Содержание
{22}

По телефону, по радио, из уст в уста проносится страшная весть о грозной опасности, нависшей над 6-й армией. Для ее штабов, частей и соединений 19 ноября — день ошеломляющий, день смятения. События принимают такой оборот, какого никто не ожидал, и требуют немедленных контрмер. Нервозность грозит перейти в панику. У многих, парализуя их волю и энергию, перед взором возникает видение всадника Апокалипсиса.

Я стою в блиндаже начальника оперативного отдела штаба дивизии. Сегодня ночью взрывом авиационной бомбы здесь выбило окна и разнесло лестницу. С озабоченным лицом подполковник протягивает мне руку и, обменявшись кратким приветствием, объясняет обстановку.

— После многих дней бездействия и ожидания вчера наконец были заправлены бензином разведывательные самолеты. Они сразу же вылетели на разведку. Данные оказались потрясающими. Севернее Дона обнаружен подход целой ударной армии с танками и кавалерийскими дивизиями. Несколько бомб, сброшенных разведчиками, попали в цель, но, естественно, [116] не могли причинить большого ущерба. Штаб 6-й армии немедленно обратился к вышестоящему командованию за помощью. Но оказалось слишком поздно. Сегодня утром произошла беда. Здесь, — подполковник указал по карте, — на участке Клетская — Серафимович, противнику удалось осуществить глубокий прорыв. Именно на участке румын, у которых жалкая противотанковая оборона! В настоящий момент повсюду идут бои, так что ясной картины нет и окончательный вывод сделать нельзя. На ликвидацию прорыва уже двинуты войска. Это я знаю. Будем надеяться, что им удастся. Тогда будет видно, что дальше. Командование группы армий нам поможет, это ясно. Для нашей же дивизии все остается по-старому. Продолжать оборудование занимаемых позиций, укреплять их и удерживать любой ценой!

Звучит великолепно: для нас все остается по-старому! Этим сказано очень мало, в сущности ничего. Знаешь ли ты, дорогой мой, что это значит? Это значит, что нам придется и дальше сидеть под развалинами разрушенного города, в холодных подвалах, в темных цехах, где надо тесно прижиматься друг к другу, потому что топить почти нечем. Кое-как налаженная печь растапливается изредка. К тому же она притягивает к себе завывающую смерть, которая погасит и ее, и наши жизни. «Все по-старому» — это значит жить без дневного света еще многие недели, когда только ночью, изредка, удается дохнуть свежего воздуха, взглянуть на холодную серебристую луну и отливающий голубизной снег. Но жестокий мороз, пронизывающий до костей, заставляет пещерных жителей снова спуститься вниз, в защитное лоно земли. Зимнее обмундирование так и не поступило, а обычное, которое для зимы совершенно непригодно, уже превратилось в лохмотья, оно никуда не годится, не может служить даже моральным средством против [117] морозов. А мы еще должны радоваться и благодарить бога, что у нас все остается по-старому! Лежать в степи с винтовкой в руках сейчас, когда все покрылось льдом и снегом, когда к плохо оборудованным полевым позициям приближаются танки с красной звездой — эти нагоняющие на нас страх Т-34, — нет, это еще хуже! А потому лучше уж будем надеяться, что у нас и в самом деле все останется по-старому. Пусть даже без топлива, без теплого обмундирования, лучше зароемся еще на один этаж глубже.

Так или почти так размышлял я на обратном пути. Завтрашний день с его суровой действительностью властно стучится в дверь. Как будет выглядеть эта действительность, никому не известно. Но в душе возникает зловещее предчувствие. И опять сомнения, не дающие мне покоя. Как в бреду, слышу я слова:

«Так дальше продолжаться не может!» Их сказал еще несколько недель назад Фидлер. Но генерал ответил в телефонную трубку: «Положение скоро улучшится».

Неподалеку от «Цветочного горшка» мне повстречалась машина повышенной проходимости. Рядом с водителем офицер. Это обер-лейтенант Маркграф из 24-й танковой дивизии. На мой оклик он только машет рукой и кричит:

— Некогда! Еду на важную рекогносцировку.

Мне все-таки удается уговорить его зайти на минутку в мой блиндаж, что расположен совсем рядом. В переднем помещении много народу. Офицеры, гауптфельдфебель и несколько унтер-офицеров полукругом обступили адъютанта. Они атакуют его всевозможными вопросами. Сообщаются самые дикие слухи... Если бы хоть половина соответствовала истине, уже пришел бы наш последний час. Вношу некоторое успокоение своим рассказом о сведениях, только что полученных в штабе дивизии. Одни верят и успокаиваются, другие провожают меня недоверчивыми взглядами, [118] когда я вместе с Маркграфом прохожу в соседнее помещение.

Да, то, что приходится мне услышать теперь, меньше всего пригодно настроить на победный лад. Пожалуй, более уместным оказался бы похоронный марш. Предназначенные ликвидировать прорыв войска, о которых говорил начальник оперативного отдела штаба дивизии,— это вовсе не свежие силы. прибывшие из тыла. Их взяли здесь, у нас, под Сталинградом, где фронт и без того так тонок, что вот-вот порвется, 24-я танковая дивизия собирает сегодня все имеющиеся в распоряжении моторизованные части — все, что на колесах и вообще может катиться, чтобы завтра приостановить продвижение противника из направления Клетской. На позициях оставлены только спешенная мотопехота и основная масса артиллерии дивизии. А остальное: 24-й танковый полк, 40-й противотанковый дивизион, зенитный дивизион и дивизион артиллерии — предназначается для участия в контрударе. Аналогичное положение и в других дивизиях. Сам Маркграф получил приказ со своими орудиями ПТО завтра прибыть в Калач к мосту через Дон. Там будет находиться КП его командира дивизии.

Все остальное пока неясно.

— Я, так сказать, передовой разведывательный отряд наших сил, высланный, чтобы обнаружить наилучший путь на Калач, — говорит Маркграф. — Но снег совершенно изменил обстановку.

— Да, момент для наступления русские выбрали правильно. С одной стороны, им помогает снег, а с другой — мы сейчас так обескровлены, что можем выделить для их сдерживания лишь незначительные силы.

— Только не пугаться, а уж там как-нибудь справимся! Если русским действительно удастся пробиться [119] дальше — что ж, пусть! Оторвутся от своих войск и баз снабжения — тут мы их и стукнем.

— Великолепный оптимизм! Только как бы тебе не просчитаться! Вспомни о прошлой зиме да подумай и о нынешних боях в городе! Они нас кое-чему научили, да еще как!

— А, все равно! Беру с собой тридцать стволов.

Таков Пауль Маркграф, человек, о котором его солдаты говорят, что он хочет взять Сталинград в одиночку. Мы знакомы не очень давно. Но его откровенная манера держаться, располагающая к доверию, быстро сблизила нас. Поэтому я могу высказать ему свои опасения. Он тоже видит вещи не в очень-то розовом свете, но в конечном счете верит в наступательный дух своих солдат и при этом недооценивает сурового противника.

Я говорю ему, что послезавтра тоже буду в Калаче и, возможно, загляну к нему. Он вскакивает: пора ехать! В звенящем от мороза воздухе под низко нависшим зимним небом машина его мчится на запад.

Беспокойство и нервозность пронизывают армию. Все разговоры и телефонные переговоры вертятся вокруг одной и той же темы: русское наступление. В блиндажах голова кругом идет от слухов, свидетельств очевидцев и всяких сообщений. Как ревматичные старухи по боли в костях заранее предчувствуют приближение грозы, так тянет и ломит и израненное тело армии.

20 ноября начинается новым снегопадом. Тучи висят совсем низко, почти касаясь своими серыми комьями земли, а окутывающее ее белое покрывало поднимается еще выше. Ветер наметает горы снега. Сугробы уже до окон, заносят двери. Снег грозит отрезать нас, замуровать в убежищах. К тому же самому стремится и противник. Уже ранним утром поступают [120] сообщения, заставляющие опасаться наихудшего. Локально ограниченная неудача на северо-востоке принимает все более широкие масштабы. А южнее Сталинграда, у озера Цаца, новый прорыв. Острия русского наступления глубоко вонзились в наш тыл, остатки разгромленной системы оборонительных укреплений повисли в воздухе, тактическая связь с соседями нарушена, резервов нет. Войска ждут указаний и помощи. Сами себе помочь они не в силах: слишком слабы. А тем временем русские колонны устремляются дальше, пробивают бреши, "берут пленных, захватывают трофеи и движутся дальше. Как далеко, куда? Удар в направлении Клетской явно направлен на Калач. На юге прорван фронт 20-й румынской дивизии, 297-я дивизия отвела свой фланг — теперь путь танкам открыт и здесь. Если они будут двигаться в прежнем направлении, значит, и эта операция имеет своей целью Калач.

Сегодня и от нас уходят наконец более крупные силы. Их задача — не допустить осуществления этих планов русских. Кроме того, где-то позади должны быть и резервные дивизии. Ведь в конце концов штаб группы армий — это же не кружок заумных мудрецов. Он, несомненно, принял заблаговременно необходимые меры: в ящике какого-нибудь письменного стола уже наверняка лежит заранее заготовленный ответ на этот русский удар, а необходимые войска уже на подходе.

Впрочем, если русским удастся прорваться к Калачу с севера и юга, мы окажемся в окружении, — это был бы, так сказать, настоящий котел. Такого русские нам еще за всю войну не устраивали. Но как ни тяжело, закрывать глаза на это нельзя. Линии обороны прорваны, и Калач уже не защищен. Похоже, противнику все-таки удастся осуществить свой план. Мы уже пережили здесь достаточно неожиданностей. [121]

Почему бы русским не нанести с успехом и этот удар? Не будем заблуждаться и думать, что русские ничего не знают о битве при Каннах. Да, слишком уж глупое у нас положение: мы бьемся за Волгу здесь, впереди, а с тыла за сотни километров сзади к нам уже приближается наша роковая судьба. Ясно одно: инициатива в руках противника, мы пассивны, он навязывает нам свои действия. Кто бы мог предсказать это пару недель назад! Немыслимо. И все-таки это так!

К полудню небо проясняется. Мимо «Цветочного горшка» под яркими лучами солнца движутся моторизованные части, танки, тяжелое оружие. Они должны затормозить русское продвижение, проутюжить боевые порядки противника. Бергер, все утро беспокойно ходивший по блиндажу взад и вперед, сидит теперь за столом и посвистывает. Мне не до этого. Нет, не нравится мне вся эта история!

* * *

Францу сегодня исполнилось двадцать семь. Приходят Фидлер и врач; теперь нас вместе с Бергером пятеро. Когда мы садимся за неструганый стол, в теплом блиндаже становится почти уютно. Желтый свет освещает стены, отражается от потолка и падает на наши лица. Лысина доктора просто сияет под таким освещением. Скоро в каморке непроглядный табачный дым. Франц потягивает английскую трубку, остальные предпочитают сигареты. Некурящий один Фидлер. Поэтому он и выглядит на зависть всем свежо. Он рассказывает всякие невероятные эпизоды из своей довоенной жизни. Это вполне в его стиле, иначе он не может. Ему не уступает доктор: на своем верхнесилезском диалекте он «выдает» немыслимые случаи из собственной врачебной практики. Время от времени под возгласы одобрения нам приносят грог: при такой ледяной зиме он лучше всего поднимает [122] дух. Мундиры расстегнуты. Фидлеру жарко. Он снимает мундир, кладет его на мою койку и в нижней рубашке подсаживается к нам.

Необычно тих сегодня Бергер. Умные глаза немного устало глядят через очки в темной оправе. Но и он не отстает от других. То вставит пару реплик, то расскажет несколько пикантных анекдотов, то вспомнит что-нибудь из французской литературы. Он несколько слабого телосложения, зиму и непредвиденные события переносит тяжело, но сохраняет стойкость. У него есть дар слушать других, даже сегодня вечером, когда Франц, наш «новорожденный», просто лопается от самолюбования. Франц перескакивает с одной темы на другую, с Трои — на последнюю регату, с гуннских могил — на черных кошек, словно ураган проносится по разным временам и странам. Его можно слушать без устали. Он в хорошем настроении и рассказывает о своих юношеских проделках — впрочем, он от них еще не далеко ушел. Вот и недавно выкинул одну такую штуку. Да, такого парня голыми руками не возьмешь!

На нас с удивлением посматривает существо с черными поблескивающими глазками. Ему это непривычно. Поэтому Ганнибал недовольно поводит ушами. Ганнибал — это пес, нечто среднее между львенком-сосунком и мотком шерсти, мой верный спутник вот уже целый год. И не только в палатке и блиндаже. При близких поездках он лежит на крыле машины или в кузове и смотрит по сторонам своими умными глазенками, время от времени покачивая головой и выражая чувства на свой собачий лад. Сейчас он недовольно ворчит, но тотчас же успокаивается, как только Франц берет его на колени. Как хорошо воспитанный породистый пес, он дает лапку и вытягивается на полу во весь свой рост — впрочем, Ганнибал вполне может уместиться в кармане шинели. [123]

— Поди сюда, малыш, ложись, будь паинькой! Эх, хоть за что-нибудь мягкое подержаться в свой день рождения! — говорит Франц. Ганнибал принимает яаску, проявляя полное понимание. — Подумать только, вот досада! И двух месяцев не прошло, как женился, и вот, сиди тут, а жена пусть лежит и мерзнет в постели одна!

— Сами рвались сюда. Помните, я еще отговаривал? Этими словами я даю тему всем остальным. Они накидываются на молодого супруга, взвинчивают его своими словами, он задумывается. В другой обстановке мы стараемся превзойти друг друга в шутках, веселимся, как дети, и тому, на ком сосредоточивается наш огонь, приходится только отбиваться. Но сегодня настроение совсем иное. На все бросает свою тень советская операция. Кто-то упоминает о ней, и Франц сразу же переводит разговор на новую тему.

— Для меня это не проблема! — заявляет он. — Оба прорыва можно быстро ликвидировать. Наше командование не новички. Позади тоже все придет в движение, будут подбрасывать дивизию за дивизией. К тому же новое оружие! Хотел бы я знать, кто устоит перед ним. На рожон никто не попрет, русские тоже.

— Аминь! — произносит Фидлер. — Хорошо сказано! Пошлите это во фронтовую газету! Там ваши слова охотно напечатают. Франц, дорогой, да вы что, проснулись, что ли? Неужели вы думаете, мы сидели бы здесь, если бы у нас были еще войска? А теперь они что, с неба свалятся? Вы и сами в это не верите. Как и в новое оружие!

— Да и русские сегодня воюют уже не так, как в прошлом году, — вставляю я. — Чего мы добились за это лето? Километры поглощали? Это да. Но разве столько брали мы пленных, как в сорок первом? Где Прежние трофеи? И в помине нет. Противник ведет сдерживающие бои, а если отступает, то по всем правилам. [124] И вдруг — железное сопротивление в этом проклятом богом углу. Думаете, все это так себе? А нынешняя операция — она продумана и развивается по плану. Если нам не помогут, нам грозит остаться здесь совсем одним. Тогда нам станет не до «ура» и «марш, марш вперед!». Самое время будет подать команду: «Каски для молитвы снять!» — это уж можете мне поверить. Бергер не выдерживает:

— Господин капитан видит все в слишком мрачном свете. В конце концов до сих пор именно мы диктовали ход войны. Почему же теперь все должно измениться? Что бы вы там ни говорили, а я знаю:

наше командование хочет заманить русских в западню! Все идет по плану!

— Как это вы дошли до такой бредовой идеи?

— Ведь в этом году в наши руки попало слишком мало пленных и техники. Вот в ОКХ сели и придумали этот план. Открыть линию фронта, техника и войска противника устремятся в дыру, и, чем больше, тем лучше, а потом фронт позади захлопнется. Бери целую армию!

— Послушайте, Бергер, да вы просто спятили! Ничего похожего. Помните, как мы цеплялись за каждый метр у Серафимовича? А ведь то были первые русские попытки создать плацдарм. Как мы задыхались от слабости, от отсутствия резервов? Неужели вы всерьез думаете, что соотношение сил так изменилось теперь в нашу пользу, что мы можем позволить себе играть в кошки-мышки?

— Именно так я и думаю! У нас, в нашем углу, тогда сил не хватало, это верно. Но откуда мы знаем, что так повсюду? За это время в армию взяли новый контингент, помоложе, отправили на фронт тех, кто имел бронь.

— Ну что ж, сейчас я вам разъясню. Во время отпуска я беседовал со множеством солдат. Такое [125] положение, как у нас, повсюду. Этот год был просто-напросто командно-штабным учением. Взгляните-ка на Кавказ! Знаете ли вы, какими силами обеспечивался северный фланг? Одной-единственной ротой самокатчиков, которая занимала участок в сотню километров. Клали кое-где парочку мин и вели патрульно-разведывательную службу мелкими группами. Вот как это выглядит. А вы еще говорите о крупных силах! Чудо, что до сих пор все шло более или менее хорошо. Но когда-нибудь должен наступить крах. Другие-то ведь не дураки! Только мы одни и верили, что прокручиваем тут большое дело заодно с Роммелем и т. п. и т. д. Болтовня все это. Даже если мы бы и дошли до Волги, Передней Азии нам все равно не видать. Утопическая цель, выдумка тех, кто «делает настроение». Мы должны были понимать, что русские не пустят нас ни на шаг дальше!

— Все равно от своего мнения не откажусь! Надо видеть и другую сторону. Постепенно резервы иссякают. Может, это последняя попытка русских. В ставке это хорошо знают и наскребли все, что еще есть в тылу. Надо же когда-нибудь кончать войну! Как же иначе нам добиться этого, если только не уничтожить технику и живую силу противника, да так, чтобы из русских дух вон? Тогда они уймутся. А покончим с русскими, англичане одни тоже воевать не смогут. Тут и делу конец. Считаю, война продлится еще два, ну от силы три месяца. Ни в коем случае не больше!

— Да так долго она и не продлится! К рождеству спектакль кончится. Вернемся в Берлин, на конях, через Бранденбургские ворота, а за нами девчонки побегут! Вот будет праздник! — восклицает Франц.

Неужели оба они и в самом деле так думают? Как это понять? И имеет ли смысл спорить с ними сегодня? Может, все мы слишком много выпили? Но тут в разговор вступает Фидлер. [126]

— Дай ему холодной воды! Поговорим разумно. Позади нас прорвались русские. Они с каждым днем продвигаются вперед. Наши войска все еще не подошли. И вот в такой момент вы с полным убеждением заявляете: к рождеству мы кончим войну! Ну, всерьез такие слова принимать никак нельзя. Война продлится еще так долго, что нам пятерым до конца ее не дожить. Мы все уже исчерпаны до предела. Убьют не завтра, так послезавтра. Вот мое мнение. А потому я не утруждаю себя мыслями о мире. Будет по-другому — тем лучше: что ж, приятный сюрприз!

После этой речи Фидлер подкрепляется грогом. Так много за один раз он не говорил уже несколько месяцев.

— И я тоже думаю, что конца войны нам не видать, — говорю я. — Но не потому, что до тех пор мы все будем убиты, а потому, что у нас. нет сил нанести русским нокаут. И у них, разумеется, тоже. Так что здесь, на Востоке, дело перейдет к затяжной позиционной войне. Я себе представляю так, что где-нибудь мы выстроим мощный Восточный вал и отойдем за него. Пусть тогда ломают себе зубы другие. Пусть каждый немец прослужит на Востоке два года. Это будет для нашей молодежи суровым воспитанием.

— А ты разве не хочешь посидеть здесь на зимних позициях, если придется?

— Ну нет, с нас хватит, мы заслужили немножечко отдыха. Вот, может, доктор останется здесь добровольно.

— И не подумаю! Я и так уже давно не был дома. Мои пациенты, верно, уж и так лечатся у других врачей. Какой-нибудь астматик — поучился года три-четыре и сумел уклониться от военной службы — отнимет у меня всю мою практику да еще и пациентов залечит до смерти. Я уже свыкся с мыслью, что мне [127] придется начинать все сначала. Но из дома меня уж больше не выманить даже золотыми горами.

Франц все еще недоволен. Он ждет, пока кончит говорить доктор.

— Про одно только вы забыли, — восклицает он, про фюрера! Как ловко умел он до сих пор достигать своих целей. И всегда в подходящий момент. Я твердо убежден, что он справится и здесь, на Востоке. Русские в один прекрасный день спасуют. Подумайте о противоречии Англия-Россия! На этом можно нажить большой капитал.

Эти слова льют воду на мельницу Бергера. Он возбужденно поправляет роговые очки:

—— Я тоже должен сказать: вы совершенно сбрасываете со счетов личность фюрера. А ведь все неразрывно связано с ним. Вспомните-ка: введение всеобщей воинской повинности, Австрия, Чехословакия, ось Берлин — Рим, пакт трех держав{23}, ликвидация безработицы! Разве этого мало? А потом война. Мы проходим триумфальным маршем по всей Европе. И теперь опускать головы? Весь мир завидует нам, что мы имеем такого человека. До тех пор пока он стоит во главе рейха, нам бояться нечего. Конечно, и он иногда допускает ошибки, оспаривать не могу. Он же не бог! Но в общем и целом дело всегда шло вперед.

— Бергер, — говорит Фидлер, — вы никак не усвоите, что здесь вы не редактор газеты! В течение многих лет вы повторяли в газете эти восхваления, а [128] потом и сами поверили в них. Вы же сами до мельчайших подробностей видели, какой бред все это. Гигантские цели и жалкие кучки солдат, которых не хватает ни на фронте, ни в тылу. Этот человек зарвался. Что нам начальные успехи, если мы не можем удержать захваченное? И тут встает главный вопрос: а было ли вообще правильно начинать войну?

Теперь Бергер и Франц сообща обрушиваются на Фидлера:

— То есть как это «вообще правильно»? Это для них уже слишком. Да это же бунт! И такое говорит камрад! Причем хороший камрад. Не может быть! Не должно быть!

Паулю выдают по первое число. Но он спокоен. Обвинения, нападки, слова о «жизненном пространстве» отскакивают от него как от стенки горох.

— Не судите с кондачка. Я вовсе не хочу с вами спорить. Просто поделился собственными мыслями. А если я не могу высказать их в этом кругу, то так и скажите. Я думал так же, как и вы, когда все началось в тридцать девятом. Но с тех пор приходилось проглатывать многое, что не дает мне покоя. Вот, к примеру, зимнее барахло, оно так и не поступило до сих пор, а ведь его наверняка носят интенданты где-нибудь в Киеве или Кракове. Мелкие неувязки, скажете вы. Ну, а если такие неувязки повторяются из года в год? Каждый год осенью нам объявляют: «Русские разбиты!» А зимой нам наподдают. И это называется хорошо командовать, Франц? А как было дело с безработицей? Не будем уж говорить об этом. Что вы думаете о разжаловании Гёпнера?{24} Что скажете о бесчинствах [129] СС? А ведь все это такие вещи, мимо которых пройти нельзя. Спросите-ка лучше нашего командира. У него за время отпуска глаза не только открылись, но и на лоб полезли.

Мне приходится занять определенную позицию. Пауль ищет поддержки, я должен прийти ему на помощь. Рассказываю о том, что поведал мне Роммингер. Францу и Бергеру приходится заткнуться, когда они узнают о том, что творится «наверху». Они не в состоянии представить себе это.

— И знаете ли, такую критику по адресу руководства я слышал не только в Виннице. По дороге домой и на родине мне приходилось слышать немало отрицательных высказываний, надо только уметь слушать. Теперь доверие уже не то, что три года назад. А в общем и целом все считают: мы еще уйдем с подбитым глазом! Заварили кашу, теперь приходится расхлебывать!

Для меня как командира интересно послушать, 'как расходятся мнения моих офицеров. Молодые — те явные оптимисты, для которых таких понятий, как «право», «мораль» и «свобода», почти не существует. Воспитание, полученное в «Гитлерюгенд», явно подорвало их способность самостоятельно мыслить. Их воодушевили высокопарными словами, а теперь они ожесточенно воюют, не сознавая, что же, собственно, написано на их знамени. Опьянение фразами стало методом воспитания и превратилось в нормальное духовное состояние целого поколения, а лозунги, преследующие вполне определенную цель, стали содержанием его жизни.

Мне самому 31 год. Но здесь, на передовой, я вместе с доктором и Паулем Фидлером принадлежу к пожилым офицерам. Мы более трезво смотрим на вещи: ведь мы уже не школяры. [130]

Когда выходим наружу, чтобы ехать в Калач, уже светает; морозно. Рядом со мной Франц, Эмиг и Гштатер. Мороз щиплет щеки. Хорошо, что закутались поплотнеем в открытой машине можно промерзнуть.

После небольшого отдыха в Питомнике едем дальше. Погода такая же, как вчера. Утренний туман рассеялся, выглянуло солнце. Однако мороз не сдал. Никто не спит, но все молчат. Слова замерзают на губах. Зато непрестанно курим, зажимая сигареты в неуклюжих меховых варежках. Франц раскуривает свою «соплегрейку», как назвал вчера Фидлер английскую трубку, которой так гордится лейтенант.

В Калаче царит дикая неразбериха. Страх перед русскими пронизывает войска. Я рад, что встретил одного офицера из штаба 24-й танковой дивизии. От него узнаю, что Маркграф в Суханове.

Находим на карте этот населенный пункт. Так вот где это! Гм, всего 30 километров отсюда, не больше. Что они там делают? Неужели русские пробились уже так далеко? Ответ на этот вопрос дать не может никто, а на предположения полагаться нельзя. Надо выяснить самим.

Сначала еду в армейскую саперную школу, чтобы забрать оттуда двух своих унтер-офицеров, которые проходят там краткосрочные курсы. Тщетно. Там уже пусто. Старый штабе-фельдфебель, очевидно начальник казармы, докладывает, что весь личный состав отбыл еще вчера, чтобы занять оборонительную позицию в нескольких километрах западнее. Точно наименование населенного пункта он назвать не может. Но не ждать же, пока солдаты вернутся! И мы сразу отправляемся в путь в направлении Суханове.

Не проехали мы и с полчаса, как перед нами возникает безрадостная картина. Навстречу движется толпа солдат — человек тридцать — сорок. Ползут как [131] улитки, останавливаются каждые два, три, двадцать метров, постоят, потом кто-нибудь берется за палку — и взвод опять тащится несколько метров вперед. Одеты все в летнее обмундирование, ни на ком нет меховых или шерстяных вещей. Теплые наушники — единственное, что хоть немного отвечает времени года. Лица красные, у некоторых уже мертвенно-серые и пожелтевшие. Все это кажется мне чудовищным. Останавливаю солдат и зову к себе ближайшего:

— Что за подразделение?

Солдат уставился на меня лихорадочно блестящими глазами. Несмотря на холод, с него катится пот.

— Господин капитан, мы все тяжелобольные, у всех температура тридцать девять-сорок. Идем еще со вчерашнего утра.

— А откуда?

— Не знаю, как деревня называется. Километров пятьдесят отсюда. — Он показывает на северо-восток.

— А что вы делаете здесь?

— Нас просто вышвырнули из лазарета, потому что русские наступали. Врачи и санитары драпанули. Один нам даже сказал: если не хотите быть расстреляны, убирайтесь быстро в Калач! Вот мы и идем.

— А врач с вами есть?

— Ни одного. Куда они делись, не знаем. Бросили все как было и удрали.

— Не беспокойтесь, они будут наказаны. Самое главное для вас — попасть в другой госпиталь. До Калача еще 10 километров. Продержитесь?

— Не знаю, господин капитан. Вчера вечером один остался лежать в снегу. Прямо так упал на дороге и больше не встал. Надеемся, хоть остальные дойдут.

— Должны! Счастливо добраться!

Тем временем подошли еще восемь тяжелобольных, обступили нашу машину. Даю им пачку сигарет. Больше помочь нечем. Едем дальше. [132]

Пахнет настоящей паникой: русские в пятидесяти километрах, как сказал солдат. Но кто знает, может быть, просто пронесся слух, а врачи уже потеряли от страха голову. Какая безответственность — выгнать на дорогу больных с высокой температурой и послать их на верную смерть! Ну подождите, задам я этим господам! Сегодня же вечером доложу по команде. Это я решил твердо.

Ледяной ветер метет по степи, обжигает лицо, поднимает целые облака свежевыпавшего снега, заметает наезженную колею. Машина с трудом пробирается вперед. Справа и слева тянется унылая равнина, покрытая снегом. Кое-где сквозь слой снега пробивается пожухлая степная трава. Крутые склоны и глубокие балки усложняют путь. Тони приходится подолгу ехать полустоя, держа одну руку перед глазами, а другую на руле, чтобы объезжать все ямы. Скорость соответствующая. Но без накатанной дороги, без указателей и ориентиров быстрее не поедешь.

Что это? Выстрелы? Или просто шум мотора? Еще! Артиллерийский огонь, сомнения нет! Из какого направления? И как далеко отсюда? Мнения расходятся: сильный ветер мешает определить. Он приглушает звуки, ускоряет их, уносит в сторону. Как сориентироваться? Во всяком случае это еще далеко. Мы успокаиваемся. Здесь, в этом районе, еще никого нет.

Слева на нас несется какая-то дикая стая, она быстро приближается к нам. Так описывал Карл Май{25} табуны диких лошадей, несущихся галопом, с развевающимися гривами... Но это и в самом деле лошади! Одни неоседланные, другие тащат поводья за собой... Видим окровавленные шеи и ободранные в кровь ноги. С жалобным ржанием кони пересекают дорогу [133] метрах в двадцати впереди нас. Хромающие не отстают, у лошади белой масти вываливаются кишки. Кони исчезают так же внезапно, как появились. Их поглощает на востоке снежная пелена. Все это выглядит так, словно где-то вели бой целые кавалерийские соединения. Откуда же иначе столько кавалерийских коней? Вот это новость! Во всяком случае в этой войне мне еще не приходилось видеть эскадроны конницы, несущиеся с шашками наголо.

Лошади погибнут, подохнут от голода: корма они не найдут. Но здесь, на поле боя, где ежедневно решается и еще будет решаться судьба бесчисленного множества людей, смешно испытывать жалость к лошадям. И тем не менее это чувство закрадывается в нас. Ведь они-то уж совсем ни в чем не виноваты, а колесо войны безжалостно раздавило их.

На раздумья много времени не остается. Дорога — эта лишь слабо намеченная линия, которую находишь только потому, что она обозначена на карте, — оживляется. Мимо проезжает какой-то сонный всадник. Он ничего не видит и не слышит. За него думает лошадь, которая везет его вперед. Он мог бы показаться привидением, этот румын, если бы за ним не тащился, кое-как переваливаясь, целый караван — настоящее воплощение бедствия и отчаяния, вызывающее чувство острого сострадания. Мимо ковыляют солдаты с забинтованными головами, с руками в лубках. Двое с непокрытыми головами поддерживают третьего, у которого разбитое колено обвязано одеялом: просочившиеся капли крови замерзли на сапогах. Эти жалкие фигуры бредут теперь без цели, склонив голову на грудь. Глаз не видно. Головы со слипшимися волосами качаются из стороны в сторону при каждом шаге. Солдаты механически передвигают ноги.

Левой, правой, дальше, все дальше, левой, правой шагают они, живое олицетворение ужаса. Сил больше [134] нет, но идти надо, надо во что бы то ни стало. Мы уже больше не люди, мы просто живые существа, все остальное отброшено в сторону, все остальное нам уже не нужно: видите, мы без оружия, без ремней, в одних лохмотьях. Мы опустошены и внутренне. Побросали всё, даже не можем перечислить брошенное, потому что бросили и память, мы только спасаем свою жизнь, больше ничего. Это не мы шагаем сейчас, мы уже не люди, это шагает и хочет спастись во что бы то ни стало еще теплящаяся в нас жизнь, вызывая страх и взывая к состраданию. Тому, кто остановит нас, мы размозжим голову: прочь с нашего пути, в нашем положении мы готовы на все, мы не думаем, мы не можем думать, мы хотим только одного — жить. Левой, правой, все дальше. Не пяль на нас глаза, езжай своим путем, ты нам не нужен, дай дорогу: мы — разгромленное войско, но наша собственная жизнь нам дороже всего, мы спрячем ее там, где ее не найдет никто. Ну, с тебя этого хватит? Мы не годны больше даже как пушечное мясо, мы заражаем других, как чума, своим желанием уцелеть, а потому не спрашивай нас ни о чем, а то нам жалко, что твоя вдова будет плакать. Мы шагаем левой, правой, левой, правой... Дальше, все дальше...

Приходится остановиться: посреди дороги на корточках сидит солдат со спущенными брюками. Снег окрашивается красным. Матово-карие глаза смотрят на меня апатично. Ладно, я подожду.

Теперь появляются первые здоровые солдаты, сильные. Четверо в красных шапках... Они гогочут, один размахивает водочной бутылкой. Ясно: влили в себя немного мужества. Шнапс, верно, из запасов:

когда приходится отступать, сразу хватаешь то, чего тебе так долго недоставало. Хлебну-ка как следует, потом еще, и ты тоже, иди сюда, глотни, пей сколько влезет, сегодня у нас этого добра вдоволь! Что, больше [135] нет? Давай другую! Попробуем и ее. Водка не очень крепка? Тогда швырни бутылку, да чтоб вдребезги, вот так! Тащи еще. Вот, теперь хорошо, теперь я тоже человек, пусть все идет к черту. За ваше здоровьице, доброго здравия! А теперь набьем карманы, да побыстрей: русские уже подходят. И ты тоже бери: кто знает, где кончится наш путь.

Пьяные солдаты останавливаются около нас. От них несет сивухой. «Сигарет! — клянчат они. — Сигарет, сигарет!» Даю им пачку. Все больше румын проходит мимо нас. Вижу глаза — молящие, апатичные, боязливые, сверкающие безумием и враждебные, полные ненависти. Безудержная, беспорядочная, течет мимо меня толпа, солдаты шагают группами и поодиночке. Я рад, что солдат на дороге уже закончил свое дело и мы можем ехать дальше.

Навстречу нам полевая кухня. Она облеплена ранеными солдатами сверху донизу, так что лошади еле тянут. Еще несколько полевых кухонь, потом три небольших грузовика. Они тоже нагружены доверху. Несчастные, отупевшие лица. За борта скрюченными пальцами держатся какие-то тени. Они тупо шагают, механически переступая ногами. Высокие ^бараньи шапки сползли почти на нос, воротники закрывают рот, так что виднеется только кусок небритой щеки, спрятанной от обжигающего ветра. Почти все, за исключением горланящих пьяных, шагают молча. На мой оклик никто не обращает внимания, да они наверняка и не поняли бы моей немецкой речи. А я хотел узнать, откуда бредут эти солдаты, что там произошло. Офицеров до сих пор не видно, правда, один, кажется, лежал на грузовике.

Теперь приближается несколько конных. Они сидят на лошадях задом наперед, чтобы уберечь лицо от ветра, и подтянув колени. Плечи и шеи закутаны одеялами и платками. На многих лошадях по двое [136] всадников. Задний уцепился за переднего, чтобы не свалиться. Два всадника на одной лошади — какая-то балаганная картина, если бы все это не говорило о беде. Страшное зрелище! Солдаты — двое, четверо, шестеро, восемь — бредут к своей новой цели, но они даже не знают, где она, они не смотрят вперед, им совершенно все равно, куда идти, самое главное дальше, дальше!

Бросают на нас взгляды. Дружественными их никак не назовешь, да и меньше всего мы можем ждать дружественных взглядов от этих румын. Что ты пялишься на нас так, немец? Ведь это и ты виновник нашей похоронной процессии! Погляди-ка на нас! Ах, ты этого не знал? А кто же пригнал нас сюда, кто бросил нас в бой там, в этом проклятом месте, кто велел нам держать позиции? Ты скажешь: наше правительство. Чушь, это вы, немцы! Всюду творите что хотите, никого не спрашивая. Лучше убирайся с дороги подобру-поздорову, мы сыты вами по горло. Посмотри. Видишь, я ранен в руку и ногу? За что. спрашиваю я тебя, за наше дело? Нет, за вас! И убитые тоже погибли за вас. А теперь ты стоишь здесь и думаешь: дикая толпа, с нами такого никогда не случится. Подожди, может, и вам так достанется! Тогда вспомнишь и о нас, тоже захочешь иметь одну лошадь, только не на двоих, а на четверых.

Наконец замечаю офицера, лейтенанта. Зову его к машине. Он с большой неохотой слезает с неоседланной лошади и подходит вплотную ко мне. Зеленоватые воспаленные глаза с черными ресницами смотря! на меня с яростью.

— Чего хотите?

— Откуда идете? Что за часть?

— Наше дело.

— Чем вызвано это бегство? Страшная картина.

— Русские там, русские там, русские там! [137]

Он показывает рукой на запад, на северо-запад и на север и хочет идти восвояси, другой седок на лошади уже зовет его.

— Но там же впереди должны быть еще немецкие войска! Разве вы не хотите драться вместе с ними? Ведь дело идет и о вашей голове!

— Мы довольно воевать за Гитлер! Гитлер капут. Всё капут.

Пытаюсь втолковать ему по-хорошему. Он с издевкой смеется, стучит себя указательным пальцем по лбу и круто поворачивается:

— Ты ехать к черту!

С меня хватит. Даю команду ехать дальше. Слова ни к чему. Причины их поражения налицо — и материальные, и моральные. Но в военном отношении разбитые дивизии — бремя, и больше ничего. Лучше воевать одним, не имея соседей ни справа, ни слева, лучше открытые фланги! По крайней мере хоть знаешь, на что можешь рассчитывать.

Я рад выбраться из этого кошмара. Но через несколько километров нам снова встречается группа. И снова мимо нас плетутся еле движущиеся живые тени с открытыми и закрытыми глазами. Им все равно, куда приведет их эта дорога. Они бегут от войны, они хотят спасти свою жизнь. А все остальное не играет никакой роли.

Румынский полковник откровенно говорит мне, поправляя пропитавшуюся гноем повязку на голове:

— С моими солдатами больше ничего не сделаешь. Они не подчинятся никаким приказам, я-то их знаю. Через неделю они, возможно, преодолеют это состояние. Но до тех пор я практически не имею над ними никакой командной власти.

Такое впечатление сложилось и у меня. Поистине, «разбито войско в пух и прах». Эти слова звучат здесь вполне уместно. Для художника, желающего рисовать [138] отступление, тут жив»я натура, растянувшаяся на многие километры

Растерзанные и растрепанные колонны исчезают в лабиринте снежных лощин Теперь все наше внимание поглощено движением вперед. Перед нами в снежной пустыне возникает большое село, а слева остается небольшая деревня. За селом холм поднимается метров на сорок, за ним ничего не видно. На высоте отчетливо заметно движение. Смотрю в бинокль. Это немцы. Еще немного, и мы уже едем между глиняными и деревянными домами по улице села. На дороге стоит группа военных, двое из них оживленно жестикулируют. Сейчас спрошу их, как называется этот населенный пункт. Останавливаюсь и в одном из них узнаю Маркграфа, спорящего с каким-то тыловым унтер-офицером:

— А я вам говорю, что взорвете не раньше, чем мы заберем отсюда все, что нам нужно! По мне, будь у вас приказ хоть от кого угодно. Мне наплевать! Здесь приказываю я.

Маркграф поворачивается к худым лицам, окружающим его.

— За дело! Очищайте лавочку до дна и переносите в этот дом. Только быстро, чтобы он успел выполнить свое задание. А ну берись!

Толпа бросается туда, а я вылезаю из машины и подхожу к Маркграфу. Он смеется:

— Ты как раз вовремя. Только что явился сюда этот тип и сунул мне под нос приказ: немедленно взорвать продовольственный склад в Суханове.

— Так это и есть Суханове?

— Слушай дальше! Там стоят ящики с мясными консервами, Шоколадом, печеньем, сигаретами и прочими вещами, которых мы уже много месяцев не получаем. И огромное количество шнапса! Пойми меня правильно: этот тип хочет взорвать все это на воздух, не дав нам ни шиша. Пытаюсь с ним договориться, а [139] он грубит и говорит что-то насчет мародерства. Ну, раз уговоры не помогают, пришлось пригрозить. Идем, а то совсем закоченеем.

Мы входим в полутемное помещение склада. Там есть все, что только может пожелать солдатское сердце. Тут уже хозяйничают солдаты противотанковой части. В поте лица своего вытаскивают ящики и выкатывают бочки. Один прямо на ходу пробует кюммель{26}. Искать долго не приходится, так как все на виду. Засовываем в карманы плитки шоколада и идем дальше. Несколько сот метров, и мы у цели. Франц остается с нами, а Эмиг и Гштатер отправляются в дом, где расположились связные.

Пауль рассказывает. Насколько я понимаю, дело дрянь. Даже Франц, мой профессиональный оптимист, и тот хмурит лоб.

Еще вчера вечером около 23 часов противотанковый дивизион вступил в Суханове. Здесь он обнаружил только остатки обоза начальника снабжения корпуса. Русских пока видно не было. Сегодня утром поднята первая тревога. В соседней деревне Ново-Бузиновской — всего в двух километрах отсюда — появились первые русские танки. На высотах, которые мы перед тем видели, в страшной спешке оборудованы оборонительные позиции, правда только для тяжелого оружия. Пехота все еще не подошла. Две русские танковые роты предприняли атаку, но были отброшены, при этом подбито четыре танка. К 9 часам утра русские подбросили три кавалерийские бригады и несколько танковых частей. Ожидаемое наступление началось около 12 часов, но было отбито.

— Можешь себе представить, нам здесь не очень-то по себе. Сегодня будет горячий денек. Из какого направления ты, собственно, прибыл? [140]

— Из Калача.

— Вот как? Через Ерослановское проезжал? Это маленькая деревенька недалеко от нашего стольного града.

— Нет, мы оставили ее слева.

— Вот это я и хотел знать. Тебе чертовски повезло! Ведь в ней русские. Видишь: дуракам всегда везет.

— Это исключено: ведь деревня в вашем тылу!

— Тут уж ничего не поделаешь. У нас здесь снова маневренная война. Уже вскоре после девяти русские вклинились юго-западнее и ворвались в это самое Ерослановское. Мы насчитали 80 танков. Оттуда они наверняка будут наносить удар на Калач, этим частям не до нас.

— Так как же мне -сегодня выехать отсюда?

— Пока еще все не так страшно. Дорога вдоль донских высот пока еще свободна. Поезжай через Песковатку.

Около двух часов дня Франц и я готовимся выезжать. Вдруг в дверь вваливается связной:

— Господин обер-лейтенант, они идут! В чем есть выбегаем на улицу. Бой уже начался. Деревню накрывают огнем батарей десять. Бьют реактивные установки и минометы. Все гремит, шипит, грохочет, визжит и воет, как гигантский хор завывающих чертей. Рушатся дома, носятся в воздухе железные листы с крыш. Сквозь град осколков бегу за Маркграфом. Успеваю только увидеть, как Тони ставит машину за кирпичную стену, и проваливаюсь по пояс в снег. Под «огневым мешком» взбираемся как можно быстрее по крутому склону. Не раз помогаем друг другу выбираться из ям метровой глубины, прикрытых снегом. Совершенно мокрые от напряжения и возбуждения наконец добираемся до голой вершины правой высоты. [141]

Леденящий ветер пронизывает нас. Теперь и нам видно, как приближаются выкрашенные белой краской танки. Это Т-34 и Т-60. Они от нас еще на расстоянии двух километров. Отсюда, сверху, хороший обзор, видно и танки. Белые громады — а их даже невооруженным глазом можно насчитать шестьдесят — выползают из маленькой деревни, которая со своими избами с заснеженными крышами и наличниками расположена метрах в пятистах позади передовых танков. Но видно и гораздо дальше: воздух сегодня удивительно прозрачен. На горизонте появляются колонны за колоннами, моторизованные и конные, в том числе и танковые, и мне кажется, что все они идут в одном направлении, словно все они рвутся сюда, чтобы сравнять нас с землей.

Передние танки все еще удалены от нас километра на полтора. На них пехота, ее отчетливо можно различить, несмотря на белые маскхалаты. Правее наступает спешенная кавалерия; кони стоят на околице деревни.

Маркграф пока наблюдает спокойно, дает приказания и распределяет первые цели. Солдаты у противотанковых и зенитных пушек залегли в своих покрытых снегом ячейках, которые они наспех отрыли, чтобы скрыться от железного града. А он что надо! Непрерывно рвутся снаряды, образуя в белом ковре черные дыры. Как трубы огромной шарманки, параллельно друг другу прочертились в небе следы залпа «катюш». Снова грохот разрывов. Еще залп. Но ущерб пока невелик. Орудия наши целы. Насколько можно оглядеть позицию, ни один из солдат Маркграфа еще не убит. Сам он лежит рядом с нами.

Теперь открывают огонь танки с красными звездами. Бьют все их орудия короткими, сухими выстрелами, которые с таким же сухим звуком рвутся вблизи [142] нас. Маркграф быстро объясняет мне, что некоторые танки атаковать не могут хотя они и стояли в деревне позади нас, но еще утром расстреляли весь свой боекомплект. Он смотрит в бинокль. Потом произносит только одно слово: «Так».

Вдруг в небо взвивается сигнальная ракета. И вот уже заговорили наши орудия. Залп за залпом. Наводчики и заряжающие работают с полным напряжением. Бронзой отливают их лица на холодном зимнем ветру. Продвижение русских замедляется. Пехота спрыгнула с танков и залегла в глубоком снегу. Танки застывают на месте. Горит первый. За ним другой Столб дыма поднимается в высоту и тянется в сторону. Наши артиллеристы заряжают и стреляют, заряжают и стреляют, не успевают подносить снаряды.

Первый успех не заставляет себя ждать. Наступательный фронт разорван, первое замешательство внесено. Русские приостановили атаку. Кажется, они обдумывают, как действовать дальше. Первые танки повернули назад.

Атака отбита, позиция удержана. Спешенная конница снова отходит в деревню справа, преследуемая разрывными снарядами.

Но никто не думает о том, что этот частный успех останется только эпизодом, что противник хочет избежать лишних потерь и просто обойдет Суханово.

* * *

Через полчаса мы едем в направлении донских высот. Мои ручные часы показывают четыре. Ветер немного улегся, мы вспоминаем боевое настроение дивизиона Маркграфа, и нам становится немного легче, чем утром, когда мы повстречались с отступающими войсками. Всем, кроме Тони. Он ругается что есть мочи. При таком освещении езда по совершенно незнакомой снежной дороге — удовольствие маленькое. [143]

Но ничего не поделаешь, мы обязаны возвращаться. Темнота нас испугать не может: теперь в любой ситуации не по себе, когда едешь на одиночной машине. Снег блестит под луной холодным глянцем, отбрасывая голубовато-серый отсвет.

Далеко позади себя мы слышим звуки сильного артиллерийского огня. Там еще гремит бой. После всего виденного сегодня исход его мне совершенно ясен. Слабые отсечные позиции прорваны или обойдены русскими. Часть их сил уже здесь. Калач тоже падет — этого не избежать. Но что тогда? Нашему командованию придется разгрызть твердый орешек.

Сильный толчок.

— Что случилось. Тони?

— Бревно переехали, господин капитан! Через несколько сот метров опять толчок. Снова бревно. Откуда здесь, в безлесной степи, столько валяющихся на дороге бревен? Останавливаю машину, возвращаюсь на несколько шагов назад. Вот оно, «бревно»! Не бревно, а человека переехали мы. Совершенно одеревенелый труп без шинели, без шапки, без сапог валяется поперек дороги. Это румынский солдат. Наверно, свалился от истощения сил. Для него не нашлось места ни в одной машине, его не положили ни на одну лошадь, просто бросили. Другие думают только о себе. Бога ради, не останавливаться. Дальше, дальше!.. Кому еще суждено принести себя в жертву? Пусть каждый сам помогает себе как умеет. Кто позаботится обо мне? Пусть валяется. Сапоги на нем хорошие, ему они больше ни к чему, да и шинель тоже не понадобится. А теперь в путь, дальше, дальше, только не останавливаться: сзади наступают русские!

Приходится убрать с дороги еще пять полуобнаженных трупов, чтобы продолжать путь. Но вот мы уже приближаемся к реке Россошке. Нас встречает и [144] сопровождает дальше дикий шум. Румыны осыпают нас проклятиями и руганью на своем языке, когда мы подъезжаем к ним. В низине у реки сплошной клубок людей, лошадей и повозок. Склоны покрыты льдом; спускаться легко, но на противоположный берег взобраться трудно. Приходится толкать лошадей и машины. Между ними падают раненые, колеса едут прямо по ним. Никого это не волнует, никто не прислушивается к предсмертным крикам и стонам. По упавшим несутся кони, шагают живые. Все стремятся вперед. Кто упал, тому ничем не помочь. Мы его поддерживать не можем. Раз два — взяли! Еще взяли! Откуда идем? Оттуда. Русских не сдержать. Хотели пробиться к Калачу, да они преградили нам путь, пришлось отступать. Болтать некогда, спешим. А ну приналяг! Скоро выберемся на тот берег. Вот только полевая кухня внизу. А лошадей, от которых одни кости остались, да растоптанных людей здесь бросим. Завтра все замерзнет, и их занесет снегом. Нас бы здесь давно и дух простыл, да половина наших сразу отделилась, а о нас и не подумали. Вот эти ушли уже далеко! Но и мы сейчас двинемся. Мы не горюем: полевая кухня с нами! А до других нам дела нет. Своя рубашка ближе к телу.

Теперь я начинаю торопиться. Только бы вырваться отсюда! Только не видеть больше этих людей! Меня охватывает ярость. Но и сострадание тоже. Вот как оно выглядит, бегство! Сегодня бегут румыны. А завтра? Разве есть у нас гарантия, что то же самое не произойдет и с нами? Прорвавшиеся русские дивизии катятся на нас. Они ударят в тыл армии, там, где штабы и обозы, где есть пекаря и почтальоны, но где нет резервов. Что тогда?

Путь впереди расчистился. Тони с ожесточенной яростью разгоняет машину. Восьми цилиндровый форд с колесами, обвязанными цепью, тянет хорошо, мы [145] преодолеваем подъем без остановки и проносимся мимо отступающих румын.

Через несколько километров проезжаем полевой аэродром. Нас встречает зловещий пожар. Пламя полыхает до самого неба — желтое, красное, голубое. Горит бензин. Горят самолеты. Да, самолеты! Транспортные, разведчики, пикирующие бомбардировщики — те немногие, что до сегодняшнего утра еще обслуживали нас. Сознательно уничтожают технику. Ведь русские идут, ничто не должно попасть им в руки! Моторы не заводятся. Пробовали — не получается. Ничего иного не остается. Как ни тяжело, жги машины! Поджигай бензин! Что еще? Взорвать склады с запасными частями. Скорее, спешите, надо все уничтожить! Русские наступают, русские!

Панический страх охватил всех здесь, в армейском тылу, пока там, впереди, идет бой. За дело взялись безумцы — те, кто до сих пор сидели в глубоком тылу, попивали шнапс в казино, щелкали каблуками и только и знали что отвечать на приветствия подчиненных. А теперь только заслышали артиллерийскую канонаду, сразу нервы потеряли. Подумаешь, что такое двадцать самолетов! Я обязан выполнять свой долг! Что? Говорите, можно было бы подождать? А что вы в этом смыслите, лучше позаботьтесь-ка о своих собственных делах! Хотите знать мою фамилию? И не подумаю назвать!

Этот огонь уничтожает не только несколько самолетов. Он окончательно отрезвляет нас. Если столько немецких офицеров потеряло голову и поддалось панике, не приходится удивляться поведению румынских солдат.

И здесь тоже горит. И там, дальше, тоже! Чем дальше мы едем назад, тем все чаще пожары. Прямо посреди деревенской улицы, перед крестьянскими избами, на высотах, в открытом поле жгут документы, [146] приказы, секретные бумаги, характеристики и представления к орденам, уставы и карты. Писаря раздувают огонь. Офицеры по листкам бросают бумаги в костер с торжественной серьезностью и ставят в списке галочку против порядкового номера. Они тоже выполняют свой долг! Еще бы, ведь их дело — составлять и рассылать приказы, так почему бы разочек и не сжечь? Только вот до сих пор мы об этом не думали. Ведь раньше ни один секретный приказ не имел права исчезнуть, иначе арест, военный суд, разжалование. А сегодня? Бросай его в огонь! Русские идут! Приказы не помогли нам раньше. Не помогут и теперь. В огонь их! И этот тоже! Да смотрите, ничего не забыть сжечь! Такова служба. Я отвечаю за это головой.

* * *

23 ноября 1942 года. Разгуляевка.

Полдень. Все командиры выстроились в блиндаже генерала, 1-й офицер штаба Дивизии произносит:

— Господа, свершилось. Калач пал. Мы окружены. [147]

Дальше