровавые псы, гоняются они за всеми, кто не хочет умирать за призрачный гитлеровский фатерланд. Они видят нас, и будь мы мужчины, наверняка пропали бы. Поисковые группы реагируют быстро, за двумя-тремя смертоносными выстрелами дело не станет.

Подходят к нам. Мы снова говорим о возвращении домой, а они о своем — о стариках, желающих отсидеться в кустах, о молодых, еще готовых биться с врагом. Но едва я пытаюсь что-нибудь узнать о положении на фронте, они замолкают. Насторожились, видимо, удивлены, что их расспрашивают без причитаний и слез. Тот, что помоложе, рассказывает: хочет пробраться в Гамбург и там примкнуть к вервольфам.

Наконец они уходят, а нам ясно одно: фашистская система «покорности и порядка» еще действует. Эсэсовцы все еще чувствуют себя вполне уверенно, и горе тем, кто перебегает им дорогу. Культ фюрера и муштра сделали свое дело. Фронт приближается, но нацисты полны надежд на победу рейха. [140]

Мы продолжаем путь и вдруг замираем от страха: на дороге, прислонясь к дереву, стоят те же эсэсовцы и, кажется, ждут нас. Скрыться невозможно, спокойно подходим. Нет, они только спрашивают, куда ведет дорога, но мы этого не знаем. Хотим повернуть налево и избавиться от них — боимся их...

Люди в военной форме гонят перед собой коров, кажется, это тоже эсэсовцы. Они угоняют все, что можно. То, что остается, пусть погибает.

Мы отдыхаем в лесу, спрятавшись за кустами, и вновь цепенеем от страха, видя, что приближается небольшая группа людей. Что это, патруль, охранники из Равенсбрюка, сбегающие или ищущие сбежавших? Но они проходят мимо, не заметив нас. Какое счастье, что они без собак! Я видела — лучше бы не видела, — как по приказу эсэсовцев собака зубами впивается в ногу заключенной.

На волю, в гущу жизни! Я хочу жить. У меня это как заклинание. Я всегда верила, что фашисты будут побеждены и разбиты. Никто из нас, заключенных, не знал, доживет ли до этого часа, я знала одно: хочу дожить, хочу увидеть победу!

Дорога идет юго-западнее деревушки Виттвин. Замечаем большое имение с надворными постройками. С возвышения видим город и поражены — он предстает как театр военных действий. Кружат самолеты, над несколькими кварталами поднимаются дым и пламя. Садимся под деревом, смотрим вниз, вверх и вдруг слышим пронзительные женские голоса: «Прочь оттуда, погибнете!» Это кричат нам не заключенные. После долгих лет изоляции на нас [141] впервые обратили внимание гражданские лица. Ложимся плашмя и пережидаем. Самолеты улетают.

К нам подходит девушка лет восемнадцати. Ей, видимо, льстит, что мы наивно смотрим на нее, она готова нам все объяснить: там, внизу, находится Райнсберг, его только что освободили, теперь нечего опасаться. Сама она из Ораниенбурга, здесь вместе с матерью и сестрой. Беженцев много, но сарай, где все прячутся, достаточно большой, нашлось бы место и для нас — надо только спросить разрешения у эсэсовцев.

— Они еще здесь? — спрашиваю я как бы между прочим.

— Да, появляются здесь ненадолго.

Непонятно, почему эсэсовцы следят за беженцами и решают, могут ли они получить пристанище. Но у нас нет выбора, нам необходима крыша над головой.

Герми ушла, мы без слов поняли друг друга. А девушка настойчиво продолжает уговаривать: здесь относительно спокойно, не так уж плохо, нам лучше остаться. От ответов на ее вопросы я уклоняюсь, говорю мало, только бы не выдумывать новые истории.

А вот и Герми, успокаивающе улыбается: «Место для нас я нашла». Она умеет быстро завоевывать доверие людей.

Мы входим в сарай, большой, как вокзал. Беженцев действительно много. Из рассказов узнаем, что многие не хотят идти дальше, в лесу они вырыли землянки и намерены забраться в них, как только появятся русские, ведь тогда, рассуждают они, ничего другого не останется, кроме как поглубже запрятаться. Но другие беженцы [142] хотят уходить на Запад. Ни молодая девушка, ни стоящие вокруг нас женщины не верят, что нацисты еще могут победить, им кажется, что все пропало. Советские войска слишком далеко продвинулись, помешать им Гитлер не сможет, чуда не произойдет.

Появились эсэсовцы, забирают у беженцев мотоциклы, велосипеды, выводят лошадей из конюшни. Лихорадочно деятельны, исчезают и вновь приходят. Прибирают к рукам все, что могут, запугивают людей, потерявших голову от страха, делают вид, что ищут дезертиров. Никто не ропщет, не пытается помешать эсэсовцам. Нас принимают за переселенцев, задержавшихся в пути. Мы же стараемся не обращать на себя внимания.

Эсэсовцы шумят, беснуются, угрожая оружием, заставляют жителей деревни сорвать белые флаги и предупреждают, что за демонстрацию предательства всех перестреляют. Белые полотнища быстро исчезают. Почему же люди терпят издевательства, ведь они легко могли бы справиться с озверевшей кучкой нацистов!

Под крышей сарая нашли пристанище не только немцы — здесь и насильно угнанные, и военнопленные разных национальностей. Многие достаточно настрадались за годы войны. Но незаметно, чтобы немцы хотели общаться с не немцами. Нас это удивляет, как и то, что незаметно ни малейшего признака сопротивления эсэсовцам. Подождем, может быть, удастся поговорить об этом откровенно.

Пройдут годы, и мало кто на Западе отважится признать, что эсэсовцы занимались грабежом и насилием, — это будет обойдено молчанием даже теми, кто был их жертвой, это станет [143] вроде бы не стоящим упоминания. Но будут распускать слухи, что Красная Армия забрала все, что можно было взять.

Нас предостерегают: не следует идти в сторону Райнсберга, там советские танки. Но мы хотим встретиться с советскими солдатами и дождаться окончательного поражения фашистов. Тогда мы сможем продолжать путь в родные края. Успокаиваем женщин — некоторые из них в панике собирают вещи и хотят спрятаться в лесу. Спрашивают, не пойдем ли и мы с ними. Нет, зачем нам прятаться? Это вызывает удивление, наше спокойствие их озадачивает. Несколько женщин слезливо причитают: Гитлер сначала обещал немцам рай, а потом бросил в беде, так, выходит, что он не любит свой народ? Они ждут сочувствия, хотят, чтобы и мы считали их пострадавшими, ведь Германия терпит в войне поражение. Всхлипывая, беженки говорят, что мужья никогда не рассказывали им о Сталинграде. Они всерьез думают, что в отношении немцев чинится несправедливость.

Их слова как ледяной душ. Сейчас, когда рушится их мир, они обвиняют Гитлера только в том, что он не сдержал своих обещаний.

Мы повторяем: война должна закончиться и нечего нам бояться... На нас обращают внимание, подходят ближе, хотят узнать, что мы намерены делать дальше. Кёльнцы — их тут целая семья — мечтают поскорее добраться домой. Нам дают понять, что у них кое-что припрятано, хватило бы и на нас, говорят, что в лесу безопаснее и нам тоже надо там укрыться. «Зачем нам прятаться?» — снова спрашиваем мы. Но нас, видимо, принимают за не совсем здоровых людей. [144]

Страх перед ужасами войны, о которых беженцы до сих пор ничего не хотели знать, сковывает их. Хотелось бы услышать, о чем они думают, но они молчат.

* * *

Из разговоров выясняется, что тут есть поляки, латыши, французы. Кто-то старается разузнать, когда подойдут сюда части Красной Армии. Наконец узнаем, что одна из них уже на подходе. Услышав это, молниеносно скрылись девушки и многие беженцы — забрались наверх под крыши, спрятались в сене. Несколько женщин жмутся к нам, от нас как бы исходит антистрах. Потом кто-то говорит, что советские солдаты пошли в другом направлении и сюда не придут.

Разговариваем с поляками и французами о здешней обстановке, просим посоветовать, как нам поступить. Правда, мы не сказали им, откуда идем. Замечаем, что беженцам кажется подозрительным наше свободное общение с иностранцами, и нас начинают сторониться.

В это время местные жители опять вывешивают белые флаги. Теперь на этот символ капитуляции смотрят как на божество. Речь ведь идет о том, говорят некоторые возбужденно, чтобы русские не расстреляли нас сразу! «Они нас всех расстреляют», — бормочет какая-то старушка. Мы спрашиваем: зачем им это делать? Ответа нет, на лицах удивление. Нам объясняют: пора бы знать — от русских ничего другого не ждут. Вот они плоды геббельсовской пропаганды. Изо дня в день им вбивали в голову подобные мысли. Мы же полны ожидания, и на душе у нас праздник. [145]

Снова беседуем с иностранцами. Это молодые люди, как и мы, они ждут окончательного разгрома фашистов и хотят вернуться наконец домой. О нас они говорят, что мы слишком самоуверенны и лишь храбримся, что дойдем до Австрии. У нас, мол, нет представления, с какими трудностями встретимся в пути, какие опасности подстерегут нас буквально на каждом шагу.

Все больше убеждаемся: беженцы уверены, что они жертвы катастрофы — для них она только что разразилась, — что войну на них навлекли русские. Забыли, кто ее начал. И вдруг — тотальный разгром... Но сейчас они не в состоянии понять происходящее.

Свершилось, Виттвин наконец освобожден. Эсэсовцы больше не придут. Мы рассказываем полякам и французам, откуда мы. Они все поняли и тут же поделились с нами своими скудными запасами продуктов. Уговаривают не идти дальше одним, а подождать, пока появится транспорт, которым можно воспользоваться. Француз предлагает нам толстую пачку германских марок, но мы отказываемся. Ничего не хотим извлечь для себя лично из нынешней ситуации, мы выжили, и это главное. Верим, что теперь все изменится. Невозможно представить себе, что после разгрома нацистского рейха магнаты и банкиры, заправилы этой системы, ее генералы и другие рьяные приверженцы вновь будут командовать. Мы хотим домой, в Австрию, к чему в этом хаосе нацистские деньги?

Так мы думали. Но, оказывается, ошибались. [146]

Они пришли

Беспокойная ночь. Все прислушиваются, чего-то ждут. Наконец наступает день. Латыши приносят известие: русские скоро будут здесь. Сегодня вторник, 1 мая.

Вот они два красноармейца на конях. На немецкой земле после долгих тяжелых военных лет остановились посреди двора усталые солдаты на усталых конях, серые-серые, будто вылинявшие, стоят неподвижно, словно тут давным-давно.

Герми и я подбегаем к ним и, сияя, приветствуем. Тот, что помоложе, удивлен, а старший смотрит строговато. Поняли они меня или нет? Войне конец, говорю я, мы свободны, сегодня 1 Мая. Строгий говорит: «Хорошо». — «Где же люди?» — спрашиваю я себя и оборачиваюсь. На значительном удалении от нас группа из нескольких человек, а одна женщина с ребенком на руках, увидев солдат, пускается прочь. «Почему женщина убегает?» — спрашивает молодой озадаченно и смотрит ей вслед. У него удивленное мальчишеское лицо, рот полуоткрыт.

Все происходит совсем иначе, чем представляли себе беженцы и местные жители. Конец войны их фюреры лживо разрисовали совсем по-другому.

Кому-то из беженцев вдруг «стало ясно»: мы обе не кто иные, как разведчицы. Просто невероятно, но объяснить им что-либо не удается. Наперебой торопятся они рассказать нам о припрятанных ими ценных вещах, велосипедах. Нам странно и дико слушать их, но мы, вырвавшиеся из ада, молчим. Они не могут понять, [147] почему их «сокровища» нас не прельщают. Да и как им объяснить пережитое, нашу судьбу, судьбу Герми, которой повезло, что ее арестовали еще в 1939 г. Случись это годом позже, ее казнили бы на гильотине. Герми была замужем, любила мужа, его арестовали вместе с ней, а затем почти через год выпустили — нацистам нужно было пушечное мясо.

Нацистский террор свирепствовал, его методы становились все изощреннее, и это затрудняло борьбу антифашистов. Везде господствовал страх. Он подавлял многих, они молчали, а потом даже не удивлялись, когда друзья и близкие объявлялись «неполноценными», когда их травили и они исчезали. Каждый боялся, не произойдет ли то же самое с ним. И муж Герми от нее отказался, бросил, как ненужный хлам. Официальное сообщение о расторжении брака явилось для Герми ударом. Она потеряла самого близкого человека, а с ним и свой дом. Верность надлежало хранить только фюреру...

Оставаться в Виттвине больше не имело смысла. Француз предложил поискать в доме, в сундуках что-нибудь подходящее для нас. Но мы отказываемся.

Красноармейцы уехали. Немного погодя появились два офицера на открытой конной повозке — «осмотреться». В имении должен быть интересный подвал, черт возьми, ведь сегодня праздник, 1 Мая. Мы спрашиваем офицеров, как бы нам поскорее выбраться отсюда. Им о нас уже известно, они советуют взять в конюшне пару лошадей, дают нам буханку хлеба. Совет их мы не принимаем. Нам кажется, что верхом на лошадях мы привлечем к себе больше [148] внимания и трудно будет доставать лошадям корм. Русские смеются над нашими возражениями, они их забавляют.

Сумерки. Чувствуем, что вечер и ночь будут беспокойными — видимо, в подвалах много вина. Сидим в сарае затаившись. Один из солдат открывает ворота и неуверенно подходит к нам. Я вскакиваю и говорю, что ему надо уйти, «бабушки» хотят спать. Несколько русских слов производят на него впечатление. Провожаю его, и он рассказывает, что сам из Сибири, теперь хотел бы одного: вернуться домой. Но пока это сделать невозможно. Он старается не показать, что выпил, хотя пошатывается, а слова растягивает. Подходит, покачиваясь, еще один солдат, которого я тоже прошу уйти. Он огорчен. Но с ним говорят по-русски, и это развязало ему слегка заплетающийся язык. Удается понять, что он из Ленинграда. Громко, почти крича, он говорит: «Жена убита, дитя убито, дома больше нет, нет ничего, аллес капут». Я прошу его успокоиться, он всхлипывает и шепчет, что в Ленинграде никого из своих уже не найдет. Потом солдату показалось, он видел меня раньше и теперь узнал... Я его не припоминаю — может быть, это тот строгий, что был на коне? Забираю у него бутылку и разбиваю о стену. «Хватит», — говорю я. Звон стекла подействовал, солдат старается держаться уважительно. Быстро говорю ему о другом, о 1 Мая. Лицо его становится торжественным, и он уходит, но вскоре возвращается. Запинаясь, опустив глаза, он открывает мне душу.

Сражаясь за свою Родину, он думал, что если доберется до Одера, то все на своем пути будет крушить и уничтожать — пусть немцы на [149] себе почувствуют горе и страдания осажденных ленинградцев, миллионов советских людей. Он жаждал отплатить за убитых, замученных, погибших от голода. И вот он здесь, на немецкой земле, его армия бьет фашистов, а ему внушают: не надо мстить за убитых, за блокаду Ленинграда, за голодных, за умерших жену и детей. Одно дело — фашисты, и другое — немецкий народ. Вот так... Он уходит.

* * *

Когда-то я запомнила несколько русских слов. Правда, мой словарный запас слишком беден, но сейчас и он неоценим. С теплыми чувствами вспоминаю двух русских женщин, которые вместе со мной находились в концлагере Рьёкро-на-Лозере, в Южной Франции, и где мы, заключенные, организовали своеобразные курсы. Одна из них, русская эмигрантка, арестованная как член группы «Друзья Советского Союза во Франции», предложила мне давать ей уроки английского. Взамен я предложила ей давать мне уроки русского. Когда ее перевели в другой лагерь, я продолжала взаимные уроки с пожилой красивой женщиной, которую называла под впечатлением от книг Толстого русской княгиней.

* * *

Завтра мы с Герми пойдем дальше, без попутчиков — не хотим, чтобы нас повернули на запад. Французы и поляки советуют остерегаться засад немецких фашистов, разрозненные части которых все еще стремятся сдержать наступление. Мы можем наткнуться на мины. [150]

Как бы ни предостерегали нас, мы все же пойдем дальше, домой, в Австрию. Объясняю, что я пережила ад Освенцима, поэтому пеший путь домой, каким бы тяжелым он ни был, меня не пугает. На прощание нас угощают.

Мы продолжали путь, однако вскоре пришлось вернуться — оторвалась подошва моей обувки. Помог польский товарищ, кое-как прикрепив ее. Потом он забежал в дом и вернулся с парой здоровенных ботинок — меньших не нашел. К сожалению, мы вовремя не подумали о том, что в имении можно было найти маленькую ручную тележку.

Дальше