Прорываться или нeт?
Итак, мы попали впросак. И притом основательно. Полностью отрезаны, предоставлены своей собственной судьбе, лишены всякого подвоза боеприпасов, снаряжения, продовольствия, не имеем возможности вывозить раненых. Будущее наше мрачно.
Такое положение называют котлом. Первый в истории котел сумел устроить Ганнибал при Каннах. Он зажал там в клещи 80 тысяч римских воинов под командованием консула Эмилия Пауллюса. 50 тысяч из них остались лежать на поле битвы, 20 тысяч были пленены, остальным 10 тысячам удалось вырваться из окружения. С тех пор идея битвы на уничтожение по возможности такого же масштаба не дает покоя генералам и всем, кто хочет ими стать. Во времена Пунических войн все свершалось в один день — от наступления до горького конца побежденного. И в тот же вечер победители делили между собой лавры и торжествовали победу. Но в нашу эпоху — эпоху колоссальных масштабов, развития техники, действия массовых армий — дело выглядит иначе.
Мне вспоминается окружение во Франции в 1940 году. В котле остались десятки и десятки тысяч французских солдат, они не могли помочь себе. То здесь, то там попытки прорыва, но французское командование [148] было не в состоянии создать новые фронты, организовать оборону и остановить наступающего противника. Все уже сжималось кольцо. Сбрасываемое с самолетов продовольствие попадало в наши руки. А окруженные голодали, метались между стенами котла, не подчиняясь уже никакому приказу. После ряда дней все более усиливавшегося нажима им пришлось капитулировать. Изможденные, голодные и оборванные пленные тянулись по дорогам, опустив глаза и потеряв надежду.
А теперь нас самих постигла та же участь! Несколько сот тысяч человек оказались в железном кольце. Их надо кормить. Хорошо, у нас еще имеются склады продовольствия. Но надолго ли хватит запасов? Автомашины выходят из строя, требуются запасные части. Откуда будет поступать техника? Откуда будет поступать горючее? Чересчур усердствующие люди сожгли его, как только произошел прорыв на Дону. Сажать бы таких за решетку, чтобы больше не у могли приносить вред. Безголовость сейчас самое худшее. Отдаются приказы. Через несколько минут отменяются. Потом приходит новое указание, но оно невыполнимо. Другие хранят глубокомысленное молчание, хотя они отнюдь не Мольтке, который мог себе позволить это. Нужны недвусмысленные, ясные и четкие приказы. Но для этого требуются дальновидные командиры. Их мало. Не хватает буквально всего и всюду.
Где войска для нашего нового, обращенного на запад фронта, который сейчас необходимо создать? Вот уже много недель 6-я армия взывает о подкреплениях, потому что мы недостаточно сильны даже для нашего волжского фронта. Где там, позади, позиции для полков, которые должны прикрывать нас с тыла? Где-нибудь посреди бескрайнего снежного поля, где завывает ледяной северный ветер? Не так все это [149] просто. Новую линию обороны наверняка провели на зеленом сукне письменного стола. Некоторым из нас памятна прошлая зима. Достаточно много страдали мы от таких методов. Почему же сейчас все вдруг должно оказаться иначе?
Дальше: чтобы биться, надо иметь оружие. Хорошее, надежное оружие. Оно выходит из строя каждый день в результате износа стволов, отказа техники или потерь от огня противника. А откуда получать замену? По воздуху? Я еще не видел, чтобы на самолете доставили хоть одну 88-миллиметровую пушку или штурмовое орудие. Вопрос о доставке боеприпасов по воздуху прост, пока речь идет о пехотном оружии: при необходимости можно. Но вот со 150-миллиметровыми снарядами и минами дело посложнее. Их ведь не засунешь в «юнкерс» целыми вагонами.
Куда ни посмотри, везде одни только трудности! Войска в таком котле заведомо обречены на гибель, если им не окажут помощи извне! Именно так оно и есть. Нам необходима помощь, и как можно скорее. Нельзя медлить ни минуты. Все, что есть под рукой, надо срочно мобилизовать, сунуть в эшелоны, погрузить в самолеты и перебросить сюда. Пусть даже придется направить всю армию резерва! Если нас хотят сохранить, они обязаны прорвать окружение извне. Но железные дороги! Ведь еще осенью все время были затруднения и пробки, а сейчас зима. Все это одни химеры.
Неужели у меня мысли начинают разбегаться? Страх? А я-то считал себя свободным от этого чувства. Но все необычное пугает. В конце концов не каждый день приходится оказываться в мышеловке.
Для доставки необходимых войск по железной дороге потребуется слишком много времени. Так долго мы ждать не можем. От нас не много останется, погибнем от голода или помрем от эпидемий. Болезней [149] на наш век хватит: сыпняк, дизентерия, брюшной тиф. На замену нас силами извне рассчитывать не приходится. Да ее и нет в природе, иначе нас давно бы уже сменили. Мы должны держаться сами, это ясно. Мне во всяком случае. Франц, этот неисправимый оптимист, все еще надеется на чудо, которое неожиданно придет с запада. Но я не принимаю его всерьез. Парень неплохой, но глуп как пробка. Гораздо больше по душе мне Фидлер: он думает так же, как и я. Извне нам ждать нечего, мы должны действовать сами. Повернуть фронт и вылезти из этой дыры, вылезти окончательно, прорываться на запад! Лучше всего в направлении Ростова. Но это надо делать завтра или в крайнем случае послезавтра, пока у нас еще есть горючее и не начался голод. Иначе будет слишком поздно.
Самое лучшее — съездить самому в штаб армии. Там я узнаю точно, что планируется.
На дорогах необычайно сильное движение. На предельной скорости проносятся автомашины. Один связной-мотоциклист за другим. Не сбавляют газ даже на поворотах, пусть каждый знает: дело не терпит!
Далеко окрест видно пламя. Пожары, большие и малые, полыхают в непосредственной близи, и сзади, и вдали, там, где Питомник, горит и в районе Городища. Облака дыма далеко видны в безгранично простирающейся степи. Множество этих огней напоминает костры на осенних полях после уборки картофеля или же заставляет думать, что военные действия закончились. Еще вчера все остерегались неосторожным дымком выдать расположение своего блиндажа, боясь, что пять минут спустя будет произведен огневой налет.
У Татарского вала натыкаюсь на первый очаг пожара. Интендант, скрестив руки на груди, совершенно спокойно стоит перед горящим дизельным [150] грузовиком На машине мундиры, брюки, шинели, также полушубки и всевозможное зимнее обмундирование. Именно то, чего мы ждем уже многие недели. Здесь это предается огню, а сам интендант стоит и смотрит, словно Наполеон на пожар Москвы. На свои естественно возбужденный вопрос, что здесь происходит, получаю поучающий ответ:
— Приказ командира дивизии, господин капитан. Мы пробиваемся. Все лишнее приказано сжечь.
Интересно. Здесь уже готовятся к выступлению, а мы даже ничего не знаем об этом плане. «Все лишнее» — так ведь он сказал. Но при всем желании считать зимнее обмундирование и автомашины лишним я не могу. Впрочем, все это меня не касается, я не имею права вмешиваться, а тем более запретить. Если и там, где бушует огонь, поступают так же, значит, наносят ущерб, исчисляемый многими миллионами марок. Но и это еще не самое худшее. Откуда мы при царящей у нас нехватке горючего восполним этот ущерб? А как мало горючего в Германии, я увидел только во время последнего отпуска.
Итак, передо мной огонь пожирает гору обмундирования. А совсем рядом куча солдат в поте лица своего сталкивает в овраг грузовики. Вот покатился первый, вот он перевернулся, грохот, летят обломки. Так, слава богу, еще одной автомашиной меньше! За ним следуют остальные пять. У инженера, стоящего рядом, лицо, как у человека, который хоронит свою жену. По высочайшему приказу он делает себя безработным. Но приказ — это приказ! Его не обсуждают, а выполняют. Недаром в вермахте существует поговорка: «Размер моего жалованья не позволяет мне иметь собственное мнение». Это говорится в шутку. Но это больше чем шутка.
Увиденное неподалеку от Гумрака глубоко ранит меня. Батарея составила свои четыре орудия в тесный [152] круг, стволами наружу. Несколько секунд — и их больше нет. Взрыв поглотил их. Вот валяется колесо от передка, вот замок, но у армии стало четырьмя пушками меньше.
Тони говорит:
— Они все свихнулись, сами себя начали приканчивать. Мы ждали все эти вещи до последнего момента, а они творят это свинство. Хотел бы я знать, для чего все это делается. И сколько все это стоит! Завтра им самим станет жалко, готов спорить. Если бы только знали на родине...
Жажда уничтожения неистовствует. Так-то выглядит все это в армии, которая до сих пор побеждала. Весть об окружении выбила ее из седла. Уничтожать все, в чем мы нуждаемся! Жечь папки с документами, все делопроизводство, уничтожать запасы обмундирования и продовольствия, технику, горючее, бочки бензина, оружие! Взлетают на воздух боеприпасы. Все пылает, шипит, грохочет, детонирует, гремит так, что это кажется делом рук умалишенных. А они еще взирают на происходящее с удовлетворением: выполнили приказанное. Ну, а завтра будет видно! Мы окружены, это знают все, теперь надо прорываться, а потому прочь все лишнее и стройся в походную колонну! Кое-кто погибнет. Ладно, этого не избежать. Но потом мы вырвемся, вырвемся наконец из этого, будь он трижды проклят, Сталинграда! Разве это не причина радоваться? Каждый, кто пережил этот шабаш ведьм на Волге, поймет это. Даже тот, кто пробыл здесь один-единственный день!
Командование армии после своего бегства из Голубинки и Голубинского расположилось в овраге между Гумраком и Питомником. Оборудование командного пункта еще не закончилось: аппарат штаба слишком [153] велик. Правда, массу вещей и целые кипы документов пришлось бросить на Дону, потому что времени на сборы не хватило. Но и оставшегося штабного имущества еще достаточно много. Штаб армии — это вам не ротная канцелярия. Здесь полным-полно высших и старших офицеров, генштабистов, начальников управлений и отделов и всяких специалистов. И каждому обязательно нужен свой собственный блиндаж, каждому нужно место и для себя, и для своих писарей. Надо проложить линии связи, обеспечить всех телефонами. На все это нужно время. Поэтому совсем не поражает, что в штабе армии я нахожу невообразимую неразбериху. Подняв воротники шинелей, ходят по снегу туда-сюда офицеры, оживленно разговаривая между собой и жестикулируя, в то время как в наспех отрытые землянки втаскивают ящики и мебель. Уже стучат первые пишущие машинки. В новых блиндажах опять бурно течет штабная жизнь. Сквозь приоткрытые двери и оконные дыры доносятся голоса Можно уловить обрывки слов, отдельные несвязанные фразы:
— И добавьте: «Немедленно!»
— Кресло ставьте в тот угол!
— Соединить меня с 8-м корпусом!
— Сейчас же выслать связного-мотоциклиста!
— Вычеркните слово «может», поставьте «обязано
— Куда делся приказ начупра вооружений ОКХ^
— Начальник уже у себя?
— Пишите побыстрее, Краузе!
— Дайте прикурить!
— Срочно необходимо донесение о некомплекте!
— Двенадцать копий, ясно?
— Да это же безумие! От кого исходит приказ?
Неразбериха усиливается еще и тем, что каждую минуту подкатывают автомашины и прибывшие начинают разыскивать нужных им офицеров штаба. Во [154] всем ощущается огромная нервозность. Теперь, господа, вам нужны железные нервы! Ведь от вас зависит все, наша судьба. Подумайте о том, что вам доверена целая армия! С вашей помощью она еще на что-нибудь способна, если только вы захотите. Целая армия и даже больше, господа!
Выясняю, где расположился начальник инженерной службы армии. Где-то в стороне.
В только что оборудованном блиндаже меня приветствует обер-лейтенант Фрикке, его адъютант — молодой офицер со свежим лицом, соломенно-желтыми волосами и дружелюбно глядящими из-под светлых роговых очков глазами. Знаю его еще с лета. Полковника Зелле не видать.
— Господину капитану сегодня не повезло. Моего начальника нет. Он где-то по ту сторону котла.
Этого мне только не хватало! Ведь именно от него я хотел узнать, что происходит. Но Фрикке чертовски хорошо информирован.
Первое, что я узнаю: 11-й армейский корпус выходит из излучины Дона на восток. Генерал Хубе со своим 14-м танковым корпусом должен сдерживать натиск противника до тех пор, пока последние части не перейдут через Дон. Пока все шло по плану.
— Будем надеяться, что в последний момент при переходе через Дон нам не придется снова наблюдать тот же спектакль, что недавно у Калача, — говорит Фрикке.
— У Калача? А что там произошло?
— Дикая история. Сначала там командовал комендант города, потом прислали высшего офицера полевой жандармерии, а затем удерживать город было поручено полковнику из штаба армии. Но трем медведям в одной берлоге не ужиться. Ни один не желал уступать другому. А тем временем первые Т-34 уже достигли западного берега Дона и подошли к мосту. [155]
Экипажи танков вылезли из своих машин, поговорили с местными жителями на том берегу Дона и отбыли. По ним не сделали ни одного выстрела: три командира все никак не могли договориться, кто из них старший. Командирам частей приходилось действовать на свой страх и риск. Но о мосте не позаботился никто. Там браво стояли несколько дозоров, которые лишь наблюдали за происходящим. Ждать им пришлось недолго. Ночью на мост въехало с зажженными фарами несколько грузовиков немецкого типа, а за ними — пять танков. Ясное дело, их пропустили безо всяких. На середине моста из грузовиков выпрыгивают солдаты — 60 русских автоматчиков — и без затруднений захватывают переправу. И все это через несколько часов после визита русских танков, которые смогли убедиться, что на противоположном берегу немецких войск больше нет. А не захвати русские мост, вся армия смогла бы получить передышку, так как лед, покрывший Дон, был слишком тонок, чтобы выдержать танки.
Приходится согласиться с Фрикке: такая беспечность может нам дорого стоить. Ничего себе история! Скорее можно было бы понять, если бы мост, чтобы не отдать его русским, был взорван арьергардом наших отходящих войск. В военной истории это не раз бывало. Поэтому в 1812 году маршалу Нею пришлось переправляться по тонкому льду Березины, а в 1813 году князь Понятовский{27} утонул под Лейпцигом. А тут совсем наоборот: противнику дарят мост и тем самым дни, которые нам так дороги. [156]
— Неужели же, кроме постов на мосту, там не было никакого боевого охранения, никаких оборонительных позиций?
— Были, но только по эту сторону.
— Какая нелепость! Ведь на другом берегу Дона как раз высоты. Я в любом случае установил бы на мосту индуктивную подрывную машинку, она сразу сработала бы, и дело стало ясным.
— Вот именно, господин капитан. Так мы и полагали. Разумеется, мост надо было удерживать возможно дольше. Он бы здорово пригодился нам для прорыва.
— Но скажите, что это за прорыв? Кто будет прорываться? Все? Когда? Известно ли вам что-нибудь? Все говорят о предстоящем выходе из окружения. Собственно, потому я и приехал к вам.
— Прорываться будет вся армия, до последнего солдата. Ввиду нехватки горючего приказано брать с собой только самую необходимую технику и оружие. Неисправные машины и оружие взрывать на месте, излишние боеприпасы тоже. Всю писанину, секретные документы и прочее сжечь.
— Приказ об этом отдан?
— Уже давно.
— Как же могло случиться, что до меня он не дошел?
— Дело вашей дивизии. Дата построения в колонну еще не назначена. Но ждать осталось недолго.
Теперь меня уже не удивляет виденное по дороге. Рассказываю Фрикке о взрывах и пожарах.
— Нет, господин капитан, — отвечает он, — во всем этом есть своя система. Командирам оставлено право самим решать, что им брать с собой. Представляю себе, что многим дивизиям трудно взять даже самое необходимое. Ведь нехватка горючего огромна. В таких случаях не остается ничего другого, как уничтожить [157] новое обмундирование, вполне пригодное оружие и автомашины на ходу. Как ни печально.
Фрикке говорит об огромном маршруте выхода из окружения. Триста восемьдесят — четыреста двадцать километров, не меньше. В качестве цели называется Ростов. Дальнейшие приказы о боевых порядках поступят позднее.
— Словом, пока все это предварительный приказ. Командование группы армий утвердило представленный армией план выхода из окружения, но окончательное решение еще предстоит. В то время как командиры корпусов, особенно Зейдлиц и Хубе, настаивают на его скорейшем принятии, Паулюс ждет радиограммы из ОКХ.
Времени терять нельзя. Надо скорее ехать. Каждую минуту приказ может поступить и в мой блиндаж, а в батальоне ни о чем и не подозревают. Быстро прощаюсь, чтобы немедленно отправиться в штаб дивизии.
На улице сталкиваюсь с обер-лейтенантом Лангенкампом — начальником радиосвязи 51-го корпуса. Он так же спешит, как и я. Но все же обмениваемся несколькими словами. Интересные новости слышу я от него.
Сегодня утром Зейдлиц, командир его корпуса, созвал совещание своих 1-х офицеров штабов и сказал им вот что: «Мы стоим перед лицом величайшего поражения, которое когда-либо переживала Германия; нам осталось только одно: Канны или Брезины{28}». [158]
Предложение Зейдлица немедленно прорываться было встречено по-разному. Результатом явилась открытая и скрытая критика как его плана, так и самого командира корпуса. Когда офицеры выходили из блиндажа, Лангенкамп собственными ушами слышал, как некоторые офицеры возмущались: «Старая перечница, ему пора в отставку». После совещания Лангенкампа вызвали к Зейдлицу. Генерал приказал немедленно, несмотря на запрет, установить радиоперехват всех переговоров штаба армий с ОКХ и командованием группы армий и тотчас же докладывать их ему. Ответственность, сказал генерал, он берет на себя.
Лангенкамп протягивает мне руку: у него так же мало времени, как и у меня. Прощаясь, говорит:
— Бегаю от одного к другому, чтобы достать шифры. Никто не хочет помочь. Авиационный офицер связи — моя последняя надежда.
Разгуляевка забита машинами. У 1-го офицера штаба собрались командиры всех частей дивизии.
— Ага, хорошо, что вы явились, связь с вами прервана, связаться не смог.
Я прибыл как раз вовремя, чтобы принять участие в совещании. Речь идет о подготовке к прорыву в общем направлении на Ростов. Полкам уже отданы приказы. Все особые пожелания отдельных командиров оставлены без внимания. 1-й офицер и слушать ничего не хочет. Каждое его слово обдумано, ясно, категорично, тут ничего не изменишь. Подполковник Айхлер, невысокого роста пехотный командир, пытается добиться, чтобы его выслушали. Ему это не удается. Наконец он убеждается, что единственный выход — не ломать себе напрасно голову, а подготовиться к маршу. Но не так-то просто примириться с мыслью, [159] что надо уничтожить оружие и боеприпасы. Все мы ощущаем то же самое.
— Саперный батальон... — начинает читать следующий пункт приказа 1-й офицер штаба. Я записываю. То, что мне диктуют, не особенно поражает меня. Подготовленный разговором с Фрикке, я ожидал худшего. Командование дивизии требует, чтобы я взял с собой только огнеметы и мины. Все остальное — на мое личное усмотрение. Горючим должен обеспечить себя сам, никто мне не поможет. От его количества зависит и число автомашин, которые я смогу взять.
Пока после меня подобную хирургическую операцию производят над командиром разведывательного батальона, я быстро произвожу предварительный расчет. Мой начальник материального снабжения разбитной Глок заслуживает всяческой похвалы. Запасы бензина и дизельного топлива, которые он всегда возит с собой незаконно сверх нормы, теперь сослужат нам добрую службу. Мы продвинемся минимум на сотню километров дальше, чем рассчитывает штаб дивизии. У других частей положение, наверно, аналогичное, я знаю командиров. Запасец еще никогда никому не мешал. Так, учтем этот резерв, подсчитаем количество километров, расход горючего, подведем итог. Хватит! Для каждого солдата найдется место в машинах, смогу захватить две полевые кухни, достаточное количество продовольствия и одеяла — на каждого по две штуки: они могут здорово пригодиться. И при этом у меня еще останется некоторый резерв горючего.
Пытаюсь дозвониться до своего батальона.
— «Волга» слушает. Связь опять восстановлена. Вызываю к себе на определенное время всех офицеров батальона, в том числе батальонного инженера [160] фон дер Хейдта, казначея Адерьяна и начснаба Глока. Путь от Питомника довольно длинен и утомителен, но за два часа до «Цветочного горшка» они доберутся.
1-й офицер штаба уже подготовил все приказы. Отодвигает свои наметки в сторону, и мы подходим к карте. Но прежде он подчеркивает:
— Надо лишь подготовить все к уничтожению, а взорвать по особому приказу. Не забудьте об этом, господа, чтобы мы были готовы в любой момент начать действовать. Никто не знает, когда именно настанет этот момент, окончательного приказа еще нет. А что делают другие дивизии, нас не касается. Завтра к 10.00 прошу доложить о принятых приготовлениях.
Спустя два часа.
Офицеры моего батальона уселись вокруг меня. Интенданты из Питомника тоже присутствуют здесь. Карандаши бегают по бумаге: все записывают необходимые распоряжения.
— Итак, повторяю! С собой берем: четыре легковые автомашины, четыре мотоцикла, четыре грузовика для транспортировки личного состава, четыре грузовика для боеприпасов, мин, огнеметов, горючего, одеял и продовольствия, две полевые кухни.
— Точные списки погрузки и распределения по машинам объявлены приказом ранее. Итак это ясно.
— Господа, все, что выходит за эти рамки, немедленно подготовить к взрыву: оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины, обмундирование, бумаги и прочий груз.
— Подумайте о своем личном багаже: нам дорого каждое свободное место.
— Вынести все из блиндажей, чтобы мы могли построиться в колонну и выступить в течение получаса. [161]
— Фон дер Хейдт, вы отвечаете за готовность автомашин к выезду. А вы, Глок, — за заправку горючим.
— Командирам подразделений немедленно провести инструктаж. Разъяснить всем солдатам до единого.
— Выполнение всех подготовительных мероприятий доложить мне завтра утром до 9.00.
— Господа, еще раз подчеркиваю: запрещаю уничтожать что-либо без моего приказа.
— Вопросы есть?
— Благодарю.
Офицеры и интенданты с озабоченными лицами выходят из блиндажа.
Разрушение моего блиндажного уюта идет полным ходом. Умывальные принадлежности уже упакованы. В планшет уложены топографические карты и карты масштаба 1:300 000 района значительно южнее. К сожалению, нас обеспечили картами только до района Котельниково. Но кто ищет, тот обрящет. Не впервые нам приходится действовать, имея только географический атлас и компас. Как-нибудь выйдем из положения и на этот раз.
Тони, стоя на столе, срывает с потолка желтое авиасигнальное полотнище. Им мы укроем радиатор автомашины. В передней части блиндажа Бергер и Эмиг упаковывают свои пожитки. Все, без чего можно обойтись, летит в печку. Огню сегодня обильная пища. Последний раз, наверно, дает он нам свое благотворное тепло. Подрывные заряды уже сложены наготове в дверях, чтобы при отступлении взорвать блиндаж.
Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении. [162]
Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых — от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!
Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?
— Тони, положи это в машину, в переднее отделение.
Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Всё новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!
Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины [163] кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.
Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.
В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.
Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.
— Командир «Волга» слушает.
— Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!
Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?
Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность — символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!
— Безумец! Погубить нас всех!
Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.
— Что случилось, господин капитан?
— Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!
— Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию! [164]
— Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!
— Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.
— Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!
— Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?
— Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.
— Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.
— Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!
Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз [165] воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.
Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, — остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?
Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?
Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?
От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын. Без меня она зачахнет. В свой смертный час она проклянет судьбу, постигшую ее. И во множестве других семей будет то же самое. Ведь 6-я армия велика, родных у солдат еще больше. [166]
И они спросят, почему ни у кого не нашлось мужества сказать прямо, что он думает, и действовать так, как велит ему совесть.
Их не утешат слова «приказ» и «повиновение». И все-таки эти слова — та цепь, которой нас приковали к этому городу. Целая армия должна остаться на верную гибель только потому, что это приказал один человек. Человек этот — Гитлер. А множество людей — это мы. И если среди нас и есть немного таких, кто отвергает его, кто с ним не согласен и готов послать его ко всем чертям, то у всех у них разные представления о том, что надо делать. Практически каждый остается наедине со своими собственными мыслями. Так почему же это так? Потому, что все мы превращены в простых исполнителей приказов, в людей, мышление которых не выходит за пределы тактических задач. Потому, что нас, военных, держали вдали от политики, нас даже лишили избирательного права. А мы еще делали из этого «воздержания от политики» добродетель, мы гордились тем, что не имеем ничего общего с политикой. Вот потому-то мы, офицеры, и стоим теперь так беспомощно перед этими вопросами. Но как бы то ни было, масса еще послушно идет за этим человеком. Из страха или по убеждению — этого я не знаю. Если бы это было не так, все те, кто сегодня солдатским шагом маршируют по Европе, не следовали бы за ним.
Да, я подчинюсь приказу, хотя и вижу, какая беда надвигается на нас! Этот приказ пригвождает к месту целую армию. От нее останется так же мало, как от взвода Рата. Но я ее часть и остаюсь ею не только во времена побед, но и в тяжелые дни. И что приказано, должно быть выполнено. Это обязанность каждого солдата. Ведь и я сам всегда поступал так: от первых «раз, два — левой» до военного училища, от лейтенанта, муштрующего новобранцев, до командира батальона. [167] Может ли все это вдруг измениться для меня только потому, что теперь речь идет о моей собственной жизни? Разве не присягнул я в том, что «как храбрый солдат буду готов в любую минуту выполнить присягу ценой собственной жизни»? Присяга сохраняет свою силу и сейчас. Ничто не изменилось. Только я сам стал другим. Я начинаю задумываться, есть ли смысл в приказах, которые мне даются. Но если я даже и не нахожу этого смысла, я все равно повинуюсь — на этот раз, так сказать, не вытянув руки по швам, а сжав кулак в кармане. А мои солдаты? Если и они тоже больше не понимают смысла приказов? Как быть мне с ними?
Опять зуммер телефона.
— Командир «Волга» слушает.
— Прошу не отходить от аппарата, соединяю с господином генералом.
Ну, что скажет старик? Может быть, что-нибудь изменилось в обстановке?
— Фон Шверин.
— Командир «Волга» у аппарата.
— Хорошо, что я застал вас лично. Приказ фюрера обсуждению не подлежит. Он предельно ясен Ничего не поделаешь, придется ждать. Дивизия останется пока на прежних позициях. Хотел только сообщить вам, что для вашего батальона кое-что меняется. Обстановка требует боевого использования каждого солдата, до единого. Поэтому саперы должны быть на переднем крае. Завтра получите подробный приказ. Ожидаю от вас, что весь батальон, как и раньше, не ударит лицом в грязь. [168]