Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Переживания и встречи во время бегства

В конце третьей недели января наш штаб продолжал отступать. Мы остановились в хорошо оборудованных деревянных блиндажах запасного аэродрома Гумрак, которые когда-то были выстроены под землей русскими и до недавнего времени давали приют штабу армии. Над беспорядочным скоплением отходящего транспорта и воинских частей непрерывно кружили советские самолеты. Для них находилось сколько угодно достойных внимания целей. Чувство безопасности в подземных убежищах, защищенных от воздушных налетов, оказывало благотворное воздействие. Я решил написать прощальное письмо домой.

Последнюю весточку от жены я получил в конце декабря. На новую почту с родины давно уже нечего было рассчитывать. Многие мои товарищи мысленно распростились с жизнью, многие откровенно говорили о самоубийстве. Уже остался позади тот печальный час, когда были написаны и доверены ненадежной почте слова прощального привета. Кое-кто передавал через раненых, отправленных самолетами, свои ценности и обручальные кольца с просьбой вручить их родным. Сам я [104] до сих пор намеревался с помощью скупых намеков осторожно подготовить моих близких к катастрофе. Однако теперь я все-таки почувствовал потребность послать им слова последней благодарности и прощанья. В моих ушах, казалось, снова звучали слова «до свидания», которые молящим и заклинающим голосом произнесла моя жена весенней ночью прошлого года через многие сотни километров по телефонному проводу в Киев, перед тем как меня проглотили бескрайние просторы русской равнины восточнее Днепра. Теперь же скоро все должно кончиться, и в предстоящую вторую годовщину нашей свадьбы мучительная неизвестность и тоска по-прежнему будут обитать в сердце, которое сегодня еще бьется в робкой надежде.

В то время как за стенами землянки смерть косила людей и грохотали бомбы, меня, не знаю почему, вдруг наполнила чудодейственная, утешительная надежда. Она облегчила мне мою задачу, и сквозь печаль моих слов прорвалось что-то похожее на светлую уверенность, что после долгой, тоскливой и преисполненной испытаниями разлуки когда-нибудь снова пробьет час свидания и счастья.

Но тотчас же чувство безысходной тоски вновь сжало мое сердце от сознания, что я далеко от родных, как раз в то время, когда они, быть может, больше, чем когда бы то ни было, нуждаются во мне. Дойдут ли до них мои прощальные слова, думал я.

Когда я запечатывал письмо, щемящее чувство безнадежности овладело мной. У меня было такое ощущение, словно я заглядываю в бездонную пропасть страданий и отчаяния, к которой бредет весь немецкий народ. Катастрофа на Волге показала, что на всю Германию надвигается страшный мрак. Во время бегства нам было суждено пережить еще одну короткую передышку. Это было в длинной узкой лощине в районе Городище. Там нас приютил в поселке из деревянных блиндажей штаб одной дивизии, которая была сформирована на Рейне и раньше не раз сражалась в составе нашего корпуса.

На северо-восточных участках «котла» русские до сих пор вели себя довольно спокойно. Это позволило оттянуть значительную часть подразделений дивизии, которые держали оборону на старых позициях, бросив [105] их на подмогу в район боев на северо-западном и западном участках. Тем частям, которые остались на северо-восточном участке, было сравнительно хорошо. Они уже в течение нескольких месяцев отсиживались в своих старых, хорошо укрытых землянках, теплых и удобных. У них была даже мебель и другие предметы домашнего обихода, которые они осенью натаскали из города. В то время как другим частям приходилось проедать последние запасы, здесь еще до окружения сумели заблаговременно обеспечить себя продовольствием. Так получилось, что некоторые части в «котле» оказались почти не затронутыми внезапно обрушившимся бедствием. Теперь оно с неотвратимостью лавины расползалось вокруг.

Рейнская дивизия, в штабе которой нас приютили, тоже оставалась в стороне от катастрофических событий, которые обрушились на 6-ю армию. Но и здесь голод свирепствовал, как и в других частях. Я ужаснулся, встретив знакомого начальника разведотдела, офицера-запасника, прокурора из Вестфалии, который сразу же затянул меня в свой уютно оборудованный блиндаж. Этот высокий, крепкий мужчина до неузнаваемости осунулся, и его пессимистические высказывания ясно свидетельствовали о том, что он не питает больше никаких иллюзий перед лицом грозно надвигавшейся неотвратимой катастрофы. Правда, это поначалу касалось еще не всех, и меньше всего тех частей, которые держали оборону вдоль Волги. Там еще оптимистически представляли себе нашу ситуацию и предавались надеждам. Даже в том штабе, куда попали мы, наши рассказы вначале встретили кое у кого известное недоверие. Считали, что мы преувеличиваем. Однако мы принесли с собой атмосферу ужаса и паники, от которой невозможно было отгородиться.

Когда мы своей колонной непрошеными гостями ворвались в лощину, где располагался штаб, там начался переполох. Массу автомашин трудно было замаскировать. Внезапно начавшееся на этом участке оживленное передвижение неминуемо должно было навлечь авиацию противника. Действительно, вскоре нас начали бомбить. Вместе с нами в штаб Рейнской дивизии пришло несчастье, и там скоро поняли, что теперь и они будут втянуты в пучину всеобщего разброда [106] и панического бегства. Впрочем, и здесь давно уже царили неуверенность и страх. Наше появление еще больше взбудоражило людей и произвело удручающее впечатление.

Генерал, командир этой дивизии, находился в шоковом состоянии и не мог больше выполнять свои обязанности. Он надеялся, что его вывезут из «котла» на самолете вместе с больными и тяжелоранеными. Но план его лопнул как мыльный пузырь. Теперь генералу предстояло испить горькую чашу вместе со своими солдатами. Поскольку во главе дивизии был поставлен более молодой генерал, старый командир оказался совсем не у дел, и вынужденное безделье, на которое он был обречен, видимо, особенно способствовало тому, что он стал жертвой душевных терзаний. Мне он представлялся олицетворением растерянности и страха в генеральском мундире. Генерал бродил по лощине из одного блиндажа в другой, чтобы поговорить о создавшемся положении и узнать новости. Замученный и напуганный, он искал утешения и у меня, хотя по званию я был ниже, чем он. Очевидно, генерал надеялся, что я как представитель вышестоящего штаба смогу сообщить ему какие-либо достоверные и, быть может, даже успокоительные известия. «Когда русские придут сюда? Как они будут обращаться с пленными? Что они сделают с офицерами?»- спрашивал генерал. Еще совсем недавно, командуя дивизией, он нес на себе бремя ответственности за судьбу многих тысяч людей, теперь же этот генерал, как самый обыкновенный человек, трясся за свою жизнь. Не был ли в его вопросах тот же затаенный страх, который в большей или меньшей степени внутренне руководил всеми нами?

В блиндаже разведотдела мы провели два памятных вечера. Нашу компанию дополняли при этом евангелический священник, представитель католического ордена и один склонный к философствованию офицер оперативного отдела штаба дивизии. Мы всесторонне обсудили наше положение, горько сетуя и открыто критикуя создавшуюся ситуацию, а затем начали говорить об общем положении. Катастрофа, которая грозила поглотить нас, предстала перед нами во многих отношениях как естественный финиш длинного пути заблуждений, по которому мы шествовали вопреки одолевавшим нас [107] сомнениям. Перед нашим взором вырисовывались духовные истоки наших бедствий и кризис подлинного солдатского духа, который здесь, в Сталинграде, несмотря на личное мужество и самоотверженность отдельных солдат и офицеров, выродился в бездушное солдафонство, помноженное на ложное представление о долге и механическое понятие о чести. Ибо, каким высоким соображениям служили наши добродетели и для достижения, каких нравственных целей они были использованы? Мы говорили о незыблемых, подлинных ценностях в этом мире и об уважении человеческого достоинства, которое, судя по всему, давно уже перестало играть у нас всякую роль.

Мы пришли к выводу, что надвигающаяся военная катастрофа явится также и катастрофой политической, она есть следствие самонадеянных представлений и действий, давно уже расшатывавших здоровую основу духовной и культурной жизни немецкой нации. Считалась ли та власть, которой мы служили как граждане и солдаты, с правом и законами нравственности? Не сделала ли она насилие своим божеством, поправ все устои, дабы люди перестали отличать справедливость от несправедливости? Мы вспоминали пламенный призыв писателя Вихерта, который предостерегал наш народ от падения, напомнив нам о гладиаторской славе и. образе мыслей боксера на ринге. Враждебный человеческому духу культ силы, начав разрушительную борьбу против созидательных основ античного мира, гуманизма и христианства, все больше отрывал наш немецкий народ от мира возвышенных общеевропейских идеалов, заглушая в нем понимание истины, добра и справедливости. Но как раз эти всеобщие достояния цивилизации и созидательные начала служили тем фактором, который с давних времен обуздывал и нейтрализовывал все таящиеся в германско-немецком характере опасные побуждения и динамические силы. По вине нацизма эти роковые силы с присущей им необузданностью одержали верх. Не примкнули ли все мы к этому ложному маршу насилия, несмотря на свои, быть может, самые лучшие побуждения и намерения? Не сказался ли вермахт инструментом нацистской политики насилия, и не был ли он причастен к попранию международных договоров, чужих границ и захвату чужих [108] территорий? Все мы, носившие солдатский мундир, оказались втянутыми в круговорот событий, к которым мы не стремились и которых не желали. Мы не могли быть убеждены в том, что наше пребывание здесь, в Сталинграде, служит интересам благородной, справедливой борьбы за наши жизненные интересы. С болью душевной мы видели, как позорно злоупотребляют солдатскими добродетелями — отвагой, самоотверженностью, преданностью и сознанием долга. Это еще больше усугубляло трагизм жестокой действительности, и нам предстояла расплата за многие преступления, которых мы не желали.

Наши собеседники — священники — читали нам отрывки из священного писания. Они говорили о божественной справедливости, которая, в конечном счете, придает смысл той судьбе, которая постигла нас. Найдем ли мы в себе достаточно силы, чтобы признать определенный смысл в том, что происходит с нами, и со смирением испить горькую чашу до дна. Перед лицом смерти все предстало перед нами в своем подлинном свете. В этой ситуации библия обращалась к нам с такой проникновенностью и ясностью, которых мы еще никогда не ощущали и не осознавали. Мы сидели, прижавшись друг к другу, не только как люди, объединенные общностью судьбы, над которыми навис один и тот же рок. Мы образовывали маленькую религиозную общину, сведенную вместе поисками подлинного утешения и духовной опоры.

До самого последнего времени моими неизменными спутниками на войне были многочисленные книги. Они содержали в себе немало мудрых вещей. Безмолвно общаясь с благороднейшими выразителями человеческих идеалов, я нередко черпал силу, утешение и ощущение свободы духа посреди давящей и отупляющей действительности суровых будней. Среди моих любимых книг, взятых с собой на Восточный фронт, которые были для меня дороги, как насущный хлеб, была книга самосозерцаний Марка Аврелия. Изящный томик в кожаном переплете был издан еще в 1675 году, — стало быть, в эпоху Людовика XIV. То был французский перевод произведения мудрого стоика, восседавшего на римском императорском троне. На обложке книги была высокопарная дарственная надпись в адрес шведской [109] королевы Христины, а также отметка о том, что этот томик принадлежал одному французскому генералу времен Великой революции и Наполеона. Сколько же человеческих судеб знавал он на протяжении почти девяти поколений' И скольким давно канувшим в безвестность людям эта книга дарила спокойствие и душевное равновесие во время жизненных невзгод и потрясений! Я часто черпал в этой книге отраду и утешение. Она помогала мне на войне, являясь своего рода панцирем против ядовитых стрел, которыми слишком часто ранила меня жестокая действительность. Однако теперь и эта книга, как и другие произведения, потеряла свое воздействие. Вся мудрость мира и земные утешения, заложенные в книге, оказались несостоятельными. Эта мудрость не доходила до самых тайников души и не могла больше служить поддержкой, когда я находился в состоянии ужасного потрясения и беспомощности.

В штабах и фронтовых частях, впав в отчаяние перед лицом крушения целого мира прежних представлений и неудержимо надвигающейся катастрофы, офицеры и солдаты кончали жизнь самоубийством. Люди понимали, что они погибают. Иные же прятали свой страх и опустошенность, пытаясь судорожно подчеркнуть верность солдатскому долгу или даже удаль. Если уж суждено погибнуть, то нужно, по крайней мере, биться до конца и постараться продать свою шкуру подороже, отправив на тот свет по возможности больше русских'

Мы пришли к единому мнению, что по религиозным и нравственным соображениям самоубийство недопустимо. Раз уж мы на том крошечном участке, за который мы отвечаем, не в состоянии активно противодействовать своей гибели, на которую нас обрекло командование, то будем, по крайней мере, стремиться даже в солдатских мундирах до конца оставаться людьми. Мы будем противоборствовать отчаянию, и стараться с достоинством идти навстречу даже самым тяжким мукам. Мы будем воздействовать и на других людей, связанных с нами общей судьбой, удерживая их от самоубийства. Несчастные, слабые, погрязшие в заблуждениях и грехах, мы ждали минуты, когда нам придется до дна испить горькую чашу страданий. [110]

Дальше