Исход 6-й армии
В подвальном этаже Универмага полно солдат. Они сидят вдоль стен, тесно прижавшись друг к другу, словно слившись воедино, оставив просвет для дверей. Такая же картина и у другой стены. А тем временем в полутьме идет напряженная штабная деятельность. Писаря и радисты с документами в руках носятся, спотыкаясь о протянутые ноги и валяющиеся вокруг вещи, стучатся в двери, открывают, закрывают их, бегут назад, сталкиваясь с новыми связными. Мозг отмирающего тела все еще функционирует.
Весть об окончательном развале южного фронта котла вызывает огромное смятение. В то время как мы, оборонявшие этот участок, уже покинули город под конвоем русских солдат, начальник штаба 6-й армии генерал-лейтенант Шмидт приказывает ликвидировать прорыв. Вперед бросают наспех составленные боевые группы — неизвестны толком даже их названия. Они должны любой ценой не допустить дальнейшего продвижения русских через «Охотничий парк».
Всего этого я уже не вижу. Правдивую картину последних часов в подвале фельдмаршала Паулюса нарисовал мне майор Добберкау, которого я спустя три дня встретил в плену в Красноармейске. А капитан Маркграф из противотанкового дивизиона рассказал о северном котле. [337]
Немецкий солдат в Сталинграде — явление противоречивое. С одной стороны, он сознает безвыходность своего положения, а с другой — ожесточенно бьется за последнюю груду развалин. В одиннадцать часов утра он проклинает командование и фюрера, разбивает радиоприемник, не желая слушать речь рейхсмаршала Геринга, а в двенадцать — снова вытягивает руки по швам, когда его гонят на смерть, произносит «Яволь!» и повинуется. Последние дни германской армии в Сталинграде по-настоящему трагичны. Видя перед собой спасительный остров, хлеб, медикаменты, отдых, и все это в такой достижимой близи, немецкие солдаты, привыкшие не думая говорить «Яволь!», сквозь стужу, сквозь лишения многих дней и ночей слепо шагают навстречу собственной гибели. Солдатское повиновение вошло в их плоть и кровь; они понимают под ним безусловное подчинение — тут же, не сходя с места, не задумываясь. Они давно утратили такие солдатские добродетели, как разумная храбрость, благородство, понятие о чести и достоинстве, уважение к жизни. Солдат больше не должен думать, он обязан только повиноваться, быть мужественным и смелым, верным до последней минуты, не спрашивая, ради чего и за что. Все, кто стоит здесь и бьется, все они только слуги своего господина, автоматы, которые совершают механические действия, когда в них опускают монету. Только на основе этого воспитания и стало вообще возможно, что сопротивление все еще продолжается, что в последнюю минуту все еще бессмысленно гибнут тысячи солдат. Так раскручивается годами закручивавшаяся пружина.
В помещении начальника связи армии царит неразбериха. Вокруг полковника ван Хоовена уселось человек двадцать офицеров. Здесь пожилой майор, который был где-то комендантом штаба, сейчас он с благоговением читает Новый завет. Рядом с ним копается [338] в своих пожитках молодой капитан-артиллерист. Опустошает свой бумажник и планшет, потом подходит к железной печке посреди помещения, бросает в нее все, что теперь ему уже больше не нужно: солдатскую книжку, письма, фотографии и деньги. В углу, у подвального окна, стоят три обер-лейтенанта: они склонились над картой, которую держит один из них, и говорят о так называемых пунктах эвакуации.
Дело в том, что верховное командование вермахта (ОКВ) неделю назад прислало радиограмму: тому, кто желает прорваться, будет оказана помощь, авиации дано указание "регулярно летать над определенными пунктами между Волгой и линией фронта и сбрасывать продовольствие, а замеченные группы немецких солдат брать на борт и транспортировать в тыл. Ближайший такой указанный пункт находится в тридцати километрах юго-западнее, в районе Котельниково, и называется Новый путь. Его могли бы достигнуть многие. Но командование армии, боясь лишиться последних боевых сил, скрыло этот приказ. О нем знают только немногие офицеры высших штабов. Теперь они рассчитывают воспользоваться этим шансом выбраться из котла. Вносятся самые различные предложения. Один предлагает использовать захваченный танк Т-34 — вполне заправленный, он стоит в соседнем дворе. Другой считает, что надо попытаться ночью прорваться через линию фронта на машинах, ослепив противника светом прожекторов. Третий высказывается за бегство пешком. Еще кто-то предлагает окопаться в развалинах, переждать капитуляцию в подземелье, а когда большая волна русских схлынет, пробиваться. Все эти более молодые офицеры обсуждают уже десятый или двадцатый шаг, не соображая, что споткнутся и свалятся в пропасть уже при самом первом.
Невозможно понять, почему эти лейтенанты так самостоятельно и свободно могут распоряжаться своим [339] временем. Фронтовым офицерам приказано, как и прежде, удерживать позиции и оставаться со своими солдатами, потому что любая попытка прорыва, с разрешения или без оного, группами или группками, даже сама мысль об этом оказала бы деморализующее действие на войска. Но для себя у штабов другая мерка. Все находящиеся сейчас в штабе армии непрошеные гости и офицеры, обсуждающие возможности выбраться, по существу, уже подводят печальный итог главы «Сталинград». Бесполезна и переброска в котел на самолетах отпускников, особенно офицеров: их и без того достаточно, к тому же осталось много штабов без войск и им ищут и находят всяческое применение. Однако некоторые штабы успели выбраться на самолетах. Они тащили с собой совершенно немыслимые вещи, например ящики со спиртными напитками. Не важнее ли было захватить раненых!
Собравшиеся здесь совершенно растеряны, сбиты с толку, ничего больше не понимают, ибо все происходящее вокруг совершается вопреки здравому смыслу и рассудку. Исчезло все то, к чему они до сих пор относились с почитанием и почтением, что одобряли, чему сами обучали и что прививали солдатам. Колесо истории движется вперед, оно переехало через них. Многие из офицеров за то, что пора кончать. Надо спасти тех, кто еще остался в живых. «Мы еще нужны Германии» — вот их лозунг. У них достаточно мужества для самопожертвования — они достаточно доказали это. Каждый из них стал здесь рядовым пехотинцем, каждый стрелял, и редко когда кто проявлял личную трусость. Но может ли сейчас командующий армией с чистой совестью все еще требовать выполнения приказа держаться?
Полковник ван Хоовен говорит с начальником оперативного отдела штаба армии, спрашивает его, знает ли действительно фельдмаршал о состоянии [340] последних солдат, о безнадежном положении раненых. Тот подтверждает и вновь повторяет, что тем не менее надо сражаться до последнего. Но какую еще пользу могут принести командованию вермахта эти последние часы, стоящие потоков крови?
«Merde» — воскликнул маршал Камбронн и вложил свою саблю в ножны, когда в битве при Ватерлоо после последней попытки батальонов старой гвардии Наполеона восстановить положение концентрическая атака англичан и пруссаков заставила дрогнуть еще непоколебленное каре. У офицеров 6-й армии часто срывалось с губ это старое солдатское ругательство, и у них была на то причина. Но сегодня, 30 января, уже нет достаточно сильных слов и проклятий, чтобы выразить все возмущение тем, чего все еще требовал приказ.
Прошли часы, наступил вечер, офицеры сидят вокруг догорающей свечи. В ней осталось всего четыре сантиметра, и она последняя. Скоро наступит тьма.
Полковник ван Хоовен вернулся с совещания у командующего армией, принес пачку сигарет. Все закуривают по одной. Разрывы тяжелых снарядов сотрясают толстые стены подвала; молодой капитан-артиллерист нервно постукивает рукой по столу, переводит взгляд с одного лица на другое. Взгляд вопрошающий и неуверенный, словно капитан ищет поддержки. Потом он не выдерживает:
— Господин полковник, разрешите вопрос! Что вы будете делать, когда появятся русские?
Начальник связи армии спокойно смотрит на него. Ответ звучит четко и ясно:
— Сдамся в плен.
Капитан вздрагивает, не может скрыть своего изумления. Растерянно глядит на полковника, на его плетеные [341] погоны с двумя золотыми звездами, качает головой:
— Господин полковник, нельзя! Мы, офицеры, не можем потом одни вернуться на родину и сказать немецкому народу: твои сыны остались лежать в Сталинграде, а мы единственные, кто остался жить, кто спасся, когда они уже пали!
— И все-таки можем! — повышает голос ван Хоовен. — Процент погибших офицеров такой же, как и солдат. Никто не сможет упрекнуть нас в этом. Мы не только можем вернуться в Германию, мы обязаны это сделать! Именно мы призваны сказать родине правду. Я прошел всю первую мировую войну, я дважды пережил этот ужас. Теперь хватит! Это больше не должно повториться!
— Господин полковник, но ведь мы все не хотели войны. Или, может быть, вы хотели?
— Нет, все мы не хотели. Но когда наступила пора больших успехов, все мы с восторгом шли в ногу. Пока не угодили в этот подвал. Это вы должны признать.
Капитан не сдается. Наконец-то он нашел старшего офицера, который отвечает на его вопросы.
— Этого добились «обработкой настроения».
— Называйте это обработкой настроения, как хотите! Пропаганда, воспитание — вот что завело нас так далеко. Но все это возможно только в таком государстве, где господствует принцип фюрера. Ведь у нас у всех есть свой здравый ум, можем же мы сегодня говорить об этом, так почему же не делали этого раньше? Демократия — вот что нам нужно.
Остальные внимательно прислушиваются, но в разговор не вступают. Только слушают.
— А как вы себе это представляете?
— Это уже похоже на интервью. Но об этом нам еще придется серьезно побеседовать после войны. Здесь, в этом подвале, никакого рецепта я вам дать не могу. [342]
— Господин полковник, а вы думаете, после войны к нашему голосу прислушаются?
— Это будет нелегко, признаю, но небезуспешно. В последние дни я много думал над этим, и я вижу перед собой будущее. Если оно осуществится, то чудовищные жертвы, принесенные нами, не пропадут даром. Гибель наших камрадов здесь, в Сталинграде, приобретет тогда свой глубокий смысл.
Звучат разумные слова, становится яснее связь событий, в умах появляются первые проблески осознания.
Натиск противника усиливается. Он со всех сторон атакует измотанные немецкие войска. Поступают донесения из авиационной казармы, с железнодорожной насыпи, с позиций в южной части города. Все они говорят, что конец скачкообразно приближается. Через несколько часов русская пехота окажется уже у входа в Универмаг и Паулюсу, если он до-конца будет верен своему собственному приказу, останется лишь самому взяться за винтовку. Но кажется, он вовсе и не хочет этого.
Поздно вечером Паулюс созывает совещание, где будет принято окончательное решение. Говорят, командующий планирует на последний момент вооруженную вылазку, которая должна принести ему смерть во главе своих офицеров. Фельдмаршал, пример для своих подчиненных, с гранатой в руке на обложке иллюстрированного журнала, а под снимком подпись: «Он пал за фюрера, народ и рейх!» О да, именно этого хотят в ставке, именно это нужно, дабы увенчать достойной концовкой песнь о новых Нибелунгах! И командующий армией размышляет, должен ли и он пройти до конца путь, усеянный намогильными крестами [343] и трупами сотен тысяч тех, кто погиб по высокому приказу у стен города и в самом городе.
Пока в самом дальнем углу подвала спорят, как лучше поставить последнюю сцену этой величайшей германской трагедии, пока снаружи красноармейцы в ближнем бою захватывают квартал за кварталом, под сводами подземелья раздаются единичные выстрелы. Это не выдерживают нервы у офицеров и солдат. Они не могут представить себе, что с ними будет, они не хотят сделать шаг в эту неизвестность, они боятся, и люди, которые еще вчера, образно говоря, шли босыми через преисподнюю, выбирают самый короткий путь из этого безнадежного ужаса — пулю. Но патронов уже не хватает порой даже для этого. Вот почему начинают собираться группами, действующими сообща.
В одном из подвалов, потемнее, собрался саперный взвод 191-го пехотного полка, к нему присоединились военный судья и дивизионный ветеринар. Оставшиеся боеприпасы сносят в одно место. Люди усаживаются на мины и заряды, напоследок роются в бумажниках, дрожащими руками вынимают фотографии. На них смотрят лица жен и широко раскрытые глаза детей. Командиру взвода не до того. Он приспосабливает бикфордов шнур, проверяет его. Все в порядке! Прикрепляет шнур к индуктивной подрывной машинке, заводит пружину четырехугольным ключом. Обводит всех взглядом.
— Готово! — произносит он. Секунда — и снаружи отступающие пехотинцы бросаются на землю возле огромной воронки. «Железнодорожное оружие грохнуло! — говорят они друг другу. — Невиданный калибр, слава богу, что нас не разнесло!» А следующая волна отступающих уже использует кратер как выгодное укрытие. Смерть одних отодвигает смерть других, [344] а бой продолжается, подкатываясь все ближе к Универмагу, к германскому фельдмаршалу.
Тем временем Паулюс решает сдаться в плен. В последний момент он жирной чертой перечеркивает расчеты Гитлера, хотя знает, что в данный момент тому больше всего нужен мертвый фельдмаршал, нашедший свою смерть вместе со своими солдатами. Но Паулюс уже не хочет войти в учебники германской истории с маршальским жезлом в правой руке и с орденами на гордо выпяченной груди. Он не хочет, чтобы в берлинском «Спортпаласте» раздался клич: «Отомстим за Сталинград! Отомстим за павшего фельдмаршала!» Нет, он хочет разделить судьбу своих еще оставшихся в живых солдат. Так понимает он теперь долг командующего армией!
Кольцо сжимается все уже, русские захватывают один дивизионный медпункт за другим. Непрерывный поток раненых течет на Красную площадь и особенно в дом, на котором висит флаг с красным крестом. На каждой койке — по двое и по трое, но поток не уменьшается. И все нуждаются в помощи. Мертвецов выносят за дверь, а когда санитары возвращаются с пустыми носилками, там, где кое-как помещался один, уже лежат двое тяжелораненых. Стоны и крики с каждым часом все громче.
Это предел человеческих страданий, такого еще не знала мировая история. Ночное небо вздымается над этими Каннами, над германскими Каннами у великой русской реки, а потомок Эмилия Пауллюса сидит на своей походной койке. Он думает о солдатских добродетелях — верность и повиновении. И о том, каким тяжким крестом легли они на весь остаток его жизни. [345]
Около 9 часов вечера на Красную площадь врываются первые русские танки. Двенадцать офицеров 194-го полка выстраиваются у выхода из подвала. Это личная охрана фельдмаршала. Генерал-майор Роске дает пароль: «Хорст Вессель». Не хватает только, пожалуй, трубачей сыграть национальный гимн, чтобы сцена выглядела вполне по-прусски. Внизу, в подвале, Паулюс дает последнюю радиограмму своему верховному главнокомандующему:
«...Русские танки перед входом... это конец 6-й армии... 6-я армия верно выполнила свою присягу... сражалась до последнего человека и последнего патрона... Паулюс, генерал-фельдмаршал».
В два часа ночи принят прощальный приказ Гитлера. Он высоко оценивает действия армии. Она войдет в историю. Но совершенно неясен конец радиограммы:
«...несмотря ни на что, сохранил нам 6-ю армию... ваш Гитлер».
Приказ регистрируется. Рации замолкают.
Теперь слово принадлежит Красной Армии. Около 3 часов утра у входа в Универмаг первые русские. Это капитаны. Их отсылают обратно, просят офицеров старше по званию. Через некоторое время появляется подполковник, его проводят к Роске. Переговоры кратки. Они заканчиваются пожеланием, чтобы прибыл русский генерал. О том, что сам Паулюс находится в подвале, не упоминается.
Тем временем двенадцать офицеров все еще стоят наверху, не допуская никого внутрь подвала. В двух метрах от них патрулируют красноармейцы. Никто уже не ведет себя как в бою. Никто не думает стрелять, вскакивать, бежать, искать укрытия. Советские солдаты чувствуют себя на Красной площади Сталинграда, как на главной площади своего родного города [346] где-нибудь в тылу: в бескрайней России, в Сибири, в Туркмении, куда приехали в отпуск. Среди них много офицеров в хорошем, добротном обмундировании: полушубки, ватные брюки, валенки. Лица, опаленные огнем боев. Покуривают, переговариваются. А рядом немецкие солдаты. Чувствуется какая-то разрядка. Ночь проходит спокойно. Иногда, совсем редко, где-нибудь прогремит выстрел. Трудно определить, что это за выстрел: то ли в каком-то богом забытом углу, где еще не знают о происходящем, возобновилось сопротивление, то ли это пресловутый «последний патрон», то ли самоубийство.
Между 6 и 7 часами утра прибывает русский генерал-майор. Немецкий майор проводит его к командующему южной пастью котла. Тот вместе с офицерами своего штаба расположился за круглым столом. А в стороне, на краю койки, упершись локтями в колени, опустив голову, сидит еще один человек — генерал-лейтенант Шмидт. Лишь только начинаются переговоры, русским сразу же сообщают: командующий армией тоже находится в подвале Универмага. Поэтому немецкое командование согласно капитулировать лишь при одном условии: русские солдаты войдут в подвал только после того, как из него выйдет Паулюс. Русский генерал сразу же дает согласие. Поскольку от лица немецкого командования переговоры ведет один Роске, русские обращают внимание на ничем не объяснимое присутствие начальника штаба армии. На вопрос, что он здесь делает, Шмидт отвечает, что присутствует только в качестве наблюдателя от командующего армией. Больше ему сказать нечего, роль его кончилась. Этого человека, беспощадные приказы которого погнали на смерть десятки тысяч солдат, теперь не узнать. Сдержанно, послушно, покорно, можно даже сказать, боязливо ждет он теперь конца. Известный своей жестокостью, угрозами, террором, он теперь [347] превратился в человека, стоящего в стороне, в нищего, ожидающего милости, подаяния, которое будет брошено ему великодушием противника.
Русского генерала сопровождают два подполковника. Тот, что помоложе, командир танкового полка, рассказывает, что принимал участие в прорыве фронта итальянской армии у Миллерово. Они продвинулись на пятьдесят километров в первый же день. В войне наступает поворот, Германия начинает катиться под гору — таково впечатление немецких офицеров, прислушивающихся к его словам. Второй подполковник — переводчик.
Беседа ведется вежливо. Ни одного гневного слова, ни одного грубого слова, чего боялись немецкие офицеры. Никаких угроз. Все происходит как положено, четко, корректно. Обмениваются выражениями вежливости. Русских угощают последними сигаретами, предназначавшимися для приемов. Победители улыбаются, вытаскивают из своих карманов целые пачки лучших немецких сигарет и кладут их на стол. Эти сигареты любезно сбросили им немецкие транспортные самолеты. Кроме того, они угощают апельсинами. Роске отвечает глюкозой.
Договариваются быстро. Немецкие офицеры и солдаты могут оставить при себе свои вещи, им гарантируется жизнь и возвращение на родину после войны. Под конец Роске диктует последний приказ. Русские офицеры кивают головой: они не возражают.
В комнате, где находится рация, царит возбуждение. Вбегает начальник оперативного отдела. Он приказывает: уничтожить все! Приказ немедленно выполняется. Топорами и молотками разбивают передатчик, приемник, шифровальные машины, сжигают документацию. Все превращается в tabula rasa. Когда в комнату входит начальник связи 62-й русской армии. он находит только обломки. Побледнев, как мел, он [348] молча захлопывает дверь. Через две минуты появляется говорящий по-немецки русский офицер. У него только один вопрос:
— Когда все это уничтожено?
Начальник рации обер-лейтенант пытается что-то ответить, заикается, бормочет.
— Все ясно!
Возмущение русских понятно, ведь во время переговоров было четко договорено: сдать все так, как есть.
Около 10 часов утра к Универмагу подъезжает лимузин. Немецкие солдаты выносят из подвала тяжелые чемоданы, кладут их в багажник.
И вот к открытой двери из подвала подходит высокий человек. Он идет, слегка наклонившись вперед: лицо желтое и вялое, козырек фуражки низко надвинут на глаза. Это Паулюс. Бросает косые взгляды на стоящих по сторонам, на еще дымящиеся руины, потом садится в машину. Рядом со своим фельдмаршалом — начальник штаба, начальник оперативного отдела и начальник отдела офицерского состава. Опустошенные, сникшие и безучастные, они проносятся мимо погибших в последние часы, через горы трупов и развалин в плен, под защиту русских штыков от начинающих осознавать правду солдат, которых предали.
В штабе Роске наступает теперь тишина. Выдача раненым сорока восьми оставшихся колбас — таков последний служебный акт этого командира. После напряжения последней ночи и дня бывший командующий южным котлом ложится и засыпает. Когда придет время, его разбудят. Он арьергард армии, которая выступила, чтобы побеждать и двигаться на Восток, и теперь шагает туда, но только гораздо дальше, чем хотела, — в бараки за колючей проволокой.
Кое-где в подвалах Универмага собирают последние пожитки. Офицеры и солдаты склонились над ранцами. Несколько рубашек и полотенец, часы, карманный [349] нож, вязаный жилет, ну еще котелок с ложкой да носки — вот и все. Ящики и чемоданы, набитые обмундированием, бельем, сапогами, остались позади, в обозе, в Питомнике и Гумраке, попали в руки Красной Армии, и с потерей их уже давно пришлось примириться. Теперь важно иметь хоть самое необходимое на первое время плена. Но многого не хватает.
У молодого капитана-артиллериста на правом плече скатанное одеяло, больше ничего у него нет. Каска и пистолет оставлены в подвале, теперь он медленно шагает под сводчатым потолком к выходу. По длинному коридору он пробирается между серыми, как тени, людьми, которые хотят, пусть еще на минуту, отсрочить момент своей окончательной сдачи в плен. Ему тяжело идти. Голод и усталость не давят с такой силой, как неизвестность будущего, как мысль, что тебе придется пройти долгий-долгий путь. Но самое страшное — это сознание, от которого никуда не уйдешь, сознание, что один человек злоупотреблял верой и доверием лучших своих солдат до тех самых пор, пока противник не овладел последним углом последнего подвала этого огромного города. Чувство, что солдат предали, теперь стало осознанным фактом. В мозгу и в сердце, которые еще только что были мучительно опустошенными, теперь растет противодействие.
Да, у многих немцев откроются теперь глаза, об этом позаботится суровая действительность. Поход на Восток прегражден. Он окончился массовой гибелью, массовой смертью немецких солдат.
Дрожащее пламя коптилок освещает пространство всего на несколько метров. Усталые ноги ступают медленно. Через доски, рюкзаки, пистолеты, ящики, радиоприемники и осколки стекла, растоптанные на полу, по грязному подтаявшему снегу. Офицеры и [350] солдаты шагают к выходу по валяющимся под ногами уставам, гитлеровским речам и геббельсовским статьям из полковой библиотеки. Ящики из-под нее давно сожгли на топливо, а литература рассыпалась. Ее топчут грязными, промокшими сапогами.
Поближе к выходу становится светлее. Там, наверху, заслон раздваивается, оставляя узкий коридор, через который люди в разодранных серо-зеленых шинелях выходят на свет божий, словно призраки давно ушедшего времени. Подъем, ведущий из подвала, так утоптан за все эти часы, стал таким скользким, что выбраться без посторонней помощи просто невозможно. Навстречу капитану-артиллеристу протягиваются руки. Два стоящих справа и слева красноармейца добродушно помогают ему выкарабкаться наверх, навстречу ясному дню.
Дневной свет режет ему глаза, привыкшие к полутьме подвала. Он с трудом различает группы русских офицеров и краснощеких солдат, стоящих вокруг и разговаривающих между собой. В нескольких шагах от него фронтом на восток строятся немецкие офицеры и солдаты южного котла, чтобы начать свой марш в плен. Капитан становится рядом с ними.
Заканчиваются бои и в северном котле. Немецкие войска стиснуты на небольшом пространстве. Практически это только Тракторный завод с его цехами и остатками зданий, с листопрокатным цехом и литейной. Здесь обороняется генерал-полковник Штреккер. Как и на южном участке, нехватка боеприпасов, голод, мороз и вши подрывают силу последнего немецкого сопротивления. Командиры частей отвергли приказ командования корпуса о проведении 31 января и 1 февраля атак с целью выравнивания линии фронта. Они уже не в состоянии добиться каких-либо успехов [351] с истекающими кровью частями. Официальное совещание тоже не может ничего изменить. Командир корпуса признает невозможность наступательных действий, но настаивает на дальнейшей обороне и особенно запрещает какие-либо самовольные поступки.
2 февраля на рассвете на переднем крае уже гремят противотанковые орудия и минометы. Восходит солнце, и наблюдатель с крыши цеха твердо устанавливает, что слева, перед позициями 26-го мотопехотного полка, без единого выстрела строятся русские колонны. Подразделения русской пехоты почти сомкнутыми боевыми порядками продвигаются в лощину, проходящую под углом к линии фронта метрах в двухстах от немецких позиций. Другие русские роты накапливаются и формируются на высотах западнее Спартаковки. Основная масса русских танков, противотанковых орудий и артиллерии в данный момент стоит еще довольно мирно, но угрожающе направлена на котел. На немецкой стороне никакого движения. Минометы и артиллерия еще вчера выстрелили свои последние боезапасы. Позиции 11-го корпуса беззащитны против русских полков. Чтобы не положить последних солдат под огневым ударом русских орудий, командиры сами, без приказа свыше, выбрасывают белые флаги, капитулируя один за другим. К полудню бросает оружие последняя группа. Генералы сдались в плен незадолго до этого.
Занавес падает.
В то время как бесконечные колонны пленных тащатся из последних сил по заснеженной степи, в то время как десятки тысяч раненых, не способных двигаться, ждут спасения в холодных ямах подвалов, в то время как свыше 100 тысяч погибших солдат лежат в [352] развалинах непохороненные, одеревеневшие, засыпанные снегом, а рядом валяется винтовка с пустым магазином, родина с тревогой, с замиранием сердца прильнула к репродукторам. Она полна страха за отцов, мужей и сыновей. 3 февраля все флаги в Германии приспущены. Диктор читает сообщение верховного командования вермахта:
«Сражение в Сталинграде закончено. До последнего вздоха верная своей присяге, 6-я армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулю-са пала перед лицом превосходящих сил врага и неблагоприятных обстоятельств. Под флагом со свастикой, укрепленным на самой высокой руине Сталинграда, свершился последний бой. Генералы, офицеры, унтер-офицеры и рядовые сражались плечом к плечу до последнего патрона. Они умирали, чтобы жила Германия. Их пример сохранится на вечные времена».
Так гласит сообщение верховного командования вермахта. Ему внимает весь немецкий народ. Многие верят ему, потому что руководство германской империи умеет выдавать военные катастрофы за успехи и класть пластырь героизма на кровоточащие раны, потому что никто в Германии не знает, какая трагедия действительно разыгралась к востоку от донских степей.
Да, с развалин и уцелевших фасадов домов, из пустых глазниц окон свешивались до самой земли флаги — черные полосы дыма и гари, взметались в небо языки пламени. Но там, где раздавался последний выстрел — «последний патрон!», где залпы русских реактивных минометов сокрушали последнее сопротивление, не было там никакого развевающегося флага со свастикой, не было никакого «зиг хайль!».
А кто утверждает, что это было, тот лжет. [353]