Мы отклоняем русское предложение капитулировать
Новый год начался трескучими морозами, которые еще более усугубили многообразные страдания и лишения окруженных. Дневной паек хлеба был снижен до 50 граммов на человека. Лютая стужа, муки голода, эпидемии и смертоносный огонь противника, казалось, заключили боевой союз друг с другом. Дизентерия и тиф напрочно поселились в «котле», вши заедали нас, смерть гуляла вдоль и поперек. Ее штаб-квартирой сделались многочисленные перевязочные пункты и полевые госпитали — эти последние пристанища обреченных, где стоял стон и зубовный скрежет. Число раненых и больных угрожающе росло. Но и на передовой смерть чувствовала себя вольготно. За истекшие 50 дней сражения в «котле» она собрала обильную жатву — окруженная армия таяла. Мы потеряли за эти дни примерно треть личного состава. Перед прорывом русских, в канун окружения, армия насчитывала более 300 тысяч человек, теперь у нас оставалось около 200 тысяч. Само по себе это было и немало. Но на поверку за этой цифрой оказывалось лишь немного здоровых, полноценных солдат. Многие, очень многие среди этих измученных людей, сражавшихся из последних сил и не терявших последней надежды, были уже отмечены печатью смерти.
Генерал Хубе, командир соседнего танкового корпуса, тем временем вылетал в ставку и лично докладывал [85] Гитлеру об отчаянном положении окруженной армии, и, прежде всего, о катастрофе со снабжением по воздуху. Старый танкист слыл у нас человеком неробкого десятка, открытым и прямым. «Такой уж не постесняется сказать и высшему начальству правду в глаза! Он при случае и кулаком по столу стукнет! Как знать, быть может, ему удалось добиться в ставке принятия срочных мер по спасению нашей армии. Должно же, в конце концов, что-то произойти», — так говорили у нас в те дни. С нетерпением и пробудившейся слабой надеждой мы ожидали возвращения Хубе в «котел». Но вот он прилетел назад и вскоре о плачевных результатах его поездки заговорили во всех наших штабах. Ничего, решительно ничего он не привез. Луч надежды погас. Правда, ему обещали увеличить снабжение по воздуху. Но это было слабым утешением, тем более что, начиная с рождества, оно катастрофически сократилось: ежедневно в «котле» приземлялось теперь всего 30 — 40 самолетов. Зато известие о том, что до весны ни на какие операции по нашему освобождению из кольца нечего рассчитывать, буквально ошеломило нас. Стало быть, не оставалось ничего другого, как держаться и ждать ужасного конца. Неужели же больше не было никакого выхода? Недвусмысленным ответом на этот вопрос были слова и поступки самого Хубе, только что вернувшегося из ставки фюрера. Танковый генерал стал поговаривать о том, что нужно воздвигнуть «последний бастион». Генерал приказал вырыть ему личный окоп на передовой в расположении одной из частей его корпуса и заявил, что в этом окопе он будет сражаться бок о бок со своими солдатами до тех пор, пока всех их не убьют в рукопашном бою. Впрочем, что касается его самого, то до этого дело не дошло. Вскоре Хубе по приказу ставки вновь вывезли из «котла», на сей раз окончательно. В тылу он получил ряд новых ответственных заданий, в *частности ему было поручено реорганизовать снабжение окруженной 6-й армии по воздуху.
Пошла вторая неделя января. В те дни произошло новое неожиданное событие, выбившее всех нас из колеи. В один прекрасный день среди «разведывательных данных», громоздившихся на моем столе, — всех этих карт, донесений, трофейных документов, пропагандистских [86] воззваний противника — я обнаружил печатную листовку, составленную на отличном немецком языке. Она-то и вывела нас из равновесия. На передовой такие листовки в тот день собирали сотнями. Ветер гнал их по заснеженной степи, и они кружились над сугробами, цепляясь тут и там за обледенелые стебли прошлогодней травы. По-видимому, советские легкие самолеты — «швейные машинки», как мы их называли, — обычно нудно стрекотавшие над нашими головами и швырявшие лишь небольшие «беспокоящие» фугаски, прошедшей ночью сбросили тысячи листовок на наши позиции. Это было предложение капитулировать, которое Советское Верховное командование направило нашей окруженной армии. Авторы документов обращались к командующему армией Паулюсу, произведенному тем временем в генерал-полковники, и ко всем немецким офицерам и солдатам, сражающимся в районе Сталинграда. Обращение было подписано генерал-полковником артиллерии Вороновым, представителем Верховного командования Красной Армии на берегах Волги, и командующим Донским фронтом генерал-лейтенантом Рокоссовским, которому, судя по всему, были подчинены теперь все окружавшие нас соединения противника. Предложение капитуляции открывалось сжатым, конкретным и, надо сказать, совершенно правильным анализом нашего положения. При этом особо подчеркивалось, что снабжение наших страдающих от голода, холода и болезней частей потерпело полную катастрофу, что у нас нет зимнего обмундирования, и что мы находимся в совершенно антисанитарных условиях. Далее говорилось о том, что реальных возможностей прорвать кольцо окружения у нас нет и что дальнейшее сопротивление в подобном безнадежном положении бессмысленно. Исходя из этого, Верховное Командование Красной Армии предлагало нам во избежание дальнейшего бессмысленного кровопролития капитулировать на определенных условиях. Условия эти сводились главным образом к требованию прекратить сопротивление и отдать себя во власть Советского командования, передав ему все вооружение, снаряжение и прочее военное имущество. В случае капитуляции всем солдатам и офицерам было обещано сохранить жизнь, гарантировать личную безопасность, немедленно [87] обеспечить их нормальным питанием, а раненым и больным — тотчас же предоставить медицинскую помощь. Для принятия этих условий был назначен предельный срок — 9 января 1943 года, 10 часов по московскому времени. Был точно указан пункт на отсечных позициях на северном участке кольца, где наш парламентарий с белым флагом должен был вручить представителям Советского командования ответ на его предложения в письменной форме. В заключение авторы документа доводили до сведения командующего окруженной немецкой армией, что в случае отклонения этого предложения сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению «котла» и что ответственность за это ляжет на него, генерал-полковника Паулюса.
Нечего и говорить, что русские предложения породили у нас полное смятение. Вопрос, разумеется, был слишком скользкий, и на эту тему у нас говорили лишь с предельной осторожностью. Но в узком кругу, между собой некоторые высказывались достаточно откровенно и все более открыто критиковали приказы и мероприятия ставки Гитлера.
Что будет с нами, если мы сложим оружие? Мы вообще не верили русским и отнеслись к их обещаниям с крайним предубеждением. Да и окажутся ли они вообще в состоянии обеспечить продовольствием и медицинским обслуживанием такое огромное количество пленных? Не уместнее ли было предположить, что после нашей капитуляции русские дадут волю ненависти и жажде мести — чувствам, которые сознательно разжигались в Красной Армии, как свидетельствовало об этом множество трофейных документов, и прежде всего листовки, составленные Ильей Эренбургом? В моих бумагах была уже целая коллекция его самых свежих листовок, в которых неизменно шла речь о том, что «фашистских зверей и извергов надо уничтожать, как бешеных собак». Сдержат ли русские свое слово и не расправятся ли они с пленными, перебив в первую очередь всех офицеров? В лучшем же случае всем нам, очевидно, предстояли каторжные работы в Сибири. Беспощадная и бесчеловечная война велась на востоке, и поэтому в случае капитуляции мы могли ожидать самого худшего, тем более что невиданные ожесточенные [88] Сталинградские бои неминуемо должны были еще более озлобить противника{39*}.
Некоторые пункты русских предложений вызывали у нас невольную улыбку. Так, всем сдавшимся солдатам торжественно гарантировались не только жизнь и безопасность, но и право вернуться после войны в Германию «или любую другую страну по собственному выбору». Капитулирующие сохраняли свою военную форму со всеми знаками отличия и орденами, ценные вещи, а офицеры — и холодное оружие — «шпаги», как буквально говорилось в немецком тексте обращения.
Вплоть до окончательной капитуляции нашей армии мы задавали себе все эти вопросы, порожденные страхом, сомнением и недоверием. Однако наряду с этим мы вновь и вновь спрашивали себя: не слишком ли мы поддаемся воздействию нашей собственной пропаганды, полагая, что в случае капитуляции нас ожидало лишь самое худшее? Быть может, русские все же сохранят пленным жизнь и даже обойдутся с ними более или менее сносно. Ведь кое-что говорило в пользу такого предположения — незадолго до этого мы уже узнали немало любопытных вещей от наших побывавших в русском плену солдат, которых противник в пропагандистских целях отпустил назад в «котел», снабдив хлебом и салом на дорогу. К тому же многие сведения о противнике, поступавшие к нам сверху, явно уснащались жуткими подробностями, чтобы в зародыше подавить у солдат самую мысль о капитуляции или переходе на сторону русских.
Быть может, предложение русских прекратить сопротивление открывало единственный выход из нашего безнадежного положения? В конце концов, что тут позорного, если после долгой и доблестной борьбы погибающая армия, лишенная продовольствия и боеприпасов, складывает оружие? Даже старый Блюхер капитулировал однажды в подобных условиях, не видя в этом ничего для себя зазорного!{40*}.
С другой стороны, мне было достоверно известно, что наше сопротивление еще приковывало к «котлу» несколько полноценных русских армий, в том числе ударные и крупные артиллерийские соединения. В случае нашей капитуляции Советское командование получало возможность немедленно бросить эти соединения в бой на других участках фронта, занимаемых группой армий «Дон», положение которой было и без того достаточно серьезным. Позволительно ли было в таких условиях вообще думать о капитуляции? Совместимо ли с нашей воинской честью? Без сомнения, долго мы не продержимся. Но, быть может, сопротивляясь еще какое-то время, наша армия выполняет важную стратегическую задачу, которой мы не можем понять, ибо слабо представляем себе общую обстановку на фронте? Ведь доходили же до нас слухи об отступлении наших армий с Кавказа. Быть может, стратегическая и оперативная необходимость и иные соображения высшего порядка властно требовали, чтобы мы продолжали безнадежную для нас борьбу? Капитуляция избавляла нас от почти неминуемой гибели в последнем безнадежном бою, но оправдывало ли это саму капитуляцию? Не противоречил ли подобный шаг нашим воинским традициям с их раз и навсегда установленными понятиями чести и долга? В те дни мысли обо всех этих дьявольских проблемах войны преследовали меня неотступно. Можно себе представить, как терзали они людей, на чьих плечах лежало бремя ответственности за нашу судьбу.
В своих мучительных раздумьях я не находил выхода из противоречий, но постепенно одно мне становилось ясно: все мои представления о гуманности и морали восставали против того, чтобы люди, испытывающие неимоверные страдания, были бы принесены в жертву чисто военным и стратегическим соображениям. Справедливость такой точки зрения подтверждалась, в частности, и моими недавними наблюдениями и событиями последних дней, участником которых мне довелось быть. Об этом же свидетельствовали донесения, поступавшие из нашего корпуса. На других участках кольца дела обстояли не лучше; я был уверен, что достаточно было размножить эти донесения в соответствующем количестве экземпляров, чтобы получить [90] полную картину отчаянного положения всей 6-й армии. Огромные человеческие жертвы, непоправимый ущерб, наносимый человеческому достоинству окруженных, не могли быть более оправданы никакими военно-стратегическими соображениями; в подобной обстановке они были безнравственны, аморальны. В глубине души я надеялся, что наше командование постарается выиграть время, вступив с русскими в переговоры, в ходе которых попытается получить более надежные гарантии помощи нашим больным и раненым или, по крайней мере, попытается выговорить лучшие условия капитуляции.
Однако командование армии разрешило все сомнения, доведя до нашего сведения свою точку зрения по этому поводу. Вскоре из штаба армии был спущен целый ряд приказов, предписании и разъяснений. Как выяснилось, о капитуляции не могло быть и речи. Командующий армией проинформировал о русском ультиматуме ставку, попросив при этом предоставить ему свободу действий. Ответ не заставил себя ждать: Гитлер лично запретил нашей армии капитулировать. 9 января Паулюс в письменной форме отклонил предложение Советского командования. Нам было запрещено в дальнейшем передавать в части какую бы то ни было информацию по этому вопросу, за исключением приказа открывать без предупреждения огонь по русским парламентерам, если они приблизятся к нашим позициям. Именно это последнее распоряжение штаба армии, переданное нам по радио, не оставляло никаких сомнений относительно намерений нашего командования. У нас в штабе оно вызвало общее недовольство, ибо противоречило в наших глазах общепринятым нормам международного права. Никто не решился, однако, открыто выразить свое возмущение и критиковать его вслух.
Итак, русское предложение капитулировать, хотя и было официально принято к сведению, но высокомерно отвергнуто (к тому же в самой вызывающей форме) как нечто несовместимое с воинской честью и абсолютно для нас неприемлемое. Командование и не помышляло вступать в переговоры с русскими. В специальном приказе по армии, отданном вскоре после этого, солдат призывали не поддаваться уловкам вражеской [91] пропаганды, направленной на подрыв нашего боевого духа, и сражаться, непоколебимо веря в обещанное освобождение из окружения.
В этой связи мне вновь пришли на память высокопарные слова Гитлера о непобедимости немецких солдат, для которых нет ничего невозможного. Еще бы, даже мысль о капитуляции была не совместима с престижем «фюрера» как верховного главнокомандующего. Ведь незадолго до того, как мы попали в окружение, он торжественно клялся (теперь эта клятва звучала кощунством): «Смею заверить вас — и я вновь повторяю это в сознании своей ответственности перед богом и историй, — что мы не уйдем, никогда не уйдем из Сталинграда!» Теперь судьба наша и впрямь была неразрывно связана с донскими степями. Здесь она и должна была решиться. Нам еще предстояли дни и недели, полные ужаса, и тревожное предчувствие неминуемого страшного конца в эти морозные январские дни свинцовым грузом ложилось на сердце.