Основные вопросы войны
1
Англичане надеялись раздавить нашу страну с помощью русского парового катка, причем франко-бельгийско-британская армия должна была сдерживать наше наступление; в случае, если бы появилась опасность слишком большой победы России, она намеревалась прекратить войну.
Эти хорошо обоснованные надежды врага на победу не осуществились благодаря нашему военному аппарату и той быстроте, с которой мы захватили Бельгию. Русские массы сделали все то, чего можно было от них ожидать. Однако они имели несчастье натолкнуться на великих полководцев, которые с помощью военного счастья и опираясь на лучшие качества нашего вооруженного народа, провели несколько великолепных операций.
Шлиффеновский план нападения на Францию через Бельгию сам по себе был вполне пригоден, чтобы отвратить от Германии первую опасность. Я не могу судить, был ли этот план, оставшийся мне неизвестным до начала войны, безусловно правильным, принимая во внимание развитие военной техники в сторону окопной войны, а также наше международное положение и соотношение сил между противниками. Во всяком случае выполнять его должны были гениальные люди, способные удержать в своих руках руководство столь гигантской операцией независимо от возможных случайностей. При осуществлении столь колоссального обходного маневра никакой коэффициент страховки не должен был казаться слишком высоким для нашего [304] военного командования; однако оно приняло недостаточный коэффициент. Армия в мирное время была слишком мала; вследствие рокового упущения оборонные возможности Германии не были использованы в достаточной мере. В конце 1911 года канцлер внес законопроект об ассигнованиях на армию; однако эти ассигнования были недостаточно велики; суммы, дополнительно отпущенные в 1913 году, не смогли уже повлиять на ход войны. Я сам по инициативе адмирала фон Мюллера накануне рождества 1911 года предложил военному министру фон Герингену настаивать совместно со мною на немедленном внесении законопроекта об ассигнованиях на оборону и выразил готовность рассматривать требования армии как первоочередные по сравнению с моими собственными требованиями. Осенью 1914 года в главной квартире держались того мнения, что война с Францией была бы выиграна, если бы мы располагали еще двумя корпусами, которые генеральный штаб допустил отторгнуть у себя в 1911—1912 годах вопреки требованиям собственных специалистов. К этому присоединялась недооценка британской армии, которая в представлении нашей публики состояла из альдершотских "томми" в фуражечках и с тросточками. Когда после объявления войны я предостерег начальника генерального штаба от недооценки этих войск, состоявших чуть ли не из одних сержантов, он ответил: Мы их арестуем. Выражая эту надежду, он, очевидно, не предвидел, что в самые критические дни ему придется снять два корпуса для переброски на восточный фронт именно с правого фланга. Еще поздней осенью 1914 года в главной квартире сомневались в солидности новых армий Китченера. В августе 1914 года я писал из Кобленца: Трудности начнутся лишь тогда, когда армия решит, что уже перевалила через горы.
В то время мне казалось всего важнее прервать английские коммуникации и пробиться к Кале. Все остальные стало бы гораздо легче, если бы, отрезав англичан от портов Ламанша, мы заставили их сообщаться с Францией через Шербур или даже Брест, то есть через Атлантический океан, а не внутреннее море; это придало бы войне совершенно иной оборот.
Но ни я, ни фельдмаршал фон дер Гольц, который всецело разделял мою точку зрения, не могли побудить Мольтке к такой операции. На решения же Фалькенгайна я вообще не мог оказывать влияния. Чтобы осуществить [305] мое желание и перерезать коммуникации англичан со стороны моря, понадобилось бы морское сражение с участием флота Открытого моря, а не отдельные вылазки морских сил. При моем стремлении вывести флот из бездействия, о котором речь пойдет дальше, такая точка зрения являлась лишь частной. В настоящее время (начало 1919 года) она нашла себе подтверждение в заявлении лорда Холдена; по газетным сообщениям, последний прислал в редакцию "Таймса" письмо, в котором отмечает как ошибку в германской стратегии тот факт, что она не решилась немедленно пустить в ход свои подлодки и миноносцы, чтобы помешать переброске британской армии после ее мобилизации утром 3 августа. Если бы мы планомерно подготовили эту операцию, а затем попытались провести ее, в дело, несомненно, вмешался бы английский линейный флот, и морская битва произошла бы тогда чем скорее, тем лучше.
Мольтке был тяжело болен. Он выпустил поводья из рук в самый опасный момент, и единство в операциях армий было потеряно. Несмотря на его неуспех, я имел полное доверие к личности Мольтке. Его преемник производил впечатление человека, недостаточно подготовленного к решению стоявших перед ним задач, которые после битвы на Марне и перехода к войне на истощение расширились до бесконечности. До тех пор армия была воодушевлена одной мыслью: Канны. Б войне же на истощение превосходство врага благодаря его господству на морях должно было оказывать свое действие все сильнее. Все победы на суше сводились на нет вследствие того, что общее положение Германии являлось беспримерно неблагоприятным. Стиснутые между нашими сухопутными врагами, мы не могли спастись только тем, что, ощетинившись подобно ежу, делали себя неуязвимыми со всех сторон, ибо наши жизненные нервы проходили через море. Поэтому спасти нас могли только величайшая смелость и решимость. Войну на суше следовало подчинить задаче достижения общей цели. После битвы на Марне армии пришлось переучиваться. Тогдашнее же верховное командование не подумало о необходимости установить великие конечные цели. Что же касается Гинденбурга и Людендорфа, которые в 1915 году стремились уничтожить русские армии посредством обхода их со стороны Ковно, а потому не были согласны с фронтальной атакой у Горлицы, то им не пришлось выполнить свой военный план. [306]
Если бы он удался, они, несомненно, получили бы перевес над главной квартирой. На войне необходимо иметь определенную великую политическую цель, для достижения которой концентрируются все политические и военные силы. Решает дело главный противник. Частичные же победы над второстепенными противниками в лучшем случае являются средствами для достижения цели. У нас могла быть только одна цель: поразить самое сердце неприятельской коалиции. Судьба наша зависела от того, сумеем ли мы распознать эту цель.
Кто же был нашим главным противником? Для меня несомненно, что им был тот, кто обладал наибольшими средствами и наиболее упорной волей к войне. Политическим мозгом Антанты всегда был Лондон; он же становился все более и ее военным мозгом. До восстановления восточного фронта в 1918 году он не упустил ни одного значительного шанса. В противоположность этому все наши победы над Россией следовало рассматривать как частичные поражения ее, которые должны были послужить к тому, чтобы высвободить наши силы и направить их против главного врага, ибо они делали возможным быстрое заключение сепаратного мира с царем.
Никакое расчленение царской империи, которое имели в виду германские дипломаты и демократия, не могло нам помочь, если главный враг оставался для нас недосягаем.
2
Народное сознание по справедливости приписывает не военным, а государственному деятелю Бисмарку главную заслугу в победоносных войнах, которые сделали нас свободными, объединенными и зажиточными. Пока наш народ оставался здоровым и верным, а наша оборона непреодолимой, как это было в первые годы мировой войны, наше государственное искусство имело достаточно политических, военных и морских средств, чтобы с честью выйти из войны с Англией, в которую мы были втянуты. Армия, которая в своей специальной области не была подготовлена к войне с Англией, недооценивала этого так сказать недосягаемого противника. Обо мне кричали, что я пессимист, и в гостинице "Lion d'Or"{172} в Шарлевилле шли такие разговоры: В главной квартире нет ни одного офицера, который не [307] верил бы, что война закончится до 1 апреля 1915 года, кроме г-на статс-секретаря по морским делам. В англосаксонском мире во мне видели противника, изоляцию которого от руководящих кругов империи следовало всячески приветствовать.
Понятное преобладание сухопутной точки зрения в армии осталось бы безопасным, если бы канцлер шел вместе со мною.
В отсутствии правильной политики, которая принимала бы во внимание также и положение на море, войну было трудно выиграть даже с армейской точки зрения. Но если бы канцлер понял сущность мировой войны, то и армия с самого начала кампании согласилась бы обратить больше внимания на английские коммуникации. В таком случае Англии были бы нанесены и те удары на море, о которых идет речь в этой и следующих главах.
19 августа 1914 года я сказал канцлеру в присутствии Мольтке и Ягова: Успехи, которых мы можем достигнуть в борьбе с Россией, не окажут давления на Англию, а напротив, принесут ей облегчение. Обстоятельства заставили нас наносить удары на фронте, который не соответствует нашим политическим интересам. Германо-русская война очень популярна в Англии. Английские государственные деятели, несомненно, решили держаться до конца. Наше будущее может быть спасено лишь в том случае, если мы поставим Англию в трудное положение. Исход войны зависит исключительно от того, кто выдержит дольше — Германия или Англия. Совершенно необходимо занять Кале и Булонь.
Этот ход мыслей, очевидно, остался непонятным канцлеру. Он полагал, что даже в случае удачного развертывания войны на западе нам нужно будет ограничить свои операции на этом фронте и обратить главные силы на восток. Уже в первой половине августа канцлер сказал одному нашему общему знакомому: Война с Англией есть лишь быстро проходящая буря. После нее отношения станут лучше, чем когда-либо. Бетман исходил из необходимости искать соглашения с Англией и потому считал правильным щадить ее также и в военных действиях. Англия-де "бульдог, которого не следует раздражать". Бетман надеялся пожать теперь ту руку, которую он не заметил, когда Грей предложил созвать конференцию. Он не понимал, что раз вступив в войну, Англия с ясной и смелой [308] последовательностью желала ее выиграть. Сухопутная точка зрения армии, некоторая уступчивость кайзера и неясные политические представления широких германских кругов давали канцлеру возможность снова браться за постройку своего разваливавшегося карточного домика. Бетман вспоминал о мирном настроении Грея в первые недели июля, и поскольку он никогда не понимал причины этого настроения — серьезного риска, каким являлась морская война для Англии, он предполагал наличие такого же миролюбия и в момент, когда Англия решилась на войну, а обстоятельства, сопутствовавшие возникновению войны, равно как и незанятие побережья Ламанша, пассивность германского флота и события на Марне укрепили ее надежду на победу. Теперь Англия следовала, как я уже говорил, своей старой традиции: расти в войнах с наиболее сильным в данный момент континентальным соперником. Пуритански-фарисейская и практически-утилитарная политика Британии, подчиненная интересам англо-саксонского капитала, решила вести борьбу против Германии с особенной суровостью и безжалостностью именно потому, что в июле 1914 года было уже вполне вероятно, что нам удастся достигнуть своей цели мирным путем. Как можно было думать, что Англия не использует полностью представившийся ей шанс в последнюю минуту повергнуть уже почти опередившего ее соперника? Чем больший недостаток решимости вести войну видела у нас Англия, тем сильнее становилась ее собственная решимость. Влияние Ллойд-Джорджа перерастало влияние Асквита. У нас происходило обратное: более решительное направление оттеснялось на задний план. Этот путь, несомненно, должен был привести к поражению.
С 1911 года наша политика сводилась к хроническому непониманию Англии. То же самое имело место и теперь. Пресса получила указание воздержаться от резких выпадов против Англии. Министерство иностранных дел неоднократно подчеркивало это на совещаниях представителей печати в Берлине. Англичанам это, конечно, не осталось неизвестным, и они сделали из этого свои выводы, разумеется, совершенно обратные тем, на которые рассчитывал германский Михель{173}.
Поскольку наша общественность не имела понятия [309] о силе воли и возможностях Англии, она считала их наполовину несуществующими и не видела, что нам придется примириться с нашим поражением, если не удастся так прижать Англию, что она сочтет примирение более выгодным для себя. Понимание Англии, которое шло от Гнейзенау и Фридриха Листа к Карлу Петерсу и А. фон Пеецу, не получило у нас распространения.
В эпоху Бисмарка, которая всегда ставилась в пример нынешнему положению, в основу нашей политики были по необходимости положены другие проблемы и условия. Вне морских кругов в Германии не понимали характера мощи Англии и ее решимости оттеснить нас на задний план, тем более что у нас не имели представления о том, какими средствами мы уже располагали, чтобы противодействовать этой воле Англии. Флот же слишком мало сросся с нацией, чтобы она встала на его точку зрения. Непрерывно усиливавшееся в течение всей войны одиночество флота, соединявшего в себе строго государственную настроенность с заморским опытом, полезным для ведения мировой войны, показало, что нация или ее верхний слой еще не созрели для такой войны.
В первые месяцы войны ко мне еще обращались люди из всех слоев народа, требовавшие, чтобы флот принял участие в битве; если впоследствии давление общественного мнения в этом вопросе ослабело, то это объясняется тем направлением, которое избрало политическое руководство.
27 и 28 августа в связи с моим планом организации морского корпуса для действий против Англии со стороны Фландрии я снова настаивал перед канцлером, чтобы он обратил острие своей политики против Англии. Уже и тогда я не мог понять, каким образом люди хотели выиграть войну с Англией одними только сухопутными операциями; четыре недели спустя, когда фронт начал постепенно застывать, это намерение превратилось в чистую утопию.
Как уже сказано, я был одинок перед лицом главной квартиры и в особенности дипломатов. Я почти ни с кем не мог говорить о своих взглядах. Находясь среди этих людей, которые сознательно или бессознательно шли против меня в своем необоснованном оптимизме, я часто задавал себе вопрос: я ли поражен слепотой или, наоборот, все другие? Не смотрю ли я на вещи слишком мрачно? Неужели всю мою трудовую жизнь я действительно заблуждался насчет упорной воли Англии к господству? Руководящие [310] круги не могли понять характера морского могущества Англии и грозившей нам судьбы: они не хотели видеть, что Англия желала уничтожить наши морские интересы. Лишь когда ход войны, к сожалению, доказал мою правоту, я впервые понял смысл тех страшных слов: But you are not a seagoing nation{174}.
Я снова и снова повторял канцлеру, что Англия не прекратит борьбы, пока существует надежда лишить нас положения мировой державы. Наша демократия должна была больше всего бояться именно этого. Проповедовал же Ллойд-Джордж: Я не боюсь фон Гинденбурга, фон Макензена и прочих фонов, а боюсь только немецкого рабочего. Чем дальше откладывался нокаут, тем опаснее становился он для нас. Ибо главное оружие Англии — флот — мог оказать свое действие лишь путем многолетней блокады. Также и на суше прошли годы, прежде чем Англия создала собственную армию, после того как ей не удалось быстро одержать победу с помощью чужих войск. Но раз уж Англия пошла на такое гигантское напряжение сил, ставившее под угрозу ее собственное экономическое положение, то она желала получить за это гигантское вознаграждение и на целые столетия избавить себя от страха перед возрождением германского народа.
На мои попытки убедить канцлера в неправильности его суждений об Англии и проводившейся по отношению к ней политики Бетман, по своему обыкновению, отвечал довольно неопределенно. Однако не подлежало сомнению, что он оставался при своем старом мнении. Когда 19 августа канцлер сообщил мне, что англичане увели к себе голландские и направлявшиеся в Голландию суда с зерном, мне не удалось убедить его заклеймить это нарушение нейтралитета предложенным мною способом. Уже тогда я сказал ему: Всякое открытое проявление желания достигнуть соглашения с Англией приведет к обратным результатам и будет истолковано как признак нашей слабости. Чтобы заставить ее изменить свое поведение, существует только одно средство: крайнее упорство.
Я констатирую здесь, что мои выступления в пользу решительной борьбы с Англией в 1914—1918 годы ни разу не помешали правительству искать компромиссного мира с Англией. Говорю это не для того, чтобы оправдаться. Ибо брошенное в массы обвинение меня в том, что я помешал [311] правительству своевременно заключить мир с Англией, слишком глупо, чтобы мне надо было оправдываться. Насколько мне известно, за все эти годы войны не было ни одного часа, когда Англия была готова заключить с нами мир, не равносильный нашей гибели. Мое влияние никогда не было настолько велико, чтобы я мог помешать заключению мира, даже если бы захотел, да к тому же канцлер ни разу не указал мне конкретной возможности закончить войну. Здесь я скорее говорю просто с точки зрения политической тактики, которая становилась тем важнее, чем более ухудшалось наше положение. Как раз в том случае, если желали прийти к сносному миру путем соглашения с Англией, следовало выказывать по отношению к ней твердую волю к войне и искать сближения с Россией. Такая тактическая точка зрения столь проста и элементарна, что ее держатся все народы, кроме германского. Но немец не относится к жизненно важным для нации вопросам со страстностью, которая позволила бы ему усвоить этот принцип{175}. Последняя надежда заключить с Англией приемлемый мир исчезла тогда, когда мы перешли к прямо противоположной тактике открытых предложений мира. Чтобы доказать свою добрую волю, немец охотно отдает противнику свои козыри в международной игре еще до начала ее в надежде завоевать этим его симпатию. Британское же государственное искусство безошибочно разгадало по нашим мирным предложениям, что наше внутреннее разложение прогрессирует. Природный инстинкт должен был удержать нас от того, чтобы, нанося одной рукой удар противнику, другой ласкать его. Но именно так поступали мы, чтобы "не раздражать" главного противника. Тот, кто знает англичан, понимает, что лишь твердостью и крайней [312] решимостью можно склонить их к приемлемому соглашению. Какой только вполне справедливой критике не подвергали нас ирландцы, индийцы, египтяне и другие угнетенные народы! Они знали по собственному долгому и мучительному опыту, как нужно обращаться с британцами. Они надеялись получить свободу благодаря нам, а теперь им пришлось видеть, как неверная тактика внутренне превратила нас самих в подданных англо-саксов уже тогда, когда наше внешнее могущество было еще непоколебленным.
Когда 4 сентября 1914 года все буржуазные партии рейхстага, в то время еще сохранявшие свою солидарность, задумали эффективную демонстрацию против Англии, решив предложить без всякого вмешательства с моей стороны добавление к судостроительной программе, канцлер воспрепятствовал внесению этого предложения. Подобная политика подавления национальной решимости в такой войне являлась болезнетворной.
Когда в первых числах ноября я узнал, что, стремясь закрыть нам вход в Ламанш, англичане установили в открытом Северном море минные заграждения, превратив его в военную зону, и тем самым совершили особенно грубое нарушение морского права, я безуспешно пытался убедить Ягова принять предложенную мною формулу протеста. Министерство иностранных дел выработало совместно с некомпетентным в этом вопросе Генмором другой текст декларации, который, быть может, получил одобрение специалистов по международному праву, но на практике принес больше вреда, чем пользы, поскольку содержавшиеся в нем юридические тонкости возбудили сомнения в нашей решимости строго придерживаться международно-правовых норм. Декларация не оказала никакого действия, ибо в ней отсутствовала оговорка о возможности принятия контрмер.
Все новые и новые явления подтверждали, что было бы лучше выказывать по отношению к Англии твердую волю к борьбе. Потому-то в Англии и дрожали перед возможностью падения канцлера и появления более сильного военного руководства; поэтому-то и поднялись курсы на лондонской бирже, когда я ушел в отставку. С другой стороны, англичане ловко вели дело к тому, чтобы удержать канцлера у кормила правления. С тех пор, как в 1911—1912 годах они получили возможность ознакомиться с его методами, Бетман казался им лучшей гарантией победы. Поэтому широкие германские круги взирали на Бетмана, [313] как на доверенного Европы, и наша демократия, которой слабость и неясность его политики также были необходимы, хотя и по другим причинам, охотно распространяла эту легенду. И вот такой-то человек, который уничтожил престиж Германии и своей дипломатией доставил миру опаснейший материал против нас, оказывался теперь лицом, способным вызвать у англичан снисхождение к нам. Кайзер же считал себя связанным с человеком, пользовавшимся симпатией англичан и немецкой демократии. Таким образом, Бетман остался на своем посту, хотя в течение трех долгих лет войны он ни разу не дал доказательства того, что Англия пойдет на приемлемый мир с ним. Но ведь объявили же англичане, что вина за их непримиримость падает лишь на представителей германских военных сил, а не на Бетмана и что мы заживем хорошо лишь после уничтожения этих сил. Многие добрые немцы серьезно принимали подобные речи за чистую монету.
О том, что газеты типа "Дэйли мэйл" надеялись, что своими похвалами они не дискредитируют его, а, напротив, укрепят его положение, свидетельствует следующая выдержка из статьи "Канцлер и морской разбойник" в номере от 31 августа 1915 года (после нашего отступления в связи с "Эребиком"):
Трудно не симпатизировать Бетману в его борьбе с Тирпицем. В прошлом году он являлся канцлером только по названию. Перед ним стояла трудная задача вывести Германию из затруднений, вызванных подлинными руководителями германской политики — командованием армии и флота. Последние ведут свою линию, не считаясь, как всегда, с гражданской точкой зрения. Его обязанность — прибирать за ними. Наконец, он начинает требовать голоса при вынесении политических решений, дипломатические последствия которых падают на него, а не на истинных виновников.
Некоторые наши учреждения принимали подобные высказывания за чистую монету{176}. [314]
Самые убедительные доказательства того, что Англия и Франция не хотели заключать мира, основанного на соглашении сторон, оставлялись без внимания. На наше мирное предложение от декабря 1916 года, которое, насколько мне известно, включало важные уступки, Антанта ответила насмешками и известной завоевательной программой. Уже тогда нам пришлось бы столкнуться с теми же условиями мира, которые приняло германское правительство в ноябре 1918 года. Несмотря на это, канцлер и демократия по-прежнему не могли понять, что их тактика была неправильна. Мы продолжали катиться по наклонной плоскости, уверенность германского народа в победе подрывалась, а уверенность в ней врагов укреплялась непрерывными капитулянтскими предложениями.
Хуже всего было то, что эта политика была связана с иллюзиями относительно победы на Востоке. Если Англию считали непобедимой, а потому желали сразу же примириться с нашим поражением, то это все же было бы лучше многолетней истощающей войны с тем же исходом. Но часть германской прессы боролась с царизмом, руководствуясь партийными соображениями. К сожалению, наше политическое руководство действовало в том же направлении. Предполагаемую непобедимость Англии хотели положить в основу германской победы над "царизмом". Я хотел бы привести характерный образчик этого настроения. 12 апреля 1916 года один чиновник с Вильгельмштрассе следующим образом обрисовал это будущее Германии, покоящееся на победе Англии:
В качестве державы, занимающей центральное положение в Европе, нам прежде всего важно одержать победу на континенте и сгруппировать вокруг себя наших соседей{177}. Мы не должны компрометировать эту цель, бросаясь в ненужные авантюры{}an>. Обеспечив себе твердую базу в Европе, мы сможем планомерно укреплять свои позиции во всем мире и расширять внешнюю торговлю. То, что предпринималось до сих пор в этом направлении, носило печать дилетантства. Конечно, следует приветствовать любой ущерб, нанесенный Англии, но совершенно уничтожить ее мы не можем. Поэтому мы должны сохранить столько [315] сил и кредита во всем мире, чтобы иметь возможность по окончании войны перегнать Англию. Опасные неиспользованные силы, которые могут проявить себя в будущем, надо искать в русской почве, а не в продырявленном денежном мешке англичан. Я полагаю, что вопрос может быть решен путем заключения мира за счет России. Поскольку он будет заключен за счет реакционной России, такой мир не закроет нам путь к будущим соглашениям с другими русскими правительствами. Если мы превратимся в сильный форпост Европы на Востоке, достигнуть соглашения с Англией будет нетрудно, и может даже случиться, что интересы Альбиона совпадут с интересами сильнейшей континентальной державы.
В начале июля составленный на Вильгельмштрассе меморандум (в свое время его приписывали статс-секретарю Гефферу, но потом оказалось, что он принадлежит перу другого автора, оставшегося неизвестным) сообщил главам германских государств следующие мысли:
Мы должны выбирать между Англией и Россией, чтобы и после заключения мира иметь опору против одного из этих главных врагов. Этот выбор надо сделать в пользу Англии и против России, ибо русская программа несовместима с нашей позицией форпоста западно-европейской культуры и с нашими отношениями к Австро-Венгрии, балканским странам и Турции. Напротив, разграничение интересов между Англией и Германией вполне возможно. Поэтому нам не нужно флота как условия существования Германии, а следует добиваться максимального ослабления России. Мы должны сделать всю работу в одном месте, вместо того чтобы делать ее по частям в разных местах. Интересы Англии позволяют нам направить всю работу против России. Решительная антирусская позиция возвращает нашему положению в мировой войне ту нравственную основу, которая состоит в заступничестве за Австро-Венгрию, а не в борьбе за свободу морей. Негодование германской общественности против Англии необходимо, следовательно, обратить на Россию.
Меморандум заканчивается следующими словами:
Высказанные выше соображения вызовут возражение, сводящееся к тому, что они составляют счет без хозяина, ибо именно ненависть и стремление Англии к уничтожению Германии делают соглашение невозможным. Указывают, что Чемберлен еще до войны выдвинул требование: We [316] must crush Germany{179}; однако Чемберлен, а с ним вместе наши газеты и листовки опускают придаточное предложение, являющееся логическим объяснением этой враждебности и гласящее: before it crushes us{}an>.В этой глубокой пропасти взаимного недоверия, вырытой бессовестной демагогией, которой не смогли помешать руководители государств, но которая не имеет никаких корней в фактическом и политическом положении, то есть в условиях существования обеих стран, и заключается трагизм положения, и лишь большая государственная мудрость и преодолевающая все препятствия и одинаково твердая воля обеих сторон могут вытащить телегу, увязшую в болоте демагогии. Эта надежда не столь тщетна, как может показаться, ибо демагогическое министерство Асквита будет существовать не вечно. Стремление англичан уничтожить нас, пожалуй, отчасти исключает возможность соглашения, но отнюдь не вынуждает нас принять борьбу там, где они сильнее нас, а именно на море и в Египте.
Итак, даже автор приведенного меморандума видел только смутные надежды на соглашение с Англией, но нигде не находил чего-либо осязательного. Однако автору меморандума и его единомышленникам этих желаний оказалось достаточно, чтобы в течение драгоценных лет, когда Германия еще могла быть спасена, не воспользоваться единственным средством, способным заставить Англию пойти на уступки: соглашением с царем и максимальным развитием наших морских сил. Мы не нанесли морской мощи Англии тех ударов, которые могли нанести, и, таким образом, своей сентиментальностью, премудрыми расчетами и штатским пониманием морской войны добились того, что в Англии взяло верх стремление нанести сильному германскому сопернику страшный смертельный удар, от которого он уже не смог бы оправиться. Осенью 1916 года, когда организация обороны от подводных лодок близилась в Англии к своему завершению, а инцидент с "Суссексом"{181} показал всему миру, что нам недостает силы, Ллойд-Джордж решился произнести слово "нокаут".
Вышеизложенная надежда построить германскую победу на английской похожа на загадку, хотя имению она определила [317] судьбу Германии в самый тяжелый момент. Ударившись о престиж Англии, германское государственное искусство как бы рикошетом отскочило на указанный ему Англией антирусский путь и покатилось в тупик. Бесчисленное множество немцев на родине и на фронте обладали более правильным инстинктом, но с ним не посчитались.
Мировоззрение Вильгельмштрассе характеризовалось далее неукротимой и пылкой верой в то, что Германии, лишенной флота, будет добровольно предоставлена возможность "перегнать" Англию, а сильной на море Германской империи такой возможности не предоставят. Если канцлер и его сторонники надеялись после "бури" быстро добиться тесной дружбы с Англией, то они полагали, что достигнут этой цели, принеся в жертву германский флот. Еще в октябре 1918 года германская политика думала купить милость англо-саксов ценою отказа от подводной войны. Пробуждение Германии после октября 1918 года открыло жуткую истину. Но лучшая осведомленность теперь уже не принесет пользы.
Моя точка зрения заключалась в следующем: либо мы считаем Англию непобедимой и в таком случае нам следует примириться с нашим поражением, при этом чем скорее, тем лучше; либо мы должны пустить в ход все военные и политические средства, чтоб поколебать непобедимость Англии. Само собою разумеется, что практически я имел в виду вторую альтернативу. Но в таком случае надо было ясно видеть путь, по которому мы желали идти. Всякие мудрствования и колебания, которые не подсказывались этой альтернативой, вели к гибели. Именно из этого, а не из каких-либо ведомственных соображений исходила моя борьба за занятие побережья Ламанша, за морское сражение и за своевременное развертывание подводной войны.
3
Какими же средствами располагали мы, чтобы оказать военное давление на Англию?
Когда разразилась война, я с удивлением узнал, что державшийся от меня втайне план морских операций не был предварительно согласован с армией. Последняя полагала — и это являлось для нее естественным, что морские операции и вообще война против Англии — дело второстепенное. Поэтому уже до войны следовало разработать под [318] председательством рейхсканцлера общий план воины на три фронта или мировой войны. Однако, как уже отмечалось выше, этого сделано не было. Только единое верховное командование морскими операциями обладало бы авторитетом, достаточным для того, чтобы с пользой применить в ходе войны приобретенное флотом глубокое знание морской мощи Англии; однако такого верховного командования создано не было.
Из трех возможностей непосредственной борьбы с Англией я прежде всего коснусь вопроса о побережье Ламанша. В конце августа предполагалось, что операции армии приведут нас к берегам Фландрии и что взятие Антверпена является лишь вопросом времени. Это дало бы возможность вести морскую войну, базируясь на Фландрию, и значительно улучшило бы наше стратегическое положение. Поскольку в качестве статс-секретаря я мог превратить эту возможность в действительность, я направил все мои силы на разрешение этой задачи, имея в виду создать морской корпус и произвести необходимые работы на побережье Фландрии{182}. Однако наряду с этим проницательное командование поставило бы перед собой задачу взятия Кале. Пока армия надеялась овладеть Парижем, я полагал, что побережье само собою попадет в наши руки. Я оставляю открытым вопрос о том, не было ли бы правильным с самого начала поставить себе целью захват побережья. Мы смогли бы установить артиллерию на мысе Гри-Не и значительно затруднить сообщение в проливе, а наши морские силы получили бы возможность действовать более эффективно.
Непрерывное расстройство сообщения на пути, ведущем в устье Темзы, нанесло бы тяжелый удар английскому хозяйственному организму, а это значительно усилило бы склонность Англии к миру в момент, когда внутренняя и внешняя мощь Германии еще совершенно не была поколеблена. Позднее к этому присоединилась бы возможность обстреливать Лондон с мыса Гри-Не, что в условиях затяжной войны могло иметь гораздо больший эффект, чем предпринятые нами в 1918 году бомбардировки Парижа. Я уже отмечал, что всегда выступал против бесполезных военных мероприятий вроде воздушных налетов на города тыла. Но действительно эффективный и сосредоточенный [319] обстрел Лондона всеми способами — с суши и с воздуха — имел бы оправдание как средство сократить длительность бесчеловечной войны, особенно потому, что Англия грубо нарушала международное право, признавая его лишь тогда, когда это было ей выгодно.
Вторым средством нажима на Англию было морское сражение. Антанта победила нас британскими линкорами, обеспечившими проведение голодной блокады, и своим престижем, заставившим все народы впрячься в колесницу Англии. Спасти нас могли прежде всего линкоры. Из всех брошенных мне упреков, я серьезно отнесся лишь к одному; он заключался в том, что я построил слишком мало линкоров. Однако читатель уже знает из этой книги, что сражение не было бы безнадежным для нашего флота и при его тогдашнем составе. О внутренних причинах, парализовавших тогда флот, буду говорить ниже. Здесь я хочу указать на главную причину — несостоятельность нашего политического руководства.
Как уже указывалось, канцлер считал, что Англию не следует раздражать, если мы хотим прийти с ней к соглашению; кроме того, флот нужно было сохранить по возможности невредимым до конца войны, чтобы он смог оказать влияние на ход мирных переговоров. Последний аргумент всегда оставался для меня столь же непонятным, как и первый.
В том же духе действовали и другие лица. Так, Баллин писал начальнику кабинета и мне, что мы должны удовольствоваться fleet in being{183}; по его мнению во время войны это было единственно правильной политикой. К этому мнению примкнул и начальник морского кабинета, который никогда не был проникнут фронтовым духом и в своем положении посредника все более превращался в сторонника политики компромиссов. Под его и рейхсканцлера влиянием находился адмирал фон Поль, который написал мне 12 ноября 1915 года, что господин рейхсканцлер неоднократно говорил ему — Полю, как начальнику Генмора, — что для нас совершенно необходимо сохранить флот невредимым до заключения мира.
По моему мнению, намерение упаковать флот в вату было лишено всякого смысла. Fleet in being имел смысл [320] для Англии, ибо одним этим ее флот выполнял свое назначение: господствовать на морях. Но для Германии, цель которой заключалась в завоевании свободы морей, этот принцип являлся бессмысленным. Далее, мы не смели допустить, чтобы война превратилась в борьбу на истощение и должны были стремиться к тому, чтобы быстро покончить с нею. Насколько умно англичане вели дело к тому, чтобы парализовать волю руководящих деятелей Германии, показывает следующее высказывание по поводу Ютландского боя, приписываемое одному из ближайших советников кайзера и несомненно отражающее настроение этих кругов: Жаль. Мы были близки к тому, чтобы получить от Англии мир. Подобные влияния сводили на нет деятельность самого кайзера. В июле 1914 года наше политическое руководство повело опасную политику, которая, если она вообще была допустима, могла опираться только на морскую мощь империи. Когда же война разразилась, флот постарались по возможности обесценить и предприняли невозможную попытку выиграть войну с Англией под Парижем, стараясь при этом щадить Англию в военных действиях, дабы настроить ее в пользу милостивого к нам мира, что было вещью совершенно немыслимой.
В мирное время канцлер искренне жалел о том, что у нас был флот; в войне он действовал так, как будто этого флота и не бывало. Руководство Германской империи никогда не задумывалось над тем, как выигрывается война, и предоставило эту заботу генеральному штабу армии, который в свою очередь не был компетентен решать политические, экономические и стратегические вопросы мировой войны. Таким образом, канцлеру оставался как единственная надежда на окончание войны расчет... на добродушие англичан.
Меня могут спросить: какую пользу могло нам принести удачное морское сражение даже в самом счастливом случае? Разве англичане не были в состоянии быстро пополнить свой флот Северного моря за счет резерва, а в случае надобности привлечь также французский линейный флот?
В ответ на это можно сказать, что мировой престиж англичан в значительной степени основан на вере в их непобедимую армаду. Германская победа на море или даже сомнительный для англичан исход сражения нанесли бы чрезвычайно тяжелый удар престижу Великобритании. [321]
Чтобы правильно оценить значение для Англии подобной потери престижа, стоит только вспомнить впечатление, произведенное за границей нашей морской победой при Коронеле{184}. Англичане отлично поняли, какой эффект имело это сражение, поэтому они отвлекли от метрополии значительные силы, чтобы загладить коронельское поражение.
Боясь еще большего ущерба своему престижу, они становились все осторожнее в своих действиях против нашего флота в Северном море. Вопрос о том, удалось ли бы нам прорвать кольцо блокады в 1914 году с помощью удачной морской битвы, в то время еще не имел решающего значения, ибо при своем положении на море и наличии Японии англичане не могли рисковать значительным сокращением своей морской мощи. Но общий ход войны стал бы иным, если бы мы завоевали тогда престиж на море.
Переход Италии во вражеский лагерь был бы предотвращен, а наша позиция по отношению к скандинавским государствам сразу изменилась бы{185}. Склонность царя к сепаратному миру и шансы на соглашение с Японией особенно увеличились бы, если бы активной деятельностью по примеру армии флот поднимал бы наш престиж и ослаблял английский. У нас бесспорно было достаточно сил, чтобы по крайней мере нанести чувствительный урон английскому флоту. Английское морское могущество подобно кошмару давило на весь мир неангло-саксонских держав. Для малых морских держав естественную опору представляли мы, а не Англия. Все смотрели на нас. Наступил решительный час борьбы за свободу мира. На море шла борьба за еще более важные вещи, чем на суше; и здесь, на море, тайные симпатии многих наших временных врагов были на нашей стороне. Спасти нас могли только самые сильные средства. Мы должны были по крайней мере нанести чувствительный удар английскому Grand Fleet{}an>. Всякий подрыв британcкого [322] морского могущества немедленно поставил бы в порядок дня индийский, египетский и прочие вопросы, лишил бы Англию новых союзников, необходимых ей для победы над нами, и склонил бы ее к миру. Англия сознавала эту опасность и оценивала наши морские силы правильнее, чем мы сами; вот почему она колебалась при вступлении в войну, а потом избегала морского сражения. В первый год войны мы имели хорошие шансы, которые и позднее оставались еще сносными.
В ходе войны английская пресса переняла точку зрения британского адмиралтейства и стала выступать против морского сражения. Англия ничего не могла выиграть от "Precipitate and costly action"{187}. Пока германский флот прячется, мы пожинаем все плоды морского могущества, писала "Дэйли Телеграф". Если бы мы стали оспаривать это могущество и поколебали его, мы во всяком случае улучшили бы свои позиции в отношении нейтралов. При тогдашнем образе действий английского флота мы могли выиграть что-нибудь лишь переходом в наступление, а не пассивным ожиданием. Почти невыносимая скорбь охватывает меня при мысли о том, насколько изменилось бы все международное положение под влиянием решительной морской битвы в первые месяцы войны. Даже незаконченное сражение вроде столкновения у Скагеррака оказало бы тогда огромное влияние; между тем, это удачное для нас, но незаконченное дело, давшее нам известные преимущества, не могло уже принести длительных политических результатов, ибо произошло почти два года спустя. За это время обстановка слишком уж сильно изменилась в пользу Англии, а народы, еще остававшиеся в то время нейтральными, уже потеряли веру в нашу конечную победу вследствие того, что мы подчинялись гибельной для нас ноте Вильсона.
Даже неудачное для нас морское сражение не смогло бы принести значительного ухудшения наших шансов на будущее. Можно было почти с уверенностью рассчитывать на то, что англичане понесут такие же потери, как и мы. Для нашего флота ничего не могло быть хуже бездействия.
Чтобы оправдать это бездействие, в то время выдумали и стали распространять басню о неполноценности германских [323] кораблей; это один из самых печальных и роковых примеров клеветы во всей истории Германии.
Канцлер стремился выдать за подлинную причину мировой войны нашу "флотскую политику" предвоенных лет, хотя в 1896 и 1905 годах, когда Германия совсем или почти не имела флота, Англия держалась по отношению к нам гораздо более вызывающе, чем в июле 1914 года, когда мы уже выстроили флот, отказавшись пожертвовать им в 1911— 1912 годах. Но если уж вину хотели свалить на меня и на флотскую политику, то от этой политики никак невозможно было отделить особу кайзера. Без него она вообще не была бы возможна. Бетман рассчитывал купить дружбу и мир с Англией ценою решительного отказа от флотской политики, то есть на самом деле отказом от тех сильных позиций, которыми мы располагали по отношению к Англии. В качестве руководителя морской войны кайзер должен был бы оказать противодействие этому безумию. Но когда стали распространять слухи о том, что флот остается в бездействии вследствие его неполноценности и недоброкачественности материальной части, то виновным оказался я, а кайзер был оправдан в глазах народа по обвинению в неиспользовании морского оружия.
Расхождения в политических взглядах между партией канцлера и мною породили целый поток подозрений против материальной части флота, абсурдность которых была доказана только испытанием у Скагеррака. Однако к этому времени кайзера уже успели укрепить в его отказе от использования флота, а энергия самого флота была парализована. Если бы кайзер послушался иных советов и последовал влечению собственной души, Германия не лежала бы теперь в развалинах.
Нас победил традиционный, хотя и не проверенный в наше время, морской престиж Англии. Он вселил в сердца наших руководителей боязнь пустить в дело флот, когда для этого еще было время. Так-то вместе с отказом от применения лучшего и чуть ли не единственного оружия, которым мы располагали против Англии, и началась печальная игра упущенных возможностей.
Когда вследствие этого, а также вследствие вступления Италии в войну и невыполнения гинденбургского плана кампании 1915 года померкла надежда на заключение сепаратного мира с Россией, который дал бы возможность развязать узел, небо еще раз послало Германии средство спасения [324] в виде подводной войны, к развертыванию которой можно было приступить еще в начале 1916 года. В одной из последующих глав я расскажу историю той бестолковщины, вследствие которой это последнее решающее средство не было применено в определившем исход войны 1916 году, что и погубило нашу будущность. В начале 1916 года мы были уже недостаточно сильны (ибо время работало против нас), чтобы сносить дальнейшее постепенное истощение наших сил и падение нашего престижа.
В это время я подал в отставку, ибо наши руководители не учитывали наших возможностей и не желали действовать в соответствии с серьезностью создавшегося положения.
Во главу угла встала экономическая война, а сухопутный театр войны превратился во второстепенный, несмотря на огромное напряжение сил, которого потребовали от армии сражения, дававшиеся нами в целях обороны. Даже великие вожди, ставшие в 1916 году во главе нашей славной армии и вдохнувшие в нее новые силы, располагали в то время лишь ограниченными возможностями для развертывания войны. Наступил момент, когда по примеру Семилетней войны сепаратный мир с царем окончательно сделался для нас вопросом жизни и смерти. Мы его упустили.
4
Осенью 1914 года я имел случай беседовать с некоторыми русскими, дружественно расположенными к Германии, и на основании этих бесед и других признаков считаю, что возможность заключения мира существовала. Конечно, я не мог и теперь не могу в точности представить себе, на каких условиях мог быть заключен подобный мир. Однако в качестве основы для успешных переговоров можно было взять следующее: нам следовало пойти на уступки в сербском вопросе, признать десять пунктов ультиматума, принятых царем в 1914 году, передать остальные два пункта на арбитраж, так что в общем Россия достигла бы успеха без поражения Австрии. Чтобы оградить Восточную Пруссию от повторения испытанного ею нашествия, мы могли бы пртребовать передвижки нашей границы до линии Нарева, а взамен предложить России соответствующую часть Восточной Галиции, за что Австрия могла в случае надобности получить достаточную компенсацию в Новобазарском санджаке [325] и в Албании. Мы выхлопотали бы России право свободного прохода ее кораблей через Дарданеллы, а если бы она согласилась заключить с нами союз, предоставили бы ей один остров в Эгейском море. От Багдадской железной дороги мы бы отказались или допустили русских к участию в управлении ею. Мы предоставили бы русским Персию и взяли бы на себя их долги Франции. Если бы России удалось помирить нас с Японией, ей можно было бы предложить еще более благоприятные условия. Что касается Константинополя, то русские должны были понять, что мы не могли допустить падения Турции. Однако нам следовало бы обещать им постепенно изменить нашу политику в отношении Турции, можно было также позаботиться о персональном вознаграждении великих князей и других лиц.
Австрию можно было склонить к принятию таких условий, а в этом случае Италия также была бы вынуждена пойти на соглашение.
Японцам можно было предложить возвратить Циндао Китаю; мы сохранили бы за собой аренду этого пункта, оставив его неукрепленным и предоставив там японцам равные права с немцами. За это мы уплатили бы Японии известную сумму в качестве компенсации за военные расходы и предложили бы ей союз, который обязывал бы нас прийти ей на помощь в случае если бы одновременно с неевропейской державой на нее напала и европейская, а Японию обязывал бы помочь нам, в случае если бы одновременно с европейской державой на нас напала и неевропейская. Все это лишь приблизительно показывает, на какой почве можно было попытаться прийти к соглашению с Россией и Японией. При этом основной для нас оставалась бы, несомненно, антианглийская ориентация нашей общей политики. Русско-японское сближение 1916 года давало основу для этого последнего великого союза, направленного против англо-саксов.
Начать в этом деле следовало с личной беседы с царем. Будь я на месте какого-нибудь лица, пользовавшегося доверием царя, я сказал бы ему: Ваше величество категорически заверили меня в том, что не желали войны с Германской империей. Я считаю величайшим несчастьем положение, при котором немцы и русские взаимно ослабляют друг друга; если этому не будет положен конец, будущее развитие обоих народов и троны Гогенцоллернов и Романовых [326] окажутся под угрозой. Я слышал, что ваше величество уверены в том, что я ставлю превыше всего дружбу с Россией. Ввиду этого дайте мне для переговоров такого человека, при беседе с которым я не буду чувствовать, что он хочет надуть меня. Успех переговоров зависит не столько от того, что говорят, сколько от того, удастся ли одному собеседнику воздействовать на чувства другого, опираясь на свою интуицию и старые связи. Офицера, например, царь бы понял. Я знаю по собственному опыту, что с ним можно было говорить в таком тоне. К тому же в лице Штюрмера он имел человека, вполне подходящего для ведения переговоров.
Открыть эти переговоры могло личное письмо кайзера царю, которое дало бы удовлетворение его самолюбию и сказало бы ему тем тоном, который неизменно действовал на царя, что между старыми друзьями нет реальных и непреодолимых противоречий, но что несчастье угрожает стать непоправимым. Кайзер пишет ему, озабоченный судьбой их династий и будучи уверен в том, что царь по своей деликатности не использует это письмо как официальный документ.
После удаления Николая Николаевича великокняжеская партия{188} не могла поставить на пути к соглашению непреодолимых преград. Царь был человеком чести. Такая возможность выйти из тупика показалась бы ему заманчивой, а при тогдашнем настроении царского двора подобное предприятие не могло не увенчаться успехом.
Попытка же установить контакт путем посылки мало подходившего для этой цели Макса Баденского, которая привлекла к тому же чрезмерное внимание, была обречена на провал. Та же судьба постигла и преждевременную попытку, предпринятую через датский двор и лишь раскрывшую последнему нашу потребность в мире. Независимо от этого любая попытка подобного рода должна была остаться безрезультатной, пока Бетман продолжал направлять огонь на русских, отчего последние полагали, что он предаст их англичанам и полякам. Я задаю себе вопрос: неужели германские сторонники канцлера не понимали, что его личность мешает реализации существовавшего в Петербурге стремления к миру? Царь, вероятно, дал бы следующий ответ на непосредственное обращение кайзера: Я готов заключить мир, но лишь с таким правительством, которое явится гарантией враждебного Англии и дружественного [327] России курса и будет также пользоваться доверием Японии. Однако дух нашего политического руководства, отраженный в приведенном выше меморандуме Вильгельмштрассе, был таков, что этот единственный шанс на спасение Германии был упущен.
На всем протяжении нашей истории мы еще не располагали возможностью предложить России столь многое, как в 1916 году. Сверх того открывались еще более широкие, хотя и отдаленные перспективы, как, например, пересмотр условий Пражского мира на тот случай, если бы Дания вслед за Россией вступила в более тесное общение с нами, в соответствии с ее интересами и географическим положением по отношению к Германии и России. При посредничестве царя мы могли побудить заключить мир и французов, ценою, например, уступки завоеванной ими маленькой части Эльзаса, что при их тогдашнем положении было бы для них вполне приемлемым. Путь к миру на всем континенте лежал через Петербург.
Когда же самоубийственная политика Бетмана и германской демократии создала польское государство, вновь разожгла вражду к нам России и толкнула ее на революцию, а подводная война, начатая слишком поздно и при ухудшившемся положении, и наши дипломатические промахи вызвали объявление войны Америкой, внешнее положение Германии стало настолько запутанным, что после этого решение войны следовало искать главным образом во внутренних факторах, в экономической борьбе, в выдержке и в патриотизме германского, а также английского народа.
5
Англо-саксы хорошо усвоили, что в такой гигантской борьбе победу приносит могущество идей. Они кричали на всех языках:
Слушайте, народы земного шара, среди нас есть один народ, который постоянно нарушает общее согласие, объявляет войну и хочет завоевать весь мир, в то время как мы неизменно приносили вам только свободу. Он начал с Эльзаса, теперь пытается проделать то же с Бельгией, и если он достигнет успеха — настанет ваша очередь. Кровожадная каста военных и юнкеров держит народ в цепях рабства, а кайзер — этот самодержец — произвольно [328] вызывает мировой пожар. Помогите нам разбить этот народ, чтобы мы смогли воздать ему по заслугам. Только когда это будет достигнуто, можно будет заключить желанный для всех благородных людей союз народов, и на земле наступит мир. Человечество превратится в стадо овечек, а мы тогда добровольно откажемся от роли пастуха.
Англо-саксонские руководители распевали эту песню на тысячу ладов и неутомимо повторяли ее. Такого рода речами они опьяняли самих себя и свои народы. А чтобы последние сохранили ненависть, необходимую для борьбы врукопашную, они кричали на весь свет: Посмотрите на этих немцев, уничтожающих произведения искусства Франции, позорящих ее женщин и с сатанинским наслаждением отрубающих руки ее детям. В то же время золото врага катилось во все страны и даже в Германию, если для этого находилась подходящая почва. Еще хуже было то, что враги воспользовались незнакомством немецкого Михеля с внешним миром и его склонностью к самоуничижению, которая красной нитью проходит через всю нашу тысячелетнюю историю. Им пришел на помощь и проникший в некоторые области Германии международный капитал и тот фермент разложения, который был столь хорошо представлен органами печати вроде "Франкфуртер Цейтунг".
Что же противопоставило политическое руководство Германии этому духовному и экономическому оружию наших врагов? Оно могло сказать:
Вы, англо-саксы, вот уже много веков натравливаете друг на друга народы европейского материка. Пруссия воссоединила Германию, раздробленную на остатки племен и клочки земель; чем сильнее мы становились, тем больше проникались мы уверенностью в том, что нашей миссией является защита свободы Европы от возникающих по ту сторону морей гигантских держав. Ибо омываемая морями и сильно раздробленная Европа будет по-прежнему производить величайшие духовные ценности, если ее многочисленным и сталкивающимся на ограниченном пространстве культурам будет обеспечено свободное развитие и возможность взаимно оплодотворять друг друга. Германия возвышается и падает вместе с Европой, а Европа — вместе с нею. Поэтому Германия крайне заинтересована в том, чтобы народы европейского материка сохранили полную свободу, а с нею вместе и способность к творчеству. Вы же англо-саксы, надеваете на народ материальное и духовное ярмо. Посмотрите, народы мира, [329] скольких из вас они уже заставили прозябать, низведя в той или иной степени на положение вассалов, и поймите, как велика станет эта опасность в будущем. Поэтому мы боремся за свободу всех народов земли против всеобъемлющей тирании англо-саксов.
Вы обвиняете нас в милитаризме и господстве произвола в то время, как у вас для поддержания воли к войне установлена самая неограниченная диктатура, какую знала история, и отдельные лица с драконовской строгостью применяют военную силу, не считаясь ни со свободой личности, ни с демократическими принципами. Крича о нашем милитаризме, вы в действительности имеете в виду единственную еще сохранившуюся в мире независимую силу, которая идет своим путем и могла бы обеспечить сохранение европейского равновесия. Ваши правители из Лондонского Сити и с нью-йоркской Уолл-Стрит хорошо знают, что только эта Германия стоит еще у них на пути, мешая им подчинить весь мир их капиталистической "идее соглашения". Если же им удастся устранить это последнее препятствие и завоевать неограниченную мировую монополию, то на всем свете надолго воцарится кладбищенское спокойствие, охраняемое Pax Britannica{189}.
Мысли этого рода следовало всячески распространять еще до войны, ибо наш народ остро нуждался в великих целях, национальное чувство развито у нас неравномерно, могущество англо-саксов оценивалось неправильно, а сознание того, что сами мы не можем обойтись без внешнего могущества оттеснялось на задний план космополитическими утопиями.
Во время войны, когда на карту было поставлено наше существование, волю к жизни надо было разжечь и поддерживать.
Чего же желало наше политическое руководство? Оно, правда, опровергало несколько раз возводившуюся на нас клевету. В остальном же его речи звучали примерно так:
Мы, правда, объявили вам войну, но хотим лишь защищаться, а не разбить вас. Мы, правда, поступили с Бельгией несправедливо, но в будущем постараемся загладить эту несправедливость; мы не хотим полностью завоевывать ее, но все же удержим кусок ее территории. Определенных целей и идей мы в этой войне вообще не имеем. Мы, [330] правда, боремся за равновесие на море, но делаем это больше на словах, ибо хотим в то же время помешать тому, чтобы продажное и реакционное русское чиновничество вновь стало править рыцарственной Польшей. Я понимаю, что англо-саксы считают наш несчастный флот угрозой для себя. Я признаю за ними это право, хотя наш флот в два раза слабее одного английского. Не сердитесь на то, что я, ваш друг, не сумел помешать строительству этого несчастного флота, хотя в качестве рейхсканцлера обладал необходимой для этого властью и несу за это ответственность. Вы также не совсем неправы, когда говорите, что наше государственное устройство менее демократично, чем ваше. Правда, необходимость в сильной власти вытекает из наших национальных особенностей, нашего исторического опыта и нашего географического положения, а конституция не предоставляет кайзеру таких полномочий, как президенту Вильсону, но мы все это изменим. Если бы все мы действовали в моем духе, то Эльзас с линией Вогезов давно бы отдали французским пропагандистам, чтобы сделать его совсем свободным. Я энергично защищаю интересы фракций рейхстага, чтобы расчистить путь нашей демократической мысли. Правда, для нас было бы лучше произвести внутренние преобразования после войны, ибо они слишком отвлекают внимание нашего народа от необычайной серьезности момента, в который решается его судьба; но вместе с моими демократическими друзьями я чувствую, что демократизацией нашего строя мы завоюем ваши симпатии и благосклонность всего мира. Поэтому я уже и теперь действую в этом направлении, и поскольку я признаю ваше благородство, даже как враг, мы скоро придем к миру, который будет справедливым для всех.
Чтобы подобные мысли получили распространение в Германии, естественные чувства нашего народа, проявившие себя с огромной силой в начале войны, планомерно искажались и подавлялись цензурой печати, системой обработки общественного мнения, созданной Вильгельмштрассе, и в особенности затеянной демократией дискуссией о внутренних целях войны, так что в конце концов моральное состояние и сопротивляемость нашего народа действительно понизились, и он потерял веру в себя. Всякий государственный деятель поймет, что при создавшемся для нас крайне опасном положении нам было необходимо с первого же дня поддерживать на высоком уровне идейное и моральное состояние [331] народа, если мы хотели выдержать борьбу и привести ее к такому окончанию, которое позволило бы нам залечить в известной мере раны, нанесенные войной, и продолжать выполнение миссии Пруссии-Германии.
Истекая кровью из тысячи ран, плохо питаясь, лучшая часть германского народа вела борьбу за свое существование, опираясь о стены родины, но когда эти стены были разрушены изнутри, защитники их потеряли решимость и впали в лихорадочный бред.
Проклятие истории и наших потомков (если германизм вообще сохранится) падет на тех, кто этому способствовал.
6
Политическое руководство не сумело своевременно привлечь союзников; оно не внушало народу ободряющих идеалов, которые помогли бы ему вести войну. Но оно также не открыло ему глаз на все ужасы, которые ждали его в случае поражения — лозунг чисто оборонительной войны являлся иллюзией, которая должна была привести нас к гибели, ибо во время войны Англия уже успела уничтожить наше положение в свете; нам было уже нечего защищать и в лучшем случае предстояло восстановить это положение после заключения мира. Германский народ не мог жить, не обеспечив себе этой возможности при заключении мира.
Бессмысленная фраза о чисто оборонительной войне скрывала от масс эту необходимость. Насколько иначе действовал Ллойд-Джордж, говоря о нокауте! Те же немцы, которые ясно видели альтернативу и правдиво заявляли, что либо англичане осуществят свою волю к уничтожению Германии, либо мы свою волю к жизни и что третьего исхода нет, приносились нашим правительством в жертву слепой ненависти толпы. Бетман делал как раз обратное тому, что повелевала государственная мудрость, с которой Ллойд-Джордж и Клемансо вели свои народы к победе. Канцлер и его друзья-демагоги все время направляли острие своей политики не наружу, а внутрь. Но этим самым они ослабляли силу сопротивления народа и подготовляли катастрофу до тех пор, пока народ и пришедшие к власти демагоги не сложили оружия и не бросились к ногам врага с призывом:
Мы, которые всегда веровали в совесть мира, отвергаем проклятых сторонников политики насилия, которых вы могли считать хищными врагами. Мы [332] никогда не стремились к победе и даже боялись ее, ибо она оставила бы на шее порабощенного германского народа иго самодержавия и военной касты. Теперь поражение освободило германский народ от произвола кайзера и военщины, сделало его счастливым и достойным прекрасного будущего. Ныне мы принуждаем вас, но уже не отвратительным насилием, а красивыми и хорошими словами, любить германский народ и заботиться об его интересах. Мы хотим заслужить доверие заграницы, мы расчищали путь от империализма к идеализму, то есть сеяли в германских сердцах ненависть не к империализму британцев, заставивших нас голодать, или французов, поляков и других, которые разрывают на части наше тело, а к тем людям, которые некогда сделали Германскую империю могущественной, создали для ее защиты армейские корпуса и корабли и обеспечили наше благоденствие, построив прочную плотину против алчности соседей.
Такой конец германского могущества был приуготовлен одурачиванием германских народных масс с самого начала войны. Ложные представления, внушавшиеся германскому народу Шейдеманом и К при попустительстве правительства, оказывают ныне ужасающее действие после того, как они были испытаны на практике. Они заключались примерно в следующем:
1. Стоит Германии демократизировать свой строй, как будет достигнут мир на основе соглашения обеих сторон. Заключению его препятствуют лишь монархия и власть военщины.
После того как нортклиффовская пропаганда{190} успешно использовала это взрывчатое вещество, доставленное ей германской демократией для подрыва нашей армии, принц Макс Баденский, Эрцбергер и Шейдеман не успокоились до тех пор, пока не испробовали своего мира, "основанного на правде, а не на силе", в жертву которому они принесли монархию, военное могущество, честь и свободу.
2. Стоит нам заявить, что мы готовы очистить Бельгию, как будет достигнут мир на основе соглашения обеих сторон.
Итак, с 1917 года один голубь мира за другим перелетали нашу границу, неся в клюве отказ от Бельгии. Эти предложения только укрепляли наших врагов в решимости выждать, пока их цель в войне — крушение германского могущества — не будет достигнута с помощью открыто проявляющегося внутреннего распада. [333]
3. Юнкеры, бароны промышленности и аннексионисты начали войну и затягивают ее, чтобы нажиться. Если мы сбросим их господство, освобожденные народы протянут друг другу руки, и на земле наступит вечный мир.
Уже римляне умели строить свою политику на внутренних распрях германцев. На помощь Антанте явилась также зависть распропагандированных классов, которые всегда готовы уничтожить действительных создателей их собственного экономического благополучия, ибо эти последние "больше зарабатывают", чем они сами.
Таким образом, многие приветствовали "зарю революции". Наша сильная, гордая, всеми уважаемая империя разрушена не врагом, а изнутри.
Поскольку наш народ не созрел для того, чтобы выполнить свою политическую задачу в поставленных Бисмарком рамках, сила непобедимого войска сломилась. В Лондоне или Париже каждый обыватель сам знает, что полезно для государства. А у нас он набирается иллюзий, подсказываемых ему известной прессой и партиями, которые всегда могут закрыть ему, как счастливому Гансу{191}, глаза на то, что он падает со ступеньки на ступеньку. Только в марте 1919 года социалист Пауль Ленш отметил в "Глоке", насколько приумолкли у нас те элементы, которые подобно "Берлинер Тагеблатт" и другим газетам того же сорта из года в год уверяли, что достаточно нам прогнать к черту "пан-германцев" и сделать откровенное заявление о Бельгии, как мы получим приемлемый мир. Не знаю, приумолкнет ли когда-нибудь упомянутая Леншем пресса. Но как и все лица, следившие с некоторым вниманием за высказываниями, например, "Франкфуртер Цейтунг" и стоявшие по своим воззрениям за Германскую империю, я убедился, что как до войны, так и во время войны эта газета своей деятельностью играла на руку смертельном врагам Германии. С немыслимым для английских или французских газет отсутствием национального инстинкта эта газета вела борьбу против государства и со времен Бисмарка неизменно выдвигала требования, выполнение которых подорвало бы мощь и престиж Германии; в этот же критический момент она нанесла германизму удар в спину. И она проявила последовательность, когда радостно приветствовала революцию, т.е. крушение германской чести и будущности. [334]
Одурачивая германский народ, эта газета ловко пользуется космополитическим ослеплением многих наших товарищей по народу, которые совершенно не способны вникнуть в душу других народов, обладающих чувством национальной гордости. Они судят об иностранцах по самим себе. Добродушные и наивные, но в то же время запутавшиеся и халатные, они упускают всякую возможность заключить политическую сделку или укрепить наши силы. Они не понимают, что всякое проявление слабости способствует продвижению врага и вызывает новые наскоки с его стороны; они не понимают, что при нашем международном положении свобода Германии и сносные условия хозяйственного развития могут быть спасены лишь путем укрепления единства народа и готовности его к жертвам.
Другой социалист — имперский министр д-р Давид — заявил в начале 1919 года: Основной причиной нашего поражения было слабое развитие нашего национально-государственного сознания. Это очень верно. Еще за много лет до этого мой итальянский друг адмирал Беттоло сказал мне: Единственные опасные социалисты — это немцы, поскольку они превращают свою партийную линию в догму, в религию и становятся прежде всего товарищами, а потом уже немцами. У английских же, французских и даже наших итальянских социалистов имеет место обратное. Родившаяся было во мне осенью 1914 года надежда на то, что национально настроенные элементы возьмут верх в социал-демократической партии, вскоре оказалась беспочвенной. Слишком глубоко успела проникнуть пропаганда интернационализма, которая велась марксистами десятки лет, слишком укоренилась в народе ограниченная классовая зависть и немецкая склонность к утопиям. Ряд достойных социал-демократов проявили во время войны здоровый национальный инстинкт. Если бы правительство укрепило его вместо того, чтобы искать милости близоруких или злонамеренных демагогов интернационалистского крыла, то, пройдя школу войны, рабочий класс, возможно, проникся бы германским государственным самосознанием и жил бы теперь так же хорошо, как рабочий класс Англии. Но левые проявили черную неблагодарность по отношению к прусско-германскому государству — лучшему из государств. Государственная мудрость и традиции Фридриха Великого и Бисмарка были сочтены устаревшими по сравнению с воззрениями агитаторов, одни имена которых [335] должны были бы вызывать у немца чувство отвращения, ибо эти двусмысленные личности не только погубили нашу страну, но в награду за это правят ею теперь.
Таким образом, широчайшие круги нашего народа страстно боролись против любви к истине тех, кто с самого начала говорил: Что бы мы ни делали и что бы мы ни предлагали врагу, эта война может окончиться либо нашим полным самоутверждением, либо нашим уничтожением.
Поскольку, однако, сами немцы вели борьбу против подобной точки зрения, наши силы ослаблялись изнутри. Когда прошли первые несколько лет войны, враги уже знали, что это противоречие раздирает Германию изнутри. Это придавало им большую уверенность в победе, чем внешнее превосходство сил. Шейдеман неоднократно и энергично отказывался от идеи победы, надеясь, что "товарищи" из враждебных стран последуют его примеру. Он не понимал, что его речи оказывали как раз обратное действие, и своим поведением помогал шовинистам взять верх над друзьями мира во вражеских странах. А как отличны были настоящие аннексионисты из числа наших врагов от тех, кого называли так в Германии.
Установление конкретных целей войны правительством и партиями большинства на деле не помешало бы переговорам о мире с Англией, основанном на соглашении сторон, и даже облегчило бы их. Один только немец не понимал, что разъяснение собственному населению желательности достижения определенных целей войны приводит к снижению требований внешнего врага.
Лишь одно настроение делает непобедимым оружие народа, ведущего борьбу за существование. Оно заключается в словах:
Воцаришься — иль погибнешь,
Раб, униженный во прахе,
Или грозный повелитель,
Жертва или победитель,
Наковальня — или млат.
Вследствие позиции, занятой правительством и лидерами партий, массы совершенно не знали, что подвергавшиеся таким нападкам аннексионисты не представляли никакого иного мнения, кроме этой истины; не зная аннексионистов, они видели в них чудовищ и осуждали их. [336]
Депутат Кон поучал их:
Война — доход богатым
И смерть — простым солдатам.
Когда о человеке говорили: Он за продление войны, это звучало как ругательство. Гамбетту же его народ превозносил до небес именно потому, что своим даром затягивать войну он обеспечил своему народу более благоприятные условия мира и что особенно важно — спас его честь и уверенность в себе — основу национального благосостояния. Германский народ не понимал, что Англия не хотела мира, основанного на соглашении сторон (как быстро откликнулись бы мы на любое предложение этого рода!), а ждала лишь того момента, когда неразумие наших обманутых масс свергнет "сторонников продления войны" и положит конец сосредоточению сил н напряжению энергии. Целью врагов было, как теперь видят и самые близорукие люди, добиться нашего падения. Англия не видела надобности заключать мир, основанный на соглашении сторон, уже потому, что, учитывая характер нашей политики и находившегося под ее влиянием руководства войной, она могла получить такой мир в любой момент. Англия желала большего. Поэтому для каждого настоящего немца самая затяжная борьба с минимальными шансами на успех была предпочтительнее подчинения ее уничтожающему приговору без крайней на то необходимости. Такое подчинение было прямой изменой народу.
Я, разумеется, не забываю ни на миг о тех ударах, которым подверглись нервы германского народа в результате голодной блокады. Не следует недооценивать физического и духовного воздействия этого самого жестокого из орудий войны, инициатором применения которого в современной войне явилась Англия; это воздействие в значительной мере оправдывает снижение сопротивляемости народа.
Тем более важной для руководителей нации и вообще для всех дальновидных политиков, становилась задача трезвой оценки последствий блокады н применения всех средств для поддержания и правильного направления готовности к борьбе. Однако там, где нет воли к победе, естественно ослабевает и необходимая для достижения ее сила.
Мой так называемый "аннекснонизм" заключался в пессимистическом и, к сожалению, подтвержденном историей взгляде на наше политико-экономическое будущее. Я не мог [337] удовлетвориться утешительными надеждами на справедливый мир и Лигу Наций, как делали это многие сограждане интернационально-капиталистического и социалистического толка. Я спрашивал себя: как закончить войну таким образом, чтобы германскому народу было обеспечено при его трудном географическом положении равноправие с другими державами, обладающими естественным мировым значением. Наше положение мировой державы потеряло бы свою искусственность лишь в том случае, если бы мы достигли в срединной Европе положения Primus inter pares{192}, в котором большинство европейских народов увидело бы гарантию их собственной полной свободы. Такова была цель, стоявшая перед нами. Пока она не была достигнута, мощь Германии отвечала положению германского народа в мире столь же мало, как в XVIII столетии положение Пруссии отвечало ее действительным силам.
Пространство заключает в себе будущее; эта формула применима к империям британцев, американцев, русских и даже французов, способных к дальнейшей экспансии в Африке.
Германская империя, втиснутая в сердце Европы, не могла завоевать пространство в этом смысле. Ее будущее заключалось в деятельности, распространенной по всему миру и служившей всему миру; при существовавшем политическом положении это будущее могло быть обеспечено только достижением такой обороноспособности, которая вызывала бы к себе уважение других стран. Вот истинная причина стремления врагов разрушить прусский милитаризм. В этом случае с нами вообще было бы покончено. Для царя или для французов их миллионные армии были, пожалуй, безнравственной роскошью, ибо кто думал когда-либо о нападении на эти страны? Но что Германия нуждалась в мощной военной силе в связи с необычайно неудобными географическим положением и границами, а также с наличием искони жадных до завоеваний соседей, это определенно признал даже Ллойд-Джордж в канун 1914 года; и кто мог бы оспаривать это ныне, когда мы обладаем опытом мировой войны? Однако после 1914 года Германская империя могла стать обороноспособной и жизнеспособной лишь ликвидировав господство Англии над Бельгией. [338]
Даже до битвы на Марне я не ожидал победы германского оружия в стиле 1870 года. Американцы во всяком случае отняли бы у нас многие плоды победы. Ведь еще за целое столетие до этого (в 1815 г) президент Соединенных Штатов, несмотря на тогдашнюю вражду с Англией, заявил в послании Конгрессу: Не допустить развития того зародыша, который заключен в Германии, вот цель решительного государственного искусства будущего{193}.
Со своей стороны, я держался мнения, что ни одна сторона не сможет достигнуть полной победы одним оружием и что поэтому решение надо искать в моральных силах — воле и сопротивляемости.
Если бы удалось открыть германскому народу глаза на то, что означало господство англичан в Бельгии, то я не сомневаюсь, что мы успели бы развернуть силы, необходимые для того, чтобы отвратить подобную опасность при заключении мира. В случае поражения уделом германского народа становилось чужеземное господство. Но чем соглашаться на превращение в илотов, не лучше ли было использовать до последней степени все возможности победы?
При ограниченности нашей территории прирост населения, на котором основывалось развитие нашего благосостояния и мощи после 1870 года, уже не мог найди себе применения в сельском хозяйстве страны. Как и в начале германской истории, земельный голод толкал избыточное население к эмиграции и утрате своей национальности. Искусственное расширение территории, дававшей пропитание нашему населению, было возможно лишь с помощью промышленности и торговли. Но даже если бы численность нашего населения оставалась стабильной, мы все же не могли оставаться прежней преимущественно аграрной Германией прошлого столетия, ибо после 1870 года равнины Америки и России вступили в конкуренцию с нашим вывозом сельскохозяйственных продуктов и в значительной степени подорвали его. Чтобы численность нашего населения могла расти или хотя бы оставаться стабильной, наш сырьевой по своему характеру вывоз должен был быть увеличен во много раз вывозом фабрикатов. Для их производства [339] мы в свою очередь должны были ввозить много сырья, равно как и для сельского хозяйства, дабы его продукция могла быть повышена в целях прокормления увеличившегося населения. При таких условиях прекращение ввоза и вывоза означало бы мучительное захирение всего народного организма, беспримерное в истории падение из процветания в нищету. Миллионные армии голодных и безработных пролетариев, народ, лишенный своих корней и вынужденный заниматься взаимным истреблением, чтобы уцелевшая часть его получила скудное жизненное пространство, вот картина, давившая на меня как кошмар в течение всей войны. Легкомысленные высказывания большинства на тему о том, что Германия сумеет-де вновь выплыть на поверхность, меня не успокаивали. Ибо я не видел, как и где это могло произойти, если бы она не распространила на долгое время свое владычество до самого берега Ла-Манша.
Господство над нидерландским побережьем всегда было решающим в истории для преобладания Англии на континенте.
Англия издавна рассматривает бельгийский вопрос как свое личное дело. Если бы англичане сидели в Антверпене, то они сидели бы также в Гааге и Кельне и через открытые им ворота Шельды и Нижнего Рейна вершили бы судьбами континента. Только в том случае, если бы Германия вновь установила свое господство над бассейном Мааса, который почти тысячу лет принадлежал Германской империи, немецкий народ смог бы до известной степени компенсировать свои потери в войне. Ибо тот экспорт, который к 1914 году стал основой существования нашего народа, возможен лишь при условии обеспеченного политического положения в мире. Только немецкие мечтатели, которые сами не знали, с каких доходов они жили, могли вообразить, будто англо-саксы допустят, чтобы Германия, не внушающая им страха, снова смогла извлекать для себя доходы из всего мира в прежнем масштабе и с прежней свободой. Но до 1914 года наше положение в мире основывалось по преимуществу не на действительном могуществе, а на нашем престиже 1870 года. Коль скоро мы не сохранили этого престижа, то есть не вышли из войны равными Англии, все, что мы создали в мире, должно было погибнуть. Наша родина расцвела благодаря нашему престижу за границей; но этот последний должен был исчезнуть подобно [340] древней Ганзе, раз мы не завоевали себе независимого положения по отношению к Англии.
Однако хотя бы для того, чтобы загладить чудовищные потери, понесенные нами за морем во время войны, мы должны были выйти из нее с расширенной хозяйственной базой, ибо в наш век, по выражению англичан, большой непрерывно становится больше, а малый — меньше. Укрепление довоенной экономической позиции Германии в Антверпене, освобождение родственной нам Фландрии от валлонско-французского чужеземного господства, недопущение англичан на побережье материка — такова была единственная материальная цель, которую я преследовал в войне; эту цель отнюдь нельзя назвать аннексионистской. Я уже не касаюсь стратегической точки зрения, согласно которой наше положение в водном треугольнике становилось безнадежным, коль скоро Англия вовлекала в сферу своего влияния Бельгию и Голландию и распространяла свое политическое могущество до самого Эмса.
Какой вред мог получиться оттого, что весь германский народ серьезно поставил бы себе целью освобождение фламандцев? Разве это было бы более безнравственно, чем новая аннексия французами германского Эльзаса? Притом мы оставили бы фламандцам их самостоятельность, в то время как французы не хотят предоставить эльзасцам даже самоуправления. Разница заключается только в том, что француз сообразно своему характеру считает господство своим естественным правом, тогда как немец охотно признает за ним это право и в то же время чувствует угрызения совести, если заходит речь о расширении его собственного влияния.
Наша цель должна была заключаться в том, чтобы сохранить экономическое процветание нашей страны, спасти наши исконные земли, лежащие по Рейну, от упадка, наши ганзейские города от превращения в простые английские фактории, а весь наш национальный организм — от удушения, уготовленного ему Англией, и восстановить обрушившееся здание нашего искусственного положения в мире. Но такой конец войны, который сохранял позиции Англии на Маасе и на Шельде, означал для нас, как и для всей неразумной, разъединенной континентальной Европы, конец свободы и благосостояния; такой конец можно было допустить [341] лишь после исчерпания всех возможностей добиться лучшего исхода.
Нейтралитет же Бельгии после войны стал невозможен точно так же, как его собственно не существовало с 1905 года. Бельгия и Голландия питались соками Германии, будучи отдушинами нашей экономической системы. В наших интересах было предоставить им возможность свободного процветания, в то время как Англия желала использовать их качестве предмостных укреплений.
Правительство должно было подобно Ллойд-Джорджу и Клемансо указать народу внешнюю цель войны также и для того, чтобы отвлечь его от внутренней гражданской борьбы из-за реформ, которые в разбитой Германии все равно не смогли бы осчастливить ни одну партию. Правительство должно было научить народ видеть основное и оставлять в стороне второстепенное.
С самого начала войны мне было ясно, что вероятным последствием поражения явится революция, хотя я никогда не считал возможным, что найдутся немцы, которые еще до заключения мира поддадутся соблазну бросить и выдать все внешнему врагу. Были и другие лица, мрачно смотревшие на нашу внутреннюю и внешнюю политику, которая вела в пропасть; уже в 1915 году кронпринц спрашивал меня, верю ли я в то, что ему когда-либо доведется управлять страной. С падением же старого государства должна была погибнуть также и сила германского народа, ибо последний никогда не был способен достигнуть благополучия твердого руководства. Ему нужно было прусско-германское государство. Его ангелом-хранителем была традиция Фридриха Великого и Бисмарка. Ибо нашему народу недостает такого политического гения, каким проникнуты, например, французы.
Мы имели сильную монархию, ибо история научила германский народ, что без такой монархии он не сможет существовать в столь опасном положении, как его. Но в момент самой острой опасности мы уничтожили эту монархию, между тем как наши враги вступили на противоположный путь строжайшей концентрации власти. Таким образом, мы потеряли не только преимущество единого руководства, которым еще обладали в начале войны. К нашему недостатку материальных сил мы добавили еще духовную и моральную слабость; ибо в последнем году войны мы противопоставили таким диктаторам, как Вильсон, [342] Ллойд-Джордж и Клемансо, такого усталого дряхлеющего человека, как Гертлинг, и в конце концов допустили, чтобы вожди партий, стремившихся только к разрушению, поделили между собой власть.
Внутренняя крепость народа связана с наличием возможности развивать его свободные силы за пределами страны. Немцы, которые внутри страны обратили эти силы против самих себя, тем самым положили начало новому периоду упадка, а бедный народ, потерявший благосостояние, достоинство и великое мировоззрение, должен утешаться печальным зрелищем борьбы демагогов за "власть".
С какой бы точки зрения мы ни стали смотреть на этот вопрос, народ должен был, чтобы спасти себя от неизмеримого несчастья, глубоко проникнуться ясным сознанием угрожавших ему страданий и героической верностью по отношению к государственным традициям. Тогда мы смогли бы держаться так же долго, как французы, а германскому народу не пришлось бы переносить тех физических и нравственных испытаний и унижений, на которые обрекла его со времени внутреннего краха собственная слабость.
7
Непонимание вышеизложенной точки зрения и хроническая методическая ошибка, которую допускали правительство и демократия в вопросе о достижении мира, нашли самое вредное выражение в мирной резолюции от июля 1917 года. Мне сразу стало ясно, что эту резолюцию сочтут признаком того, что наши нервы не выдержали, а это необычайно снизит наши шансы как на скорое заключение мира, основанного на отказе от аннексий, так и на дальнейшее успешное продолжение войны. Если Англия и была когда-либо склонна закончить войну на основе соглашения сторон, то после этого доказательства нашей моральной и политической непрочности известная фраза Ллойд-Джорджа о том, что Англии незачем добиваться мира, основанного на взаимных уступках, так как мы с готовностью заключим его при любых обстоятельствах, удвоила свое значение. Для того же чтобы достигнуть сепаратного мира с Россией, нужно было идти совсем не по тому пути, который мы избрали. [343]
Если при таком положении еще можно было питать какую-то надежду на спасение — эта надежда в то время не могла уже быть велика, то следовало предпринять попытку вызвать в немецком народе национальное контрдвижение, которое показало бы загранице, что сила сопротивляемости Германии не иссякла, обеспечило бы правительству поддержку в проведении сильной и умной политики и, наконец, помешало бы ему вновь соскользнуть на наклонную плоскость официальных предложений мира. Таковы причины, приведшие генерал-губернатора Каппа и ряд восточно-прусских деятелей, принадлежавших к самым различным партиям, к созданию германской отечественной партии. Первая из поставленных целей — воздействие на заграницу — несомненно была достигнута развертыванием этого движения в общенациональном масштабе. Однако германское правительство совершенно не поняло, каким мощным орудием могла явиться в его руках отечественная партия. Оно не решилось сыграть на этом движении и, напротив, сделало все возможное, чтобы воспрепятствовать его развитию. Подобное поведение было предписано ему отцами резолюции о мире, немедленно перешедшими в контрнаступление; стремясь доказать свою правоту, они развернули хорошо организованную лживую кампанию, чтобы приписать отечественной партии внутриполитические цели и обвинить ее в реакционности.
Совершенно не понимая как истые немцы понятия "цели войны", они бросили отечественной партии и мне упрек в аннексионизме. Не говоря уже о том, что руководство отечественной партии отказалось поддержать отдельные аннексионистские требования и только в бельгийском вопросе, являвшемся основным для Англии, само выставило некоторые требования, дело шло о рассмотренной выше необходимости разъяснить борющемуся народу жизненные потребности нашего будущего. К сожалению наше правительство этого не сделало. Поэтому оно должно было бы по крайней мере быть благодарно, когда великое народное движение освободило его от этой задачи, и использовать это движение таким образом, как сделало бы английское или французское правительство. Именно в тот момент, когда стало бы необходимо и возможно заключить мир, основанный на отказе от аннексий, в чем отечественная партия никогда не смогла бы воспрепятствовать правительству, последнее смогло бы, опираясь на существование [344] этой партии добиться более сносных условий. Решающее значение имеет далее то, что за все время деятельности отечественной партии ни разу не представлялось реальной возможности заключить мир, основанный на соглашении сторон. Только неизменное, хотя и лишенное всякого фактического основания представление о том, что Германии стоит лишь протянуть руку, чтобы получить приемлемый мир, позволило приклеить кличку сторонников затяжной войны людям, чьи предложения, если бы с ними посчитались с самого начала, обеспечили бы тем или иным путем быстрейшее окончание войны. Затянули войну те, кто в течение долгого времени подтачивали обороноспособность Германии и дали Антанте ту уверенность, которую выразил Ллойд-Джордж.
Отечественная партия не достигла своей цели, да и не могла достигнуть ее с того момента, как наряду с враждебностью авторов резолюции о мире против нее обратился суровый аппарат прусско-германского государства. Все же ее политико-просветительная работа, вероятно, не осталась безрезультатной. Если мы еще можем надеяться, что национальная мысль когда-нибудь вновь построит крепкий и удобный немецкий дом, то лишь потому, что после трех тяжелых лет войны и несмотря на влияние Бетмана и демократии в Германии могло развернуться такое мощное и глубоко преданное родине движение, как отечественная партия. Духовное и материальное освобождение подпавшего под чужеземное господство германского отечества и воссоздание нашего благосостояния смогут начаться лишь тогда, когда несчастье приведет все классы и слои в сознание, из которого вырастет готовая на жертвы воля к сохранению германизма.
8
Когда в октябре 1918 года пришедшие к власти демократы были готовы сделаться жертвами ужасной и со времен Карфагена неслыханной в мировой истории ошибки, решив, что можно сдаться на милость победителя, не обрекая себя на гибель, я написал следующее письмо тогдашнему рейхсканцлеру Максу Баденскому:
Берлин, 17 октября 1918 гВаше великогерцогское высочество.
Согласно вашему приказанию я почтительнейше сообщаю мое мнение о нынешнем положении Германии. [345]
Политический метод, которого мы перед войной и особенно во время войны придерживались по отношению к Англии и Америке, я считаю ложным в самой его основе. Мы руководствуемся определенными взглядами, которые свойственны нам, но не другим.
В указанном методе я усматриваю одну из самых существенных причин нынешней войны и нашего теперешнего положения. Цель англо-американцев, преследуемая ими с утонченнейшей политической мудростью и упорной последовательностью, заключалась в уничтожении Германии в качестве дальнейшего шага к достижению англо-саксонским капитализмом мирового господства. Лишь в той мере, в какой мы обнаруживали силу и в особенности выдержку, мы могли возбудить у них впечатление, что война — невыгодное дело, и тем самым обеспечить себе сносные условия мира. Непрерывно повторяемые официальные предложения мира были методическими ошибками с нашей стороны. С каждым нашим шагом этого рода Вильсон повышал свои требования. Мы не понимали, что имели дело с хладнокровными шантажистами. Их тирады о мире и счастье народов — искренни, но они самым наивным образом имеют в виду только собственные народы; кроме того, они рассчитаны на политическую неопытность нашего народа.
На наше последнее предложение мира и перемирия, которое предусматривало столь большие уступки, что было равносильно отказу от положения великой державы, Вильсон дал деловой ответ, потребовав от нас в первую очередь сложить оружие. Ему точно известно, что прекращение подводной войны лишит Германию возможности продолжать сопротивление. Требование прекращения подводной войны, в нынешнем и будущем значении которой в неприятельском лагере, как это показывает речь Черчилля, отдают себе полный отчет, является ядром ноты Вильсона; его ядро он постарается окутать пафосом морального негодования. В то же время эта нота разжигает ярость его людей и их опьянение победой. Он, разумеется, не стал бы делать этого, если бы собирался поступить с нами более или менее миролюбиво. Вопреки неофициальным обещаниям, на самом деле будет иметь место обратное. Эти обещания — просто трюки политических шантажистов.
Ответ Вильсона показывает далее, что было бы ошибкой предполагать, будто Антанта будет настолько любезна, [346] что заключит с нами перемирие на условиях, которые дали бы нам возможность в случае неудачи мирных переговоров привести в оборонительное состояние нашу армию и наши границы.
У нас остается только одно средство, чтобы добиться лучших условий, а возможно даже сохранения германизма: призыв всего народа к самой решительной защите нашей чести и жизненных потребностей, сопровождаемый немедленным действием, которое не оставит ни малейшего сомнения в нашей воле как за границей, так и внутри страны. Такой образ действий будет правилен даже и в том случае, если мы все еще готовы пойти на уступки противнику. Правда, в последнем случае сохранится опасность того, что ни враг, ни мы сами не примем всерьез наших слов. Упадок чувства чести и морального состояния, начавшийся на родине, через этапные пункты проник на фронт. Войска не могут держаться и сражаться дальше, если они совершенно ясно видят, что родина отдает все. За что бороться солдатам, как поддерживать моральное состояние войск офицерам? В таких условиях это невозможно.
Решительное укрепление нашего западного фронта всеми имеющимися войсками, формирование гражданских батальонов для поддержания порядка на родине, неуклонное продолжение подводной войны, которая оказала значительно большее влияние, чем предполагают у нас, воздействие всеми возможными способами на психологию солдат, одинаковое питание для офицеров и солдат, широкое разъяснение государственными органами наших практических целей. Каждый немец должен понять, что без этого наш народ превратится в наемных рабов наших врагов.
Чтобы провести указанные мероприятия, необходима диктаторская власть, которую в противоположность нам создали у себя наши враги. Совершенно безразлично, взгляды какой партии будет проводить эта власть во внутренней политике. Она должна лишь обратить все свои силы единственно против внешнего врага.
Таковы мои взгляды, изложенные здесь вкратце, но являющиеся плодом многолетних размышлений, и не имеющие ничего общего с шовинизмом, аннексионизмом и недооценкой необходимости заключить мир; они имеют в виду только спасение нашего народа от самой тяжелой опасности. [347]
Быть может, они не приведут к успеху, но во всяком случае лишь этим путем можно достигнуть успеха, всякий же иной неизбежно приведет нас к позорному концу.
Если ваше великогерцогское высочество желают выслушать еще одно мнение о нашем положении на море, то я настоятельно рекомендую вам принять в ближайшее время находящегося сейчас здесь г-на адмирала фон Трота — начальника штаба флота Открытого моря. Никто не способен судить об общем положении более спокойно, чем этот офицер, пользующийся доверием всего флота. Насколько мне известно, он живет у начальника морского кабинета адмирала фон Мюллера.
Учитывая срочность вопроса, я позволил себе послать копию этого письма генерал-фельдмаршалу фон Гинденбургу и его превосходительству статс-секретарю Шейдеману.
Вашего великогерцогского высочества остаюсь с величайшим почтением
фон Тирпиц {195}
Правительство принца Макса Баденского пало жертвой неслыханного жульничества чуждых народу шептунов. Подводная война была прекращена, условия капитуляции выполнены, с Антантой был "согласован" вопрос о заключении справедливого мира на основе 14 пунктов Вильсона, а все инакомыслящие, все действительно национально настроенные немцы попали в опалу, хотя армия и флот, без сомнения, смогли бы продержаться до весны 1919 года и, таким образом, добиться настоящих мирных переговоров. В эти мрачнейшие дни германской истории, когда мы имели еще полную возможность с мечом в руках предложить не менее нас утомленному врагу заключить справедливый мир, но отбросили эту возможность, чтобы погрузиться в хаос, [348] я, в качестве председателя отечественной партии, написал рейхсканцлеру второе письмо.
Берлин, 30 октября 1918 г.Ваше великогерцогское высочество
милостиво приняли мое почтительнейшее письмо от 17 с.м., но в то же время вынесли по одному важному вопросу, а именно о подводной войне, решение, от которого как я, так и военные и морские авторитеты вас предостерегали. При создавшемся положении я считаю своим долгом вновь изложить вашему великогерцогскому высочеству одну мысль, которую я недостаточно подчеркнул в моем предыдущем письме.
Чтобы военное отступление не превратилось в катастрофическое бегство, оно должно от времени до времени сопровождаться контратаками против преследующего врага. То же самое возможно, даже в большей степени должно иметь место при политическом отступлении. Если даже нам кажется ясным, что мы ничего не можем достигнуть военными средствами, мы все же должны помнить, что и у противника из чисто психологических побуждений усиливается нежелание идти на большие жертвы. В 1871 году Франция благодаря своей стойкости даже после заключения перемирия сумела спасти Бельфор во время мирных переговоров{196}. Если солдат отдает в бою свой меч, он может рассчитывать на пощаду. Но если это происходит в области политики, если побежденный делает себя совершенно беззащитным и сдается без сопротивления, то он возбуждает в победителе чувства, противоположные уважению и скорее внушает ему желание беспощадного "наказания".
По этой причине, не говоря уже о позоре, который не изгладится в течение столетий, я не могу представить себе даже с чисто материальной стороны худшего мира, чем тот, который был бы нам навязан, если бы мы попросту капитулировали в момент, когда сила нашего сопротивления далеко еще не иссякла. Если мы преждевременно разоружимся, враг, который правильно оценивает эту силу, станет обращаться с нами не мягче, а напротив, суровее и грубее, ибо к его упоению победой присоединится еще чувство презрения к противнику. В этом вопросе нужно снова учесть разницу между нашим образом мыслей и образом мыслей врагов. В этом отношении для нас было бы выгоднее [349] искать мир через Англию, а не через Америку и Вильсона{197}.
В заключение я хотел бы еще указать на следующее: наши враги совершенно опьянены победой, но их народы чувствуют, что подошли вплотную к миру, о котором мечтали столько лет, к концу жертв и страданий. Поэтому нервы народных масс напряжены. Если мы теперь в ответ на предложения врагов решимся крикнуть: Стой! Вперед!, если мы еще раз покажем противнику зубы и объявим его требования неприемлемыми, то внезапно обнаружившаяся необходимость продолжать борьбу окажет на него величайшее психологическое действие. Утомленными борьбой народными массами вражеских стран овладеет страшное разочарование и весьма значительные силы начнут оказывать давление на правительства, склоняя их к смягчению условий.
В связи с усилением геройского сопротивления нашего фронта и с весьма обоснованным страхом перед большевизмом только такое поведение Германии может завоевать нам приемлемые условия.
Вашего великогерцогского высочества остаюсь с величайшим почтением
фон Тирпиц.
Когда я писал эти строки, у меня оставалась лишь ничтожная надежда образумить "правящих" мужей. Этим письмом закончилось мое участие в политике.
Несчастливый исход войны дает виновникам его предлог, хотя и не право, обвинять перед неразумной массой тех, кто смогли бы выиграть войну или по крайней мере закончить ее с почетом, если бы им предоставили свободу действий. Предполагается создать специальный государственный суд; если он будет создан, то на скамью подсудимых нужно будет посадить совсем других людей, в том числе многих из тех, кто собирается разыгрывать из себя судей. Мне бы не хотелось затрагивать чувства этих людей, но долг перед историей заставляет меня пригвоздить к позорному столбу погубившую нас систему. [350]
Эта политическая система, развитию которой фактически хотя и бессознательно способствовал Бетман-Гольвег и которая существует и ныне, правда, в чудовищно гипертрофированном виде, заключает в себе отказ от достижений нашего государства в результате слепого доверия к самым шантажистским и лживым миражам, создаваемым заграницей, и следования собственным интернационалистским иллюзиям. Все традиции и весь опыт нашей истории кажутся забытыми и их придется накапливать вновь.
По моему убеждению, эта система дала нашим агрессивно настроенным соседям случай и предлог к войне. Она подточила нашу политику изнутри, так что народ потерял моральную силу, необходимую для продолжения войны. Та же система является существенной причиной того, что наш флот не смог дать почувствовать свою силу в этой войне. Та же система дала неправильное направление нашей политике, стремившейся к разгрому России и щадившей Англию. Та же система повинна в нашей беспримерной по своей глупости и отсутствию достоинства капитуляции осенью 1918 года и усугубила новыми ошибками тяжелые последствия этого шага. Та же система неистовствовала после революции против последних остатков государственного разума, так что быть немцем кажется теперь позором и наказанием. А ведь когда-то это было для меня источником величайшего счастья и гордости.
При наличии твердого руководства наш народ может совершить больше любого другого. Но в руках плохих и негодных руководителей германский народ становится величайшим врагом самому себе. Ему скоро надоест черно-красно-золотое подобие государства, которое преподносится ему сейчас. Но сохранится ли к тому времени хоть что-нибудь от субстанции нашего доброго старого государства, возбуждавшего такую зависть наших врагов, что они уничтожили с помощью нашей радикальной демократии все его силы: монархию, обороноспособность, неподкупность и прилежание чиновничества, государственный дух пруссачества и презирающую смерть любовь к отечеству?
Сегодня наше положение хуже, чем после Тридцатилетней войны. Без нового Потсдама, без необычайно серьезного самоотрезвления и духовного обновления германский народ никогда больше не будет жить на свободной земле, быстро или постепенно перестанет быть великим по своей культуре и численности народом; тогда не будет возможен [351] и новый Веймар{198}. Мы пали с величайшей высоты в глубочайшую пропасть. Нельзя легкомысленно болтать о восстановлении, пока мы погружаемся в нее все глубже. Подъем страшно труден и тяжел. Но он начнется и пройдет удачно, если решительное национальное терпение и воля объединят народ, как объединяют они французов, итальянцев, англичан, сербов, а в последнее время даже и индийцев. Пока мы являемся народом с наиболее слабо развитым национальным чувством, которое на грабеж нашей земли и все другие унижения отвечает примирительными речами и, оставляя, преступника безнаказанным, толкает его к новым грабежам, пока, лишенные необходимой национальной гордости, мы копируем нравы и обычаи других народов и пока борьба с немцами, принадлежащими к другим партиям, кажется нам важнее объединения перед лицом заграницы; пока имеет место все это, Германия может лишь погружаться в трясину, а не выздоравливать. В битве с алеманнами германцы кричали своим вождям: Долой с коней!, и проиграли эту битву. Раскол среди немцев привел нас к падению и на сей раз, ибо в политическом, а в некоторых своих слоях и в нравственном отношении наш народ не дорос до понимания задач своего времени.
Таким образом, прошедшее, настоящее и будущее делают борьбу с этой системой моим долгом.
Если же германский народ когда-нибудь воспрянет ото сна, в который погрузила его катастрофа, и с гордостью и умилением вспомнит об огромной силе, добродетели и готовности к жертвам, которыми он обладал в прусско-германском государстве и даже еще во время войны, то воспоминание о мировой войне встанет в один ряд с его величайшими национальными святынями. Будущие поколения нашего народа будут укреплять свою веру, поражаясь тому, как, несмотря на неполноценность наших союзников, мы противостояли ужасающему превосходству сил, как боролись против всемирного антигерманского заговора, организованного англичанами, как сохраняли много лет бодрость, несмотря на клеветническое отрицание нашего миролюбия и грубое уничтожение бесчисленных германских жизней во всех частях света, как умели настигать врага на суше и на воде и приносить себя в жертву. Но, как и во времена Лютера, Германия оставалась здоровым жеребцом, которому недостает одного: ездока. В навязанной нам борьбе мы имели вначале все шансы на успех, и даже после всех [352] совершенных нами ошибок в октябре 1918 года еще оставалась возможность избежать мира, равносильного нашей гибели.
Но политическая алчность, которая на всем протяжении войны была готова капитулировать перед врагом, захватила бразды правления лишенной руководства нацией. [353]