Начало войны
1
Во время Кильской недели 1914 года наш посол в Лондоне князь Лихновский сообщил, что Англия примирилась со строительством нашего флота; о войне из-за этого флота или нашей торговли не может больше быть и речи; отношения с Англией — удовлетворительны, сближение с ней прогрессирует. К этому он прибавил вопрос о том, следует ли ожидать внесения новой судостроительной программы. Мой ответ гласил: В этом мы больше не нуждаемся.
В течение той же Кильской недели улучшение наших отношений с Англией нашло себе выражение в том, что впервые за последние девятнадцать лет к нам в гости явилась эскадра британских линкоров. Я угощал завтраком у себя на корабле английских офицеров и посла Великобритании, когда пришло известие об убийстве наследника австрийского престола. Два дня спустя английские корабли ушли. 2 июля я осуществил свой план поездки в Тарасп для лечения. Весть об убийстве произвела на всех нас тягостное впечатление. Ожидали, что преступление вызовет ту или иную форму возмездия, а следовательно, и известную напряженность в европейских отношениях. Мировой войны я не опасался. Кто решился бы взять на себя ответственность за нее? Кроме того, наша военная разведка сообщила, что если возможность русского нападения и существовала, то оно могло состояться не ранее 1916 года. Подозрение, что сараевское убийство было задумано с ведома царя или Англии никому не приходило в голову. [258]
Ежедневное чтение английских газет и сообщения моего ведомства позволяли мне следить за тем, как утихала антигерманская травля в Англии и как улучшались наши взаимоотношения. Правда, основное впечатление, что нас хотят отодвинуть на задний план, не изменилось и нельзя было ни на минуту забывать, что английская политика принципиально боролась против германского влияния. Однако в широких английских кругах чувствовали, что момент, когда нас можно было повергнуть во прах, уже упущен. В 1897 году хладнокровно обсуждался вопрос об уничтожении Германской империи, не имевшей флота. Еще в 1905 году первый лорд адмиралтейства открыто грозил сокрушительным нападением крохотному германскому флоту. В 1908-1909 годах боснийский кризис{154} вызвал припадок страха перед нашим флотом, но не угрозу. Меч уже не так свободно сидел в ножнах, тон Англии был уже не так высокомерен и груб, хотя все еще очень неспокоен.
В 1911-1912 годах — во времена Арадира и Холдена — к враждебному тону примешивалась известная сдержанность и возрастающая осторожность. Когда в 1912 году мы отклонили последнюю попытку навязать нам английскую гегемонию, выраженную в соотношении флотов, как 2 : 1, британские министры быстро заявили о том, что при соотношении 10 : 16 строительство нашего флота будет для них приемлемо, и во всех случаях стали оказывать нам больше уважения. В 1912-1914 годах они одобрили нашу поддержку австро-венгерской точки зрения (можно, правда, поставить вопрос о том, насколько при этом принималось в соображение как параллельная цель углубление русско-германских противоречий). В июле 1914 года Англия, как мне позже стало известно, вначале не имела никакого желания развязывать мировую войну из-за Сербии. Это, вероятно, объясняется особенно сильным у торговых народов стремлением сохранять всеобщий мир до тех пор, пока их собственные интересы не подвергаются опасности. Было бы ошибкой истолковывать такое поведение дружбой к Германии. Англия воспользовалась бы всяким ослаблением нашей бдительности, чтобы вернуть германский народ в то жалкое состояние, из которого его вывело только государство Гогенцоллернов и Бисмарка.
При этом вследствие усиления русской мощи опасность мировой войны сделалась в общем ближе с тех пор, как Россия примкнула к Антанте, а наша часто ошибочная политика [259] по отношению к ней не сумела разрядить напряжение. Вооружения России и Франции были доведены до крайнего предела. В покровительстве этим приготовлениям и лежавшим в их основе завоевательным планам с несомненностью выявилась вина Англии перед историей, тем более что она сама, учитывая возросший риск войны с Германией, стала по отношению к нам более осторожна; при неустойчивом состоянии Европы, созданном Англией, ее более трезвое поведение уравновешивало до известной степени возможности взрыва, заключавшиеся в Антанте.
Полвека мирного роста Германии сделали нападение на нее трудно осуществимым. Кабинет и общественное мнение Англии все более и более стали усматривать собственный интерес в том, чтобы допустить нас как лучших клиентов к участию в мировом хозяйственном обороте. По мере того как Англия сживалась с этой мыслью, в самой Германии стали отодвигаться на задний план те, кто рассматривал английскую гегемонию как нечто установленное свыше, а германскую мощь как нечто необычайное и непозволительное. Так же и те люди, которые больше всего заботились о том, чтобы не "раздражать" Англию собственным флотом, теперь, видя более вежливое обращение с усилившейся Германской империей, стали чувствовать себя лучше в уважаемом за свою силу и хорошо защищенном отечестве{155}. Мы уже почти пробежали через неизбежную "опасную зону" строительства флота, и наша цель — мирное достижение равноправия с Англией — уже маячила впереди.
С нашей стороны Англия нападения не опасалась. Порукой в этом служило ей наше невыгодное стратегическое положение в водном треугольнике, которое, правда, не уничтожило боевой мощи нашего флота, но все же уменьшало ее и при отсутствии сильных на море союзников делало всех ответственных немцев несклонными к морской [260] войне. Порукой этому служило также соотношение числа германских и английских эскадр (пять против восьми), которое мы согласились признать нашей конечной целью, далее — всем известное миролюбие кайзера, наипаче же всего тот простой, но важнейший факт, что благодаря миру и посредством его мы получали такие выгоды, которые были для нас совершенно недостижимы с помощью даже самой славной войны.
Англия и Германия испытали на собственном опыте справедливость старой поговорки: Si vis pacem — para bellum{156}, которую немец осознал с помощью прусских королей лишь после многих столетий самоуничижения. Торговля и эмиграция быстро развивались в обеих странах; население шутя несло бремя военных расходов, которые являлись производительными в полном смысле этого слова.
На политическом горизонте появилась перспектива подлинного равновесия.
В своих беседах с немцами английские государственные деятели, конечно, не подчеркивали тот факт, что их почтительный тон и уменьшение вероятности британского нападения на нас были в значительной мере вызваны появлением в Северном море нашего флота, строительство которого близилось к завершению. Само собой разумеется, что они говорили только о собственном миролюбии и меньше касались фактов, укреплявших это миролюбие. Теперь, конечно, англичане рады тому, что война произошла; недаром американский посол Джерард говорил мне после объявления войны, что он не понимает, как мы допустили ее, ибо через несколько лет мы опередили бы Англию мирным путем. Однако в июле 1914 года англичане едва ли могли предполагать, что руководители нашей империи не позволят германскому флоту нанести им удар. Поэтому они думали о войне не с легким сердцем. Гениально задуманная политика окружения, которая должна была затравить благородного оленя — Германию, была близка к тому, чтобы потерпеть фиаско вследствие укрепления нашего положения.
Честно послужив делу сохранения мира, я с удовлетворением смотрел на труд моей жизни и чувствовал, что недалеко то время, когда судостроительная программа будет выполнена и я смогу передать моему преемнику законченное здание. Этому преемнику я хотел предоставить мелочную [261] борьбу с властями и парламентом; германский флот выполнил бы задачу, поставленную перед ним Штошем и мною, если бы обеспечил своей мощью сохранение мира и свободу морей.
На протяжении своей длинной истории Германия ни когда еще не бывала в таком почете у великих мира сего и не достигала такого расцвета, как в те дни. По мнению опытных знатоков внешнего мира вроде князя Бюлова (см. его "Германскую политику"), мы тогда в основном уже "перевалили через горы" и добились права на мировое значение. Германская культура и экономика быстро наверстывали в Восточной Азии, Африке, Южной Америке и на Ближнем Востоке то, что было упущено нашей историей. Еще несколько лет спокойного, искусного руководства и нас было бы уже невозможно лишить положения великого народа, ибо, как сказал Рузвельт в 1904 году: Процветание одного народа в нормальных условиях является для других народов не угрозой, а надеждой. Случай, который в известной мере символизирует трагизм мировой войны, сделал так, что как раз в день объявления войны нашему лондонскому послу было прислано для подписания уже парафированное англо-германское колониальное соглашение.
Недоброжелательства держав Антанты нельзя было ни на минуту упускать из виду. Однако, когда летом 1914 года сербы бросили вызов Австрии, положение было вовсе не безнадежным для германского государственного искусства. Нужно было только действовать своевременно и открыто. Непосредственное обращение кайзера к царю с призывом участвовать в деле возмездия обещало успех и во всяком случае сделало бы наше политическое положение более благоприятным. Что касается Германии, то опасность заключалась для нее не в воле к войне, а единственно в роковой посредственности управлявших ею политиков.
2
5 июля 1914 года австрийский посол передал германскому кайзеру в Потсдаме личное письмо императора Франца-Иосифа и составленный еще до покушения меморандум, привезенные графом Гойос — начальником кабинета австро-венгерского министра иностранных дел графа Берхтольда; как мне было сообщено в Тарасп, эти документы [262] утверждали, что нити заговора ведут в Белград. Австрийское правительство намеревалось предъявить Сербии требование самого полного удовлетворения, а в случае отказа отправить в Сербию войска.
В ответ на личное обращение австрийского императора кайзер Вильгельм, движимый рыцарскими чувствами, обещал ему поддержку против сербских убийц. Согласно заявлению, сделанному кайзером моему заместителю утром 6 июля в парке потсдамского Нового дворца, он считал вмешательство России в пользу Сербии маловероятным, так как царь, по его мнению, не стал бы поддерживать цареубийц, а Россия еще не была готова к войне ни в финансовом, ни в военном отношении. Далее кайзер несколько опрометчиво выразил мнение, что Франция будет удерживать Россию вследствие своего неблагоприятного положения и недостатка тяжелой артиллерии. Об Англии кайзер не упоминал; о возможности осложнений с этим государством вообще не думали. Итак, сам кайзер считал серьезную опасность маловероятной. Он надеялся, что Сербия уступит, но тем не менее полагал необходимым быть готовым также и на случай иного исхода австро-сербской распри. Поэтому уже 5-го он вызвал в Потсдам рейхсканцлера Бетман-Гольвега, военного министра фон Фалькенгайна, товарища министра иностранных дел Циммермана и начальника военного кабинета фон Линкера. На этом совещании было решено избегать мероприятий, которые могли бы возбудить политические толки или вызвать особые расходы. Затем, по совету канцлера, кайзер отправился в ранее намеченную поездку по Северному краю.
Конституционная обязанность и высший долг канцлера заключались в том, чтобы рассмотреть данное Австрии обещание с точки зрения интересов Германии и сохранить выполнение его за собою. Канцлер одобрил решение кайзера, исходя из предположения, что и без того поколебленное достоинство Австрии, как великой державы, окончательно падет, если она не получит удовлетворения от жаждавшего завоеваний сербского государства. Возможно, что на него оказали такое влияние воспоминания о боснийском кризисе 1908-1909 годов.
Мне ничего не известно о политической деятельности кайзера во время его поездки по Северному краю. Я, однако, имею основание думать, что он не видел серьезной угрозы для мира. Когда кайзер считал, что миру не [263] угрожает опасность, он охотно распространялся о своих славных предках. Напротив, в моменты, которые он признавал критическими, кайзер вел себя очень осторожно. Если бы он остался в Берлине, а госаппарат продолжал функционировать нормально, то, возможно, что уже в середине июля он нашел бы способ избежать войны, хотя его занятия внешней политикой носили спорадический характер. Но поскольку начальник генерального штаба, начальник морского штаба и я удерживались вдали от Берлина, дело перешло в монопольное ведение канцлера, который сам не разбирался в общеевропейском положении, а потому не мог определить ценность своих сотрудников из иностранного ведомства.
Канцлер не запросил моего совета даже письменно. Опыт мировой войны позволяет поставить вопрос о том, не следовало ли Германской империи своевременно договориться с соседями и наследниками австро-венгерской монархии о ее разделе. Но раз уж мы избрали противоположную политику, которая соответствовала долгу верности и историческому развитию и поддерживала неприкосновенность габсбургской монархии как нашей союзницы, то канцлер был прав, считая необходимым, чтобы Сербия дала полное удовлетворение. Ошибка, совершенная в Берлине и Вене, начинается только с выполнения задуманного шага. Несмотря на предупреждение графа Тиссы, Бетман и Берхтольд не сумели понять, что достаточное удовлетворение можно было получить и не угрожая вступлением австрийских войск. Таким образом, Берлин с самого начала поставил себе двоякую цель: во-первых, поддержать колебавшуюся Австрию в быстром и энергичном выступлении, а во-вторых, локализовать конфликт. В случае если бы ответ Сербии был неудовлетворительным, что считалось вероятным, Австрия должна была настаивать на удовлетворении посредством отправки войск в Сербию, причем согласно намерению Вены, встреченному, впрочем, скептически в Берлине, Болгарии должна была быть предоставлена возможность примкнуть к военным операциям. Однако наряду с этим предполагалось сделать все возможное, чтобы не дать этой местной балканской войне распространиться на Европу. Вопреки самому ревностному стремлению канцлера сохранить мир между великими державами мировая война все же разразилась; поэтому возникает вопрос, каким образом, несмотря на несомненное право Австрии, требовать [264] от Сербии удовлетворения и ликвидации заговорщического гнезда и, несмотря на все усилия германского правительства сохранить мир, врагам удалось убедить почти весь свет в том, что виновницей мировой войны была Германия.
В дальнейшем я намерен сообщить некоторые данные для решения этой загадки, что возможно лишь путем рассмотрения политической психологии Бетман-Гольвега.
Как я узнал несколько лет спустя, уже 11 июля берлинское министерство иностранных дел было убеждено в том, что Антанта дала Белграду совет уступить. Таким образом, канцлер получил в руки средство, чтобы развязать узел.
Однако из предположения, что Антанта не желает войны, он вывел близорукое заключение, решив, что Австрия может, не считаясь с Антантой, послать войска в Сербию, не ставя при этом под угрозу мир в Европе. Ибо, как сказал Циммерман уже 8 июля, в Берлине пред полагали, что если Австрия вторгнется в Сербию, Англия и Франция совместно с нами постараются воздействовать на Россию, чтобы локализовать конфликт. Тут сказалась недооценка прочности связи между тремя великими державами, а значит, и опасности всеобщей войны. Понятное нежелание людей сознаваться в совершенных ошибках мешает ныне канцлеру и его сотрудникам открыто признать, что они проявили тогда оптимизм, оказавшийся гибельным для Германии. Однако сообщения моих собственных подчиненных достаточно полно отражают тогдашние настроения Вильгельмштрассе.
13 июля канцлер был уведомлен о важнейших пунктах предложенного ультиматума, о чем сообщил мне в Тарасп мой заместитель. Относящийся к этому абзац адресованного мне сообщения гласит:
Наш посол в Вене г-н фон Чиршки узнал частным образом, а также и от самого графа Берхтольда, что нота, отправленная Австрией Сербии, содержит следующие требования:1. Прокламация короля Петра к своему народу, в которой он призовет его воздержаться от великосербской пропаганды.
2. Участие одного из высших австрийских чиновников в расследовании покушения.
3. Отставка и наказание всех офицеров и чиновников, участие коих в покушении будет доказано. [265]
Мне не стало известно, что Антанта посоветовала Белграду сохранить мир, как в то время оптимистически предполагали на Вильгельмштрассе. И по сей день мне кажется странным, что Антанта не смогла представить убедительных документов, свидетельствующих о том, что она убеждала Белград сохранить мир. Ни одно культурное государство не могло взять под свою защиту методы сербских убийц. Когда я получил в Тараспе вышеупомянутое сообщение, мое первое впечатление было таково, что подобный ультиматум окажется неприемлемым для Сербии и легко может привести к мировой войне. Учитывая позицию России, я не верил в возможность "локализовать" вооруженное выступление Австрии против Сербии, равно как и в нейтралитет Англии в континентальной войне. В этом смысле я и написал моему заместителю, посоветовав прийти к соглашению с царем{157} Однако мой совет не возымел никакого действия.
Опасность положения я усматривал прежде всего в том, что конечным звеном в цепи Антанты оказалась Англия.
Традиционно отрицательное отношение панславизма к Германской империи и русско-австрийское соперничество на Балканах продолжали существовать, несмотря на потсдамскую встречу 1910 года{158}, а русская интеллигенция была раздражена нашей балканской политикой 1908-1914 годов.
Нововременцы желали войны, хотя и не раньше 1916 года. Все же Сазонов и царь еще достаточно крепко держали вожжи в руках, так что, по моему глубокому убеждению, германская политика еще могла отвратить русское стремление к экспансии от нас и от Австро-Венгрии, дав ему выход в других направлениях, не имевших для нас жизненного значения. Только неловкость нашей политики дала перевес русской военной партии и в конце концов позволила Сухомлинову обмануть царя.
Правда, Россия не имела никакого нравственного права затевать войну из-за наказания Белграда, но нельзя было недооценивать опасность того, что широкие русские круги могут предъявить подобное требование. До ультиматума я был, конечно, убежден в том, что основанные на взаимном доверии переговоры с царем удержат петербургскую военную партию; однако если бы мы стали действовать [266] слишком резко, то можно было рассчитывать почти наверняка, что Англия развяжет войну, следуя своей вековой политической традиции поддерживать "континентальное равновесие" в ее понимании этого термина.
В разговоре с принцем Генрихом, посетившем меня в Тараспе в середине июля, я подчеркнул этот риск пробудить дремлющее стремление Англии к войне. Мой взгляд разделяли также присутствовавшие при этой беседе министр фон Лебелль и саксонский посланник фон Зальца.
Вопрос о перерыве моего лечения отпал, ибо канцлер передал мне свое желание, чтобы я не возвращался в Берлин, дабы не возбуждать излишнего внимания. Еще 24 июля рейхсканцелярия уведомила по телефону имперское морское ведомство, что мое возвращение обострит положение. Самовольное возвращение я считал некорректным, да и бесполезным, тем более что канцлер, задетый за живое исходом спора из-за новеллы 1912 года, ревниво держал меня подальше от иностранных дел и начал распространять сказки о том, будто я вмешивался в его политику. Вообще же из ежедневных сообщений моих подчиненных, которые, естественно, получали далеко не полную информацию от министерства иностранных дел, я не мог составить себе ясной картины положения, и потому полагал, что ни одна держава не решится взять на себя ответственность за расширение конфликта. К такого рода напряженным моментам мы привыкли уже давно. Бюлов всегда справлялся с ними. Обострение положения после вручения ультиматума, в особенности же весть о возвращении нашего флота в отечественные порты, заставили меня, не спрашиваясь у канцлера, вернуться 27 июля домой.
Ультиматум был вручен сербскому правительству 23 июля. Первоначально предполагалось сделать это 16 июля. Однако Вена отсрочила вручение ультиматума, чтобы выждать отъезда из Петербурга воинственно настроенного президента Пуанкаре. В Берлине жалели об этой проволочке, вследствие которой впечатление от преступления и мотивы австрийской акции утратили свою свежесть. Несмотря на это расхождение во взглядах Вены и Берлина, оба правительства стремились к сохранению мира; они лишь держались разных мнений по вопросу о способе, который следовало применить, чтобы разорить сербское осиное гнездо, не подвергая опасности мир. Берлин стоял, очевидно, на более правильной точке зрения. Если вообще [267] следовало вводить войска в Сербию, что, впрочем, было гораздо рискованнее, чем предполагали авторы проекта, то действовать следовало быстро и внушительно, дабы, захватив залог, проявить полную готовность к переговорам.
Самую трудную психологическую задачу представляет германская политика в тот момент, когда стал известен ответ Сербии.
25 июля Сербия в основном приняла требования австрийского ультиматума и выразила готовность вести переговоры об остальных пунктах. Мне неизвестно, в какой мере Англия, Россия, Франция и Италия своим давлением на Белград способствовали этому политическому успеху Австрии. Во всяком случае невозможно отрицать, что сербский ответ означал неожиданную уступку, и я не считаю, что австрийское правительство правильно оценило положение, признав этот ответ неприемлемым в качестве базы для дальнейших переговоров. Бетман-Гольвег и Берхтольд не поняли, насколько существенен был уже достигнутый дипломатический успех. Поскольку честь Австрии была спасена, а сам Бетман-Гольвег стремился во что бы то ни стало предотвратить европейскую войну, опасность такой войны, вероятно, можно было бы устранить уже 25 июля, если бы Австрия удовлетворилась своим успехом. Можно было назначить Сербии короткий срок для проведения в жизнь сделанных ею уступок в качестве условия для переговоров об остальных требованиях. Если бы и эти требования вызвали международное вмешательство, то это не уменьшило бы той огромной ценности, которую представляло для Австрии согласие Англии на унижение Сербии. Дело приняло иной оборот. Корабль взял неправильный курс и продолжал двигаться в этом направлении.
Бетман и Берхтольд не сумели различить те невесомые факторы, которые должны были выступить на сцену, коль скоро сербский ответ был бы использован в качестве предлога для вторжения. Ответ Сербии давал возможность продолжить переговоры, но его оставили без последствий, хотя это вызвало опасное усиление военной партии в Петербурге. Уверенность в мирных намерениях Антанты, особенно Англии, порождала у государственных деятелей центральных держав{159} надежду на локализацию конфликта с Сербией и привела к тому, что Вена заговорила с Сербией [268] более решительным тоном. Чтобы лишить сербов возможности подкапываться под Австрию, австрийцы бросились в гораздо большую опасность и, как говорили, прыгнули в воду из страха перед дождем.
Напряженность положения побудила канцлера и сэра Эдуарда Грея выступить с предложением посредничества. Я не могу говорить об ошибке, которую, но моему убеждению, совершил канцлер по отношению к британским предложениям посредничества, делавшимся начиная с 25 июля, не указав предварительно на то, что им руководили наилучшие намерения.
Дипломатические шаги, предпринятые канцлером, самым убедительным образом продемонстрировали его стремление не допустить мировой войны. Я имею здесь в виду его содействие возобновлению австро-русских переговоров, прерванных по недоразумению русской стороной, затем умеряющее влияние, которое он оказывал на Вену после отклонения сербского ответа и, наконец, сделанное им предложение посредничества, основанное на временной оккупации Австрией части Сербии, вплоть до удовлетворения последней австрийских требований. К этим доказательствам миролюбия присоединяются другие, о которых речь будет впереди. Как же случилось, что, несмотря на проявленную добрую волю, дело мира потерпело крах? Причина в том, что совершенно ложная надежда на действительное стремление Антанты и особенно Англии к миру, которая внушила веру в возможность локализовать экзекуцию Сербии, продолжала оказывать свое действие и еще ухудшала и без того слабое дипломатическое искусство нашего руководства.
Когда 26 июля сэр Эдуард Грей предложил, чтобы Англия и Германия при участии Франции и Италии выступили в качестве посредников, канцлер проглядел представившуюся ему возможность, так же как и при оценке сербского ответа. Правда, по отношению к английскому предложению о созыве конференции следовало соблюдать осторожность. Как показал опыт, на подобных конференциях Германия оказывалась в невыгодном положении вследствие дипломатического перевеса крупнейшей морской державы, порождавшего пристрастное отношение к ней всего собрания. Однако в тот момент нельзя было отклонять греевское предложение о создании европейского "ареопага" (выражение Бетмана), ибо оно представляло единственную возможность избежать мировой войны. Бетман мог тотчас принять [269] предложение Грея о созыве конференции послов с условием, чтобы Австрии было разрешено захватить определенный залог в Сербии, на что Грей позже (30 июля) и согласился по предложению Бетмана. Однако канцлер стал на такую точку зрения, которая дала врагам повод утверждать, что он считал несовместимым с достоинством Австрии принять "добрые услуги" четырех великих держав; кроме того, он считал, что Германия не желала вмешиваться в сербские дела, а австро-сербский конфликт уже начался и был неизбежен. По его мнению, можно было стремиться лишь к тому, чтобы локализовать его. В соответствии с этим он 27 июля телеграфировал Лихновскому: Мы считаем невозможным привлекать нашего союзника к европейскому суду в связи с его конфликтом с Сербией. По сообщению австрийского посла, Ягов в тот же день уведомил его об отказе германского правительства от участия в предложенной Греем конференции.
Степень искренности греевского предложения могла возбудить сомнения. Однако такие сомнения не могли быть решающими в вопросе об его принятии. Центральные державы должны были обеспечить себе гарантии; как уже сказано, 30 июля Грей не стал возражать, когда Бетман-Гольвег потребовал подобной гарантии в виде оккупации Австрией части сербской территории. Хотя Грей сам взял обратно свое предложение от 26 июля о созыве конференции еще раньше, чем ему стало известно об отклонении его Бетман-Гольвегом, неизвестно все же, руководило ли им намерение затруднить переговоры. Вероятно, что и он еще надеялся на непосредственные переговоры между Австрией и Россией. В этом он сходился с канцлером, который, отвергнув мысль о созыве конференции, пытался посредничать непосредственно между Веной и Петербургом.
Вторая ошибка, совершенная Бетманом в связи с отказом от конференции, была столь же велика, как и первая, состоявшая в чрезмерном доверии к миролюбию Антанты. Бетман проявлял излишнюю чувствительность, когда дело шло о достоинстве австро-венгерского государства, которое не было тождественно с Германской империей, и своей тогдашней политикой связал нас на жизнь и на смерть с его судьбой. Далее, Бетман утверждал, что мы не вмешиваемся в предприятие, которое еще 5 июля было принципиально одобрено им самим и министерством иностранных дел. Ягов проявил очень мало интереса к австро-сербскому конфликту [270] и 27 июля признался французскому послу, что еще не успел прочесть сербский ответ. Чем объяснить эти дипломатические промахи, совершенные в роковой час? Их можно понять только учитывая общие черты политической системы, проводившейся имперским руководством с 1909 года. Речь шла, правда, о предотвращении мировой войны, но поскольку королевский прусский военный суд несомненно признал бы, что справедливое дело Австрии и несправедливое дело Сербии касалось только Сербии и Австрии, то предложение Грея, носившее иной характер, следовало счесть беспредметным. Однако одной только юридической ограниченностью невозможно объяснить отсутствие интуиции, проявленное в те дни имперским руководством. В основе подобного поведения лежит более глубоко заложенное свойство, предопределившее роковой исход большей части политических шагов, предпринятых во времена канцлерства{160}, — отсутствие чувства реальности, свойственное многим немцам.
3
В течение многих лет Бетман-Гольвег занимался постройкой того, что сам он называл "карточным домиком", то есть англо-германского соглашения, базировавшегося не на фактах, а на дипломатическом кокетничанье.
Люди неделовые могут воображать, будто, садясь за стол на конференциях и говоря друг другу любезности, устраняя недоразумения и открывая перспективы на отдаленное будущее, мы достигаем многого. Английская политика пользовалась подобными случаями, чтобы запутывать других; сама же она стремилась к тому, чтобы результаты переговоров определялись теми реальностями, которые лежали под столом конференции. После того как в 1912 году Бетману помешали в обмен на английские любезности и будущие перспективы отдать единственную благоприятную для нас реальность — германский флот, шансы на подлинное и длительное соглашение с Англией значительно повысились. Однако упускать из виду реальности, говорившие в пользу Англии, тоже не следовало. Мир в общем повиновался указаниям сильнейшей морской державы. Мы были самым значительным противником, но именно вследствие [271] этого должны были остерегаться идти дальше, чем это делали неизбежным наши собственные интересы. Те самые иллюзии относительно Англии, которые в 1912 году едва не ослабили наше морское могущество настолько, что столкновение с нашим флотом перестало бы представлять риск для английского (это привело бы Германию к неуклонному, хотя, быть может, и медленному упадку), теперь прямо угрожали миру. У нас идеализировали мотивы, которые побудили Англию занять лояльную позицию по отношению к Австрии и к нам в балканских войнах 1912-1914 годов и потому верили, что новая балканская война с участием самой Австрии могла быть ограничена этим бурным уголком Европы.
Еще 9 июля в министерстве иностранных дел держались трезвого взгляда, что, если вопреки ожиданиям сохранить европейский мир не удастся, Англия тотчас же станет на сторону наших врагов, не дожидаясь результатов военных действий. Однако мирная позиция, занятая Foreign Office в последующие недели, все более и более обманывала близкие Бетману круги. По-видимому, и в генеральном штабе склонялись к мысли о мирных намерениях Англии. Когда после вручения ультиматума стало известно сделанное Греем предостережение: Положение весьма опасно и легко может привести к войне четырех великих держав, наши мудрецы с Вильгельмштрассе решили, что Грей хотел подчеркнуть этим, что пятой великой державе — Англии — опасность вовлечения в войну не угрожает. Ягов, Штумм и другие укрепляли канцлера в столь неосновательных предположениях. Удалось поддержать их также и в кайзере. Когда 25 июля находившийся в норвежских водах флот получил приказ вернуться, кайзер хотел отправить в Балтийское море все крупные корабли. Того же желало и министерство иностранных дел, чтобы не раздражать Англию. Тогда же кайзер резко заявил командующему флотом, что сомнение в мирных намерениях Англии недопустимо. А посему весь флот должен быть готов выступить против России. Только технические соображения заставили его согласиться отправить часть кораблей в Северное море.
Я должен сделать британскому кабинету серьезный упрек в том, что, точно зная миролюбие Бетмана и его манеру держаться, он не разъяснил позиции Англии в разразившемся [272] кризисе и тем взял на себя большую часть ответственности за войну, даже если мы признаем, что вначале кабинет действительно желал мира и не имел задней мысли заставить Бетмана наскочить на подставленный штык. Грей мог бы сохранить мир, если бы он своевременно разъяснил Бетману позицию Англии на тот случай, если австро-сербский конфликт распространится на Европу. Что он не сделал этого, кажется весьма странным, ибо в июле 1911 года Ллойд-Джордж, по поручению кабинета, не замедлил выступить с открытыми угрозами, хотя в то время положение было далеко не столь острым. На этот же раз Англия воздержалась даже от предупреждения с глазу на глаз. Замалчивание Греем позиции Англии укрепило берлинских сторонников выступления в их предположениях. Грей и британский кабинет определенно знали, что Бетман приложит все усилия, чтобы избежать войны с Англией. Кроме того, они знали, что в Германии лишь немногие политические деятели ясно представляют себе способность англичан беспощадно уничтожать другие народы. Лишь немногие из нас были способны вникать в душу Англии, холодное равнодушие которой к подчиненным ею народам вроде ирландцев или индийцев стало понятно для среднего немца только в 1919 году.
До этого многие воображали, что чем беззащитнее будет Германия, тем большее жизненное пространство предоставит ей Англия. Если бы наши деятели распознали истинную сущность английской политики, они, с одной стороны, вооружились бы до предела, а c другой стороны, стали бы соблюдать величайшую осторожность и в дипломатии, чтобы не дать Англии повода уничтожить наш народ. Британские же министры знали, в каком ужасающем заблуждении находились многие немцы относительно опасности положения Германии. Они знали также, что большее или меньшее удовлетворение, данное Сербией, не может стать жизненным вопросом для Германии. Несмотря на это, они не позаботились о своевременном предупреждении.
Удастся ли историографии выяснить истинный масштаб и причины двусмысленного поведения Англии, покажет будущее.
Вследствие незнакомства с международной обстановкой руководители империи в эти июльские дни тяжко провинились перед германским народом, но отнюдь не перед Англией или Антантой. Англия, которая разжигала во Франции [273] стремление к реваншу из-за полузабытой Эльзас-Лотарингии, чтобы направить ее политику против Германии, пожинала плоды своих усилий, развязав войну. В Англии по-прежнему существовало сильное течение в пользу нападения на нас, а в Германии не исчезала вызванная Англией озабоченность тем, что политика окружения где-либо и когда-либо должна была перейти к насилию. Поэтому вопрос о том, считала ли Англия, что подходящий момент наступил уже в июле 1914 года, отходит на задний план. Во всяком случае в июле наступил момент, о котором Грей в сентябре 1912 года говорил Сазонову: ...Если бы наступили предусматриваемые мной обстоятельства, Англия употребила бы все усилия, чтобы нанести самый чувствительный удар германскому могуществу!{161} Сомнение может возникнуть лишь в вопросе о том, когда именно в июле произошло это изменение позиции британского кабинета. Географические и военные условия давали Англии счастливую возможность держаться на заднем плане и с обычной ловкостью носить маску пуританской гуманности даже и после того, как она уже решилась на войну. Благодаря этому британскому кабинету удалось обмануть не только английский народ, но и германский, который еще в готские времена вечно попадался на удочку иностранных лицемеров. Сухомлинову никогда не удалось бы пустить в ход машину войны, если бы он не был уверен, что британская мощь готова принять в ней участие.
События последних лет не позволяли сомневаться в том, что Англия ни за что не позволит нам ослабить в военном отношении Францию, а в случае вторжения в Сербию следовало все же считаться с возможностью войны против России, а быть может и против Франции. Но поскольку Бетману не хотелось видеть в возрастающем миролюбии Англии следствие усиления нашей морской мощи и он предпочитал объяснять его сентиментальными побуждениями, он легко терял также и способность ощущать реальные пределы этого миролюбия. Возраставшая при всем том склонность Англии к соглашению базировалась, как уже сказано, исключительно на трезвой оценке убывающей выгодности войны. Англия начала признавать нашу мощь, поскольку [274] мы уважали ее мощь, как она сама ее понимала. Мы могли считать эту силу чрезмерной, но должны были сообразоваться с международной обстановкой. Бетман же, который в 1912 году не смог распознать германских интересов, на этот раз ошибся в оценке британских притязаний и в июле 1914 года снова уповал на обмен добрыми чувствами, а не интересами. Недостаточное развитие чувства действительности, которое обусловливало вялое отношение к интересам собственного государства, мешало ему ясно видеть ход британской мысли и своим неловким вмешательством дало Антанте случай затянуть наброшенную на нас петлю.
Англия была согласна предоставить Австрии возможность одержать известную дипломатическую победу над Сербией, но не могла допустить дипломатического поражения России без того, чтобы потрясти искусственное здание ее мощи, возведенное против Германии. Политика же вторжения, которую вели Бетман и Берхтольд, была, напротив, основана на ожидании, что миролюбие, выказанное Англией на протяжении последних лет, зайдет так далеко, что в крайнем случае она заставит царя либо отказаться от традиционной поддержки сербов, либо решиться на континентальную войну без помощи Англии. Германские политические деятели не сознавали, что своими действиями они угрожали перерезать нерв английской политики союзов.
Именно потому, что отношения ее с Францией и Россией основывались не на формальном союзном договоре, а на более свободном соглашении, Англия могла, ведя в течение целого десятилетия политику окружения Германии, сопровождать каждую любезность по нашему адресу недвусмысленными кивками в сторону наших противников. Во время упомянутого пребывания английских кораблей в Киле в конце июля 1914 года британский посол в Петербурге Бьюкенен опубликовал только что заключенное англо-русское морское соглашение. Любезная супруга командира английской эскадры леди Уоррендер — англо-саксонка того типа политических дам, который почти неизвестен в Германии, пришла в некоторое замешательство, когда я с легкой иронией указал ей на то, что в случае войны для нас совершенно безразлично, будут ли соединения морских сил Англии и России действовать вместе или раздельно, но что легко могут возникнуть недоразумения, если подобные мысли будут выражены в данный момент. Она назвала [275] Бьюкенена наивным простофилей. Как бы то ни было, самый факт заключения конвенции должен был заставить нас держать ухо востро.
В то время как грубым и неловким подражанием боснийскому кризису 1908-1909 гг. мы поставили Англию перед альтернативой: либо вызвать раздражение партии великих князей, либо начать войну при особо выгодных для нее обстоятельствах, в Англии возобладали настроения тех кругов, которые неизменно думали о войне и только ждали удобного случая, чтобы нанести нам смертельный удар. Недавно опубликованные мемуары адмирала Фишера показали, каким чудовищным запасом направленной против нас энергии обладали влиятельные круги английского общества, побуждаемые, как говорит Фишер, единственно торговой конкуренцией. Эти круги, которые еще в 1905 году надеялись "копенгагировать"{162} маленький германский флот, в 1914 году, когда мы обладали уже большим флотом, стали куда осторожнее. Однако когда в течение июля Англия поняла, что Бетман зашел в тупик, она отказалась от деловой мирной политики соглашения, которой, если можно положиться на ее уверения, она придерживалась вплоть до греевского проекта конференции, и перешла к не менее деловой военной политике, чтобы, выступая отныне в качестве "коварного Альбиона", заставить немцев и русских истреблять друг друга.
Более удобного случая, чем тот, который мы им предоставили, они ожидать не могли. На сей раз они имели возможность взвалить на нас моральную ответственность, а промахи нашей дипломатии истолковать, как разжигание войны. Они могли бросить на нас силы всего мира и благодаря тому, что мы казались агрессорами — о чем Бетман совсем не подумал, лишить юридической силы наши же союзные договоры. Наконец, даже в стратегическом отношении момент был соблазнительным для Англии, чего Бетман не знал и о чем он у меня не осведомлялся. Хотя британский кабинет вступил в эту войну не без колебания, воля к войне взяла в нем верх, и он поджег бикфордов шнур, тайно ободрив французов, а с ними и русских.
Бетман не желал мировой войны и не предполагал ее возможности. Именно поэтому он думал вначале, что Австрия может позволить себе местную войну. Однако ему и Ягову не хватало чутья для быстрой ориентировки в фактическом положении вещей, которое характеризовалось тем, [276] что хотя, с одной стороны, державы Антанты и проявляли некоторую склонность к уступкам в целях совместного разрешения местного кризиса, с другой, они вовсе не боялись мировой войны. Бетман и Ягов, теряя невозвратимые дни, так долго упорствовали в своем убеждении в неизбежности австро-сербского конфликта и в возможности локализовать его, что грубо недооцененные ими силы, толкавшие Антанту к войне, получили в ней перевес. Тогда-то обнаружилось, что французский шовинизм и озлобление панславистов усилились в той же степени, в какой ослабело английское стремление к войне. Правда, решающей силой являлась Англия, но она сдерживала толкавшие к войне силы лишь до тех пор, пока самой ей мир казался выгоднее войны. Страх перед "вмешательством" Европы и надежды, что Антанта, "поставленная перед совершившимся фактом", будет вынуждена согласиться с ним, побудили Бетмана-Гольвега предоставить Австрии свободу в проведении политики вторжения. Таким образом, он надеялся, что краткая местная война позволит избегнуть всеобщего конфликта. Когда же ответ Сербии вопреки ожиданиям оказался не столь уж "отрицательным", а Грей "вмешался", у Бетмана не хватило чутья, чтобы понять новое положение.
На Вильгельмштрассе существовало своеобразное представление о возможностях обеспечить сохранение желанного мира с помощью нервозной готовности вступить в войну, которая едва ли могла кого-нибудь обмануть. Эти политики, которые никогда не желали извлечь меч из ножен и которые, как оказалось, вообще не были способны судить о задачах подготовки к войне, воображали, что могут угрожать сомнительными военными мероприятиями, коих сами они не принимали всерьез.
Политическая недальновидность этих людей возбуждает недоумение. 20 июля статс-секретарь фон Ягов заявил одному представителю Генмора, что Англия, вероятно, не примет участия в возможной войне между Тройственным и Двойственным союзами. Он же, Ягов, знает способ еще более усилить эту склонность Англии к сохранению нейтралитета; этим способом является угроза тотчас же занять Голландию, если Англия выступит против нас. Конечно, все это было только блефом.
Поговорив на эту тему в имперском морском ведомстве, адмирал на следующий день сказал Ягову, что его "блеф" является самым верным средством принудить Англию [277] к войне против нас. Отблеск бисмарковского авторитета, который для офицеров моего ведомства еще озарял Вильгельмштрассе, быстро померк, и об этом случае мне сообщили с таким примечанием: Можно только снова спросить себя: каким образом оказалось возможным доверить подобной личности руководство внешней политикой Германии. Ягов был поставлен Бетманом во главе иностранного ведомства именно благодаря его осторожному характеру, который делал для него затруднительным всякое решение. Он был последним из тех, кто занял бы Голландию, что было бы, кстати, противным интересам Германии. Но с тою же наивностью, с какою он несколькими месяцами раньше намекал французскому послу, будто Германия имеет виды на бельгийские колонии, что при наличии у нас собственной, еще мало развитой африканской империи было совершенно неверно, он и теперь думал произвести впечатление на Англию с помощью "сильного" жеста.
Когда позднее Бетман заметил, что Англия серьезно думает о войне, он совершенно пал духом. Почему же, однако, он так долго держался в отношении Англии собственного политического курса, который столь часто оказывался ложным? Почему он в течение долгих трех недель оставался глух ко всем предупреждениям, которые шли к нему из Англии и через Англию? Почему он не старался твердо установить позицию, которой намерена была держаться Англия в континентальной войне? Разгадку этого надо искать в своеобразии его основного плана.
8 июля товарищ министра Циммерман дал директиву воздержаться от всяких заметных мероприятий вроде вызова из отпусков и т.д. подобно тому, как было решено не отменять путешествия кайзера. Ибо для локализации конфликта было особенно важно не возбуждать подозрения, что мы подстрекаем Австрию.
Уже во время переговоров 1911-1912 годов я заметил, что Бетман-Гольвег уклонялся от прямой и открытой дискуссии и предпочитал после длительных и затяжных проволочек решать с помощью односторонних актов даже такие проблемы, которые по самому существу своему требуют совместного обсуждения. К этому присоединилась давно подмеченная моими коллегами, а также поклонниками Бетмана способность его "делать утверждения, которые никак нельзя было принимать всерьез, и ставить перед собой вопрос не только об объективном, но и о субъективном действии [278] подобных утверждений"{163}. Цель избранной им тактики была похвальна — избежать мировой войны. Но средство, использованное для достижения ее, было неудачным; оно сильно способствовало возникновению мировой войны. Бетман не хотел видеть, что его промах легко мог быть истолкован как промах с нашей стороны и что он был очень опасен. Мир не хотел верить, что Австрия посылает подобные ноты Сербии без нашего ведома. Преподнести государственным деятелям масштаба английских метод бюрократических сюрпризов вместо открытого и внушающего доверия обсуждения европейских вопросов значило еще более сгустить и без того напряженную атмосферу.
Как я узнал из донесений от 11 июля, в министерстве иностранных дел высказывали тогда предположение, что австрийцам было бы приятнее, если бы мы отказали им в помощи против Сербии. Наши союзники будто бы так плохо знали свои собственные желания, что теперь они запросили нас, чего собственно им следовало требовать от Сербии.
Впечатление едва ли было правильным. Но оно показывало, как мало следовало Берлину считаться с тем, сохранит ли Австрия твердость в предприятии, задуманном ею для спасения собственной чести. Тем не менее канцлер не понял, каким незавидным станет его положение и какой чудовищной его ответственность перед историей, если он окажется тем человеком, который без дальнейшего контроля передаст судьбу Германии в руки венского правительства.
Такое поведение должно было лишить нашу политику приобретенной ею при Фридрихе Великом и Бисмарке репутации прямолинейности. Способность возбуждать к себе доверие — составная часть могущества, которую надо всячески оберегать, и примечательно, что политические деятели, слабо понимающие значение реального могущества, не умеют оценить и невесомых факторов, из которых складывается престиж. Когда было получено греевское предложение конференции, Бетман счел необходимым сохранить свою позицию и отклонил предложение, то есть остался при прежнем своем заявлении о "невмешательстве" в австрийские дела, вследствие чего решительный момент для возможной мирной акции был упущен. Таким образом, Австрия [279] получила возможность обострить положение своим объявлением войны Сербии (28 июля), между тем как германская политика застряла в ею же самой поставленных рамках.
Англичане с их хладнокровной деловой манерой обсуждения политических вопросов не могли или не хотели понять кажущееся самоустранение Бетмана, которое в действительности преследовало цель локализации спора и сохранения мира между великими державами. При том образе мыслей, которого придерживались англичане, было невозможно предположить, что германский государственный деятель решит, что поступит дурно, если будет открыто поддерживать Австрию и говорить об интересах германского могущества и престижа. Они замечали, что германские дипломаты в одно и то же время были слишком недоверчивы и слишком доверчивы. Вместе с тем они видели, что обстановка становилась все более благоприятной для войны. Противоречиями нашей политики вторжения мы давали Антанте возможность упрекнуть нас в превентивной войне. Против нас было возбуждено тяжкое обвинение в разжигании войны, которое принесло нам неизмеримый ущерб.
Правда, антантовская политика окружения иногда вызывала в Германии нервозность, ибо она несомненно носила характер заговора. С конца 1912 года нам стало известно, что Сербии предназначалось в качестве балканского Пьемонта начать раздел габсбургской монархии, когда условия для этого созреют.
С тех пор дело бывало близко к тому, чтобы потушить эту искру, прежде чем она обратится в пожар (такое предложение было сделано Австрией в 1913 году, но оно было отклонено Германией и Италией). Далее, нам были известны заявления русских о том, что в 1911-1916 годах "заварится каша". Вследствие этого безответственными и полуосведомленными лицами (и больше никем) высказывалось мнение: Раз война неизбежна, то лучше уж теперь, чем позднее. К русской программе вооружения, которая "должна была быть осуществлена к 1916 году", конечно, невозможно было относиться легко, имея в виду петербургскую военную партию, которая в последнюю неделю июля 1914 года фактически использовала европейский хаос для того, чтобы зажечь пожар войны. И все-таки превентивную войну Германии против России никогда нельзя было оправдать. Равным образом и по отношению к Англии, [280] не говоря уже о Франции, наша бдительность не должна была ослабевать. Если начиная с 1912 года британский лев все более и более склонял голову, то мы все же должны были всегда считаться с возможностью того, что он лишь присел перед прыжком. Однако легкие подозрения подобного рода не исключали широкого сотрудничества с Англией, построенного на реальной основе. Нам следовало только не давать ей повода для прыжка. До сентябрьского договора 1914 года соглашения Англии еще не связывали ее окончательно, а страх Англии перед риском войны делал вполне возможной мирную ликвидацию политики окружения при условии, что Германия одновременно проявляла бы присутствие духа и осторожность, неуклонно вооружалась, но в то же время избегала всего того, что могло придать противнику волю к войне.
Утверждение, будто Германия планомерно подготовляла войну, есть дикая басня, которая лучше всего опровергается нашей неподготовленностью, речь о которой пойдет впереди. К тому же генерал-полковник фон Мольтке, который в те критические недели лечился в Карлсбаде от своего тяжелого недуга, уверял меня впоследствии, что он не принимал никакого участия в переговорах и никоим образом не дал бы совета предъявить ультиматум Сербии, чтобы узнать, хочет ли Антанта войны или чувствует себя еще недостаточно сильной.
Если бы канцлер исполнил свой долг — а он был обязан осведомиться перед подобной акцией о военной стороне дела — и спросил моего совета, то я сказал бы ему, что, с точки зрения флота, нежелательная сама по себе опасность войны возникла к тому же в стратегически неблагоприятный момент.
Строительство дредноутов, введением которых Англия автоматически удвоила боевую мощь нашего флота, началось всего четыре года назад. Кильский канал еще не был готов. Флот должен был достигнуть максимального развития лишь к 1920 году. Ряд слабостей, присущих нашему флоту вследствие его молодости (в частности, в области руководства), мог быть устранен лишь с течением времени. Даже если бы количество кораблей оставалось неизменным, флот становился бы с каждым годом все лучше, как молодое вино. Механическое сравнение количества кораблей теряло свое значение по мере того, как усиливался вес психологического фактора — внутреннего укрепления флота. [281]
С французской стороны открыто выражалось сомнение в том, что мы окажемся настолько "безумными", чтобы после 1912 года сократить число находящихся в постройке кораблей в соответствии с законом о флоте. Но мы рискнули на это и тем дали Англии убедительное доказательство того, что не стремимся к гонке вооружений. Несмотря на это обстоятельство и тот факт, что наши союзы не давали нам ничего существенного на море, я считал, что примерно с 1916 года английское нападение станет маловероятным с точки зрения морской войны. Таким образом, каждый год мира являлся для нас бесценным выигрышем.
Во время вышеизложенных бесед, состоявшихся в Тараспе, я совершенно ясно развивал эти положения.
Если бы канцлер пошел на коллегиальное решение этого вопроса, от чего не уклонился бы никакой другой государственный деятель, он достиг бы разделения ответственности. Со своей стороны я высказался бы против ультиматума.
В своей боязни ясного образа действий канцлер при этом столь мало подготовился на случай, если дело примет серьезный оборот, что он ни разу не обсуждал с руководителями военных сил ни политико-стратегических вопросов, ни перспектив мировой войны вообще. Меня не информировали и о плане вторжения в Бельгию, которое немедленно подняло бы ряд морских вопросов. Из этого можно сделать вывод, что меня можно упрекнуть в том, что еще в мирное время я не настоял на мобилизации всего руководства империей. Но тот, кто знает отношения в наших тогдашних правящих кругах, никогда не сделает мне такого упрека.
Самая тяжкая вина Бетмана-Гольвега перед мировой историей заключается не в его ошибочной оценке положения, создавшегося в июле 1914 года, а в пренебрежении к вооружению, обнаруженном им раньше, в те годы, когда неприятельская коалиция собирала все свои силы и посредством военных приготовлений укрепляла в своих континентальных участниках решимость использовать всякую удобную возможность для вооруженной облавы на Германию. Ценою небольшой затраты сил и едва заметных при распределении на длительный срок расходов германский народ мог быть спасен от удара, нанесенного этой войной, если бы постоянная озабоченность возможностью такого удара вызвала принятие необходимых мер предосторожности. Опасность была налицо; следовало сделать из нее вывод, ибо [282] Франция и Россия дошли в своих вооружениях до пределов возможного, а Франция в известном смысле даже превзошла их. Напротив, Германия и Австро-Венгрия далеко еще не напрягли своих сил. Чем объяснить это ужасное упущение, которое у всякого национально окрепшего народа вызвало бы самые тяжелые упреки по адресу ответственных за него государственных деятелей?
Канцлер, поддерживаемый имперским министром финансов Вермутом, чувствовал страх перед словами "гонка вооружений". Он думал служить миру, отставая в готовности к войне. Это должно было убедить Антанту в наших мирных намерениях. В действительности же весь свет знал, что мы желали сохранить мир, но он поднимал по поводу наших недостаточных военных законопроектов такой крик возмущения, какой нельзя было бы превзойти даже и при действительно широких вооружениях Германии. Благодаря недостаточности наших вооружений соседям становилось все легче извлечь меч из ножен. Если бы в 1909 году мы сделали из роста русского могущества тот вывод, что нам нужно идти в ногу с вооружениями противника, мир и основанные на уважении добрососедские отношения с Россией были бы обеспечены. С нашей стороны было роковой методической ошибкой при невыгодности нашего дипломатического и географического положения не довести свою обороноспособность до предела. Что стало бы с Пруссией-Германией, если бы Фридрих Великий и его отец испугались "гонки вооружений" с Австрией. Народ, который участвовал в столь горячем экономическом соревновании, как мы до войны, не должен бояться подозрений конкурентов и пацифистов, если он не хочет потерять решительно все.
Эта истина, на осознании и следовании которой в соответствии с условиями века покоилось развитие германского государства со времен великого курфюрста, осталась неизвестной для немецкой радикальной демократии{164}. Однако [283] наше политическое руководство находилось в союзе с ее иллюзиями, а не с государственной мудростью и традициями, выработанными нашим историческим испытанием и развитием.
Впрочем, немалая часть упущенного могла быть наверстана еще в июле 1914 года. 5 июля кайзер заявил, что, несмотря на невероятность мировой войны, все же следует считаться с возможностью конфликта. Европейские системы союзов были настолько переплетены между собой, что при всяком кризисе подобного рода нам следовало быть готовым к наихудшему. Что же получилось на практике?
Еще в июле 1914 года мы вывезли во Францию значительное количество зерна. Существовал такой недостаток селитры, что он чуть не погубил армию. Наблюдалась также большая нехватка меди, никеля и прочих необходимых для войны материалов, а между тем прямо-таки сознательно упускались случаи пополнить запасы их. Чтобы доказать безобидность Берлина, даже рискуя погубить этим страну, в хозяйственном и промышленном отношении не были приняты простейшие меры предосторожности, обычные в критические моменты.
Наряду с желанием не давать Антанте повода к ложным подозрениям, большую роль сыграло, очевидно, стремление сбалансировать бюджет. Можно было легко произвести крупные закупки, а в случае сохранения мира добиться от рейхстага освобождения от ответственности за эти мероприятия. Но серьезный случай, очевидно, не вызвал к себе серьезного отношения. Имперское руководство предоставило каждое ведомство самому себе и всех их держало в неведении относительно видов и намерений остальных. В то время как отдельным военным ведомствам при мобилизации достаточно было нажать кнопку, отсутствовал какой-либо общий план на случай мировой катастрофы.
В конце июля 1914 года мы попали в сумятицу войны, причем наши способности к импровизации вообще стояли ниже английских; в этом нас не может утешить нравственное удовлетворение тем фактом, что из всех великих держав Германская империя меньше всего занималась возможностями войны. Вопреки этому самоубийственному доказательству нашего миролюбия секретничество нашей дипломатии, смахивавшее на разжигание войны, в июле 1914 года убедило мир в нашей виновности. Мы оказались овцой в волчьей шкуре. [284]
5
При рассмотрении вопроса о виновнике войны в Германии обычно делают двоякую ошибку. С одной стороны, политические отношения конструируются слишком логически. Некоторые лица на основании множества отдельных данных пытаются доказать, что при наличии злой воли врагов мировая война вообще была неизбежна. Этот взгляд я считаю ошибочным. Конечно, не может быть сомнения в том, что Англия, Франция и многие из русских стремились разрушить нашу империю. Тем более должны мы были остерегаться давать им повод для осуществления этого желания. Как я указывал уже в 1904 году, мы должны были тщательно избегать всякого случая, способного послужить поводом к войне для наших врагов, ибо в то время мы не были способны к войне с Англией, а следовательно, не могли и спасти нашу внешнюю торговлю, достигшую уже большого развития. Разрыв этой артерии в 1918 году был существенной причиной проигрыша войны. То же самое получилось бы и в 1904 году, ибо даже победа над Францией не могла бы предохранить нашу торговлю и наше существование{165}. Пока дело обстояло таким образом, было безумием давать врагам повод к войне. Пока существовало окружение, нам оставался фактически лишь один путь: строить хороший флот, искать союзов и избегать столкновений.
Если бы нам удалось в 1914 году преодолеть кризис и выиграть еще только два года для увеличения флота и осуществления закона о вооружении армии от 1913 года, то, как я должен повторить, миролюбие Англии достигло бы решающего пункта. Лично я не могу забыть о том ошеломляющем факте, что несколько более осторожная политика, которая в 1914 году сделала бы войну не столь удобной для врагов, вероятно, навсегда обеспечила бы нам уже почти достигнутое равноправие с Англией в мировом хозяйстве и принесла бы внешней торговле и всей нашей национальной жизни еще более блестящее будущее вместо ужасного падения. В июле 1914 года мы, несомненно, могли преградить путь вражеским стремлениям к войне посредством более искусной трактовки сербского вопроса. Возникла ли бы, несмотря на это, мировая война, например, в 1916 году, кто возьмется это доказать? Лично я определенно держусь [285] взгляда, что в то время каждый год мира асе более укреплял бы этот мир, если бы мы только принимали в соображение серьезное положение нашего народа и уделяли достаточно внимания вооружениям. Правда, только люди с твердой волей и холодной кровью, о которых известно, что они могут вести войну, способны сохранить мир и в столь напряженной обстановке. Кто слишком настойчиво и открыто ищет соглашения, тот как раз удаляется от него, а кто не ставит выше всего национальное достоинство, тот при наличии крайнего эгоизма у соседних народов неизбежно приходит к постепенному упадку национального благосостояния и процветания.
Вторую ошибку указанного суждения я усматриваю в недостаточно четком раэграничении австро-сербского конфликта и мировой войны. Не только германский народ — в целом один из самых миролюбивых на свете, но также и правительство Бетман-Гольвега не желали мировой войны и с этой стороны совершенно неповинны в ней; зато тогдашнее германское правительство несет долю вины за австро-сербский конфликт, поскольку оно предполагало (что оказалось ошибочным), будто именно наказание Сербии Австро-Венгрией ликвидирует угрозу раздела габсбургской монархии, а следовательно, и мировую войну, которая по их мнению неизбежно вытекала из существования этой угрозы.
Как же следует в таком случае разрешить вопрос о виновности в целом?
По мнению всех знатоков европейского положения, например бельгийского посланника, causa remota{166} мировой войны лежит в английской политике окружения, которая берет свое начало в девяностых годах в торговом соперничестве, прячется за различными предлогами (Трансвааль, флот), отравляет мировую прессу, объединяет во всем мире все враждебные Германии силы и создает такое напряжение, при котором малейший промах может произвести взрыв ужасающей силы.
Промах нашего имперского руководства заключается в уверенности, будто австро-сербское вооруженное столкновение могло быть локализовано. В своем доверии к миролюбию, к справедливости других стран, особенно Англии, [286] оно считало возможным провести в целях оздоровления Австро-Венгрии основательную экзекуцию Сербии, не вызывая этим мировой войны. Все шаги нашего имперского руководства, которые истолковываются нашими врагами как разжигание войны, относятся к одной Сербии и вызваны желанием не допустить проявления Австро-Венгрией слабости по отношению к этому жадному до грабежа маленькому государству. Ужас охватил канцлера, когда русская военная партия использовала его промах и он заметил, что обманулся в своей твердой, как скала, вере в миролюбие Англии. Находясь под гипнозом этой веры, он не подготовил нашу страну к мировой воине.
В уже упомянутой беседе рейхсканцлера с Вангенгеймом канцлер согласно сообщению Вангенгейма от 23 апреля 1914 года говорил также о политике без войны и об опасности превентивной войны; при этом он заметил, что наше национальное богатство растет столь быстро, что через десять-пятнадцать лет мы обгоним все другие нации. Тогда мы будем иметь прочное место в мировой политике, сводящейся в конечном счете к экономической политике. Наша задача, по его мнению, состояла в том, чтобы пережить этот промежуток времени без больших конфликтов.
Так думал тот самый канцлер, который спустя три месяца в отсутствие руководителей военных ведомств взялся за решение сербского вопроса с участием одного лишь министерства иностранных дел. Кто мыслит так, не стремится к мировой войне. Само собой разумеется, что канцлер, если даже он и не знал дословно содержания австрийского ультиматума, понимал, что резкий ультиматум потребует от Сербии искупления вины. Но наши враги лгут, когда утверждают, что Бетман стремился нарушить всеобщий мир. Напротив, в этом обнаруживается его, правда близорукая, надежда именно таким способом не только сохранить, но и надолго упрочить всеобщий мир.
Никто лучше меня не знает промахов нашего тогдашнего имперского руководства в отношении Англии и свойственного ему недостатка дипломатической ловкости. Именно поэтому я, может быть, лучше чем кто-либо другой, могу подтвердить, что имперское руководство совершило свои ложные шаги не из желания войны, а из нежелания ее. Не злая его воля, а близорукость помогла английской политике окружения достигнуть цели в самую последнюю минуту. [287]
Бетман и Ягов думали усилить Австрию дипломатическим жестом. Когда увидели, что жест не удался и угрожает война, они сами пришли в ужас. Как можно говорить о виновности, не выдвигая на первый план важнейший факт? Промахи нашего руководства имеют очень малый моральный вес по сравнению с поведением наших врагов.
Всякий, кто хотя бы поверхностно знаком с донесениями бельгийских посланников и многочисленными документами о подготовке России к войне, кто следил за общим ходом событий двух последних десятилетий, с удивлением спрашивает себя, как вообще могло возникнуть мнение, что Германия является виновницей войны.
Своим поведением в 1919 году Антанта сама вынесла себе приговор в глазах потомства (об отравленном ложью современном поколении говорить, пожалуй, не стоит). Целый народ, который в массе своей не может считаться виновным в ошибках правительства, даже если таковые и были, с дьявольской жестокостью подвергнут англичанами, французами и их сателлитами тягчайшим физическим и моральным страданиям, какие когда-либо приходилось терпеть какому-либо народу христианского Запада. Нация господ должна была быть унижена до состояния парии, у которого отняли человеческое достоинство, оставив ему голодное, жалкое существование заключенного и то лишь затем, чтобы он мог неопределенно долго нести барщину и оброк в пользу рабовладельцев. А почему?
В 1912 году Сазонов был в Лондоне. Из его доклада царю, опубликованного в "Правде", я приведу следующее, уже упоминавшееся место:
Грей, не колеблясь, заявил, что если бы наступили предусматриваемые мной обстоятельства, Англия употребила бы все усилия, чтобы нанести самый чувствительный удар германскому морскому могуществу...Коснувшись того же вопроса в одном из разговоров со мной, король высказался еще более решительно, чем его министр, и с видимым раздражением упомянув о стремлении Германии сравняться с Великобританией в отношении морских сил, его величество воскликнул, что в случае столкновения последнее должно будет иметь роковые последствия не только для германского военного флота, но и для немецкой морской торговли, ибо англичане пустят ко дну всякое немецкое торговое судно, которое попадется в их руки... [288]
Последние слова, по-видимому, отражают не только личные чувства его величества, но и господствующее в Англии настроение по отношению к Германии{167}.
Когда британские государственные деятели, разумеется, под предлогом страха перед нашим флотом в этом случае и вообще в предвоенные годы внушали России, что она может строить свои планы на непреклонной воле Англии к уничтожению Германии, они имели 100%-ную уверенность в том, что кайзер и Бетман-Гольвег стремились только к миру; столь же хорошо знали они и о существовании в Париже и Петербурге военных партий, которым они помогали всеми средствами. В то время в странах Антанты создалась атмосфера, которая в сознании широких кругов делала войну неизбежной; из стран Антанты эта атмосфера распространялась также на Германию и возбуждала там ту озабоченность, которую я нахожу, например, в письме нашего морского атташе в Токио от 10 июня 1914 года.
Меня поражает та уверенность, с которой все ожидают здесь в ближайшем будущем войны с Германией... то едва уловимое, но все же ясно ощутимое "нечто", которое висит в воздухе подобно состраданию, вызванному еще неоглашенным смертным приговором.
Если бы архивы Антанты были открыты, прежде чем из них исчезло все наиболее компрометирующее, то друзья человечества в Англии и Америке содрогнулись бы от кровожаднейшей лжи, которой запятнали себя их правительства: чтобы оправдать в глазах своих народов уничтожение, расчленение, ограбление и порабощение немецкой нации, последние выдумали сказку о стремлении Германии к завоеванию всего мира, о чем в июле 1914 года в Германии никто даже и не мечтал.
К 1914 году германский народ получил экономический перевес над английским в ряде областей, которые Англия считала своими вотчинами. Германия оттеснила Англию с первого места в торговле ряда стран, в производстве стали и др. Однако, стремясь занять первое место в этом экономическом соревновании, мы были неопытны и легко уязвимы в области политики, а с 1909 года имели к тому же явно плохое руководство. Германский великан мог и должен был получить смертельный удар — нокаут, вновь превративший [289] его в карлика. Как только Бисмарк подарил нам государство, немецкое трудолюбие догнало и перегнало все другие народы в области экономического процветания. Это сделало нас неприятными для других: какое право имели мы вообще посягать на доходы мировых держав? Англия и Франция преследовали цель Germaniam esse delendam{168} с римским упорством и достигли ее благодаря ошибкам Германии. Сегодня они подобны удачливым преступникам, сбросившим маску после того, как смогли осуществить свои намерения. Если бы германский народ своевременно понял, насколько рискованным было положение бисмарковского творения, он не остался бы безоружным и не облегчил бы врагу выполнение его намерений. Мы были слишком беззаботными эпигонами. Ныне же мы являемся свидетелями того, как волки, рвущие на части овцу, выдают себя за судей этой "преступной" жертвы.
Я могу привести еще одно убедительное доказательство того, что наше имперское руководство не желало войны. Оно с самого начала было убеждено в том, что мы не можем победить. Его можно, конечно, обвинять в неумелости, но никак не в преступном желании войны, безнадежность которой была для нас совершенно ясна.
Как перед началом войны, так и после нее никто почти в Германии не умел понять, насколько велика была действительная опасность. Отчасти мы находились во власти наивных иллюзий, отчасти слишком много мнили о себе. Многим мешали видеть ясно материалистические идеи или стародавние партийные раздоры, поэтому мы упустили то, что могло спасти нас. Это упущение и составляет нашу вину.
6
Когда 27 июля я прибыл в Берлин, еще оставалась некоторая скудная возможность провести корабль мира мимо подводных камней. В то время я подобно кайзеру, вернувшемуся в Берлин вопреки желанию канцлера, и подобно прочим министрам, которые теперь съезжались в Берлин, имел ложное представление о положении. Ключ к его разгадке был потерян на Вильгельмштрассе. Я узнал о военных приготовлениях России и полагал, что мобилизацию английского флота также нужно было рассматривать как [290] угрозу нам, хотя в действительности она была случайной и приказ о ней был издан за несколько месяцев до этого. Что же касается действий Бетмана, направленных к спасению мира хотя бы на этой стадии, то на них было начертано, как это часто бывало раньше: Слишком поздно и половинчато.
28 июля утром меня посетил начальник морского кабинета фон Мюллер и с ужасом рассказал о Бетмане, каким он узнал его в эти последние дни. Он считал необходимым сменить канцлера, а на место Ягова поставить Гинце. Впрочем, и Мюллер не видел истинного положения вещей.
Кайзер тотчас по возвращении в Берлин развил лихорадочную деятельность в целях сохранения мира. Канцлер не сумел по-настоящему ввести кайзера в курс дела. Кайзеру же было трудно найти определенный исходный пункт для дипломатической акции. Он сказал: Я совершенно не представляю себе, чего хотят австрийцы. Ведь сербы согласились на все, кроме каких-то пустяков. С 5 июля австрийцы молчат о своих замыслах.
Это заявление было сделано 29 июля в потсдамском Новом дворце, куда кайзер пригласил военачальников, чтобы осведомить их о своих переговорах с канцлером, который совершенно пал духом. О сомнениях, которые должны были появиться у Бетмана насчет его политики первых недель июля, мы в то время ничего не подозревали. Мы только с ужасом смотрели на то, что совершалось у нас перед глазами; это относится и к кайзеру, который без стеснения говорил о несоответствии Бетмана своему назначению, как он нередко делал это и раньше, но выразил мнение, что теперь он не может расстаться с этим человеком, ибо тот пользуется доверием Европы. Кайзер сообщил, что рейхсканцлер предложил ради сохранения Англией нейтралитета пожертвовать нашим флотом, заключив с ней особое соглашение, и что он, кайзер, отклонил это предложение. Вследствие этого канцлер не мог говорить о флоте в беседе с английским послом, которого он вызвал к себе в Потсдам 29 июля, чтобы предложить ему важные уступки в обмен на нейтралитет Англии в франко-германской войне. Сделанные им при этом предложения и резкий ответ сэра Эдуарда Грея известны из английской Синей Книги (#85 и 101). Зато обществу осталось неизвестным, что канцлер и на этот раз, как в 1912 году, был готов пожертвовать германским флотом, исходя из своеобразного убеждения, [291] что в таком случае Англия допустит победу Германии над Францией. Таким образом, попытки капитулировать перед Англией начались уже до войны, когда, быть может, еще существовала возможность предотвратить ее. Министерство иностранных дел имело две злосчастных идеи: австрийцы должны вступить в Сербию, а германский флот является единственным препятствием, которое мешает Англией полюбить нас. Таким образом, министерство иностранных дел подготовило себе оправдание на случай, если его политика по отношению к Белграду даст Англии повод к войне: во всем-де виноват германский флот.
Морская политика канцлера 29 июля 1914 года, также как и в 1911-1912 годах, к сожалению, уже предопределяла его политику в войне, ибо предложенный и проведенный канцлером в жизнь способ ведения войны на море означал в сущности не что иное, как медленное принесение в жертву флота и будущности Германии, после того как канцлеру не удалось сделать этого сразу 29 июля.
В этот день в Потсдам прибыл из Англии принц Генрих с посланием от Георга V, который сообщил, что Англия останется нейтральной в случае войны. Когда я выразил в этом сомнение, кайзер возразил: Я имею слово короля и этого мне достаточно.
В охватившем Европу хаосе, который никому не позволял видеть положение в целом, 30 июля, казалось, наметился перелом к лучшему. Англия согласилась на предложение посредничества канцлера, принятое также и в Вене. Между нами и Лондоном было по существу достигнуто полное единодушие. Об этом я узнал 31 июля днем из письма кайзера, которое позволило мне вздохнуть свободно.
Однако уже утром 31 июля Генмор известил меня, что министерство иностранных дел считает войну неизбежной и что Ягов сделал запрос, готовы ли мы атаковать английский флот.
Это противоречие разъяснилось, когда между 12-ю и часом дня я получил известие, что Россия объявила мобилизацию.
В половине первого меня вызвал к себе канцлер, у которого уже находился приказ объявить "положение военной угрозы". Я обратил внимание канцлера на достигнутое между нами и Лондоном единодушие и прочел ему письмо кайзера, о котором он еще ничего не знал. Канцлер сказал, что в этом письме кайзер многое напутал. Русская мобилизация [292] является столь неслыханным образом действий по отношению к нам, что примириться с нею мы не можем; если Россия будет продолжать в том же духе, то нам тоже придется объявить мобилизацию, а чтобы наша мобилизация не оказалась слишком запоздалой, нужно послать ультиматум царю. Таково же было и мое мнение. Кровавое преступление лиц, ответственных за русскую мобилизацию, не оправдывается никакими промахами нашего правительства. Несмотря на единодушие, достигнутое в последний момент между нами и Англией, русская мобилизация сделала войну неизбежной. Предотвратить ее могло теперь лишь чудо. Дальнейшее промедление с нашей стороны отдало бы нашу территорию во власть врагу и было бы совершенно неоправданным. В действительности Россия начала мобилизацию уже 25-го и это ее преимущество сильно повредило нам, когда военные машины пришли в действие. Все же я дал понять канцлеру, что, по-моему, было бы правильно еще раз указать в ультиматуме, что по существу дела достигнуто единодушие и что посредничество налаживается успешно. Канцлер, сильно волнуясь, возразил мне, что это говорилось уже неоднократно и что русские ответили на это мобилизацией.
Позднее мне часто приходила в голову мысль о том, что кайзеру, пожалуй, следовало послать тогда кого-нибудь в Петербург. Правда, наиболее подходящий для этого человек — Гинце — находился тогда в Мексике. Однако я точно знал, что царь разделяет мнение тех, кто считает, что Германия и Россия ничего не выиграют от кровопролития, а выгода от него достанется в лучшем случае третьему. Конечно, 31 июля было уже слишком поздно посылать кого-нибудь в Россию. Мне могут также возразить, что я переоцениваю власть царя и недооцениваю панславизм. Я могу лишь подчеркнуть здесь, что, следуя своим соображениям, еще 31 июля посоветовал вставить в ультиматум вышеприведенное мирное заявление. При этом я, конечно, почти не надеялся остановить колесо судьбы, которое пустило в ход русскую мобилизацию, но во всяком случае рассчитывал еще решительнее возложить этим ответственность за все последующее на наших врагов.
1 августа я узнал на заседании бундесрата, что вслед за ультиматумом мы послали объявление войны России. Я счел это очень невыгодным для Германии. По моему мнению, мы должны были так использовать в дипломатической [293] области то преимущество, что в военном отношении наша позиция на русском фронте была оборонительной, чтобы объявление войны пришлось на долю России. Мы не должны были воодушевлять мужика, внушая ему уверенность, что кайзер хочет напасть на белого царя. К тому же это обесценивало и наш союзный договор с Румынией.
Князь Бисмарк придал этому договору, равно как и договору с Италией, оборонительный характер. Оба государства обязались оказать нам помощь, если бы мы подверглись нападению в первом случае — России, а во втором — Франции.
Объявив войну России, мы дали румынам формальный повод отказать нам в помощи, точно так же как впоследствии мы дали этот повод итальянцам, объявив войну Франции. Неужели Бетман не обдумал те огромные невыгоды, которые возникали для нас, раз мы не предоставили объявление войны врагам?
У меня создалось впечатление, что и в этом направлении наши действия развивались совершенно необдуманно и без всякого руководства, и мое чувство возмущалось тем, что мы, фактически подвергшиеся нападению, по милости юристов из министерства иностранных дел взяли на себя вину за агрессию, хотя не могли и думать о вторжении в Россию. Поэтому уходя с заседания я спросил канцлера, зачем понадобилось связывать объявление войны с нашей мобилизацией.
Канцлер ответил, что это необходимо, ибо армия желает тотчас же двинуть войска через границу, и его ответ удивил меня, так как дело могло идти самое большее о патрулях. Впрочем, во все эти дни Бетман был так возбужден, что с ним невозможно было говорить. Я еще слышу, как он, воздевая руки к небу, повторяет свое заявление о безусловной необходимости объявить войну и тем прекращает дальнейшее обсуждение вопроса.
Мольтке, которого я позднее спросил о том, вызывалось ли объявление войны необходимостью перехода границы, отрицал свое намерение тотчас двинуть войска через границу. Он добавил также, что со своей точки зрения не усматривает в объявлении войны никаких выгод.
Таким образом, разгадка того, почему мы первые объявили войну, остается для меня неизвестной. По всей вероятности, мы сделали это из формально-юридической добросовестности. Русские начали войну без объявления ее, мы же [294] считали невозможным обороняться, не объявив войну. Вне Германии подобный ход мыслей совершенно непонятен.
После полудня я был вызван во дворец, чтобы присутствовать при подписании кайзером указа о мобилизации, но опоздал в связи с задержкой уличного движения и прибыл уже тогда, когда указ был подписан. Однако я услышал, что русское извещение о получении объявления войны еще не вручено, а потому в последний раз предложил послать примирительную телеграмму, полагая, что пока русские не приняли объявления войны, для этого еще есть время. Я не мог отделаться от желания по крайней мере снять с нас ответственность за объявление войны. Поэтому я спросил, следует ли нам до получения от русского правительства ожидаемого извещения открывать военные действия, которые в условиях наступления на Западе должны были свестись к демонстрации и обманным маневрам. Поскольку, по словам Мольтке, наши патрули могли перейти русскую границу лишь несколько дней спустя, нам совсем ни к чему было выступать в качестве агрессора.
Поднятый мной вопрос был отодвинут на задний план полученной в этот момент телеграммой Лихновского, которая побудила нас сделать последний шаг, направленный к сохранению мира. В этом деле я поддержал Бетмана, а позднее ответил в утвердительном смысле на его вопрос о том, можем ли мы обещать англичанам не нападать на французское побережье, и даже рекомендовал канцлеру заявить об этом в рейхстаге.
Эта мирная акция была обречена на неудачу, ибо Лихновский заблуждался. Но во всяком случае он показал, что Германия не желает войны.
В ночь с 1 на 2 августа у рейхсканцлера повторился диспут по вопросу об объявлении нами войны — на сей раз Франции. Канцлер полагал, что мы должны были тотчас объявить войну Франции, ибо намеревались пройти через Бельгию. Тут я вставил, что мне и раньше было непонятно, зачем мы опубликовали объявление войны России одновременно с приказом о мобилизации; я не видел также никакой нужды объявлять войну России, прежде чем мы вступим на ее территорию. Я сослался на донесения нашего посла в Лондоне, согласно которым проход через Бельгию неминуемо должен был вовлечь нас в войду с Англией, и спросил, нет ли у армии какой-нибудь возможности воздержаться от прохода через Бельгию. Мольтке заявил, что [295] другого пути не существует. У меня создалось впечатление, что возможность вмешательства в действие транспортного механизма исключалась. Я заявил, что в таком случае мы должны рассчитывать на немедленную войну с Англией. Каждый день является выигрышем для мобилизации флота. Поэтому извещение Бельгии нужно послать как можно позднее. Мне обещали подождать до второго дня мобилизации, но это обещание выполнено не было. В то время мне было неизвестно, что Бетман уже 29 июля сообщил британскому послу, а с ним вместе и всей Антанте, равно как и Бельгии, о возможности военных операций в этой стране. Это было сделано, исходя из желания сохранить хорошие отношения с Англией даже в случае континентальной войны.
Впечатление, что наши политические руководители потеряли голову, становилось все более тревожным. Раньше они предполагали, что проход через Бельгию не является чем-то раз и навсегда решенным. С момента же объявления русской мобилизации канцлер производил впечатление утопающего.
В то время как юристы министерства иностранных дел углублялись в академический вопрос о том, находимся ли уже мы в состоянии войны с Россией или нет, обнаружилось, что мы забыли спросить Австрию, желает ли она бороться вместе с нами против России. Италия также не была извещена об объявлении нами войны России{169}. Уходя с заседания, военные с ужасом говорили мне о состоянии нашего [296] политического руководства. Не менее удручающе действовало на меня впечатление, что генеральный штаб неправильно оценивал значение войны с Англией и, не обращая на нее внимания, шел навстречу столкновению с Францией, рассчитывая, очевидно, на кратковременную войну. Решения, принимаемые в этот час, ни в чем не направлялись заранее обдуманными планами политико-стратегической мобилизации, рассчитанной на войну с целом.
Когда кайзер убедился в неудаче своих усилий спасти мир, он был глубоко потрясен. Один издавна близкий ему человек, встретившийся с ним в первые дни августа, рассказывал, что он никогда не видел такого трагического и взволнованного лица, как у кайзера в эти дни.
Возбужденный обмен мнениями между Бетманом и Мольтке продолжался 2 августа во дворце кайзера в моем присутствии. Мольтке не придавал никакого значения формальному объявлению войны Франции. Он указывал на целый ряд совершенных французами враждебных актов, о которых он получил донесения; война фактически началась и остановить развитие событий было невозможно. Я неоднократно указывал, что мне вообще непонятно, зачем нужно объявлять войну Франции, ибо подобные акты всегда имеют привкус агрессии; армия может идти к французской границе и без этого.
Канцлер же был того мнения, что без объявления войны Франции он не может предъявить требование Бельгии. Это рассуждение так и осталось для меня непонятным.
Именно бельгийский вопрос с самого начала требовал от нашей дипломатии особенно осторожного отношения. Генеральный штаб серьезно подумывал о проходе через Бельгию уже несколько десятилетий — с того самого времени, как французская политика реванша стала опираться на русские армии. Что во франко-германской войне французы по крайней мере идейно являлись агрессорами, не мог подвергнуть сомнению никто в целом мире. При обороне в войне, вызванной французским стремлением к реваншу, и грозившей нам как на Висле, так и на Маасе и Мозеле, наш проход через нейтральную Бельгию мог быть оправдан в глазах мира лишь в том случае, если бы стало ясным, что политически нападающей стороной является Франция.
Специальные работники генерального штаба, занимавшиеся разработкой этой проблемы, а потому имевшие особенно отчетливое представление о необычайной серьезности [297] положения Германии в последние годы перед войной, пришли на основании ряда признаков к убеждению, что французы и англичане попытаются пройти через Бельгию, чтобы вторгнуться в Рейнскую область. На самом деле французы в 1914 году напали на Лотарингию, как это всегда предполагал Шлиффен. Тем не менее у нас было достаточно данных о том, что западные державы рассматривали Бельгию как возможный театр войны. Равным образом уже до открытия бельгийских архивов существовали многочисленные признаки, указывавшие на политико-военные симпатии руководящих бельгийских кругов к Антанте. Поскольку канцлер должен был быть осведомлен в бельгийском вопросе, перед ним стояла задача дипломатически подготовить наш проход через Бельгию, который генеральный штаб считал необходимым средством обороны против франко-русского нападения. В этом направлении не было сделано ничего. Стратегическое наступление Германии через Бельгию в политическом отношении возбуждало серьезные опасения; ослабить их можно было лишь в том случае, если бы наша политика сумела удвоенной осторожностью и искусством убедить мир в том, что в политическом отношении мы были обороняющейся стороной. Но коль скоро мы выставили себя в ложном свете и предстали перед миром в качестве политических агрессоров, вызванный действительной необходимостью проход через Бельгию приобретал роковой для нас характер грубого насилия. Наши враги получили богатейший материал для клеветы на нас, ибо после ультиматума Сербии, отклонения греевского предложения о созыве конференции и формального объявления войны России и Франции мы вдобавок ко всему еще вторглись в Бельгию. Как сомнителен и двусмысленен был бельгийский нейтралитет и его вооруженная защита по инициативе Англии! Только наша полная неспособность в политике дала этой стране легендарный венец мученичества. Повсюду мы предупредительно облегчали игру нашим врагам.
В компетенцию генерального штаба не входило самостоятельно решать вопрос о политических последствиях стратегически необходимых шагов. Но признание Бетманом "несправедливости", совершенной по отношению к Бельгии, дало врагам подтверждение их направленной против нас клеветы, а в дальнейшем отразилось самым губительным образом на правосознании нашего народа. [298]
Эти соображения по поводу Бельгии впервые появились у меня лишь входе войны, так как и в мирное время, и при возникновении войны я был совершенно неосведомлен во всем этом вопросе. Но дипломатические ошибки, совершенные нами при начале операций на Западе, были для меня ясны уже во время упомянутого заседания.
Когда канцлер покинул заседание. Мольтке стал жаловаться кайзеру на "плачевное" состояние политического руководства, которое совершенно не подготовилось к создавшемуся положению, а теперь, когда лавина сдвинулась с места, все еще думает только о юридических моментах.
Со своей стороны я заметил кайзеру, что, по моим впечатлениям, министерство иностранных дел совершенно не функционировало в течение ряда лет; однако давать кайзеру советы по этому поводу было дело не мое. Но на сей раз серьезность момента заставляет меня выйти за рамки моей компетенции. Канцлер — мой начальник и не мне его судить, но пусть ваше величество вызовет Гинце, чтобы поставить его на место Ягова.
Гинце был в самом деле вызван из Мексики и добрался до главной квартиры, но по настоянию министерства иностранных дел немедленно получил назначение в Пекин, после чего ему пришлось вторично проделать кругосветное путешествие под чужим именем. Он обладал столь разнообразным опытом, что являлся, пожалуй, человеком, наиболее способным заключить в 1916 году сепаратный мир с царем, который был тогда возможен и определил бы исход войны.
7
6 августа меня посетил Ягов, чтобы указать мне на то, что морское ведомство не должно снабжать кайзера политической информацией, чего никогда и не делалось{171}. [299]
Я сделал некоторые замечания по поводу полного провала политического руководства, которое все-таки должно было как-то подготовиться к войне. Теперь нам следовало обратить все наличные силы против сильнейшего из наших врагов. На мой вопрос о том, что произойдет, если мы победим Францию и Россию, но не Англию, Ягов пожал плечами. Расхождение во мнениях выявилось, когда я сказал: Разве вы не могли обещать России право прохода через Дарданеллы и вообще все возможное, чтобы предотвратить войну?
Ягов ответил: Если бы вы подарили нам маленькое морское соглашение с Англией, война стала бы ненужной.
С той информацией, которой располагало министерство иностранных дел, при возникновении войны нужна была некоторая смелость, чтобы указывать на германский флот как на причину этой войны. Но канцлер и министерство иностранных дел любовно и старательно распространяли и укрепляли эту легенду. Наряду с этим они начали еще более роковую для нас борьбу за недопущение германского флота к участию в боях.
Коль скоро германские войска вступили бы в Бельгию и Францию, а также в том случае, если бы мы успешно действовали против России и Франции, Германии, даже совершенно лишенной флота, пришлось бы столкнуться с Англией. Исходя из своей традиционной политики, Англия не желала терпеть нашего преобладания на материке, хотя и не имела формальных соглашений с указанными державами. Если германский флот вообще сыграл какую-то роль в июле 1914 года, то именно тем, что он противодействовал стремлению Англии к войне и способствовал попыткам Грея сохранить мир. Поведение Англии в те годы, когда мы совсем или почти не имели флота, доказывает, что Англия и тогда не упустила бы, а возможно использовала бы с более легким сердцем, чем в 1914 году, когда она привела в действие механизм Антанты, всякую возможность разбить нас с помощью других держав и не допустить нашей гегемонии. Я говорил о само собой разумеющихся вещах, но склонность немцев к самоуничижению уже осенью 1914 года позволила рейхсканцлеру и его сторонникам [300] возбудить недовольство против единственного средства, которое могло тогда спасти Германию, ее флота. Это дало возможность скрыть от многих людей след июльских недель — тех недель, когда действительно возникла война. Вскоре я услышал из авторитетного источника, что между рейхсканцелярией и редакциями некоторых газет достигнуто полное единодушие по вопросу о том, что во мне можно издавна узнать сознательного виновника войны. Непроницательные немецкие круги вскоре стали повторять вслед за врагами, что войну вызвали самодержавие и военная каста; те же, кто хотя и не сознательно, но активно подготовляли крушение монархии и подрывали основы мощи и самостоятельности Германии, после революции поспешили дать "правдивые" показания перед государственным судом.
Нелепость бетмановской политики в июле 1914 года не только ухудшила наше дипломатическое положение во время войны и при заключении мира, но и настолько усилила германскую склонность к самобичеванию, что это может отразиться на всем будущем нашего народа. Ибо враги, желавшие возложить ответственность за войну на германский народ, нашли в самом этом народе добровольных агентов, уверяющих нас, что это мы спустили войну с цепи. Я уже указывал на промахи германской политики этих недель и мне нет нужды приукрашивать их. Но мы отнюдь не являемся виновниками войны. Виновны как в самой войне, так и в варварском ведении ее правящие круги Лондона, Парижа и Петербурга. Как можно подвергать это малейшему сомнению? Как может германский народ забыть о том, что бельгийские посланники, более проницательные, чем германские дипломаты, еще за несколько лет до войны совершенно недвусмысленно обрисовали волю Антанты к войне и заговор, составленный ею против Германии? Виновность Антанты доказывается и ее действиями; она, которая хотела оторвать Эльэас-Лотарингию от германской родины, превратить германский народ в наемного раба англо-саксонского капитализма и уничтожить австро-венгерскую монархию и Турецкую империю; она, которая боролась с помощью меча, голода, интернирования, грабежа торговли и морального отравления, пока не добилась гибели нашего народа; она, которая немедленно претворяла в действие враждебность многих десятилетий, как только переговоры июля 1914 года представили для этого особенно [301] удобный случай, — она не сможет, несмотря на жульническое использование нашей неудачной политики, уйти от суда мировой истории, которая признает ее виновной в преступлении перед духом гуманности.
8
Я выражаюсь столь определенно потому, что некоторые официальные учреждения и сегодня пытаются затушевать совершенные ошибки. Но моральная невиновность нашего тогдашнего правительства может быть ясно установлена только путем раскрытия его дипломатической несостоятельности, и лишь этим может быть исторически доказано, что кайзер не виноват в тогдашнем промахе правительства. Если же другие учреждения совершили ошибки, то в этом повинна не совершенно отсутствовавшая у них воля к войне, а неумение мыслить прямо и ясно.
Наш народ поспешил встать под военные знамена и с помощью ликующего духа самопожертвования августа 1914 года и всей мощи прусско-германского государства, а подобной уж не увидят немецкие глаза, пытался отразить нападение подкарауливавших нас соседей, которое было облегчено нашей близорукой дипломатией. Национальное чувство находилось тогда на подъеме — германский народ показал это еще в 1911 году, не дав слабому правительству успокоить его по поводу полученного оскорбления. Теперь он доказал это с необычайной силой, когда кайзер выпустил воззвание к массам. Наш народ не знал тогда, какие ошибки допустило политическое руководство и при каких неблагоприятных условиях он вступил в неподготовленную войну. Он знал, что невиновен ни в чем, и так оно и было в действительности. Но ни одно из бесчисленных мирных предложений нашего правительства не возбудило в Англии чувства милосердия, коль скоро она поняла слабость нашего правительства и, несмотря на силу и здоровье, которые отличали тогда Германию, вынесла из этой слабости уверенность в неизбежности нашего падения.
И все же, несмотря на невиданный перевес сил, мировой коалиции не удалось бы победить нас, если бы внутреннее единство поддерживалось у нас средствами, соответствовавшими традициями отцов и опасности момента. Но какой бы героизм ни проявляли наши войска на фронте, в тылу [302] правительство потворствовало наследственным недостаткам народа и разрушительным элементам до тех пор, пока желание Англии исполнилось и лучший народ мира, пользовавшийся величайшим на земле процветанием, был отброшен на громадное расстояние назад.
Так-то и удалось старому пиратскому государству — Англии — опять вызвать резню в Европе и с помощью собственной мощи и применения грубейших методов обеспечить победу той стороне, с которой были связаны ее материальные интересы. Со свободой и самостоятельностью народов европейского континента теперь покончено, а развитие их культур тем самым остановлено, быть может, навеки.
Но именно этот успех приведет Англию к судному дню. [303]