Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

VII. Вильсон.

Постепенное замирание мирных течений неприятельского лагеря поставило нас к осени 1917 г. перед двумя альтернативами: или заключить сепаратный мир и примириться с последствиями войны с Германией и с распадением Австро-Венгрии на основе лондонских постановлений — что, как мною уже было подробно развито в предыдущей главе, было в таком случае неминуемо, — или воевать и дальше, чтобы, наконец, сломить, с помощью наших союзников, беспощадные замыслы наших врагов.

Мировую войну начала Россия, но помехой компромиссному миру была всегда Италия, потому что она упорно настаивала на безусловной передаче ей всей австрийской территории, обещанной ей в 1915 г. Антанта распределила на время войны роли так, что Франция поставляла преимущественно живую силу, Англия взяла на себя, помимо поистине изумительных военных подвигов, и совместное с Америкой финансирование войны, но дипломатическими переговорами руководила Италия. Значение и преобладающее влияние итальянской дипломатии за эту войну в настоящее время еще мало известно и, вероятно, станет общим достоянием лишь много позднее. Наши победы на итальянском фронте могли изменить общее положение только в том случае, если бы перенесенные поражения вызвали бы в Италии революцию и, следовательно, полную перемену ее режима, — такое событие было в принципе возможно; но на королевское правительство наши победы ничуть не действовали и если бы нам даже удалось продвинуться гораздо дальше, то [208] оно все же осталось бы при своем решении, в надежде, что хоть не сама Италия, то ее союзники добьются окончательного мира.

Так обстояли дела, когда выступил Вильсон со своими 14-ю пунктами.

Преимущество вильсоновской программы, бьющее в глаза всему миру, заключалось в его резкой противоположности с лондонским договором. В Лондоне право народов на самоопределение было затоптано ногами, немецкий Тироль был обещан Италии. Вильсон выступил решительно против такого порядка вещей; он заявил, что нельзя играть народами, распоряжаясь их судьбой, как пешками. Вильсон говорил, что «разрешение каждого территориального вопроса всплывшего за эту войну, должно быть определено интересами соответственного населения, а отнюдь не как момент простого уравнения или компромисса требований соперничающих сторон», и дальше «что все ясно выраженные национальные требования должны быть по возможности удовлетворены в самом широком масштабе, а новые веяния, или старые течения раздора и ненависти, являющиеся угрозой миру Европы и, следовательно, всего мира, должны быть устранены» — и так далее, все в том же роде.

Казалось, что опубликование этой ясной и безусловно приемлемой программы, должно со дня на день привести к мирному разрешению мирового конфликта. Эта программа раскрывала миллионам людей целый мир новых надежд. По ту сторону океана поднялось новое светило, и вся Европа уставилась на него. Казалось, что появился сильный человек, самовольно выкинувший лондонские постановления за борт и, тем самым, вновь приоткрывший врата компромиссного мира.

Для меня, лично, с первого же момента доминирующее значение имел вопрос: с какими надеждами Лондона, Парижа и, главное, России придется иметь дело вильсоновской программе. ъ

Секретные сведения, получавшиеся мною из стран Антанты, указывали на то, что 14 пунктов составлены без всякого согласия Англии, Франции и Италии; с другой стороны я и тогда был твердо убежден и сейчас думаю, что Вильсон был вполне честен и искренен и фактически верил в проведение своей программы. [209]

Главная ошибка в расчете Вильсона заключалась с одной стороны в совершенно неверной оценке действительного соотношения сил в недрах самой Антанты и в его поразительном невежестве в вопросе национальных взаимоотношений европейских и, в частности, австро-венгерских народностей. Эти недостатки значительно ослабляли его позицию и его влияние на своих союзников. Европейской Антанте не стоило никакого труда ловко завести Вильсона в дебри национальных вопросов, а там запутать его и сбить с дороги, утаив все пути к выходу. Итак, теория Вильсона с самого начала не подвинула нас ни на шаг вперед.

Порядки, введенные в 1867 году, установили в Австро-Венгрии господство немцев и мадьяров. Пятьдесят лет тому назад национальное чувство было развито гораздо слабее, чем сейчас. Оно не пробудилось ни у чехов, ни у словаков, ни у юго-слявян; у румын и у русин национальная жизнь едва только пробуждалась. Вот почему 50 лет тому назад можно было выставлять обманчивые лозунги, обнадеживающие и кажущиеся долговечными. Но затем объединение итальянцев и немцев возымело свое действие — или оно, может быть, явилось первым признаком надвигающегося мирового движения — во всяком случае, к началу второй половины прошлого столетия Европа вышла в открытое море национальной политики.

В Габсбургской монархии эта мировая национальная проблема была особенно обострена и поэтому особенно заметна. Когда химик вводит в свою реторту различные элементы и производит над ними испытания, то он может это сделать потому, что, послушные вечным законам, эти элементы, находясь в реторте, проявят те же свойства, что и в свободном состоянии. Аналогично этому, габсбургская монархия представляла собой прекрасную лабораторию для изучения неразрешенных национальных вопросов и для констатирования их разрывного действия прежде, чем от них взлетел на воздух весь мир.

Очевидно, чго в момент опубликования своих 14 пунктов Вильсон очень ясно чувствовал необходимость упорядочения национальной мировой проблемы и признавал, что раз в Габсбургской монархии будет установлена система, соответствующая национальным запросам, то она сможет послужить всему миру учебным пособием, в той же мере, как она до [210] тех пор служила отталкивающим примером .Но он однако упустил, что при упорядочении национальных вопросов не должно быть ни «противников», ни «союзников», так как эти противоположения сгладятся, а национальная проблема останется, — он упустил, что то, что верно относительно чехов, должно быть одинаково верно относительно Ирландии, что армяне жаждут национального объединения в той же мере, как и украинцы, и что цветные люди Африки и Индии — люди с такими же правами, как и белые. Он также проглядел, что доброй воли и стремления к справедливости совершенно недостаточно для разрешения мировой национальной проблемы. И так случилось, что под его патронажем и под влиянием его 14 пунктов национальный вопрос был не разрешен, а попросту перевернут, поскольку он не остался вообще нетронутым. Немцы и мадьяры, бывшие до тех пор господствующими нациями, отныне стали угнетенными.

Версальский договор препоручил их чуждым им по национальности государствам. Но через десять лет, а может быть и раньше, обе группы борющихся держав, в том виде, в каком они существуют сегодня, распадутся; управлять миром будут совсем иные созвездия — и лишь одно взрывчатое действие ныне неразрешенных национальных вопросов будет продолжаться и дальше, и под его влиянием мир, в скором времени, снова взлетит на воздух. Вильсон, которому содержание лондонского договора было, конечно, известно, но очевидно преуменьшавший значение осложнений, связанных с национальным вопросом, вероятно, надеялся найти компромисс между итальянской завоевательной политикой и своими собственными идеальными помыслами. Но в действительности, ничего общего между Римом и Вашингтоном не было. Можно завоевывать по праву победителя — такова была политика Орландо и Клемансо, — и можно управлять миром на принципах национальной справедливости — как этого хотел Вильсон. В таком случае, хоть идеал и не будет достигнут, потому что всякий идеал недостижим, но человечество все же сильно приблизится к нему. Победить могут только сила или право. Но нельзя освобождать чехов, поляков, и другие народы, и одновременно подчинять инородному владычеству тирольских немцев, эльзасских немцев и венгров Семиградии — такая тактика несовместима ни со справедливостью, ни с надеждами на долговечность. Версаль [211] же и Сен-Жермен доказали только то, что эти меры могут быть проведены лишь насильственно и окажутся действительными лишь на короткое время. Разрешение национального вопроса было амплитудой, в пределах которой колебался политический маятник Франца-Фердинанда. Удалось ли бы ему осуществить его, вопрос другой, но он безусловно, пытался бы это сделать. Император Карл также не оставался глух к этой настоятельной необходимости. Император Франц-Иосиф был слишком стар и консервативен для того, что бы решиться на такой решительный опыт; он стоял за queta non movere. За время войны было совершенно невозможно пойти на такое предприятие напролом, против ярко выраженной воли германо-мадьярского населения и без могущественной поддержки извне; вот почему момент, когда Вильсон выступил со своими 14 пунктами, казался таким благоприятным. Поэтому, несмотря на весь скептицизм, с которым вильсоновский манифест был встречен германской и нашей общественностью, я немедленно решил ухватиться за протянутую нить.

Повторяю, я никогда не сомневался в честности и искренности намерений Вильсона — не сомневаюсь в них и сейчас, — но зато сомнения в том, что фактическое проведение его идей, действительно, в его власти, были у меня очень сильны с первого же момента. Было ясно, что воюющий Вильсон был несравненно сильнее Вильсона, заседающего за столом, где велись мирные переговоры. Пока война продолжалась, Вильсон был властителем мира. Стоило ему только отозвать свой части с европейского театра, чтобы Антанта попала в самое тягостное положение. Мне так и осталось непонятным, почему президент не применил этой сильной меры воздействия, пока еще было время осуществить его цели. Вышеупомянутые секретные сведения, полученные мною вскоре после опубликования 14 пунктов, вызвали во мне опасение, что Вильсон не дает себе ясного отчета в положении, и поэтому с одной стороны не предпринимает никаких практических шагов для того, чтобы действительно настоять на осуществлении провозглашенных им принципов, а с другой — недооценивает противодействия Франции и, в особенности, Италии. Логическое и практическое следствие вильсоновской программы заключалось бы в открытом аннулировании лондонского договора. Оно должно [212] было иметь место для того, чтобы мы знали, на основе каких принципов мы приступаем к мирным переговорам. Но ничего этого не произошло и пропасть, разделявшая идеи мира Вильсона и Орландо, оставалась зиять по-прежнему.

24 января, в комитете австрийских делегаций, я публично высказал свою точку зрения на 14 пунктов Вильсона и заявил, что поскольку они касаются нас, а не наших союзников, — они являются приемлемой основой для переговоров. Приблизительно тогда же мы предприняли необходимые шаги для того, чтобы выяснить, как полагает Вильсон провести на практике свои 14 теоретических пунктов. Переговоры не казались безнадежными.

Тем временем шли брестские переговоры. Хотя результат их, явившийся победой германского милитаризма, конечно, не мог подействовать на Вильсона поощрительно, но этот тонкий человек, по-видимому, понял лучше многих австрийцев, что мы поставлены в условия, не зависящие от нас, и что вина за то, что Германия допустила скрытую аннексию, не лежит на Вене. Такое толкование Вильсона, во всяком случае, явствует из следующих слов речи президента, произнесенной им перед конгрессом 12 февраля — то есть после получения сообщения с заключением мира в Бресте:

«Граф Чернин, невидимому, смотрит на основы мира открытыми глазами и нисколько их не затемняет. Он видит, что создание независимой Польши, из бесспорно польских областей, граничащих друг с другом, является вопросом первостепенной важности для проведения европейского мира и поэтому, должно быть безусловно признано; далее, что Бельгия должна быть очищена и снова восстановлена, независимо от того, каких жертв и уступок это может потребовать и, наконец, что в общих интересах Европы и человечества, национальные стремления должны быть удовлетворены даже в пределах Австро-Венгрии. Если же он молчит относительно вопросов, касающихся не столько ее, сколько интересов и видов ее союзников, то это происходит, конечно, от того, что он вынужден при случае отсылать к Германии и Турции. Признавая и одобряя соответственные важнейшие принципы и необходимость осуществления их на практике, он, конечно, чувствует, что Австро-Венгрии легче согласиться с военными целями, выставленными Соединенными Штатами, чем Германии. Он, вероятно, пошел бы еще дальше, [213] если бы ему не приходилось принимать во внимание союзные отношения Австро-Венгрии и ее зависимость от Германии».

Далее, в этой же речи от 12 февраля, президент говорит:

«Ответ графа Чернина, обращенный преимущественно по моему адресу, на мою речь от 8 января, составлен в очень дружеских тонах. Он находит, что мое заявление очень близко к взглядам его собственного правительства и поэтому вполне оправдывает его убеждения, что оно создает основу для тщательного совместного обсуждения целей обоими данными правительствами;» и затем: «Я должен сказать, что ответ графа Гертлинга очень неопределенен и очень неясен. Он полон двусмысленностей, и куда он ведет, — остается непонятным. Но он безусловно выдержан в тоне, прямо противоположном тону речи графа Чернина и, по-видимому, высказан с другой целью».

Несомненно, что если глава одного из государств, находившихся с нами в состоянии войны, упоминал о министре иностранных дел Австро-Венгрии в таких дружеских выражениях, то это значило, что он, очевидно, был преисполнен самого, искреннего желания придти к соглашению. Соответственные предпринятые мною попытки были прерваны моей отставкой.

За последние недели моего министерства, я окончательно потерял доверие императора. Отношение его не было вызвано ни вильсоновским вопросом, ни непосредственно моей политикой. Настоящей причиной было разногласие во мнениях между различными лицами, окружающими императора, и мною. Конфликты между нами обострились так, что сделали положение невыносимым. Силы, ополчившиеся против меня, отнимали от меня надежду достигнуть моей цели, так как она была осуществима лишь при условии полного доверия императора.

Несмотря на все слухи и рассказы, распространенные по этому поводу против меня, я не буду говорить об этих деталях, пока меня не вынудят к тому какие-либо сообщения, исходящие от действительно компетентного лица. Я и сейчас еще убежден в том, что, по существу, я был совершенно прав. Формально, я был неправ, потому что не обладал ни искусством, ни терпением смягчить упорство, а хотел сломить его и ставил вопрос ребром: «или-или». [214]

Дальше