Возвращение домой
Поезд прибывает в Мюнхен рано утром. Город еще спит, улицы пусты, лавки закрыты и только изредка чья-то тень проскользнет мимо. Я направляюсь по Кауфингерштрассе, прохожу Стахус. "Снова дома", думаю я , "я вернулся домой." Но чувство дома, та теплота, когда вспоминаешь знакомые вещи, все еще не вернулась ко мне. На заре город все еще так же далек, как спящий. Я захожу в табачную лавку и звоню моему отцу в офис. Несмотря на ранний час он уже там. Он всегда приходит на работу первым. "Эрни", говорит он, и я слышу, как он несколько раз глубоко вздыхает, "Эрни, ты здесь?" Мы договариваемся, что пока ничего не будем говорить маме и что я позвоню ему на фабрику перед обедом. Сначала мне надо к врачу. Это наш старый семейный врач и он встречает меня громким приветствием. Может быть другие здороваются так по профессиональной привычке, но у него приветствия исходят из самого сердца. Затем он осматривает меня и становится серьезным. "С полетами покончено, молодой человек", говорит он, "твои ушные перепонки лопнули и внутреннее ухо инфицировано". "Это невозможно!" Несмотря на все усилия я не могу справится с собой и мой голос дрожит. "Ну", хлопает он меня по полечу, "может быть дядюшка Отто и сможет собрать все это по кусочкам. Хотя будет лучше, если мы при этом будем оставаться на земле".
Доктор расстроил меня. Идя к отцу, я не могу разогнать свои мысли. "Не будет больше полетов" — не может быть! Это то же самое, что надеть на меня черные очки, и заставлять двигаться ощупью всю оставшуюся жизнь. Тогда лучше уж быть зрячим несколько лет и затем ослепнуть навеки. Я решаю следовать совету доктора лишь до тех пор, пока считаю, что так для меня будет лучше. Затем я встречаюсь с отцом. Как только я вхожу в его офис он встает из-за своего стола и идет ко мне большими шагами. "Мальчик, мой дорогой мальчик", говорит он и протягивает ко мне обе руки. Мгновение мы стоим и смотрим друг на друга, и затем он говорит, немного задыхаясь.
Хорошо французам. Они совершенно не смущаются, когда говорят "привет" или "до свиданья". Они обнимаются и целуются стоя или на ходу. Я наблюдал это множество раз на станциях. Мы сидим друг напротив друга по разные стороны стола. "Между прочим, помнишь ты писал мне о том "Кадроне", которого не мог сбить. Может быть та машина была бронированной?" Я отрицательно качаю головой. "Но конечно, ты не мог этого знать", продолжает он торопливо. "Я думаю, мы тоже должны бронировать наши самолеты, по крайней мере пилотскую кабину и мотор. Тогда самая большая опасность для пилота была бы уменьшена." Я не соглашаюсь. Для артиллеристских "кроликов" это было бы в самый раз, но для истребителя даже вопроса об этом не стоит. В бронированной машине нельзя будет подняться выше тысячи метров. "Это не имеет значения. Главное — безопасность полета". "Но папа", говорю я немного высокомерно, "какие у тебя странные идеи о полетах". Энтузиазма в его голосе становится меньше. "Да, возможно ты прав", говорит он усталым голосом и в тот же самый миг я чувствую горький стыд.
Как мало я его знал. Броня эта была отлита в его сердце и должна была защитить меня, а я спихнул ее в кучу металлолома, даже не взглянув. "Говорят, что на заводах Круппа пытаются сделать новый легкий металл, который не пробивают пули", говорю я, пытаясь собрать обломки, но он отмахивается от меня: "Пусть их, сынок. Давай позвоним маме и скажем ей, что я приведу гостя, и пусть она подготовит еще одно место за обеденным столом". И вот мы дома. Отец входит в комнату впереди меня. Мама готовит на стол. Я слышу звон серебра и затем ее голос: "Ты читал последний армейский отчет? Наш Эрни сбил своего двадцать четвертого". Я больше не могу прятаться. Я вбегаю в комнату. Она бросает серебро на стол и мы обнимаемся. Затем она берет меня руками за голову и отодвигает от себя: "Болен, сынок?" "Ничего, немного уши разболелись". Она немедленно стихает.
Это с ней всегда так: она абсолютно уверена, что на войне со мной ничего не может произойти и она всех уверяет в этом с такой решимостью, как будто Бог дал ей свое личное обещание, скрепленное рукопожатием. Иногда это меня смешит, иногда я тронут ее невинной верой, но постепенно ее доверие передается и мне, и я часто уверяю себя, что для меня пуля еще не отлита. Пока мы обедаем, она засыпает меня вопросами и я отвечаю с осторожностью. Я не рассказываю ей о моем поединке с Маасдорпом. За праздничным пудингом я не хочу говорить о человеке, который был настоящим мужчиной с сердцем героя и погиб от моей руки. Да, сейчас я дома. В это чувство окунаешься с головой, как в теплую воду. Все расслабляет, спишь допоздна, ешь помногу, портишься. В эти первые дни я редко выхожу в город. Что мне там делать? Мои товарищи в армии, многие уже мертвы, а я не люблю ходить среди незнакомых мне людей.
Мне очень нужно повидать старого Бергена. Но я страшусь этого визита. Говорят, старик в депрессии после того, как он получил известие о гибели своего сына Отто. Чем я могу облегчить его боль? Проще драться, бесполезно смотреть на раны, нанесенные войной. Каждый день мне приходится ходить к доктору. Он не очень доволен тем, как идет лечение. Однажды утром, как раз когда я возвращаюсь с очередного визита, в Хофгартене я встречаюсь с Ло. Мы были знакомы еще подростками. Несколько раз мы танцевали, ходили на пикники. Мы гуляем вместе. В своем шелковом платье с неброским рисунком она выглядит так, как будто расцвела прямо этим утром. Когда смотришь на нее, не верится, что где-то идет война. Но затем она говорит мне, что работает медсестрой в армейском госпитале. В ее палате лежит человек с пулей в позвоночнике, который умирает уже много месяцев. Раз в несколько недель его навещают родственники, приезжающие издалека. Он продолжает жить, но все равно умрет рано или поздно, так говорят доктора. Она смотрит на меня с удивлением, когда я обрываю ее: "Послушай, разве мы не можем говорить о чем-нибудь другом?" На какое-то время она обижается. Она вытягивает свою нижнюю губу и становится похожей на ребенка, у которого только что отняли шоколадку.
Перед ее домом мы договариваемся, что встретимся в один из вечеров в Ратскеллере. После обеда я иду к Бергенам. Служанка ведет меня в гостиную, где со газетой в руках сидит Берген. Он весь погружен в чтение. Ганс и Клаус на фронте, а его жена умерла уже много лет назад. Наконец он смотрит на меня поверх пенсне. Его лицо стало старым и морщинистым, его ван-дейковская бородка висит как снежная сосулька. Как ты иногда беспомощен, когда у другого боль... "Я хотел... Я сожалею... Отто...". "Так уж вышло, Эрнест. Хочешь взглянуть на комнату Отто?" Он встает и берет меня за руку: "Пойдем". Он открывает дверь и мы поднимаемся по лестнице. Мы стоим в комнате Отто, это маленькая мансарда, в которой он жил в студенческие годы. "Ну вот", говорит старый Берген и делает жест рукой. Ты можешь посмотреть". Затем он поворачивается кругом и уходит. Вот он спускается по лестнице, и его шаги затихают.
Я остаюсь один с Отто. В его маленькой комнате — все как было тогда. На сундуке и книжных шкафах стоят модели самолетов, которые Отто смастерил сам. Они выглядят великолепно. Все типы машин, известные в то время, воспроизведены до мельчайших деталей. Когда мы запускали их, они обычно падали вниз как камни. Это было десять лет тому назад. Я сажусь за детский письменный стол с зеленой, закапанной чернилами крышкой и поднимаю верх. Все лежит здесь, руководства по моделированию, дневник Мюнхенского аэроклуба за 1909 г. Его членам от 10 до 13 лет. Каждую среду группа авиамоделистов собиралась у нас дома, каждую субботу проходили большие авиационные сборища на берегах Стадтбаха или Исара. Несмотря на то, что самолеты Отто были самыми красивыми, мои уродливые создания летали быстрее. Своим старательным детским почерком он регистрировал все, что происходило, поскольку это входило в его обязанности как секретаря клуба. "Авиатор, герр Удет, был награжден первым призом за то, что его модель I-11 успешно перелетела канал", говорится там, поскольку моя машина сумела перелететь Инсар и не разбилась.
Все стоит на своих местах, как будто бы он все расставил перед своим отъездом. Вот письма, все, которые я ему написал, упакованы в маленькие пачки и на всех стоит дата, когда они были получены. Наверху последнее, нераспечатанное. В нем новость о том, что я смог договориться о его переводе в мою эскадрилью. Письмо начинается "Ура, Отто!" Вот рисунки. Он всегда рисовал правой рукой, а я — левой. Фотографии тоже все здесь, начиная с тех, которые сделаны в раннем детстве. Он сохранил даже те, что были сделаны во время "встречи на Нидершау". Я взлетаю в первом планере, сконструированном аэроклубом и разбиваю его. У планера смят нос, и Вилли Гетц, наш председатель, с полной серьезностью объясняет жителям Нидершау что земной магнетизм в этом месте слишком силен и не дает планеру подняться в воздух. Затем групповое фото времен танцевальной школы, затем война, мотоциклисты, первый летный костюм, фото после первой победы. Под каждой фотографией — дата и белыми чернилами — подпись. Мы прожили вместе целую жизнь. Есть что-то странное в мальчишеской дружбе. Мы скорее дали бы вырвать языки, чем признались бы, что другой что-то значит для тебя. Только сейчас я все это понимаю.
Я закрываю парту и спускаюсь вниз по лестнице. Старый Берген снова сидит со своей газетой. Он встает и пожимает мне руку, но делает это вяло, без тепла. "Эрни, если хочешь, возьми какие-нибудь вещи Отто себе на память", говорит он. "Бери, что нравится. Он любил тебя больше всех остальных своих друзей". Он отворачивается и начинает протирать пенсне. Но у меня нет пенсне. Слезы текут по лицу. Какое-то время я стою в прихожей, потом выхожу на улицу. Мне исполнился двадцать один год и Отто был моим лучшим другом. Вечером я встречаюсь с Ло в Ратскеллере. Я в гражданской одежде, чтобы хотя бы на этот вечер забыть о войне. Но Ло немного обижена. Так я выгляжу недостаточно героически. Мы едим грубую, жилистую телятину и большие, отливающие синевой картофелины, которые выглядит так будто они страдали от недоедания и к тому же провели слишком много времени в воде. Только вино зрелое и сладкое, на его качестве война никак не отразилась. К нам подходит старушка с розами. Ло смотрит искоса на цветы. "Оставь их в покое", говорю я, "все равно они все спутались". Но старушка уже услышала меня. Она ставит свою корзинку и становится перед нами, подбоченясь. "Вот это мне нравится!", чуть ли не визжит она на простонародном баварском диалекте. "Посмотрите какой хорошенький маленький сопляк расселся тут, весь разнаряженный, как кукла, и хочет вырвать кусок хлеба прямо изо рта старой женщины. В окопы, там тебе самое место, молодой человек, вот что я тебе скажу". Люди за соседними столиками, внимание которых привлекли крики старой женщины, смотрят на нас. Это все заставило бы меня крайне смутиться, если бы я действительно уклонялся от службы в армии, но поскольку это не так, все это развлекает меня, хотя Ло краснеет до корней волос.
"Ну хорошо", говорю я, "дайте мне тогда парочку букетов". Старушка чудесным образом преображается. Ее гнев улетучился со скоростью шторма на театральной сцене. И ее лицо светится сладкой вежливостью. Она начинает суетиться и перекладывать свои букеты с места на место. "Не обращайте на меня внимание, молодой человек", болтает она, "любой может видеть, что вы еще слишком молоды для фронта. Я всего лишь дала волю своему темпераменту". "Вы все можете видеть", говорит она обращаясь к людям за столиками, "любой ребенок может догадаться, что этот мальчик празднует свое совершеннолетие". Я машу рукой, чтобы она уходила. У Ло между бровями появляется морщинка. "Только что исполнилось восемнадцать", огрызается она. Я касаюсь ее маленькой, обожженной солнцем руки, лежащей на скатерти. "Знаешь", говорю я, " я хотел бы быть сейчас с тобой наедине, вдали от всех".
Это прямо-таки воздушная атака со стороны солнца. Она настолько удивлена, что я могу почти читать мысли, проносящиеся по ее еще детскому лбу. "Мы могли бы уехать куда-нибудь", сказал я, " куда-нибудь в деревню. Может быть поедем на озеро Старнберг? Густав Отто меня приглашал. А может быть лучше поехать еще дальше — в горы? Мы могли бы и там наслаждаться волей и спокойствием, одни в целом мире".
Сначала она смеется, потом поджимает губы. "Но как мы сможем это сделать? Что скажут мои родители?" "Пожалуйста, прости меня", говорю я ей, "но все мои хорошие манеры остались на фронте". Мы выходим. Влажная ночь, ветер раскачивает верхушки деревьев. Мы останавливаемся под фонарным столбом и она хлопает меня по руке. "Пожалуйста, не сердись". Я пожимаю плечами: "Сердиться? На что?" Но я чувствую, что чего-то не хватает. Когда я был там, на фронте, все изменилось. Вещи, которые были важными когда-то, больше уже не важны. Другое стало важным как сама жизнь. Но здесь жизнь все еще та же. Я не могу изложить это словами. Но неожиданно чувствую, как скучаю по своим друзьям. Мы останавливаемся у садовых ворот перед домом Ло. Она медлит. Но я быстро целую ее руку и исчезаю. На следующий день я гуляю один. В мыслях у меня разброд и шатание. Я не могу вернуться на фронт. Когда я завожу об этом разговор, доктор дает мне гневную отповедь. Но здесь я чувствую себя потерянным.
Когда я прихожу домой, мои родители еще спят. Но вечером все окна ярко освещены. Я взбегаю по ступенькам когда дверь отворяется и на пороге я вижу мою маму, ее лицо покраснело и сияет счастьем. Она машет листком бумаги, зажатым в руке, это телеграмма из моей группы о том, что я награжден Pour Le Merite. Я счастлив, счастлив по-настоящему, даже хотя для меня это и не полная неожиданность. После определенного количества побед Pour Le Merite награждают почти автоматически. Но подлинная радость — та, которая исходит от моей матери. Она просит, чтобы все встречали меня стоя, даже моя маленькая сестра. Она вырезала орден из газеты и сейчас вешает его мне на шею на нитке. Отец пожимает мне руку. "Поздравляю, сынок", говорит он, и больше ничего. Но он уже открыл бутылку Штейнбергера 1884 года разлива, одну из семейных реликвий. Это говорит больше, чем слова. Вино золотисто-желтого цвета и перетекает как масло. Его аромат наполняет всю комнату. Мы чокаемся. "За мир, справедливый мир", говорит отец. На следующее утро, еще в постели, я думаю о Ло. Если бы у меня был мой Pour Le Merite, я мог бы назначить ей свидание, как будто ничего не случилось. Я выпрыгиваю из постели, одеваюсь и иду в город.
Я направляюсь к ювелиру на Театинерштрассе. Продавец пожимает плечами: "Pour Le Merite? — нет, не делаю! Недостаточный спрос". Плохо. Я-то думал, что удивлю Ло. Но пройдет две недели прежде чем орден придет мне из части. Медленно я бреду по улице, механически отвечая на приветствия солдат и офицеров, проходящих мимо. Вот идет морской офицер. Это Веннингер, командир подводной лодки. У него на шее — Pour Le Merite, блестит на солнце.
На меня накатывает вдохновение. Я иду к нему, отдаю честь и спрашиваю: "Простите меня, но нет ли случайно у вас второго Pour Le Merite?
Он смотрит на меня широко открытыми глазами и я объясняю. Он громко смеется. Нет, у него нет второго ордена, но он дает мне адрес лавки в Берлине, где я могу его заказать, телеграммой, если мне так не терпится. Я благодарю его, немного огорченный и снова отдаю честь. Через два дня из Берлина приходит орден. Он лежит как звезда на красной вельветовой подушечке. Я звоню Ло и назначаю свидание. Она смеется и сразу же соглашается. В ожидании ее я хожу взад и вперед перед домом. Затем появляется она и тут же замечает орден у меня на шее. "Эрни!", кричит она и начинает скакать вокруг меня как птица, собирающаяся взлететь. На самой середине улице, где нас все видят, она обнимает меня за шею и целует.
Яркое, солнечное, весеннее утро. Рука об руку мы медленно бредем к центру города. Когда нам навстречу попадаются военные, они салютуют особенно четко и большинство оборачивается нам вслед. Ло считает: из сорока трех обернулось двадцать семь. Мы идем вдоль Театинерштрассе, главной улице Мюнхена, где все начинается и все кончается. Перед входом во дворец короля Баварии стоит стражник, невысокий резервист с бородой и носом-пуговицей. Вдруг, зычным голосом, совершенно не соответствующим своему маленькому росту он командует: "Стража, смирно!" Подходят солдаты. "Смир-рно!", командует офицер. "На пле-ечо! Achtung! На крау-у-ул!" Я оглядываюсь. Рядом никого нет. Затем я вспоминаю о моем Pour Le Merite. Я возвращаю салют почти миновав их. Приветствие получается у меня каким-то скомканным и без всякого достоинства. "Что это было?" спрашивает Ло, глядя на меня большими глазами. "Боже мой", говорю я величественно, "стража должна стоять по стойке смирно перед Pour Le Merite". "Ты шутишь!" "Вовсе нет!" "Вот здорово! Давай еще попробуем". Поначалу я немного упорствую, но затем соглашаюсь. Кроме того, я сам все еще не уверен.
На этот раз мы хорошо подготовились и идем на дело приосанясь. "Стража, смирно!", кричит стражник. В тот же самый момент Ло цепляется мне за руку и грациозно кивает им головой. Женское тщеславие ничто не может удовлетворить. Если бы она смогла настоять на своем, мы заставляли бы стражу стоять по стойке смирно до самого вечера. Но я бастую. Военные ритуалы — не игрушка для маленьких девочек. Ло надувается. Безоблачное небо как голубой шелк. Никогда больше у меня не было такой весны. Мы встречались каждый день, гуляли по Английскому саду, пили чай или ходили в театр. Война была где-то далеко-далеко.
Однажды мы увидели толпу у театра, собравшуюся у плаката на стене. . "Наверное, вести о новой победе", говорю я, когда мы подходим ближе. Но читая плакат я чувствую, как будто кто-то ударил мне в самое сердце. "Ритмейстер фрайгерр фон Рихтгофен пропал без вести", написано на нем. Текст плывет у меня перед глазами.
Я никого не вижу и ни на кого не обращаю внимание, когда проталкиваюсь через толпу чтобы подойти поближе. Прямо передо мной на желтом листе бумаги сообщение: "Не вернулся с задания. Расследование пока не дало результатов". Я знаю наверняка, капитан мертв.
Что это был за человек! Конечно, и другие тоже сражались. Но у них у всех были жены или дети, мать или профессия. Они забывали обо всем этом только изредка. Но он постоянно жил за этими границами, которые мы пересекаем только в отдельные великие моменты. Его личная жизнь была стерта из памяти когда он сражался на фронте. А он всегда сражался, когда был на фронте. Еда, питье, сон — вот и все, что он хотел от жизни. Только то, что давало ему возможность сражаться. Он был самый незатейливый человек из всех, кого я когда-либо знал. Пруссак до мозга костей, и величайший из солдат. Чья-то рука осторожно сжимает мою. На мгновенья я совсем забыл о Ло. "Если ты все еще хочешь съездить в деревню, я с удовольствием с тобой поеду", говорит она, глядя на меня так, как будто я должен завтра умереть.
На следующий день мы выбираемся на озеро Старнберг. Листья в этом году распустились рано, деревья и кустарники ярко зеленого цвета. Мы останавливаемся у Густава Отто и его жены. Это простые и добросердечные люди. Они знают и соблюдают первое правило гостеприимства. Они не заставляют нас приспосабливаться к их повседневной жизни и позволяют нам делать все, что мы захотим. По утрам мы скачем верхом или плаваем на лодке по озеру. После обеда мы гуляем по лесу. Мы ступаем по увядшим прошлогодним листьям, а над нашими головами на деревьях распускаются новые. Кажется, что нет никакой войны. Когда мы все будем мертвы и забыты, эти деревья будут продолжать зеленеть, приносить семена и вянуть. И все-таки, все-таки иногда, когда мы отдыхаем, лежа на траве я ловлю себя на том, что всматриваюсь в толстые подбрюшья облаков. Может быть кто-то сейчас спикирует оттуда? И утром, когда мы встаем, первым делом я смотрю на небо. Будет ли сегодня летная погода? В первые пять дней я даже не прочитал ни одной газеты, но сейчас я уже сам иду встречать почтальона. Там должно быть жарко. Группа в самой гуще боя, и Левенхардт почти каждый день сбивает по самолету. Сейчас у него тридцать семь, а когда я уезжал, у нас было поровну. Наверняка и мы несем серьезные потери. Полдень, мы с Ло в лодке на самой середине озера. "Знаешь", говорю я задумчиво. "иногда мне хочется назад". В первый раз я заговорил об этом. Ло бросает руль и смотрит на меня, ее губы трясутся. "Что ж, значит ты меня совсем не любишь? Нет, она не понимает. Я поднимаюсь и сажусь прямо. Лодка раскачивается. Я целую ее. Я немного печален, мама поняла бы меня сразу же. Погода невероятно прекрасна. Каждый день лучше чем предыдущий. На третью неделе я отправляюсь в Мюнхен чтобы встретиться с доктором. Воспаление прошло. "Но тебе нужно выздороветь, набраться сил", говорит он благодушно.
Вечерами мы сидим на террасе в доме Густава Отто. Полная Луна. Ло устала и рано уходит в свою комнату. Я сижу в кресле-качалке рядом с Отто. Мы курим. "Будешь ли ты сердиться, если однажды утром я внезапно встану и уеду?" По огоньку на кончике его сигары я вижу, что он повернул свою голову ко мне. "Что сказал доктор?" "Пока все идет нормально." Он какое-то время молчит. Затем: "Я думаю, я и сам бы так сделал." "Хорошо." Мы понимаем друг друга. Пять утра. Отто будет меня, и мы спускаемся на цыпочках по лестнице. Ло спит, наша машина ждет внизу.
Железнодорожная станция в этот час почти пустынна. Только несколько торговок раскладывают свой товар. Похоже, будет дождь. Утро с трудом поднимается над холмами. Я возвращаюсь на фронт.